Новая глава, новое начало, в игру вступает синий цвет, синяя пещера, в которую спрячется, забьется Соня, найдет там покой. Еще десяток-другой минут в этом жутком поезде, среди работяг, которые вечером в четверг ехали домой с берлинских строек и по дороге напивались. Как насчет, а, фроллейн? На лице у нее сразу появилось выражение, которое ее отец называл «распаленным». Ее всегда считали моложе, чем она есть, пациенты тоже говорили «фроллейн доктор». А она ни то ни другое — не фроллейн и не доктор. Еще минут тридцать — сорок пять надо потерпеть, не воображать себе слишком живо теплое дыхание и запах Крошки Мэри, так же как она терпела в городе, перед сном. Только когда садилась в машину и они отправлялись в путь, она чуточку, самую малость приоткрывала внутри у себя дверку, за которой держала взаперти тоску, а потом, по дороге, чувствовала, как тоска, выскользнув из своего застенка, заполоняет ее целиком. Немногочисленные вопросы и ответы курсировали между нею и отцом, фары высверливали темно-зеленый световой туннель, а в конце его была синяя пещера. А еще раньше поезд подъезжал к вокзалу, горланили на платформе пьяные, воняло из открытых дверей вагонов. Отец у подножия вокзальной лестницы. Привет, говорила она, а он трепал ее по затылку, как трепал, когда она была долговязой нескладной девчонкой. Странно, думала Соня, что физическое ощущение долговязой нескладной девчонки никак не желает исчезнуть и оценивающий взгляд любого мужчины оживляет в ней это фантомное тело, а она знает, но не может поверить, что взгляд натыкается на стройную, хорошо сложенную молодую женщину, которой отец, трепля по затылку, говорит: Ну-ка, встряхнем немножко, вытрясем блажь. Она вырывается. Отдает ему сумку — пусть донесет до машины. И вот она в машине. Вот сейчас произойдет то, что происходило всегда: все оставленное ею отделится. Лицо той женщины, в поезде неотступно стоявшее перед глазами, должно исчезнуть. Удастся ли это — трудно сказать. Она знает, там, где ей видится лишь световая просека в черноте ночи, для ее отца и справа, и слева такой же пейзаж, как днем. Десятки поездок запечатлели в его памяти каждый метр дороги с соответствующей картиной.
На последнем участке пути Соня затихает. Тусклые деревенские фонари словно бы возвещают беду. Пивная на перекрестке, которую ощупывают фары, скверная булыжная мостовая.
Кооперативные фермы, залитые ярким, как день, светом прожекторов, — поворот направо. Навозная жижа на дороге. Вонь. А потом тьма, бездорожье — на этом месте для Сони всегда начинается дикий край, который и притягивает ее и отталкивает. Узкая светлая полоса песчаной дороги ныряет в густой кустарник. Два-три зайчишки, загипнотизированные, никак не вырвутся из светового конуса. Ян их увещевает: Ну беги. Да что ж это ты? Дурачок. Черный домишко слева, окно, озаренное магическим мерцанием телевизора. Последний крутой поворот. Наконец-то луговая дорога. Возвращение домой? Возвращение блудной дочери, думает Соня. Ах. Несколько фраз Яна о людях, что живут в домиках у дороги. В такую поздноту телевизор смотрят, говорит Соня, посреди сельских просторов. Это что, прогресс, да? Потом ивняк, уже возле самого дома. До сантиметра выверенный поворот, мимо фасада, еще один дерзкий вираж на дворовой траве. Ян останавливает машину прямехонько перед темным зевом сарая. Свет на дворе, процеженный сквозь синие кухонные занавески. Ну, вот и добрались.
Ее ждали. Ребенок повис на шее, Крошка Мэри. До чего же от тебя здорово пахнет — травами! И: Ты почему еще не спишь? — говорила Соня, как от нее, от матери, наверняка и ожидали, а Крошка Мэри резонно отвечала, что ее приезд более чем благовидный предлог, чтобы не ложиться спать. Да, да, конечно. Суматоха на кухне — это Дженни, она всегда умела создавать суматоху, взгляды матери, испытующие и потому старающиеся таковыми не казаться, все, как всегда, и стены кухни покрашены синим, клеенка на столе — в синих узорах, посуда тоже синяя. Синяя пещера, где низко опущенная лампа выхватывала из сумрака один-единственный светлый треугольник.
Бледнолицая. Белянка. Горожанка.
