Раймондас Кашаускас родился в 1934 г. в деревне Бирикай Тельшяйского района. Окончил историко-филологический факультет Вильнюсского университета. Работал в редакциях журналов «Генис» и «Пяргале», консультантом в Союзе писателей Литвы.
Печатается с 1953 г. В своих произведениях трактует нравственно-этические проблемы недавнего прошлого и современности. Пишет рассказы для детей. Издано несколько сборников рассказов и повестей, роман «Невелики наши грехи» (1975). За повесть «Мотоциклисты» в 1974 г. удостоен премии Комсомола Литвы.
На русском языке вышли книги «Глаза моей матери» («Известия», М., 1973), «Невелики наши грехи» («Молодая гвардия», М., 1979) и другие.
Солнце подняло Бронюса с расшатанной койки. Он подобрал вчерашний окурок, затянулся и немного посидел, свесив ноги. В голове прояснилось, даже что-то блеснуло, будто стеклышко на дороге. Тогда он спустился вниз по скрипучей лестнице, умылся у водокачки, махнул обломком расчески по волосам. Что-то радостно дрогнуло в нем, когда он двинулся по улице к гаражу, где за проволочной оградой стояли мокрые от росы машины. «Доброе утро», — бросил сторожу, у кого-то стрельнул сигаретку, сплюнул на замызганный пол в конторе с засиженной мухами Доской почета, правилами движения автотранспорта, подмигнул в облупленное оконце заспанной диспетчерше с сырыми волосами. Выезжая за ворота, ругнулся — лениво, беззлобно. Кто-то у него внутри еще не выбрался из ночного сна и потихоньку огрызался, когда его тормошили.
Этот кто-то проснулся, когда Бронюс уже был на шоссе. Дорога летела меж растрескавшихся глинистых холмов, взмывала ввысь над равниной. На стрелках, на никелированных частях машины весело плясали солнечные блики. Вот по рельсам катит поезд. Быстро вертятся колеса вагонов, усердно ходят паровозные шатуны. Кто кого — и Бронюс гонит, покуда поезд не скрывается в курчавой массе леса. По утрам у Бронюса настроение хоть куда, он и подбросит, если надо, а когда затормозит, высаживая пассажира, милостиво, точно делает одолжение, примет плату, не считая, сунет в карман.
В лощине длинные строения ферм, водонапорная башня, финские домики с застекленными террасами. Снежными клочьями белеют птицы. Грузовик без тарахтения, с тихим и грозным подвыванием, летит под уклон. Бронюсов глаз схватывает желтую точку, которая близится к шоссе, только гораздо медленней, чем его самосвал. Тут Бронюса одолевает шальная лихость, и он несется вниз, к женщине, а та боится перейти и стоит у дороги, вся облитая солнцем, похожая на желтый цветок. Бронюса так и подмывает выкинуть шутку. То ли пугнуть, то ли покрасоваться. Но женщина — перетянутая черным пояском, в босоножках, с бидончиком молока в руке, с пробором в черных волосах, видна всего миг. Ветром летящей машины раздуло ее платье, песком сыпануло в глаза. Бронюса она скорее всего не видит — глядит против солнца. А он уже взбирается на холм, спешит туда, где дорога обрывается между двух синих стенок леса. Женщина пропадает в глубине круглого зеркальца. Кольнуло грустцой, но тут же он подумал: впереди еще долина, будет еще ферма и будет еще одна женщина у дороги. А ему только и надо что промчаться вихрем, настращать. Будто никакая это не женщина — просто желтый цветок у дороги.
Городок, весь утопающий в зелени, издалека напомнил Бронюсу, что сегодня он ничего, кроме сигаретного дыма, не держал во рту. Ест он обычно в столовках, придорожных закусочных, потом от этой еды его мучает противная отрыжка, иногда рези под ложечкой. Бронюс развернул машину под окном и встал в очередь, глядя поверх людских голов на кассиршу — молодую, но уже чуть расплывшуюся женщину. Уставился нахально и откровенно, и та сразу почувствовала, что на нее смотрят — выпрямилась и сделала строгое лицо. Бронюс знает, что за сила его зеленоватые глаза. У женщины выступили красные пятна на скулах, а когда он приблизился, не выдержала, усмехнулась. «Баба — что радиоприемник: всегда включен, всегда ловит волну». Но Бронюс только сел да поел, шельмовато подмигнул ей, потом напялил свой линялый берет и опять сел за баранку. Лицо этой женщины тут же забылось, затерялось в сонме лиц, которых он столько перевидел на своем веку и все до единого перезабыл.
