1932 год. Страстная пятница русского монашества

Уже первый день нового 1932 года начался необычно. Я решил поехать в настоящую обитель — испытать иноческое житие.

Я ушел рано утром, оставив отцу и бабушке подробное письмо, где указывал, куда именно я еду, и просил меня не искать. Тем более, что сейчас все равно наступают каникулы.

В какую же обитель я направил свой путь? Всякий, кто когда-либо ездил из Питера в Москву, знает, что первая станция (100 км от Питера) — Любань. Это небольшой городок, тогда еще весь деревянный, однако с хорошей каменной церковью Петра и Павла. Мало кто знал и тогда, что в 20 км от Любани, затерянная в глухих лесах, среди болот, находилась Макарьева пустынь. Примечательна судьба этой обители.

В XIII веке в Новгород пришел с запада чужеземец, преп. Антоний, прозванный Римлянином, он основал обитель под Новгородом и стал одним из самых популярных новгородских святых. Однако пришел он не один. С ним пришел и его товарищ Макарий, которому не понравилась жизнь около шумного, многолюдного Новгорода, — и он ушел в почти непроходимые леса новгородские и здесь построил свою келейку и часовню. Вскоре к нему стали собираться иноки, и совместно с ними построил он небольшую церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы. Здесь его погребли. Вскоре умерли и немногочисленные его ученики — преемников у них не нашлось, т. к. болота и лес не привлекали сюда людей, и лишь осталась от преп. Макария память в святцах (15 августа — в день успения) и небольшая часовенка над его мощами, почивающими под спудом, приписанная к ближайшему приходу — в 7 верстах, в соседнем селе.

И вот, неожиданно в 80-е годы зажила пустынь новой жизнью. В это время в Петербурге, в лавре, подвизался знаменитый противораскольничий миссионер иеромонах Арсений. Человек энергичный, вдумчивый, глубоко религиозный, он резко отличался от обычного типа тогдашних казенных миссионеров. Его диспуты со старообрядцами привлекали многочисленных слушателей, его имя часто упоминалось в газетах; его знал и уважал сам Победоносцев.

Отцу Арсению пришло на ум основать миссионерскую обитель, которая должна соединять строгое иноческое житие с миссионерской ревностью — так сказать, проповедовать и словом и делом. Стал искать отец Арсений, как осуществить свою мысль, и вспомнил о когда-то существовавшей, давно всеми забытой пустыни. Он начал хлопоты. Благодаря Победоносцеву, ему удается получить от Синода разрешение на восстановление старинной обители со строгим афонским уставом. Так воскресла из мертвых древняя пустынь.

Уже в XX веке Макарьева пустынь представляла собой обширную обитель с каменным храмом, с 4-мя каменными корпусами, с братией из 200 человек, с гостиницей для богомольцев и привлекала огромное количество паломников.

Сам отец Арсений окончил жизнь вдали от обители. Когда на Афоне (в русских обителях) появилось учение «имябожцев», туда послали опытного миссионера игумена Арсения. И о ужас! Сам миссионер перешел на сторону имябожцев и стал одним из главных их апологетов. Вследствие этого он разделил их печальную судьбу: подвергся репрессиям со стороны епископа Никона, явившегося на Афон с солдатами, и вернулся в Россию уже не в качестве настоятеля обители, а духовного узника…

А обитель продолжала жить, и даже революция ее пощадила: уж в очень непроходимых местах она стояла; ничего здесь нельзя было организовать. Так и простояла до 1932 года, и я был едва ли не последним ее паломником.

Приехав в Любань и напившись чаю в доме крестьянина (частных чайных уже не было), пошел я в 20-градусный мороз по указанной мне дороге. Верно, плохо бы мне пришлось в моих городских ботиночках и галошках, если бы не окликнул меня мужичок в санях: «Эй, парень, куда идешь?» «В монастырь». «Давай подвезу. Сам еду в тот край». И, усадив меня в сани, повез. До чего же веселый мужичок попался. Старый охотник. Все рассказывал мне, как охотился он в этих лесах с молодым помещиком, графом Кочубеем. И какой граф был шутник, балагур, и как они вместе по девкам ходили. У меня от этих рассказов и молитвенное настроение пропало.