Как звучал голос Эллен? Невнятно? Теперь Соня должна сказать, что в этой семье она единственный представитель трудящегося населения, и она сказала, а за это получит вкусного супчика, который приберегли для нее. Дженни заварила чаю, потом все они, сидя за столом, благоговейно следили, как ест-пьет трудящийся человек. Они ни о чем не спрашивали, даже Эллен отучила себя с ходу задавать вопросы, которые просились на язык. Ешь и пей! Неколебимая уверенность, что лишь в лоне семьи она питается нормально. И ведь это чистая правда. Такого щавелевого супа она нигде больше не едала, это она безоговорочно могла признать. Положа руку на сердце, без вранья? — спросила Крошка Мэри. Щавель-то собирала она. Вместе с Дженни.
Предложение пойти спать она великодушно приняла. Если ее уложит Эллен. Если Соня потом придет и скажет ей «покойной ночи». Расскажет еще одну историю с продолжением. Ладно. Что там на очереди? — Уленшпигель. В наше время, сказала Дженни, все истории были о зверях, помнишь? Про лису, про медведя, про белку. В твое время, сказала Соня. В мое были истории про принцессу. То ли еще будет, подумала Эллен. Карлик Эрвин пока не родился. Про Карлика Эрвина будут слушать Дженнины дети. А ночник ты не выключишь? Эллен обещала не выключать. Соня переглянулась с нею: До сих пор? — До сих пор. — Слушай, сказала Дженни, ты уже видела принцесс с длиннющими шеями, которых теперь рисует твоя дочь? С ума сойти!
Они проводили взглядом мать, которая потихоньку вытолкала из кухни Крошку Мэри и вышла следом за ней. И правда стареет. Осанка изменилась, как-то обмякла, походка стала неловкой, она словно бы опасается натрудить бедра. Соня попыталась вообразить себе маму молодой, своей ровесницей, которая сказала доктору: Да. Я хочу оставить ребенка! — хотя до окончания института было еще далеко. Потом, спустя годы, она сама скажет и сделает то же, родит ребенка, а после с головой окунется в экзамены, как и ее мать больше двадцати лет назад. Так что мама-то кое-что задолжала своему ребенку. Как и я, думала Соня. А ведь твердо верила, что никогда не повторю ее ошибок. Никогда. Никогда. На долю секунды Соня увидела перед собой цепочку следов, почувствовала, как что-то велит ей идти по этим следам, всю жизнь. Только не это. Надо вырваться, любой ценой.
Дженни начала рассказывать, как в раннем детстве мамин рассказ спас ей жизнь — так она тогда чувствовала, так запомнила. У нее ужасно болел живот, а еще ужаснее был страх, что живот раз — и лопнет, как стращали ее большие мальчишки, эти садисты, — вот тогда мама и рассказала ей про лисичку, у той, мол, тоже болел живот, болел-болел и потихоньку перестал, а сама все поглаживала ее по животу, и мало-помалу страх и боль утихли. Незабываемое облегчение! На всю жизнь останется в памяти.
Психосоматические симптомы, сказала Соня. У кого? — сказал Ян, входя. Ну, теперь повторяй все сызнова, слово в слово. А еще говорят, что женщины любопытнее мужчин, сказала Дженни, у нас тут наоборот, это уж точно. Вообще, в этом семействе любые двое могут часами обсуждать двух других. Все только и спрашивают один другого, что он делал, что делает сейчас и что намерен делать в ближайшее время. Каждого очень и очень интересует душевная перистальтика всех остальных. Нормально ли это, скажите на милость, а? — Только не меня, подумала Соня. Меня внутренняя жизнь нашей семьи интересует мало. С каких пор? Не помню.
Но сказала она, что не так уж это и плохо. К примеру, можно прямо сейчас быстренько поговорить втроем о маме. Они уверены, что эта деревенская домомания у нее искренна? Не кажется ли им, что ей вовсе не к лицу запрятываться сюда? Не считают ли и они, что вообще-то ей нужны шум и суета? И не боятся ли, что будет худо, если она заметит, какая здесь на самом деле тишина?
Вошла Эллен. А мы как раз по твоему адресу прошлись, сказали они ей. А я так и думала, ответила Эллен. Увы-увы, нет у дочек душевного такта, его ведь ни самое тщательное воспитание, ни самое благородное происхождение не гарантируют. Ее взгляд искал взгляд Сони. Что-то произошло? Может, уже разразилось несчастье, которое — иногда она отчетливо это сознавала, иногда только чувствовала — грозило ее детям? Может, оно причинило дочери ту неутолимую боль, от которой она, мать, любой ценою хотела ее уберечь? Выспалась ли Соня? Как выглядит? Она избегала материнского взгляда, пряталась. Ты хоть поела как следует?
Да, да, конечно. Каждый, дорогая мамочка, сказала Дженни, должен беспокоиться о себе. Не дрогнув, она позволила назвать себя бессовестным созданием. Ян спросил, какое мясо достать на завтра из холодильника. И не хотят ли они выпить еще по бокальчику вина. — Вина? Непременно!