Дорога вела на запад. Скоро замелькали краснокирпичные здания Клайпедского края. Под морским бризом заколыхались травы, небо над соснами посветлело, точно отразило свечение вод. Бронюс нахмурился, задумался, подступили далекие воспоминания. И вдруг догадался, что же именно обрадовало его нынче утром. Эта радость всегда приходит к нему, когда он едет на запад, к морю.
Море он впервые увидел давно, еще юным парнишкой, когда работал грузчиком в совхозе. Шоферы устраивали у моря привал, купались. Закусывали в дюнах, пили водку. Он сидел на берегу и смотрел на огромное, до самого неба, зеркало в завитушках волн по нижнему краю. На этой работе, в совхозе, ему доводилось много ездить на грузовиках. Сидишь в кузове и смотришь сверху на незнакомые места, озера да речки, синь дальних лесов. Но то, что он увидел здесь, ему и во сне не снилось. Хотя нет, ему как раз и мерещилось впереди что-то очень светлое и бескрайнее, и он знал, что когда-нибудь это увидит. А увидел — встал обалдело, пронзенный жгучей радостью.
Вечером его машина несется обратно. Розовая тень уже переползла с шоссе на холмы, прячется в темных долинах. По обочинам то там, то здесь стоят люди, сбоку петляет подвыпивший велосипедист.
Опять подумалось о долине, о ферме и желтой женщине у дороги. Он погнал вниз, обегая глазами фермы, финские домики, но женщины не видать. Бронюс сбавил скорость, потом остановился, будто что-то починить, вышел из кабины. Поднял капот и стал копаться в моторе. Накаленное ржавое железо обдает вонючим жаром. Бронюс дал мотору остыть, а сам уставился на серые окна домика, на большой висячий замок. Там должен быть кто-то — кого он хотел бы увидеть. Но в домике ни души. Только во дворе жалобно попискивают брошенные наседкой утята. Ему даже не верится, что когда-то он сам жил за этими серыми окнами, ходил по двору. Вдруг это был вовсе не он? Хочется что-нибудь вспомнить, опознать какой-нибудь предмет на улице, что-то выудить у себя в памяти, но ничего не получается. И лишь потом его осенило: там играл радиоприемник, который он собрал из старых деталей. По вечерам Бронюс гасил свет и слушал. Приемник чихал, заливался свистом, в темноте краснели раскаленные волоски ламп. Небось, рухляди этой и в помине нет, антенну и ту содрали. Ему ничего не жаль, просто любопытно. Бронюс перемахнул канаву, побрел по свекольным грядкам к домику. Окна затянуты белыми занавесками; но сквозь щелку ему удается разглядеть, что находится внутри: у стен две никелированные кровати, застланные пикейными покрывалами, в глубине блестит полированный шкаф, под потолком — розовый матерчатый абажур с длинной бахромой. Комната дышит простотой и опрятностью, и это его взбесило. Нарочно заявлюсь как-нибудь. Напьюсь, и здрасте. Я, когда выпью, смелый, куда хочу, туда и иду.
Бронюс свернул на узкую дорогу, над которой пещерным сводом сомкнулись деревья. Кое-где сквозь листву просачивались солнечные лучи. Остановился у озера, обведенного сплошной каймой леса — тут и ели, и лиственные породы, деревья такой высоты, что вся поверхность темна от перевернутых отражений стволов, лишь посередине светлеет пятачок неба. Сумерки мягкие, теплые, и кажется, до всего рукой подать. Киоски закрыты, всюду накидано бумажек, пробок от пивных бутылок. В воде оживленно плещутся какие-то люди — мужчины и женщины. Бронюс смотрит на деревеньку за озером. Горстка избенок, овин с продавленной крышей, охотничий домик из силикатного кирпича. Бронюс взял в машине спиннинг, вошел в воду, стал закидывать, потом сматывать, не отрывая глаз от противоположного берега. Потом разделся и поплыл. Вода парная, только когда поглубже опускаешь ноги, касаешься студеных струй. Бронюс поплыл на середину озера, с силой выбрасывая вперед руки.