Подъехали мы к обители в 6 часов вечера — северная зима, уже совсем темно. Мужичок мой поехал дальше, а мне показал, как пройти к монастырю. Хоть и недолгая дорога — километра два — да по сугробам. Я потерял галошу. По пояс в снегу — и хорошо. По крайней мере жар от рассказов о любовных приключениях графа Кочубея остыл.

Пришел к деревянным воротам, стучу. Открывает монах, смотрит с недоумением: «Кого Вам?» «Отца настоятеля можно?» Повели меня к настоятелю. Архимандрит Никанор. Добродушный, с седой бородой по пояс. Подошел под благословение, сослался на отца Вениамина, на отца Матфея (этот, оказывается, про меня им рассказывал): «Ну что ж, поживи, поживи у нас; отец Конон — гостинник, под его началом будешь».

И я поступил под начало к отцу Конону. Колоритная же была личность отец Конон. Такого уже нигде не встретишь. Было ему тогда 85 лет. Следовательно, родился он в 1847 году. По профессии он был машинистом; водил поезда между Петербургом и Москвой. Лет под 40 окривел на один глаз, затосковал, запил. Посоветовали: сходи к Макарию, помолись угоднику. Пошел недели на две — остался на всю жизнь. Уже доживал 45-ый год в обители. Хороший старик, умный, разговорчивый; любил я с ним разговаривать за чаем.

Он отвел мне келью рядом со своей; спал на кровати без белья, покрывался старой рясой отца Конона. Бывало, уже в три с половиной часа утра будит: «Натолий, вставай, к полунощнице пора!» Идешь, наскоро умоешься, и в церковь. В церкви темно, электричества в обители нет; монахи, как тени, в черных мантиях. Подходишь к раке с мощами преподобного. Два земных поклона, целуешь гробницу; берешь тяжелые вериги преподобного — тяжелую медную цепь с крестом; надеваешь. Так и гнет книзу, хоть и поверх одежды. Последний земной поклон в веригах. И становишься на свое место. Полунощница, утреня. Затем ранняя обедня. Раннюю обедню служил схиепископ Макарий со своим келейником, молодым тогда иеродиаконом Вуколом. После ранней обедни вся братия, кто помоложе, на работу — лес корчевать. Твердое задание получали. Лесоповал. А старики — позднюю обедню служат. Трапеза. Затем часа два работы в обители (я помогал отцу Конону по уборке). А в 4 часа звонят к повечерию. После повечерия — акафист. В 6 часов братия возвращается с работы, в 7 часов — вечерня, парастас перед иконой Божией Матери. Канон покаянный Спасителю, Божией Матери, Ангелу Хранителю. Вечернее правило. Богослужение оканчивается в 11-ом часу. А завтра в 3 с половиной опять разбудит отец Конон своим строго-ласковым «Натолий!»

Помню разговоры с отцом Кононом. Это живой фольклор. Например, объяснение памятника Николаю I на Исакиевской площади в Питере. Николай I показывает правой рукой на небо. Так вот как дело было. Была в Питере холера. Народ пришел к государю. Государь показывает на небо: «Что я могу сделать? Тут Бог!» Народ в ответ: «Бог-то Бог, да и ты, царь-батюшка, не будь плох!» И задумался царь. Что это значит, — не будь плох. Идет и видит: тащат холерного в больницу. Он потихоньку за ним. Пришел в больницу, спрятался, наблюдает. Вот входит доктор — немец, толстый, в очках, в белом халате. Приказывает санитарам: бултыхните его в ванну. Как бросили его в ванну, — сразу помер. Так же второго, третьего, четвертого. Тогда выходит из-за ширмы царь, приказывает санитарам: бултыхните врача в ванну. Они его за руки за ноги — бросили в ванну, помер. После этого перебил народ всех врачей, и холера прекратилась.