Вчетвером у семейного стола, так и должно быть. Соня ждала, когда ею завладеет чувство, которого она так домогалась. Порядка оно не принесет. Напротив. За пределами круга света от этой лампы, которую они опустили вниз и потому лица были в тени, а руки на столе залиты светом, все казалось ей запутанным и хаотичным, и ведь ей одной по-настоящему доставалось от этого опасного хаоса, она одна рисковала стать его жертвой. Вот и сегодня — сложности, которые, как она видела, одолевали маму и заставляли тревожиться за нее, не были по-настоящему опасны для жизни. Ведь мама всегда — пусть в самую последнюю секунду — изобретала способ держать нос над водой, хотя бы на миллиметр. Не говоря об отце. Он не очень-то спешил поддаться соблазну и броситься в водоворот, к счастью, нет. Отчего она только теперь начала понимать, что именно в этом его сила, отчего до сих пор лишь пристрастия матери казались ей силой. Все опять стало переворачиваться? Неужели она этого хочет? Неужели выдержит? Знали бы вы. Знали бы вы, что́ я способна выдержать.
Знали бы вы! — услыхала она голос сестры. Знали бы вы, сколько я всего натворила! Но ты, обратилась она к Эллен, как-то сказала мне: Чтобы ты ни натворила, даже плохое, я тебя все равно люблю. Можешь совершенно твердо на это рассчитывать. И я приняла эту поблажку. Знали бы вы!
Вечно Дженни выставляется со своим образом жизни, сказала Соня. Она вот никогда ничего не творила. Она всегда была хорошей девочкой. Слишком хорошей.
Это форменное бахвальство, сказала Дженни; Эллен знала, этот припев «слишком хорошей!» целил в нее, а Соня думала, как много остается невысказанным даже в такой говорливой семье, как у них. Она считала, что надо говорить все начистоту, докапываться до сути, вскрывать истоки конфликтов. Раньше, сказала Эллен, она тоже отстаивала эти принципы. И даже действовала в соответствии с ними. И сеяла беду. Теперь она скорее за то, чтоб каждый жил по-своему. И даже щадил других. А толку-то от этого, сказала Соня. Откровенность совсем необязательно должна быть беспардонностью. Но ведь иначе до реальности вообще не доберешься!
Ян сказал, что самое милое дело — золотая середина.
Знаешь, кого я сейчас невольно вспомнила? — сказала Соне Эллен. Твоего первого классного руководителя, как бишь его? Ты проучилась в той школе всего год, потом мы переехали. Так вот, на прощанье он мне сказал: Сделайте одолжение, присматривайте за Соней. Это особенный ребенок!
Что?! — воскликнула Соня. И ты молчала?!
Ах, сказала Эллен, я тебе сто раз говорила!
Неужели правда? Неужели она забывала подобные слова и помнила только поражения и осечки? Кстати, его звали Панков, сказала она, моего первого классного руководителя. И уже две недели он лежит в нашем отделении, с пьяницами. Лечится от алкоголизма. Конечно, он не мой больной. Да и, надеюсь, он не узнал меня, с новой-то фамилией.
В ту пору, помолчав, сказала Эллен, никому бы и в голову не пришло, что господин Панков начнет пить. Да, сказала Соня, семейные неурядицы, партийное разбирательство, да и вообще, работа, педагогика — обычная история. От жизни пощады не жди.
