11

Приложение. Для полноты картины, от удовольствия рассказывать и чтобы сохранить то, что, когда мы еще умели видеть, было уже на грани — на грани небытия. Вот почему, пока Антонис едет в поезде по разным странам, час за часом смотрит в окно, — вот почему мы намерены опять приблизиться вместе с ним к усадьбе Форфаров, ведь после нам никогда уже не увидеть ее такой, как в тот день. Здесь — мы сразу поняли, хотя и не смогли бы сразу сказать, какие признаки указывали на это, — перед нами была неколебимость. Гордость. Традиция. Ты уверен, спросили мы Антониса, что они собираются продавать? Антонис только устало закрыл глаза. Он был уверен. Длинный дом — красный клинкер, фахверк, камышовая кровля — вытянулся в неглубокой лощине, укрытый от всех ветров, наметанным глазом мы мгновенно оценили безупречное состояние двора и просторных, крытых камышом хозяйственных построек. Каменная лесенка вела в дом, прямиком в слегка приподнятые над землей сени. Антонис осмотрелся, со значением взглянул на нас: мебель в стиле модерн! Шкаф с антресолями, с цветными стеклянными окошечками — такой теперь не часто увидишь. На удивление моложавая госпожа Форфар, столь же крепкая, как и ее дом, провела нас направо, в комнату, усадила в современные кресла и, по нашей просьбе, сняла со стены раскрашенную от руки гравюру, изображавшую форфаровскую усадьбу в конце XIX века, чистенькую, удобную, хорошо спланированную. Ян долго держал гравюру в руке.

Мужчина, который затем появился в комнате, превзошел все наши ожидания. Вильгельм Форфар, могучий, огромный, из которого, как мы позднее говорили, с легкостью можно было бы сделать двоих. Наши руки по очереди исчезали в его правой лапище. Мы озабоченно следили, как он усаживался в самое обычное кресло. Массивная голова, покрытая почти белым ежиком волос, казалась маловата для такого туловища, лицо апоплексически-красное, водянисто-голубые глаза, спрятанные за мясистыми выступами щек. Этот человек не боялся сказать правду. Н-да, продать, конечно, придется, он стареет, а смотреть, как усадьба разваливается, он ни под каким видом не желает. Грубый чурбан, думали мы, но и жалко его было, когда чуть надтреснутым голосом он сказал, эта, мол, усадьба принадлежит семье Форфар пять веков. Ничего себе, сказал Антонис — и не покривил душой. В ходе неспешного обмена вопросами и уклончивыми ответами, в обрывках разговоров и намеках, пока мы прихлебывали домашний черносмородиновый шнапс, выяснилось, что в начале пятидесятых Вильгельм Форфар в числе последних прекратил сопротивление кооперативам; что он так и не смог примириться с утратой собственности, а главное, с проистекавшей отсюда утратой уважения, так и не смог пережить, что у него отняли право распоряжаться землей и людьми. Властолюбец, подумали мы. Работяга. Представитель исчезнувшего вида, внушавший нам робость. Вильгельм Форфар работал в окружном центре на бойне, с тех пор как много лет назад окончательно рассорился с кооперативом. И вообще, он чуть ли не со всеми был на ножах. Когда он показывал нам дом, мы заметили, что он не щадил и жену, которая была двадцатью годами моложе и везла на себе прорву работы во дворе, в доме и в саду. Угу, жена моя, она все тут и делает. Мы не скупились на похвалы, а у самих скулы сводило. Вильгельм Форфар сообщил, что год-другой назад устроил ванну и центральное отопление. Для жены. Чтоб полегче ей было. Луиза посмотрела на Эллен. Этот чурбан боялся потерять на старости лет молодую жену и кафельной ванной выразил свой страх и мольбу не бросать его — иначе он не умел. Госпожа Форфар в это время стирала в большой, дочиста вылизанной, вымощенной кирпичом кухне. Раньше, сказала она, здесь обедали человек десять — пятнадцать, а теперь обычно я одна. Боязно ведь. Вы, может, видали здоровенный огород, сплошь засаженный, как всегда. Для кого только… И по ночам я все больше одна, муж-то частенько в позднюю смену работает. А уж как он выдержит переезд…