Я много раз вспоминал этот рассказ в период 1953–1958 гг., когда по всей России прокатилась молва, что врачи-евреи травят по больницам людей. Можно только подивиться поистине сатанинской гениальности Сталина, который сумел так мастерски расшевелить старый народный предрассудок. Вероятно, еще будучи где-нибудь в ссылке, слышал рассказ, подобный рассказу отца Конона. И ведь все повторяли о врачах-отравителях еще лет пять после смерти Сталина. В Архангельской области пронесся слух, что «вата заражена сифилисом, а водка раком». В 1959 г. в Кашине я слышал в вагоне рассказ какого-то мужичка: «Хотели меня в больницу положить — не дался! Евреи отравят». В Калязине другой мужичок жалуется: «Баба у меня была — отравили доктора-евреи в больнице».

Как тут не повторить вместе с Пушкиным: «Боже мой! До чего грустна наша Россия!» А ведь очень неглупый и добрый человек был отец Конон! Не тем его поминать!

В обители главным лицом был архиепископ. Примечательна его судьба. Он пришел в обитель, по рассказу отца Конона, молодым пареньком, таким, как я, и с ним отец Конон, как и со мной, дрова пилил. Потом отец Арсений постриг его в монахи с именем «Кирилл». Был он иеромонахом, а после отца Арсения стал настоятелем пустыни. В 1923 г. — в смутное время — рукоположили его епископ Колпинский Серафим и епископ Архангельский Михей во епископа Любанского (тогда без конца рукополагали архиереев, чтоб на случай арестов оставались епископы). А в 1926 г. принял он схиму с именем «Макарий». Жил он наверху, в келейке, и прислуживал ему келейник, иеродиакон Вукол, из местных крестьянских парней. Служил владыка ранние обедни, в приделе, по священническому чину; надевал лишь поверх фелони малый омофор. Ко всем службам ходил в схиме, стоял на клиросе. Спрашивал у отца Конона про меня, что это, мол, за парень? Тот меня учил: «Как подойдешь к владыке под благословение, спроси: Когда, владыко, благословите прийти!»

А я, хотя и много уже тогда видел архиереев, но каждый раз, когда подходил под благословение, — на меня нападала почему-то такая робость, что я молча целовал руку и отходил. Вообще схимников я почему-то боялся; в лавре у нас был тоже схимник — отец Серафим (из гостинодворских купцов), и в Новодевичьем была схимница, мог бы с ними знакомство завести, знали они меня, но робел и стеснялся. Отец Матфей надо мной подшучивал: «Вот приму схиму, ты и меня бояться будешь!» Но так и не пришлось мне никогда говорить ни с одним схимником.

Через много лет узнал я о судьбе схиепископа. После ареста всей братии в 1932 г., схиепископу Макарию и его келейнику Вуколу дали сравнительно малый срок — 3 года. Вернулись в 1935 году, поселились в Чудове (это недалеко от Любани), а во время войны попали в самый фронт. Убежали в соседнюю деревню, жили у кого-то в избушке, голодали. Местность была занята немцами, а Новгородская область — это и в мирное-то время голодный край. Однажды видит старушка, у которой жили схиепископ с келейником, странный сон: как будто подъезжает к ее избе золотая коляска, а в коляске Царица. И говорит Царица: «Здесь у меня старец, очень устал, надо ему дать отдохнуть». А на другой день приходит католический ксендз и говорит: «Я слышал, здесь живет православный епископ с келейником!» Вышел к нему владыка. Поговорили. И ксендз дал совет: пробраться за Псков, в Псково-Печерский монастырь. Взяли котомочки, посохи и пошли. Добрались до Печер, там их приняли с почетом.

Стал схиепископ жить в Псково-Печерском монастыре на прежнем положении, служил ранние обедни. Стал мечтать, как вернется он восстанавливать в третий раз свою родную Макарьеву пустынь. Но не то судил Бог. В 1944 г., осенью, стал владыка готовиться к обедне, стал перед иконами вместе со своим келейником читать правило. А в это время артиллерийский обстрел: крупный снаряд ударил в вековой дуб, стоящий на дворе, рассыпался осколками; один осколок влетел в окно кельи и прямо в горло владыке. Схимник так и упал перед иконами мертвым и был погребен в пещерах монастыря.

