Помните, как продолжалось то лето? Как у Луизы поселилась Белла, вскоре после отъезда Антониса? Белла с сынишкой Йонасом. Они устроились в мансарде, где из окна открывался такой простор, что у Беллы, как она говорила, щемило сердце. Ну просто сердце щемит, сказала она в своей слегка декламаторской манере, и Луиза, робко стоявшая у нее за спиной, потихоньку перевела дух. — Да, я потихоньку перевела дух. И сказала: Щемит? Правда? Мне хотелось услышать это еще и еще раз. Спать мы все трое улеглись в другой мансардной комнатенке, на широкой кровати под греческим меховым одеялом, которое зимой греет, а летом холодит.
Помните, как они стали потом этаким товариществом и уже не могли посвящать нас во все свои внутренние взаимоотношения? Одно можно сказать наверняка: Белла, которая до тех пор вообще не была знакома с Луизой и приехала, только уступив нашим настояниям, но без особых надежд, лишь потому, что, как всегда, забыла вовремя позаботиться о путевках на лето, — Белла уже на второй вечер, когда они, сидя возле дома, потягивали вино, рассказала Луизе (а ведь та была намного моложе ее) историю своей жизни, неотделимую от истории ее любви, и тем самым заронила в Луизину душу бесконечную преданность и неугомонную заботу. Под добрым влиянием Луизы Белла бросила курить — запросто, говорила она, запросто! — ела по утрам ломти темного ржаного хлеба, толсто намазанные маслом, не пила до обеда ничего хмельного, да и после только разбавленное вино. Ах, до чего же хорошо, твердила она, покойно усаживаясь к окну, глядящему на дивной красоты пейзаж, что-то писала или не писала и думала о том, что впервые с рождения Йонаса может разделить с кем-то бремя ответственности за ребенка. А в общении с детьми Луизина натура обнаруживалась еще ярче, нежели в общении с взрослыми; робость и благоговение, с какими она относилась к детям, позволяли ребятишкам в свою очередь забыть всякую робость. Они приходили к ней стайками, приносили свои рисунки, которые Луиза увлеченно и восторженно с ними обсуждала, а потом пришпиливала к кухонной двери. С тех пор, конечно, много воды утекло, но вы, наверно, помните, что Йонас рисовал только крепости, форты и прочие военные сооружения, о которых знал невероятно много, и на каждой картинке — в глубинном отсеке, защищенном многослойной броней, — он изображал крошечную фигурку в каске и с мечом — себя самого. В первую же минуту, глядя, как он снаряжается: надевает тиковую жилетку с золотыми пуговицами и погонами, водружает на голову черную фетровую треуголку, опоясывается перевязью с красным пластмассовым мечом, без которого никогда не выходит из дому, в первую же минуту Луиза почувствовала всепоглощающую, болезненную любовь к этому мальчику. Потом она не раз слышала бесконечные, безысходные диалоги Беллы и Йонаса, вымогательские требования ребенка, замечала обиженные не детские взгляды любовника, не сына: Ты же мне обещала, что я пойду спать, когда ты! — Белла, с трудом сдерживаясь, отвечала, и тогда Луиза становилась между ними, от души желая все уладить, обнимала Йонаса, отвлекала, да еще и угрызениями совести мучилась. По-твоему, я не должна? — спрашивала она у Эллен, а та могла только сказать: Ах ты ребенок. Но ведь каждый видел, как расцвела Белла. Ночами, лежа в двуспальной Луизиной кровати — Йонас посреднике, — они держались за руки и разговаривали, пока небо не светлело. Она все понимает, говорила Белла. Откуда это у нее, не знаю.
Мне бы хотелось раздвоиться, думала Луиза, наконец мысленно произнося то, что давно уже чувствовала. Она произносила это в светлых утренних сумерках, держа в ладони ручку Йонаса, слыша сонное дыхание Беллы на другой половине кровати. Мне бы хотелось раздвоиться. Одна «я» останется здесь в кровати с Беллой и Йонасом, в этом большом старом доме, который облегает меня, точно мое собственное, только разросшееся тело. А другая будет с Антонисом, в том поезде, что вот уж третий день в пути, пересек, наверное, Югославию и сегодня пересечет границу Греции. Антонис, мне хочется раздвоиться.