Так вот, он не выдержал. Еще до переезда, спустя неделю-другую после нашего визита, он умер в больнице от инфаркта. Цену за усадьбу Форфар якобы запросил до смешного низкую, но, когда мы опять стояли во дворе и его жена не слышала нас, он сказал, что, скорей всего, продаст какой-нибудь молодой семье, которая станет работать в кооперативе. Тут все по закону. Нам бы клааровский дом посмотреть, в нем уж месяца три никто не живет. Он объяснил, как туда добраться. При всей грубости и бесцеремонности, почувствовали мы, в нем еще уцелела толика великодушия. Когда мы, отъехав на порядочное расстояние, оглянулись, усадьба ярким пятном проступала среди зелени. Объемная, как бы вырезанная из пейзажа, выдвинутая на передний план. С четкими контурами. Будто выставленная напоказ кому-то, в последний раз. Старый Форфар быстро ушел в дом.

Неизбежно, наверно, что, глядя на сочную реальность форфаровского имения, мы показались себе чуть нереальнее, капельку бледнее, прозрачнее, немножко слабее. Как здесь обеспечить правдоподобие, думала Эллен. Она видела, Ян искал в зеркале заднего вида взгляд Луизы. Как странно, что двое настолько разных людей, Ян и Луиза, в иные мгновения чувствовали одно и то же и, робко, виновато, догадывались об этом. Эллен искала слово, подходящее для обоих, и неожиданно нашла: ранимость. Своего рода ожившая память, ведь именно это, в точности это самое много лет назад привлекло ее к Яну. Извечное чувство, вдруг шевельнувшееся вновь. Как волшебство, сила которого может ослабеть, но не может исчезнуть, которое так прочно вплетено в повседневность, так надежно в ней укрыто, что у него нет более потребности выразить себя в слове. Луиза в словах не нуждалась, она распознавала людей иначе, без помощи речи, и Ян тоже не искал слов для своих взглядов, что временами потерянно покоились на Луизе.

Мы уже проехали деревушку, уже свернули на новое шоссе — узкая, крошащаяся по краям полоса гудрона вела к новому кормозаводу, а возле нее, в добром километре от деревни, стоял клааровский дом, издалека заметный благодаря тополям, которые летом закрывают его от северо-восточных ветров и от глаз проезжающих по дороге.

Ян затормозил. Нам туда? Его недовольство передалось другим. Было четыре часа дня. Жара и усталость давили на веки. Смотреть клааровский дом не хотелось никому, кроме Антониса. Ну пошли, сказал он. Раз уж приехали.

Безотрадное запустенье — вот что мы ощутили. Воздух будто остывал с каждым шагом, который приближал нас к усадьбе, большому квадрату, с трех сторон обрамленному постройками. Объяснение досаде отыскалось, только когда мы очутились перед жилым домом, замыкающим квадрат, — вытянутым в длину, вполне соразмерным, солидным зданием под черепичной крышей. Безотрадное запустение. Этот дом не развалился, он был разрушен. Обойдя его вокруг, мы увидели их — этапы разрушения. Первым делом выбиваются стекла, чтобы сырость и ветер могли похозяйничать в доме. А их просить не надо, они мигом вгрызаются в стены. Проникнуть внутрь оказалось несложно, только зря мы туда полезли. Сердце разрывалось при виде прекрасных старинных кафельных печей — чтобы их расколоть, пришлось, наверно, здорово потрудиться. Или старинные шкафы — двери сорваны с петель, искорежены, разбиты. Растерянно, молча шли мы по комнатам. Ни одной целой двери, проводка испорчена. Ян думал о том, как они мальчишками забирались в брошенные дома, искали пристанище, тайком располагались там, курили, припрятывали запасы. Но чтоб ломать? Зачем? Откуда эта ненависть к исправным вещам? Мы глазам своим не верили, мы злились, но мало-помалу все чувства вытеснила тяжкая подавленность. Сельская безмятежность, в которую мы скоропалительно уверовали, ибо так нам было удобно, чуточку повернулась и показала другое свое обличье, незнакомое, мрачное, грозное и опасное. Мы зябко поежились. Скорей бы уехать. Антонис успел перерыть чердак, нашел несколько бутылок из зеленовато-бурого стекла, выпущенных мекленбургской фарфоровой мануфактурой и уцелевших только по невероятной случайности, да несколько кусков прочного сурового полотна, какое, бывало, ткали в любом крестьянском доме на приданое дочери. Можно сделать из него дорожки на стол. Идем! Прочь отсюда! Мы сбежали, опять через заднее окошко. А уж птичью клетку в крапиве за домом нам бы лучше не замечать, ведь Луиза, не обращая внимания на резкий окрик Яна, конечно же, подняла ее и долго смотрела на истлевший меховой комок внутри, пока не поняла то, что мы, остальные, уже уразумели: там заперли кошку, и она умерла с голоду. Луиза жалобно вскрикнула, Эллен крепко взяла ее за плечо и отвела к машине, а у самой лицо стало как каменное и к горлу подкатывала тошнота. Они поехали прочь. Немного погодя Эллен спросила: кто же это вытворяет? — Вот они, сказал Ян, кивнув на компанию подростков, которые, стоя у деревенского магазина, дымили сигаретами, пили и громко шумели. Они ничего при этом не думают. То-то и оно.