Обо всем этом рассказывал мне в 1963 г., в Псково-Печерском монастыре, иеродиакон Вукол — последний из остававшихся в живых монах Макарьевой пустыни. Долго вспоминали мы с отцом Вуколом прошедшие времена, и отец Вукол в заключение сказал: «Все это было и всего этого уже нет!» Через несколько лет он тоже умер — и теперь, вероятно, я один остался из тех, кто помнит Макарьеву пустынь.

В заключение скажу: хорошие были люди. Скромные, тихие, трудолюбивые, религиозные, но без всякой аффектации, без всякой позы, ибо монашеская религиозность всегда такая: смиренная, тихая, самоуглубленная. И свойственна она простым людям. Интеллигент всегда немного позер — он и в религии рисуется, декламирует, смотрит на себя в зеркало. Как хотел избавиться от этого Толстой, и не мог, а простым людям это дается легко и просто.

В Люцерне — городе, где я сейчас живу, — есть древняя обитель ордена капуцинов — Веземлин. Пришел раз туда и ахнул. Макарьева пустынь. Те же монахи, то же у них выражение лица, то же смирение, та же поспешная походка. И даже запах в монастырских коридорах тот же. Мне разъяснили: монахи все из альпийских крестьян, простецы.

Как мало отличаются альпийские крестьяне от новгородских.

Мое пребывание в Макарьевой пустыни окончилось через четыре недели. Отец сначала решил меня не беспокоить. Потом стал скучать, тосковать, сходить с ума. Поехал на разведку — в Любань. В Любани было подворье Макарьевой пустыни, там жило пятеро монахов. Отец приехал туда. Стал расспрашивать что и как. И через несколько дней в пустыни узнали, что отец разыскивает сбежавшего сына, шестнадцатилетнего парня, и парня укрывают в монастыре.

В обители забеспокоились и отправили меня поскорее в Питер. Кстати попросили повезти в Любань, в подворье, продукты. Запрягли мне единственную остававшуюся в монастыре лошадь. На мои отговорки, что я никогда лошадей не видел, был ответ: «Лошадь умная, только что не говорит, — сама тебя довезет».

Еду я в санях, лошадь действительно сама везет. Везет, везет — по лесу, потом свернула на лужайку; батюшки, да ведь опять к монастырю привезла. Я ее повернул обратно. Сделала круг — и опять к монастырю. Так было три раза. Стал я ее хлестать вожжами, а она вдруг понеслась рысью и прямо в стойло. Пришлось мне возвращаться в монастырь пешком. Там поахали, посмеялись, покачали головами — и отец Никанор послал вместе со мной иеродиакона отца Дионисия, — украинца из Полтавщины. Дионисий пришел, посмотрел, выругал меня и перепряг лошадь. Поехали мы с ним вместе. Поздней ночью доехали до подворья. Переночевал я там и поехал рано утром в город.

Что делать дальше? Домой возвращаться не хотелось. И принял я совершенно сумасшедшее решение: переходить границу и идти на Валаам. В Питере были две часовни Валаамского монастыря, расположенного, тогда на финляндской территории. И я решил назавтра с монахами посоветоваться, а пока навестил знакомых. Ночевать решил на Московском вокзале.

Напился чаю в ресторане, потом пошел в зал ожидания, сел на скамейку — вдруг голос: «Здравствуйте, молодой человек, с приездом Вас!» Обернулся. Отец. Оказывается, ему уже сообщили соседи, что видели меня на улице, что я в городе. Стал думать, где я могу быть. Теперь, после монастыря, — соображал папаша, — его потянет туда, где шумно, много народа, где светло и где городская сутолока. Пойти в театр — у него нет денег. Значит, он на вокзале. Поехал на Николаевский вокзал. К ресторану. Я сижу за столом и пью чай. Долго наблюдал за мной — куда я пойду. Увидел, что уселся ночевать на скамейке, в зале ожидания. Тут-то и решил меня поздравить с приездом.

