Много чего происходило, прекрасные пустяки, которые так легко забываются. К примеру, следующей весной — в деревне на все нужно время — Ян и Дженни пожили несколько дней у Рамеров, незадолго до их отъезда. Спали на кроватях супругов Рамер и ночами слышали за дощатой перегородкой «полный набор» Ольгиных шумов — так выразилась Дженни. И каждое утро, ниспосланное Господом, замерев без движения, молча наблюдали за Ольгой, когда она, громко ворча и бранясь, с ночным горшком в вытянутой руке пересекала их комнату. Уже на завтрак им, по здешнему обычаю, подавали жирную свинину, а на обед — мекленбургское картофельно-яблочное пюре с топленым салом. И с соседом они познакомились, с Фрицем Шепендонком, который счел их тайной парочкой и доверительно, как мужчина мужчине, сообщил Яну, что и сам иной раз не прочь с этакой восемнадцатилетней блондиночкой; как Ян-то думает, он может надеяться? Вы бы видели папину физиономию! — говорила Дженни. Такая жалость, что он не умеет врать. А в конце концов, вернувшись домой, они быстренько побросали в ванну всю свою одежду, чтобы утопить десяток обосновавшихся там блох.
Легенды эпохи первопроходцев, которыми они позднее снова и снова потчевали друг друга возле гриль-жаровни, — как у древних германцев, говорила Дженни. Летом, когда они подъезжали к деревне с «той» стороны, Ян сказал, что в природе не бывает «тех» и «не тех» сторон. И точных повторений не бывает, а значит, и скуки. Никогда им не надоест ни вид с дюны на деревню, ни мягкий изгиб чуть приподнятой линии горизонта, что была видна с крыльца, ни ширь слегка волнистого ландшафта, которая открывалась глазу с высокого восточного берега пруда. Или вот небо, говорила Эллен, она поймала себя на подозрении, что когда-нибудь все же возникнет что-то вроде скуки, что-то вроде пресыщенности, безразличия, и втайне считала загородную жизнь лекарством и от этого тоже, ведь любая новинка — всегда лекарство от пресыщения старым. И еще одно удивляло ее: первое время, к вечеру, на нее почему-то накатывала беспричинная меланхолия, только много позже она сообразила, что полная тишина, царившая здесь, отключала защитные силы ее нервной системы, которые она невольно держала в постоянном напряжении.
То же самое было с домом. Так и кажется, что некий закон требует много раз — но сколько именно, никто, разумеется, не знает — обязательно видеть дом, видеть, как он вырастает перед тобой, чем ближе ты к нему подходишь, — только тогда ты на всю жизнь запомнишь его, сохранишь в памяти. Первой появляется серовато-бурая, отблескивающая серебром камышовая кровля, она похожа на тщательно пригнанную, аккуратно подстриженную ежовую шкурку, которая гладко, иголка к иголке, укладывается под осенними дождями и встает дыбом в летнюю жару. Затем в палисаднике меж старых, щедро обсыпанных плодами яблонь проглядывает рядок белых окон в краснокирпичной оправе, — четыре слева и одно справа от синевато-зеленой двери (позднее Ян перекрасит ее в исчерна-зеленый). И наконец, прямо под крышей, темные балки, которые приходилось ежегодно пропитывать отработанным маслом. И мы, съехавшиеся из дальнего далека, из разных мест, с весьма разными представлениями насчет того, каким положено быть дому, — отчего мы все, глядя на мекленбургский крестьянский дом, испытывали одинаковое чувство, давно забытое чувство возвращения домой?
Легкий треск — дверь, отворяясь, рвет паутину. Затхлый, спертый воздух старого фахверкового дома, бьющий в лицо из по-зимнему холодных сеней. Распахнуть окна, которые открываются наружу и закрепляются крючками. Проветрить матрацы и подушки, расставить книги на старом колченогом секретере в «маленькой комнате». Вытереть в доме пыль, все еще наперекор внутреннему противодействию. Разве не глупость, не смех — так вот растрачивать время. Вместо того чтоб белить печку, лучше бы записала фразы, блуждавшие в голове. А с другой стороны — почему эти фразы должны быть важнее чистой печки? К тому же, думала Эллен, последние один-два десятка лет львиную долю времени она расходовала неправильно, разве нет? Стоило ей выйти на крыльцо, противодействие тотчас исчезало. Солнце стояло отвесно над крышей. Она ждала, не возникнет ли опять чувство нереальности. Достаточно было глянуть на огненно-красный куст айвы через дорогу, на эту отчаянную невозможность у края прозаического хлебного поля. Или погрузиться взглядом в сплошь усыпанную цветами крону яблони — эти яблони посажены пять-десять лет назад тогдашним хозяином, чтобы его дети и внуки собирали с них урожай, а теперь мы повезем эти яблоки осенью в давильню. Стрелы нереальности в самых реальных происшествиях, они задевали ее, оставляя незримые ранки, а из этих ранок вытекало вещество, судя по всему необходимое, чтобы серьезно, очень-очень серьезно отнестись к своему присутствию в некоей точке нашей земли. О да, они уже знали, что отличало их от крестьянских семей, которые так долго жили здесь и фотографии которых Ян развесил в комнате над фотографиями своей собственной семьи. Он будто хотел включить себя в длинную череду этих поколений — только потому, что живет теперь в их доме.