На первых порах в деревне сочная предметность имеет и еще один смысл, в ней проступает символическая, притчевая реальность, какой мы в городах уже не замечаем. Клетка с мертвой кошкой была предупреждением, мы никогда не заговаривали о нем, но оно глубоко потрясло нас, в преображенном виде оно блуждало по нашим снам: сколько ночей мы сами были этой кошкой, сколько страха выплескивалось, когда за каждым из нас снова и снова запирали дверцу клетки. Злой дух, с которым мы не умели бороться, выступил нам навстречу, тут не обошлось без лемуров, тень накрыла окрестный пейзаж.

Но Антонису в тот давний день надо было обязательно купить сундук, а там хоть трава не расти. Маленький крюк к дому лесничего, мы ведь не откажем ему в этом, а? К дому лесничего. Да. Там сундук. Какой сундук? Тот самый, из-за которого он целый день таскал с собой такую прорву деньжищ. Вот оно что. А мы, значит, вроде как охрана при инкассаторе. И об этом ты ни гугу. Ну теперь-то вы знаете. Если он не купит нынче сундук, то глаз в дороге не сомкнет.

Мы знали: так и будет.

Вот вы удивитесь, провозгласил он. Мы сказали, что уже сейчас удивляемся. Это он пропустил мимо ушей. И проинструктировал нас насчет того, как вести себя на переговорах: не выказывать эмоций, способствовать покупке, сбивать цену. Жена лесничего — кстати, она алкоголичка и, вероятно в послевоенные годы, стащила означенный сундук из какого-нибудь замка — требует четыре тысячи марок. После недолгого молчания Эллен рискнула спросить, не сошел ли он с ума, а Луиза тихо сказала: Сошел! Антонис, однако, с напускным хладнокровием подсчитал, что за такую вещь в любое время выручишь восемь, а то и десять тысяч. Возможно, только ведь он никогда ничего не продавал.

Зрительных впечатлений было уже слишком много, равно как и мотанья туда-сюда по разным дорогам, Эллен вконец запуталась и нипочем бы не сумела объяснить, где находится этот дом. Ей вспоминались четыре пышные ивы, словно часовые у входа, ноготки вдоль дорожки и зеленая дверь, где перед нашим приездом грелась на солнце синяя туча жирных навозных мух. Не пугайтесь! — тихо сказала Луиза. Над дверью висели огромные оленьи рога. Особа, которая наконец-то открыла им, подтвердила наихудшие опасения. Ян и Эллен потом спорили, сколько ей лет — шестьдесят или меньше. Как минимум шестьдесят, твердила Эллен. От нее так и дохнуло могилой, неужто не заметил! Ну, ты скажешь. Могилой! Оно конечно, пахло плесенью, грязной одеждой и комнатной пылью, от роду не чищенной обивкой. А Эллен сказала, что несло заплесневелыми волосами, ей прямо чуть дурно не стало. Но прежде всего бросался в глаза лягушечий рот.

Сундук стоял в сенях, вещь очень старая, добротная, ценная, тут никто с Антонисом спорить не стал, сплошь резная, с железными накладками. Видали, прошептал он, пятнадцатый век. — Шестнадцатый, сказал Ян. Антонис сунул ему под нос книгу с изображением сундука: Пятнадцатый! Итак, сказал Антонис хозяйке, сегодня покупка состоится. Деньги у меня с собой.