В это время на дороге показался трактор. От оглушительного тарахтения поднялось с деревьев воронье, загомонило, закружило над вершинами. Трактор встал у небольшой избушки, тут же появилось несколько человек. Один из них по приставной лестнице забрался на крышу, пробил дыру и закрепил трос. Бронюс догадался, в чем дело, чуть было не заорал: не надо, перестаньте! Торопливо, суматошно поплыл к берегу, но сообразил, что он совсем голый, повернул обратно. А трактор дернул, кровля отчаянно затрещала, как в сильную бурю, и большой кусок отлетел наземь. В зияющей дыре чердака обнажился дымоход. Когда Бронюс вышел из воды, люди уже обступили выдранный клок, точно охотники добычу. Бронюс обомлел, во все глаза глядя на деревеньку, сжалось сердце. Он понял, что его сердцу еще долго так сжиматься, и не унять ему эту боль, не избавиться от нее. Больше не вернется та пора, когда они, целая орава братишек-сестренок, жили в домике на озере. Он не знает, куда они все подевались. К родственникам его никогда особенно не тянуло, да и они, видимо, в нем не нуждались. Он почувствовал себя одиноким, заброшенным. Порядком стемнело, когда люди с трактором закончили свое дело. Бронюс подумал: нечего здесь околачиваться, и двинулся к машине.
Близ шоссе засветились окна магазина. Внутри толклись люди. Захотелось заглянуть туда, поболтать. Он оставил у обочины машину и пошел по тропинке. Сквозь ветви одичалого парка пробивался свет фонарей, от цистерн с горючим шел крепкий нефтяной запах. Бронюс знал, что по старой памяти люди еще называют это место имением.
Внутри, у бочек, уставленных пивными бутылками, он увидел лица знакомых шоферов. Поздоровался с каждым за руку, взял пива и встал рядом. Все пили, глядя, как женщины берут крупу, как старичок в пшеничных усах примеряет в уголке сапоги.
— А ездить-то Бронюс у нас выучился, — сказал пожилой шофер.
— Факт! Между прочим, дома у вас на окраине очень даже приличные, — заметил Бронюс в ответ.
— Тоже скажешь — дома! Только и есть что крыша над головой. Ну, яблоки свои, ягода, а больше ничего… Где же ты столько мотался?
Бронюс старательно вертел в руке бутылку, глядя, как к стенкам льнут пивные пузырьки. Вздохнул, как подобает повидавшему свет, бывалому человеку.
— Да уж, поездил… И на Севере был, и в Казахстане, и в Сибири.
— Ишь ты, небось деньжат поднакопил. Оттуда порожняком не возвращаются.
Он смотрел на старика — только что узнал его. Вот кто ни чуточки не изменился. Все такой же старенький, с лихо закрученными усами. Смотришь на него, и кажется: ничего не меняется на белом свете. Бронюсу представилось, что сам он еще малыш, а старик — крепок и мудр, как когда-то. Вот-вот дрогнут где-то рядом светлые мгновенья — только руку протяни.
— Дядь, а дядь, что там снесли на озере-то?
Старик пристально глянул на него синими очами.
— Не узнаете? Я Визгаудас, Бронюс.
— А-а… Броник… Не знаю. Я там больше не живу. А ты-то где квартируешь?
— Свет велик, дядя.
— Кому нынче охота в земле ковыряться, — вздохнул старичок.
— А на что тебе земля, дядюшка? — встрел чумазый, как сам черт, механик. Он старательно заталкивал в карман поллитровку. — Вон в магазине всего дополна. Землицы захотел, тоже мне!
Народ заулыбался. Механик подмигнул остающимся и вышел.
— С Зитой как — опять закрутил? — спросил кто-то.
Бронюс помедлил, прикидывая, не пропустить ли мимо ушей. Выждал порядочно — пусть думают, что ему все это трын-трава.
— Не-а. Только по утрам вижу ее у фермы.
— У фермы? Да ты, парень, сбрендил! Она там давным-давно не проживает. Там теперь другая, жуть до чего похожая, прямо сестра родная.
— А сама куда подевалась?
— Кто ее знает. Пока здесь жила, хаживали к ней, то тот, то этот. Сердце у Зиты шелковое, всех пускала. Одевала, одному даже мотоцикл купила. На ферме хорошо зарабатывала, было с чего покупать.
— И тебя бы еще приголубила, — кивнул кто-то.