У Эллен вырвался возглас, который всегда огорчал Яна, когда он его слышал, и который она тщетно старалась превратить в подобие смешка. Она знала, идти на поводу у чувства нереальности небезопасно, но оно было необходимо ей как воздух. Оно пронизывало все ее существо, до мозга костей. Выспрашивать о нем было бессмысленно, но Ян невольно выспрашивал снова и снова, а она невольно снова и снова увиливала. Таковы были правила, установленные много лет назад, кем — неизвестно. Эллен процитировала Яну фразу из книги, которую только что случайно открыла: «Несомненно, рано или поздно муж и жена становятся как родственники, но приходит это само собою, когда страсть остывает». Ян промолчал. Однако среди дня он схватит Эллен за волосы, запрокинет ей голову. Ну что? Остыла страсть?
Сейчас он сказал, что надо спуститься к пруду — этим летом, по предложению Ирены, его нарекут «озерцом», — глянуть, там ли опять лебеди и нырки. У лебедей было пять птенцов, которых они старательно прятали от людских глаз. Горделивым кильватерным строем: один родитель впереди, второй сзади, а между ними, четко выдерживая дистанцию, пятерка птенцов — семейство поспешно скрылось за поросшим буйной зеленью островком посреди пруда, где выводили птенцов не только лебеди, но и великое множество иных водоплавающих птиц. Ян купит себе бинокль, ему хочется выяснить, какие там птицы. Он долго наблюдал за чомгой, завороженный ее способностью выныривать непременно позже, чем надо, и совсем не там, где ждешь. Восемьдесят процентов ландшафта — это небо, сказала Эллен. Пожалуй, ей это нравится. Ян, правда, с детства отдавал предпочтение горам, но теперь он как будто бы и без них обходится.
Вечером, в огромной тишине, которая прежде, наверно, была одною из земных стихий, а теперь укрылась на селе, Эллен лежала в темно-коричневой деревянной кровати и чувствовала, как напряженная, возникающая от нервного истощения городская усталость, не благоприятствующая сну, переходит в тяжелую, здоровую сельскую усталость. Перед тем как заснуть, она еще подумала, как давно уже не ощущала внутри укола, каким ее тело давало понять, что она потрясена до глубины души. Остыла ли страсть? Она не знала.
Под утро ей, как назло, приснился кошмар. Опять какой-то конгресс, опять в этаком просторном фантасмагорическом здании-лабиринте с несчетными залами и коридорами. Пестрая людская толпа, в том числе иностранцы, Эллен видела белые чужеземные одежды, тюрбаны. В главном зале — именно там всегда и проходили заседания, как она с испугом припомнила, — в главном зале ораторы, деловая суета, овации. Ей осталось неясно, почему она уходила отсюда, все более пустынными залами, кабинетами, анфиладами комнат и коридорами в дальнее крыло, в необжитые, безлюдные помещения. Уход к самой себе, смутно догадывалась она. А в итоге, что называется, с открытыми глазами угодила — напоследок даже съехала вроде как по детской горке, — в итоге угодила в безвыходное положение. Прижатая к стене, она стояла в тесной цементной каморке, вплотную перед ней вращалось что-то наподобие лопастного колеса, которое, по-видимому, соединяло эту каморку с верхним миром, но сесть на лопасть, чтобы выбраться наружу, она не могла — ее бы раздавило. Отрывая клочки от листа зеленой бумаги и засовывая их в лопасти, она отправила наверх весточку о своем положении. Зеленый — цвет надежды, думала она во сне. Наконец, спустя много-много времени, колесо остановили. Голос Яна, деланно спокойный, что вызвало у нее улыбку, велел ей сделаться как можно тоньше, прямо как листок бумаги, ведь иначе не протиснуться сквозь узенькую щелку наверх. Стать почти незримой — такова цена выживания. У нее не было выбора.
Утром Ян удивлялся, до чего крепко она спала. Около пяти, сказал он, над домом на малой высоте — метров пятьдесят, не больше, — прошли желтые самолеты сельскохозяйственной авиации, да не один раз, удобрения распыляли на бескрайних окрестных полях МРО[4]. Надеюсь, нам не досталось, сказала она. И пчелам на люпиновом поле тоже, не как прошлый год. Шум Элленина колеса получил объяснение. Ян, не знавший ни ее вечерних мыслей, ни утреннего сна, загрустил, когда она, неожиданно для себя, сказала: По-моему, мы должны жить иначе. Совершенно иначе.