Быстрый контрвопрос: Сколько? — Четыре тысячи. Как договаривались. — А… а как же берлинский профессор… — О нем уж которую неделю ни слуху ни духу. Я больше ждать не могу. Вот деньги. — Ну-ну, не так скоро.

Театр, ой, театр! Теперь бутылку на стол, Антонис, конечно, заранее припас. Ах, шельма! К бутылке никто не притрагивается. Сперва мы хорошенько поглядим на сундук. Значит, спектакль, баланс между восхищением и скепсисом, Ян входит в роль. Позволяет себе усомниться в возрасте сундука. В его подлинности, то бишь в обоснованности цены. Однако же тут режиссер внезапно теряет терпение. Молчи! — шипит Яну Антонис. Понятно: каждое слово против сундука — это слово против него. Впервые мы видим коллекционера перед вещью, которой он одержим. Наше дело — помалкивать. Ян успевает только несмело спросить, где Антонис намерен поставить свое чудище. Ну, это уж моя забота. — Ладно, ладно. — И вы ведь еще снизили цену? — спрашивает хозяйку Луиза. Та встряхивает заплесневелыми волосьями: Четыре тысячи! Это мое последнее слово! — Само собой! — говорит Антонис и энергичным жестом показывает нам: теперь говорю один я!

Мы вошли в комнату, на удивление прохладную в такую-то жару. Как в склепе, подумала Эллен. Она стояла у холодной кафельной печки рядом с мужем заплесневелой особы, бывшим лесничим. Он, похоже, не понимал, что здесь, собственно, происходит, радовался гостям и поминутно вздыхал, из глубины души: Ох-хо-хо! После чего супружница, даже не глядя на него, тявкала из-за стола переговоров: А ну, уймись и заправь рубаху в штаны!

Ян воспользовался своим умением произвольно отключаться от любого разговора. Ну при чем тут, спрашивается, болтовня о гриппозной волне. Жуткие подробности, которыми лесничиха пыталась оправдать состояние жилища. Полтора месяца пластом, во власти вируса! Эллен неудачно попробовала отвлечь хозяйку, спросив, откуда здесь рога и панно, покрывавшие стены, но лучше б ей этого не делать. Результатом были пространные, зачастую весьма бурные пререкания хозяев насчет происхождения буквально каждой пары рогов. Большей частью, как мы узнали, трофеи из Восточной Пруссии, где прошла молодость лесничего, об охотничьих заслугах которого супруги, странным образом, отзывались с полным единодушием. У меня каждый выстрел в цель попадал. Ох-хо-хо! — Что да, то да. А сейчас изволь заправить рубаху в штаны, у нас гости!

Панно с изображениями лесной дичи и леса, неописуемо уродливые, принадлежали кисти некоего близкого друга хозяев, он и теперь приезжает сюда отдыхать, писать этюды и охотиться. Отдыхал бы себе — и хватит, подумали мы, что не помешало нам безропотно отправиться вслед за хозяином к оружейному шкафу, где друг-художник и сейчас-де хранил свои охотничьи ружья. Стало быть, через сени, опять мимо бессловесного дорогого сундука, в охотничий кабинет — унылую, грязную комнату. К нашему удивлению, там действительно был оружейный шкаф, врезанный в пол и запертый на перекладину и наборный замок. Мы с любопытством наблюдали за прямо-таки нескончаемыми попытками лесничего отпереть замок. Где-то-где-то его усилия увенчались успехом, крышку подняли, однако тщательно сработанное, выложенное алюминиевой фольгой хранилище оказалось пустым. Конечно же, пустым, к нашему облегчению. Засим последовало нескончаемое, путаное-перепутаное наставление по обеспечению безопасности при хранении оружия. Но вот и оно подошло к концу, шкаф опять заперли на перекладину и на ключ, можно было вернуться в комнату, где Антонис как раз добрался до водки — налил полную стопку владелице сундука и крохотный глоточек себе. Мы вошли, когда они чокались. Ваше здоровье. — Ой, ну что вы, это уж вправду ни к чему. Премного благодарны. На здоровьичко.