Так окончилась моя монастырская эпопея.

А через несколько недель наступила светлая и страшная дата, страстная пятница русского монашества, никем не замеченная и сейчас почти никому не известная — 18 февраля 1932 года, когда все русское монашество в один день исчезло в лагерях. 18 февраля в Ленинграде были арестованы: 40 монахов из Александро-Невской лавры, 12 монахов из Старо-Афонского подворья, 25 монахов Сергиевой пустыни, пятеро монахов из Киевского подворья (остальные были арестованы еще раньше — в 1930 г.), 10 валаамских монахов, 90 монахинь из Новодевичьего монастыря, 16 монахинь из Леушинского подворья, 12 монахов Федоровского собора, 8 монахов из «Киновии», отделения Александро-Невской лавры за Большой Охтой, монахов и монахинь из различных закрытых обителей, живших в Ленинграде, — около сотни. Всего — 318 человек. Была арестована и привезена в Питер вся братия Макарьевой пустыни (думал ли отец Конон, что ему придется через 45 лет вернуться в Питер в арестантском вагоне?).

По всей Руси прокатилась волна арестов (главным образом, среди монахов). Из белого духовенства был арестован в Ленинграде только лишь отец Александр Медведский (видимо, уж очень намозолил он глаза ГПУ со своими проповедями). Все были отправлены в Казахский край. И из всей этой массы знакомых мне людей вернулось только трое: иеромонах Серафим (Гаврилов), иеродиакон Вукол и ныне здравствующий, единственный оставшийся в живых монах Александро-Невской лавры, иеромонах Симеон (Сивере) — в схиме иеросхимонах Сампсон.

Одновременно в Ленинграде началась дикая вакханалия с закрытием церквей. На одной неделе было закрыто около двух десятков церквей. На Петроградской стороне: Введенская, Матвеевская, Алексия Человека Божия, Иоанна Милостивого, Спаса-на-Колтовской, Николы Трунилы. На Выборгской стороне: Спаса-на-Бочаровской. В Лесном — Тихвинская церковь. В центральной части города — Казанский собор и Спасская часовня у Гостиного Двора. На Песках (старое название той части города, которая находится за Московским вокзалом) — церковь Божией Матери Скоропослушницы и Рождественская церковь. В селе Смоленском — Смоленская церковь, церковь Всех Скорбящих Радости, Михаило-Архангельская церковь. В Александро-Невской лавре все церкви, кроме собора и Духовской церкви. В Московско-Нарвском районе — собор Новодевичьего монастыря и Преображенская церковь. В Коломне — старинное название той части города, которая находится за Мариинским театром — церковь Михаила Архангела и церковь Спас-на-водах. Через два месяца были закрыты также Покровская церковь (в Коломне) и огромный храм Владимирской Божией Матери на Владимирском проспекте, а также Коневское подворье и еще целый ряд церквей. Хотели закрыть тогда и великолепный Знаменский храм против Николаевского вокзала. Спас этот храм академик И. П. Павлов. Поехал в Москву лично. Ему обещали этот храм оставить; он был усердным прихожанином Знаменской церкви — там исповедовался и причащался и считался почетным старостой храма[10].

Все мы очень болезненно переживали этот страшный период; каждый чувствовал себя так, как будто плюют ему в душу; на глазах твоих избивают мать. Ужасное чувство обиды и бессилия. Я его испытал впервые весной 1932 года.

Мне запомнились два эпизода этого времени. У нас в Питере была чудная церковь Спаса-на-водах, построенная на берегу Невы в память Цусимской катастрофы, я упоминал о ней выше. Я помню, как мы с Полей первый раз были в этой церкви в 1925 году. И читали плотно прибитое к дверям объявление, что церковь находится под охраной «Главнауки». Между прочим, церковь эта славилась своим псаломщиком: старый интеллигент в скуфейке, с лорнетом в руках читал действительно чудесно; весь церковный Питер в страстную пятницу собирался слушать его чтение статей на погребение плащаницы. Прихожу туда весной 1932 года, — от церкви осталась лишь западная стена, а на дверях объявление: «Церковь находится под охраной Главнауки». Это был мне первый наглядный урок: не верить советским государственным учреждениям.