Никогда, никогда она не скажет ему этого. Она могла поговорить об этом с Эллен, намеками, а лучше всего — с Дженни, та не судила, только вечно подначивала: Ну давай, смелее, вот так! Она не умела желать, в том-то и беда. Любое возникавшее у нее желание непременно оборачивалось виной, еще прежде чем она успевала его высказать. А надо уметь желать и даже требовать, буквально на днях твердо и безапелляционно объявила Дженни, а Эллен по этому случаю рассказала, с каким бычьим упорством Дженни в четырнадцать-пятнадцать лет отстояла перед нею свое стремление к независимости. Напролом шла, беспощадно. Вспомнить об иных ночных сценах, об отлучках до утра, без всякого предупреждения, о выпивках, что говорить — бессовестная игра на материнских страхах… Чрезмерные страхи, невозмутимо вставила Дженни, чрезмерная опека, от которой мать необходимо вовремя отучить. Для Луизы такое немыслимо. Обижать других — никогда. Как раз сейчас она осторожно, словно стараясь подальше обойти опасную пропасть, начала задаваться вопросом, почему из-за необузданных желаний каждую ночь наказывает себя таким вот безымянным страхом. Нет, наверно, человека более недостойного и порочного, чем она. Никому, наверно, не приходится так, как ей, все время заново завоевывать снисходительность других — слова вроде «дружба», «любовь» она даже и упоминать не смела. Ее охватил ужас. Прошлой ночью она стояла буквально на грани кошмарного открытия. Ей почти удалось разглядеть то, чего она больше всего страшилась: лицо мужчины, который пришел ее наказывать. Крупная, темная фигура на фоне светлого дверного проема, он шел к ней и вдруг, точно кто-то его окликнул, повернулся профилем к свету, и она почти различила его черты. Хорошо хоть, вовремя проснулась, от крика, который вырвался, правда, не у нее, а у Йонаса. Тише, малыш, тише. Здесь тебя никто не обидит. Он быстро заснул опять.
Она была совершенно уверена, что родилась на свет не для счастья. Неужели когда-нибудь рядом с нею будет лежать ребенок вроде Йонаса, только ее собственный? Она желала этого так неистово, что сама пугалась. Ну а если Белле, чтобы она могла целиком отдаться своему замечательному таланту, понадобится человек, который сделает для Йонаса все, на что у Беллы нет времени? Приготовит ему любимые блюда — он еще знать не знает какие, она их для него придумает, — спокойно и терпеливо посидит рядом, пока он будет есть с этой своей изнуряющей медлительностью. А может, и добьется-таки, чтобы мальчик немножко поправился. Станет играть с ним в его игры, однообразие которых доводило Беллу просто до отчаяния. Исподволь подсунет ему вместо доспехов, оружия и солдат мячик, тряпичную зверушку, конструктор. И день за днем с ангельским терпением будет отвечать на бесконечные, боязливые и настойчивые вопросы: А солнце правда никогда не упадет на землю? А кто за это поручится? А новой войны правда-правда не будет? А его мама не умрет, пока он не вырастет большой? А когда он умрет, вдруг его нечаянно положат в гроб живым и закопают? — Ах ты малыш. Как бы славно мы зажили втроем. Луиза день ото дня острее чувствовала, как этот чужой ребенок мертвой хваткой вцепляется в нее.
Да что ж я такое думаю. Прости меня, Антонис.
Во сне Йонас выглядел как любой пятилетний мальчик. Личико, днем сурово насупленное, разглаживалось, губы становились по-детски мягкими, даже переносица казалась менее острой. Светлые волосы, обычно спрятанные под шлемом, падали на лоб, руки, как у младенца, расслабленно лежали на подушке, флажками по сторонам головы. Ах ты малыш. Бедный мой, милый малыш.