А затем нам опять представился случай поучиться у Антониса. Ни один актер не сумел бы лучше подготовить и сыграть эту волнующую сцену. Он медленно, очень медленно полез во внутренний карман своей кожаной куртки, достал оттуда старый бумажник, к которому так и прилипли лесничихины глаза, не спеша положил его на стол, многозначительно глянув по сторонам, вытащил пачку купюр и наконец небрежно, но резко шмякнул ею о столешницу. Ну артист, прямо народный театр! И это был его последний неопровержимый аргумент. Наглядный. Эффект мы увидели тотчас же. Плутовская физиономия хозяйки разгладилась. Алчность смела остатки сопротивления. Она сдалась.

Ох-хо-хо! — вздохнул возле печки лесничий. Никто его не одернул. Хозяйка взялась пересчитывать четыре тысячи марок в сотенных купюрах. Процедура длительная, и ее надо было видеть. Единственный, кто не выказывал ни малейшего нетерпения, был совершенно счастливый Антонис. Тише вы! — прицыкнул он, когда лесничиха стала в третий раз пересчитывать четыре пачки по тысяче марок, а мы начали обнаруживать признаки недовольства. Считать нужно в спокойной обстановке. Все ж таки ни много ни мало четыре тысячи.

Спектакль близился к счастливому финалу. И тут старик у печки радостно сказал: А сейчас покажу-ка я вам оружейный шкаф.

Это было слишком. Вот так комедия вмиг оборачивается дешевым фарсом. Вообще-то нам уже было невмоготу, однако мы смирились и опять безропотно побрели за лесничим, у которого рубаха совершенно выехала из штанов, побрели через сени, опять мимо сундука, каковой, судя по всему, изменений не претерпел, опять в гулкий и пустой охотничий кабинет, опять в угол, к врезанному в пол оружейному шкафу. Опять глазели на бесконечную возню с ключами, обозревали пустую емкость под полом и слушали пространные инструкции по безопасному хранению оружия, которые за последние полчаса — по крайней мере так нам показалось — стали еще более путаными. Да, сказал хозяин, когда мы вернулись в комнату, у меня каждый выстрел в цель попадал.

Ты лучше рубаху в штаны заправь! — хлестнуло из-за стола.

Мы облегченно вздохнули. Оставалось только чин чином составить купчую. С этим Антонис покончил моментом — у него и бумага была приготовлена, и текст заранее продуман. Он подписал, дал подписать лесничихе, ведь еще немного, и она уже перо в руке не удержит. Во вкус вошла, пьет и не закусывает. Ян попытался представить себе батарею бутылок, в которую можно превратить четыре тысячи марок. До сих пор хоть и с трудом, но соблюдалась проформа, теперь же она была начисто забыта, благоприличие и вежливость как ветром сдуло, в жилище лесничих воцарился хаос, самое время было ретироваться. Правда, хозяин с настойчивым дружелюбием предлагал взглянуть хотя бы на его оружейный шкаф, однако хозяйка, которая пошатываясь стояла в дверях, цыкнула: Да заткни ты наконец свою поганую глотку! На ходу она в поисках опоры хваталась за мебель. Гриппозная волна, дескать, все никак ее не отпустит. Ох-хо-хо, послышалось у печки. — Рубаху в штаны!

Завтра, озабоченно сказал лесничихе Антонис, завтра я сундук заберу. Не забудьте. Я его купил. Он мой. Не вздумайте продать его еще раз!

Ладно, ладно, заплетающимся языком пробубнила лесничиха и распрощалась с нами, взмахнув рукой — величаво, как ей казалось, на самом же деле неловко, суетливо.

О происхождении сундука она словом не обмолвилась, ни трезвая, ни пьяная. С характером женщина, ничего не скажешь, заметил Антонис. Мы попытались развеять кошмар шутками. Яну вспомнилась фраза про «людей, которые до крови стерли ноги в переселении народов». А Эллен пришли на ум людские реки, хлынувшие под конец войны по дорогам Мекленбурга и ручейками просочившиеся в крестьянские дома, она сама тоже была каплей этих потоков. Теперь, тридцатью годами позже, ей встретились прибившиеся к берегу людские обломки, которые уже никуда больше не поплывут. Долгие годы, живя в других местах, она даже не вспоминала о них.

Загрузка...