Снова прокатился смешок. Нехороший, мужской. Не смех, а слюна, которую исторгали эти круглые, самодовольные хари у бочек. Бронюсу стало противно, как от прокисшего пива. Почудилось, будто стоит он один среди широченного поля, а эти рожи торчат далеко, с самого края, вроде камней. Так бы и заорал — заткнитесь. Им бы только языками чесать. Он долго глядел на них, щурился, а потом вдруг решил, что в общем-то они ничего парни. И сам чуть ухмыльнулся. Все молчали. О чем-то думали, каждый сам по себе, как бы давали понять: ничего не поделаешь, дружище, рады бы помочь, да нечем.
Бронюс залпом допил пиво и, не сказав даже до свиданья, провожаемый удивленными взглядами, вышел. В аллее пусто. Музыка из репродуктора, — конечно, когда-то он ее слышал, — бередила грустные, смутные воспоминания. Бронюс словно видел перед собой молоденького парнишку, что бегал сюда из деревеньки на озере, вертелся у машин, пока его не взяли грузчиком. Потом хлестал с работягами водку в магазине, хотелось пить наравне с другими, чтобы не дразнили сопляком. Просыпался ночью в парке, дрожа от сырости, и жалобно плакал. Теперь внутри у него такая пустота, такой холод — никаким воспоминаниям не согреть. Он со злостью подумал о тех, кто стоял в магазине, спокойненько хлебал пиво. Выхлещут свое пойло, разойдутся по домам. Строить их дома начал он, Бронюс. Клянчили, навязывались с выпивкой. Домишки аккуратно обнесены заборами, цветут цветочки, наливаются яблоки, в домах ребята играют на пианино — учатся, стало быть, музыке. Эти люди посмеялись над ним, над Зитой, утерлись и пошагали домой. А его и близко не подпустили — он им неровня.
Когда Бронюс спохватился, что пришел к себе, день уже померк, дотлевало лишь тусклое заревце на западе. Не тянуло ни к соседям, где подрагивал голубоватый свет телевизора, ни в комнату, ни к подруге продавщице. Сел на лавочку и стал смотреть, как укрывается в сумерках пыльная, измолоченная машинами улица. Потом еще долго пронзительно желтела полоска неба, золотились деревья и дома, полыхали окна.
Желтый свет опять напомнил ему о женщине у дороги. Бронюсу стало совестно своих мальчишеских выходок, да и женщина, как выяснилось, не та. По этой дороге на запад, к морю, он ездит давно, чего только он не видел здесь — всего не упомнишь! Остались одни только багровые закаты, высоченные кипы красных облаков, червонные лужи на дороге. Как-то он ехал и смотрел на эти красные облака — в глазах завертелись алые кольца. Обомлел, когда из-под колес грузовика кто-то выскочил. Резко затормозил. У обочины ежилась смуглая девчушка в грубошерстном домашнего тканья платье, с фанерным сундучком в руке, вся заляпанная грязью. Она до того напугалась, что у него самого страх как рукой сняло. Захотелось даже ругнуть эту девчонку. Но она была до жалости грязная, да еще с черной траурной нашивкой на рукаве, так что он просто открыл дверцу и махнул ей — садись.
Когда же, когда это было? Он все перезабыл, точно ничего и не было. Остался только этот багровый вечер. Такой не забудется — до того краснющий, что по сей день горит в глазах. Какая она была, эта девушка, как разговаривала — он не помнит. А если и помнит, то очень смутно, едва-едва. И многое в его жизни так же уходит, растворяется, ничего не остается.
Нет, правда — что-то в ней было особенное, и он словно лишь сейчас это увидел, расслышал. Особенным был ее голос — мягкий, низкий голос, который часто ему грезился, а сейчас почему-то не приходил на память. Она разговаривала ласково и осторожно, смягчала звуки и слова, и начинало казаться, будто все кругом становится мягче — и вещи, и люди, о которых она рассказывала. От ее губ все делалось детским. Будто все — дети, а она большая мама. А ему только того и надо. Когда все по-детски, бывает просто и безопасно. Все и делалось, точно играя, точно в шутку. Как-то он смазал ее по лицу, но и это вышло как бы в шутку.