Опять в голове у Эллен замелькали словно бы кадры из фильма. Столько лет прошло — семнадцать? восемнадцать? — а она отчетливо увидела юное лицо первого Сониного учителя, вихор, падавший ему на лоб, вспомнились даже его глаза, кажется серые, — яркий кусочек давнего времени, хотя многое другое забылось, не мешало бы выяснить почему. Вот и Соня — с ранцем за спиной, пружинистым шагом выходит из калитки. Пленка крутилась вспять. Вот она сама рано утром идет с маленькой Соней к надземке, прощается с дочкой на углу, смотрит, как та бежит в детский садик. Как задевают друг о друга ее голые коленки и мотается из стороны в сторону «конский хвост». Помнишь, сказала она, синюю курточку с красным клетчатым воротником? — Смутно, отозвалась Соня. Незапамятные времена. — А «звездно-талерное» платьице? — Вроде помню. Только я не всегда отличаю настоящие воспоминания от фотоальбомных. — Я тоже, сказала Эллен. Я вам рассказывала, что «звездно-талерное» платье, которое так тебе нравилось и так шло, навсегда связано для меня с чувствами страха и вины? Пришивая к синему, как небо, любимому Сониному платью золотые бумажные звезды, она поминутно бегала к кроватке Дженни — у той часто болел живот, и врач укоризненно, как показалось Эллен, объявила, что ребенок серьезно болен. А потом велела Эллен пощупать, как запала кожа над еще не заросшим родничком — от недостатка жидкости. Это ощущение навсегда осталось у Эллен в кончиках пальцев, а в ту ночь она твердо намеревалась бросить работу и посвятить себя детям. Выполни она тогда свое намерение, неколебимо верила Эллен, Дженни никогда бы так не хворала. Сегодня она впервые заговорила о том, как плакала над Сониным карнавальным платьем, и понимала — другие тоже понимали, — что взывает к сочувствию дочерей, предлагая им мысленно поставить себя на место матери, которая была тогда на двадцать лет моложе и в тупиковом положении, и ей вдруг подумалось, что она ведь давала себе клятву никогда, никогда в жизни не шантажировать дочерей, взывая к их сочувствию, и она осеклась. Эллен не сказала, но отчетливо поняла: решение отказаться от работы, даже если бы она неукоснительно выполнила его, Соне уже бы не помогло. Мы, сказала она, просто не знали тогда многого такого, что теперь известно всем. Мы понятия не имели, как важны для ребенка первые годы жизни. Зато вы собирались изменить мир, заметила Дженни. О да, сказал Ян. Все больше на конференциях, где только и делали, что препирались друг с другом. Не мешало бы, между прочим, поточнее выяснить, как до этого дошло, добавил он.
Эллен подумала: Ян все чаще твердит, что не мешало бы поточнее разобраться с тем или иным вопросом, но ведь палец о палец не ударит для этого. Впервые перед нею зримо отверзлась пропасть, разделяющая поколения, — она сама и ее дочери на разных берегах. Едва возникнув, эта картина наполнила ее ужасом и была поспешно отброшена.
Наверно, в одиночку и правда не переступить через поведенческие стандарты своего поколения, думала Соня. Но когда настанет их черед — ее и ее друзей, с которыми она спорила о тех же проблемах, о каких четверть века назад спорили ее родители со своими друзьями, — они поведут себя иначе. Поломают эти закоснелые структуры. Только вот пока не похоже, что настанет их черед. Повсюду, где принимались хоть какие-то решения, плотно сидело старшее поколение. Проморгали, думала Соня, проморгали они возможность занять в юные годы важные посты. Или в любом поколении такие посты занимают всегда не те, кто способен что-то изменить?
Ну а теперь пора на боковую. Ян и Эллен завершили свою едва ли не каждодневную перепалку о книге, которую Ян пренебрежительно назвал «слабенькой», хотя только перелистал ее, а не читал по-настоящему, что до сих пор возмущало Эллен, ведь она и эту книгу прочла от корки до корки и нашла в ней хорошие стороны. Соня и Дженни опять невольно обменялись сочувственным взглядом, по давней — очень-очень давней, признайтесь! — привычке. Интересно, а когда родители одни, когда не разыгрывают простенький спектакль ради этих взглядов, как они себя ведут? Ян унес свою постель в соседнюю комнату, потому что сегодня Соня имела полное право ночевать в комнате с Эллен. Она не знала, хочется ли ей этого на самом деле. Эллен подумала, что никогда не была такой стройной и молодой, как старшая дочь. Соня заметила, что у матери не только изменилась осанка, но и тело постарело. Кровати стояли углом, изголовьями друг к другу. Лунный свет падал сквозь желтоватые шторы, ночные шумы деревни скорее угадывались, чем слышались. Эта тишина, сказала Соня, кажется ей прямо-таки грозной. На первых порах у нее было такое же чувство, сказала Эллен. А теперь она каждую ночь вслушивается в эту тишь, и все ей мало.
После долгой паузы, когда слышна была только шумная возня ежей под окном, Эллен спросила: Наверно, не очень-то хорошо все шло, в последние недели?
Да, сказала Соня. Одна моя больная покончила с собой.
Эллен почувствовала, как кожа на голове словно похолодела и съежилась.
Помолчав, Соня спросила, помнит ли она молодую женщину, она как-то о ней рассказывала: маленькая светловолосая продавщица, с ней развелся муж и потребовал лишить ее родительских прав: у нее, мол, депрессии. Так вот в прошлое воскресенье она выбросилась из окна четырнадцатого этажа.
Эллен ни к селу ни к городу брякнула: Ты не виновата.
Не виновата, повторила Соня. Но я упросила отпустить ее на выходные домой. Хотя знала ее плохо.
Опять долгая пауза, потом Эллен спросила, не считает ли она, что есть люди, которые в любом случае найдут возможность покончить с собой. Рано или поздно.
Да, сказала Соня, вероятно. Вероятно, есть люди, которым не поможешь. В том-то и дело. Но в работе этим руководствоваться нельзя.