Большой пустой дом, а в самой его глубине они — три живых, дышащих существа. Луиза прямо чувствовала, как ее дом, всю долгую сирую зиму мертвый, выброшенный на берег, на сушу, начинал дышать вместе с ними, в ритме их дыхания, темный старый зверь с клочковатой шкурой камышовой кровли. Или барка с красными бортами и белыми кольцами иллюминаторов, на плаву, наконец-то опять на плаву. С таяньем снега барка зашевелилась, ночами Луиза чувствовала это. Кряхтенье и постукиванье, потом журчащий шорох, особенно в глинобитном фахверке у западного ската крыши. Сердце разрывалось слушать, как старый дом стремился сняться с мели, высвобождался, дергал швартовы и наконец, когда все зазеленело, отправился в плавание, взял одних на борт — Беллу, красавицу мою, Йонаса, моего малыша! — других выслал в мир — Антониса. И поплыл, поплыл, среди влажной зелени, которая сейчас, под палящим солнцем, начала желтеть. Комнаты наверху, под камышовой крышей, если окна держали закрытыми, долго сохраняли прохладу. Но они высыхали, становились сухими как трут. Луиза видела, как в большой комнате, окна которой выходили на юго-запад, ссыхались половицы, как возникали широкие щели, как выползала на свет пыль десятилетий, как старое дерево перекрытий трухлявело на радость древоточцам, и она каждый день заметала струйки древесной пыли. При этом она беседовала с домом. Успокаивала его. Уговаривала. Ну что ты, что ты, иной раз слышала Белла. Дела не так уж плохи. Ты выдержишь. Все уладится.
А Белла сидела в мансарде и смотрела на поля, они катили к ней свои волны, и четкая линия мачт ЛЭП рассекала эти волны проводами. Она знала, Луиза держит Йонаса при себе и думает, что она, Белла, пишет тут стихи. А она не пишет. Она дала себе волю. Чуть ли не злоумышленно дала себе волю, подогревала свою ненависть к возлюбленному. Ей не хотелось ни орать на него, ни писать про него. Он упорхнул от нее во Францию, он ведь был из этой легкокрылой породы, и вот уж три недели ни звука. Верность, разлука, тоска — неужто вся жизнь моя в этом? Раны, одна за другой. Стихи, которыми все это норовило обернуться, на сей раз были встречены ею в штыки. Она будет сурова, во всяком случае, постарается быть такой. И не уступит сладостной тяге к слову, смягчающему все и вся. Пускай он почувствует, что отнял у нее и это. Меропова птица. Ну, а откуда это взялось?.. Зато Луиза. Какой же она ребенок. Быть доброй. Верить в добро. Сущий ребенок. Добрый к детям. Добрый к Йонасу, как никто, даже она сама не идет в сравнение.
Ковчег, думала Луиза, все еще лежа в постели. Надо обсудить это с Йонасом. Наш дом — ковчег. Каждой твари по паре. Начиная с древоточца, божьей коровки, мыши и крысы, сверчка, лягушки, крота, воробья и аиста, ласточки, овцы, собаки, кошки, лошади, коровы и кончая человеком. Вот весело будет. Луизе не терпелось обсудить с Йонасом подробности. Она…
Йонас вскочил, едва Белла пошевельнулась. Сел, как свечка, в кровати, широко раскрыв глаза. Что случилось?
Ничего, ничего. Йонас, тихо сказала Луиза, знаешь, что я подумала? Я подумала, мы втроем плывем в ковчеге, и ты у нас капитан.
Тогда надо бы хоть портупею с пистолетом надеть, от пиратов, сказал Йонас. Ну, это не обязательно, говорит Луиза, но раз ты так считаешь. Йонас натянул еще и новую кольчугу из серебристо блестящей ткани, которую ему сшила Луиза. Меч и щит остались у стены. Нужно все продумать, сказал он. Что, к примеру, едят аисты? Лягушек, хочешь не хочешь призналась Луиза. Ага, сказал Йонас. А если у нас всего-то две лягушки? От Беллы поступило предложение раздобыть лягушачьей муки, но Йонас мог и рассердиться, если над ним насмешничали.
За завтраком во дворе, прямо на солнцепеке, Луизе пришлось не только играть в ковчег, но и участвовать в игре ума, которую затеяли они с Беллой: уже который день они обдумывали, что будут делать, когда в одно прекрасное время отбросят все предрассудки и опасения. Чем они тогда сумеют заработать на жизнь, а заодно обеспечить себе радость, счастье и покой, вдали от всего, что зовется мужчиной, — нюанс, который внесла Белла и по поводу которого Луиза, памятуя об Антонисе, не высказывалась. Вдали от всего, что стремится подавить наше «я», измучить нас и подчинить своей власти, гневно сказала Белла, этот ее гнев мог, пожалуй, разгореться еще ярче — так оно и вышло. От всего, что норовит ткнуть нашу сестру носом в дерьмо.