Но однажды, в этом самом финском домике, в сумерки, когда на душе было тошно от какой-то дикой, необычной тишины, она ошарашила его своими словами. «Береги меня, ты должен меня беречь, ведь я одна, никого у меня нет, только ты, — вот что было произнесено этим мягким голосом. Ее сжигал изнутри какой-то огонь, и молодое, смуглое лицо от него выглядело багрово-жутким. Наверное, у нее было предчувствие, она хотела его предостеречь. От этих слов у Бронюса по спине мурашки поползли. Стало страшно. Это было уже не по-детски. Она сказала что-то единственное в жизни, но он не знал, как быть. Страх и больше ничего, — вот что он чувствовал, и хотелось бежать от нее, от этих ужасных слов, единственных в жизни. Он отвернулся, подошел к окну, стал смотреть, как делают дорогу. И больше уже ничего не слушал. По этому шоссе, думал он, мы двинем к морю, будем в дюнах пить водку. Он все стоял да смотрел и все боялся обернуться к ней, затаившейся в сумерках.
По ступенькам кубарем скатилось что-то крохотное, беленькое, мчится навстречу. Бронюс протянул руки — две маленькие, теплые ладошки шлепнулись ему в горсть. Он любит трогать детские ручонки, перебирать пальчики, слегка трепать ушки.
— Где ты был, а, Бронюс? — спрашивает девочка.
— На море, Аушра.
— Я тоже была на море.
— Кита видала?
— Кита? — она потрясенно молчит, потом честно мотает головой. — Не-а, не видала.
— Значит, это было не море, а просто лужа. В море живет кит.
— Никакая не лужа — море! — девочка выдернула руки, замолотила по бронюсовым плечам, голове. — Не видал ты никакого кита. Врушка! Бронюс, а почему у тебя зубы железные?
— Я камни грызу!
— Врушка, — повторила девочка, но уже не так запальчиво. Выждала и с хитрецой глянула на него. — Приходи к нам есть, ладно? Вычистишь колодец — мамка тебя накормит.
Они немного помолчали оба, потом Аушра спросила:
— Бронюс, а ты далеко ездил?
— Ага, далеко.
— А там были противные дети?
— Были.
— А противные люди?
— Тоже были.
Она опять долго, старательно думает.
— А каких людей больше — противных или добрых?
И он тоже задумывается, будто сам хочет знать наверняка, чтобы сказать ей чистую правду.
— Добрых.
Послышался голос матери, и девочка спряталась за дерево.
— Нет, Аушра, беги к маме, заругает, — и он чуть не добавил: «меня».
У него отнимают что-то милое, родное, на что у него нет права, к чему он прикасается украдкой. Дети всегда к нему льнут, удирают от родителей. Родителям то ли завидно, то ли досадно — ведь он, как им представляется, не такой, как все: а вдруг он узнал то, чего никто на свете не ведает и не может объяснить детям? У родителей в глазах тревога — нет, он не как все, он еще, чего доброго, заманит их деток туда, где все н е т а к и е! Бронюс и сам знает, что он не такой. Все давно его обскакали, все заняты делом, а он застрял на полдороге между детством и взрослой жизнью. Бывает, что ему страшно ощущать себя большим. Это так трудно. И он опять бежит туда, где все большие становятся детьми, где все — и большие, и малые — играют в детские игры.
Иногда он идет в заводской клуб. Целый вечер торчит у двери, среди парней, тех, кто глазеет на танцы, а сам не умеет; Бронюс стоит, подпирает стенку, колонна этакая, и так пока не кончатся танцы. Потом выходит вместе со всеми, тащится через спящий городок. Его тянет на вокзал. Стоит увидеть поезд, как в груди мелкими волнами начинает поплескивать радость. В воображении встает провонявший карболкой вагон, жесткая полка, хриплое дребезжание репродуктора. Чай в стаканах с высокими металлическими подстаканниками, шахматы, привокзальные огни. Неоновые вывески ресторанов, поблескивание водки в рюмках. Незнакомые, но все равно где-то прежде слышанные голоса, в любом путешествии, в любом поезде одни и те же. Плач разбуженного ребенка. Нет у него никакого дома — ни на озере, ни в финском домике, — нет и не будет, потому что весь белый свет странствует, и ты тоже едешь, туда, где за лесами, в дальних краях, занимаются холодные алые зори, бросая розовый отсвет на снежные хребты гор. Не беда, если иной раз защемит сердце, что тает твоя жизнь, точно кубик льда в фужере… Охота пить, горланить, кидаться на шею незнакомым людям и плакаться…
Однажды там, куда народ едет зашибать деньгу, чтобы потом спустить все до последнего в привокзальных ресторанах, там, где под леденящими ветрами быстро катится жизнь, случилась у Бронюса авария. Он лежал под грузовиком, обмотав лоскутом от рубахи глубокий порез на руке, и завинчивал гайку. Он знал: не починишь — пропадешь, — уже который день кряду бесилась пурга. В кабине, у него над головой, устроился его спутник — не бог весть какое, а все же начальство. Он знал, что такое пурга. И все равно отсиживался в кабине. Когда Бронюс сел за баранку и грузовик тронулся, человечек глянул на водителя с опаской. Должно быть, вид у Бронюса был страшный — лицо в кровоподтеках, и в нем самом, внутри, кипела дикая вьюга. А Бронюс знал, что теперь ему сам черт не брат, теперь он готов на все. Это случилось там, где у ребят иногда сдают нервы и ничего не стоит угодить за решетку. В человеке заложена тяга к бегству. Чуть что — давай бог ноги. Можно не задумываться, куда везут тебя поезда, самолеты, машины. Прикорни на железной койке, а когда осточертеет, начинай сначала, беги дальше.