Другой эпизод связан с Введенской церковью на Петроградской стороне. Это была одна из самых посещаемых церквей в Питере. В 80-х годах прошлого века она была значительно перестроена и расширена; это была единственная церковь в Питере, которая имела пять престолов. Ее строителем был протоиерей отец Николай Соболев, прослуживший в этом храме 50 лет. В 20-е годы он присоединился к обновленцам и (будучи вдовым протоиереем) был рукоположен во архиепископа. Был, однако, честным обновленцем: ни на кого никогда не доносил, никого не трогал; тихо и мирно продолжал служить в своем храме, живя напротив, в своей настоятельской квартире. В момент, когда храм закрыли, отец Николай был болен воспалением легких. От него тщательно скрывали факт закрытия храма, чтоб не волновать больного. Но вот наступила поздняя питерская весна. Больному стало лучше. Захотелось хоть через окно посмотреть на весну. Будучи один в комнате, он встал с постели, прошел по комнате, подошел к окну и увидел: церкви уже нет — как раз сносят последнюю стену. Это зрелище так поразило его, что он тут же грохнулся на пол. Оказалось, инсульт. Больного парализовало. Через несколько месяцев он умер.

После моих приключений с бегством в пустынь я вернулся в школу. Встретили меня с любопытством, но в общем доброжелательно. Тогда в школе происходила ломка; чуть ли не каждый год все менялось. В это время была семилетка, и наш класс был выпускной; в школу тогда поступали в 8–9 лет, а оканчивали 16-летними юношами и девушками. В июне и я окончил школу.

Отец мне сказал: «Я знаю, ты опять задумал какую-нибудь очередную эскападу; у тебя амплитуда колебаний от Раскольникова до Хлестакова. Но сначала окончи институт. А там делай над собой эксперименты, сколько влезет. Но я должен исполнить свой долг — дать тебе образование».

Я согласился с отцом. Надо было поступать в техникум. Отец выбрал мне Промышленно-Экономический техникум, выпускавший экономистов. Он помещался в бывшем военном министерстве, в том самом здании, у подъезда которого, на одном из мраморных львов, сидел Евгений из поэмы «Медный всадник».

По обыкновению, я не спорил с отцом. Но когда пришел держать экзамен и увидел расписание — черчение, геометрия, — понял — это не для меня. Взял документы. Взял телефонную книгу, стал смотреть, какие в Питере есть техникумы. Увидел: Педагогический техникум им. Ушинского на Большой Посадской улице. Поехал туда, сдал документы. Выдержал экзамены и поставил отца перед совершившимся фактом — он не возражал. Так в 1932 году я избрал себе профессию педагога, профессию, которой занимался долгие годы.

В 1932 году произошло еще одно большое событие в моей жизни. Как-то весной я случайно зашел к одному школьному товарищу — сыну профессора-археолога. Заметил у него на полке ряд хорошо переплетенных книг. На корешках было вытиснено золотым тиснением «Сочинения В. С. Соловьева». О Владимире Соловьеве я уже много в ту пору слышал, но никогда его не читал. Наугад я снял с полки один из томов, раскрыл. Оказалось — «Духовные основы жизни». Первые же строки меня взволновали: это было так не похоже на все, что я слышал и читал до сих пор. Я выпросил у товарища книгу. Вскоре прочел почти всего Соловьева. И он перевернул мою жизнь. Ни один человек не оказал на меня такого сильного влияния, как Соловьев. Я прожил бок о бок с ним жизнь. И теперь, оканчивая ее, я хочу, наконец, разобраться в том, что он дал мне и что он даст грядущему поколению русских юношей.

Загрузка...