Так от чего же?
Сегодня они решили открыть в городе кафе, на месте старого, богатого традициями магазина скобяных товаров, который вскоре будет ликвидирован, потому что хозяин, человек преклонного возраста, уже не в состоянии содержать его. Конечно, «кафе» — название условное, просто они еще не подобрали соответствующего наименования для своего замысла. Например, вполне можно было бы говорить о чайной, ведь, само собой, там будут подавать крепкий ароматный чай. Из самовара, который раздобудет Луиза, она уже знает где. А к чаю — собственной выпечки пирог, всегда свежий, причем лучше дрожжевой, со сдобной сахарной корочкой. Или кекс с миндалем и изюмом. А в обед, тут Луиза была непреклонна, два-три простых блюда, каждый день разные. Супчик. Овощи. Омлет с зеленью. Ну, это так, для примера.
А кто же станет все это готовить?
Тут у Луизы сомнений не было. Она сама справится. Это ведь легче легкого. А Белла пусть займет свое место за мраморным столиком у окна и пишет. В многочисленных ящиках старой магазинной обстановки, которую хозяин наверняка уступит им задешево, она разложит и спрячет свои бумаги. А под вечер, когда на улице вспыхнут фонари, она, если вздумается, сможет почитать новые стихи молодым людям, здешним завсегдатаям. И при желании обсудить их. Ведь это же очень важно: чтобы люди приходили к ним в кофейню поговорить друг с другом. Чтобы никто не сидел в одиночестве, когда на самом-то деле ему хочется общения. Один, сказала Луиза, принесет, например, гитару, сыграет, споет что-нибудь. Другой заведет новую пластинку, а может, допотопную, смотря что ему нравится.
Значит, проигрыватель у нас тоже есть, сказала Белла.
Ну конечно! И потом… Слушай! Однажды придет девушка, молоденькая, красивая, робкая такая, знаешь. Ей ужас как хочется стать актрисой, и она совершенно самостоятельно разучила роль. Офелию. Или Иоанну. И вот она читает нам монолог. Становится тихо-тихо, все слушают, а потом говорят ей, что чувствовали, пока она читала. Ах… красота.
Да, сердито сказала Белла. Красота. Хреновина, а не красота.
Ну вот, опять у этой Луизы перепуганный взгляд. И зачем она все время ее доводит. Но она же взялась вырывать из груди сказки, не обращая внимания на боль. Если Луиза не может на это смотреть…
Луиза рада была уже тому, что сигарета, которую закуривала Белла, первая за все утро. Что она съела завтрак, поданный Луизой. Что ее красивые, густые, прямые волосы приобрели неповторимый вороненый блеск. Сегодня Белла вымоет голову, а сушиться будет на солнце, и она, Луиза, даст ей оранжевое полотенце. Белла накинет его на плечи и распустит волосы. А потом, когда Белла станет расчесывать волосы щеткой, они так и заискрятся. А она, Луиза, стоя в глубине комнаты, будет смотреть на нее в окно. Она всерьез думала, что едва ли выдержит, если зрелище окажется слишком красивым.
Значит, готовим, думала Белла, и разливаем чай. Сегодня, стало быть, варим суп, играем на гитаре и декламируем Офелию. А вчера мы ткали и пряли и устраивали на старой мельнице магазин. Третьего дня толковали о ковроткачестве, шитье и гончарном деле, а завтра, глядишь, речь пойдет о куклах-марионетках, которых они сделают своими руками и сами же напишут для них пьесы, а затем все вместе — Йонас, и Луиза, и Белла, и другие желающие — станут бродить по деревням и разыгрывать спектакли. Луиза и в это уверует, на целый день, а она, Белла, нет. Ни на секунду.
Так уж оно было, и ничего тут не убавишь и не прибавишь. Призрачная жизнь — вот в чем она погрязла. И любовь у нее призрачная, весьма мало отличная от тех призрачных игр, в какие она охотно играет с Луизой. Луиза, щадя которую она прятала свою жестокость, но долго ли еще она сможет или захочет прятать ее. Луиза, старавшаяся отвлечь от нее Йонаса, а то ведь он опять бросится к ней и потребует отчета о каждой минуте только-только начатого дня. И прямо сейчас затеет нудную, бесконечную тяжбу насчет того, когда ему (без тебя! — как он, до слез обиженный, упрекал ее) ложиться спать. Прямо сейчас примется канючить, что не станет есть «здоровенные» порции, какие ему тут подсовывают. Белла, предчувствуя возвращение внутренней дрожи, мысленно упрашивала: Спокойно. Спокойно. Спокойно. Бога ради, оставьте меня, дайте пожить спокойно. А Луиза, не жалея сил и фантазии, продолжала игру в ковчег, пускала на борт не только животных с других континентов, но даже чудовищ и иных сказочных существ. Да-да, в конце концов она принялась выдумывать их и все-таки чувствовала, что Йонаса этим долго не удержишь, его тянуло к Белле, Белла же, не меняя позы, чего Луиза всегда боялась, замерла на солнцепеке у стола, позволяя маслу на бутерброде таять и дымя уже второй сигаретой. Луиза пошла на попятный, оседлала вместе с Йонасом его излюбленного конька — боевого, военного — и попыталась хотя бы высмеять его, что, как она полагала, наверняка удастся с помощью старой солдатской песни «Детмольд-на-Липпе». Но просчиталась. Когда настал черед того самого куплета, когда Луиза басом, как бравый фельдфебель, пропела: И вот сраженье началось, вот выстрел грянул — бумм! — Йонас даже не улыбнулся, только посмотрел на нее, серьезно и укоризненно. Вот он упал и так кричит, ах, вот упал и так кричит… Луиза умолкла.
И все это время над ними кружила птица. Ястреб. Сперва высоко-высоко, почти невидимый глазу. Потом он кругами снизился, потом Белла увидела, как он камнем упал к земле, чиркнув по солнечному диску. Потом вскрикнула Луиза. А он опять стрелою взмыл вверх, унося в когтях трепещущего темного зверька. Удар в сердце — и теплая сладкая кровь во всех жилах. Хищная птица, как сладок эфир / Никогда мне впредь не придется так дерзко / Ринуться в солнечный диск…
Ты не думай, услышала Белла голос Йонаса, ребенок буравил ее своими испытующими глазенками, не думай, в девять я сегодня спать не лягу… Тут Белла расплакалась, оттолкнула его руку и убежала в дом.
Луиза села рядом с примолкшим надутым мальчишкой. Жара, что ли, так действует, ведь нынче она, кажется, еще злее обычного? Или в воздухе носится гибель?
Что-то переменилось.
Что-то должно было перемениться, сегодня мы твердим, будто знали, что так продолжаться не могло. Дома сгорели. Дружба ослабела, словно только и ждала какого-нибудь знака. Крик, застрявший у нас в горле, так и не исторгся. Из своей кожи мы не вылезли, вместо разорванных сетей сплели себе новые. Тонкие, как паутина, или толстые, как из канатов. И опять прошло много времени, пока мы их заметили. Но ведь и вы, наверно, не забыли, какой в то лето была Луиза, прежде чем ощутила в желудке крошечное уплотнение. Оно увеличивалось, твердело, вот уже стало с вишню, со сливу, потом с детский кулак, который крепко-крепко обхватил ее желудок, так что в иные дни было вообще невозможно принимать пищу. А она, ясное дело, все отрицала. Просто хочется поголодать, могла объявить она. Организм-де требует. И долго-долго ей удавалось скрывать от нас, что даже те крохи, которые съедала под нашими испытующими взглядами, она часто опять выташнивала. Нет, это началось не после отъезда Беллы. Это началось, когда Луиза стала догадываться, что Белла уедет. И заберет с собой Йонаса, и он будет для нее, Луизы, потерян. Пожалуй, она первая догадалась. Но не говорила об этом. Ее глаза сразу темнели, едва речь — озабоченно, но покуда с легкостью — заходила о Белле. И после того телефонного звонка: Ну так вот, чтоб вы знали: я уезжаю! — Луиза побелела как полотно и сказала: Вот видишь. Вот видите. — Ей вовсе не хотелось предугадывать людские пути-дороги. Что она могла поделать, если невольно растворялась и могла приютиться в сокровенных глубинах другого существа. Все, что она видела и знала, навсегда оставалось с нею. Она все вбирала в себя. Удивительно ли, что в конце концов не могла проглотить ни кусочка.