Все слабее перестук колес, удаляется поезд. Бронюс заглянул через окно в киоск, где на полках стояли бутылки водки, цветные ликеры, вазы с конфетами в блестящих обертках. Впился глазами в пачку денег на прилавке. Крупная белокурая женщина при ярком электрическом свете считает выручку. Щелкает костяшками счетов, шевелит губами, точно творит молитву, стягивает пачки бумажными полосками. В глазах у Бронюса — и не только в глазах, во всем его нутре — возникает что-то дурное, вроде озноба. Так зверь в лесной чащобе подстерегает добычу. Женщина вскинула глаза, пристально глянула в окно. Значит, почуяла его нехороший взгляд и хочет послать наперерез свой собственный — строгий, предупреждающий. Бронюс громко расхохотался, но вымученным, подлым смехом. Кивнул ей — обожду. На улице тихо, и как-то неладно, что в такой тишине в киоске всего одна продавщица и так много денег. Она тревожно огляделась, спрятала деньги в ящик. Бронюс отступил от окна, принялся разглядывать пустой перрон, где мирно светили желтые фонари, похожие на крупные цветы с поникшими головками.
Вскоре они уже мчали по шоссе. Свет от фар мотоцикла уводил во тьму, мазал по асфальту, выхватывая то столб, то запоздалого путника, то фосфорные кошачьи глаза. Стрелка спидометра дрожала у самого края шкалы. Только на поворотах Бронюс чувствовал, что кроме него есть еще одна сила, будто и не человек, не женщина из киоска, а сам страх, стиснувший его торс крепкими, привычными к перетаскиванию ящиков руками. Остановились близ городка. Там переливаются огни, ухает барабан, временами доносится визганье скрипки. Оба они деревенские, обоим эта музыка многое говорит — тут и юность, и родное село, тоска разбирает: вспоминаются звездные ночи; песни, давние друзья-подруги. Присели на клевер под березой. Женщина молчит. Последнее время она молчит часами. До того упрямо молчит, что ни разговорить ее, ни рассмешить. Бронюсу не по себе от ее молчания. Захотел было обнять, но женщина бесстрастно сказала:
— Не лезь, Бронька. Не любишь, вот и не лапай. Не могу я больше так.
Он убрал руку, закурил. В тишине понемногу, но все громче начал подавать голос коростель. Бронюсу непонятно, какого рожна, после того, что было, ей еще понадобилась любовь. И где она раскопала такое слово! Дебелая тетка из привокзального киоска и — нате!
— Брось кобениться, — он кинул окурок и опять потянулся к ней.
— Не лезь! — она оттолкнула его так, что он повалился. Ее глаза злобно блестели в звездном сиянии — не жди добра. И расхохоталась таким злорадным смехом, что слушать и страшно, и совестно. — А то давай поженимся, если любишь? Ох-ха-ха-ха… А я-то, дурная, все жду да жду…
Пронзительная и честная боль звучала в ее голосе, и Бронюса обуяла жуть, как тогда, давно, в сумерках, где были сказаны те самые, недетские слова. Захотелось встать и убежать от нее куда глаза глядят. Другие женщины от него ничего не требовали, все делалось как-то шутя, только по утрам бывало противно, хотелось поскорее все забыть. Но эта, уже отдавшая все, не отстает, сидит в темноте, уткнув подбородок в колени. Будто где-то блуждает, хотя на самом деле вот она, рядом, да еще какая грозная. Он задумался, постарался все вспомнить. Эта женщина всегда была ему чужая, точно из другого мира. С какой стати он с ней связался? Зачем она сидит с ним у дороги в клевере? Мало ли он встречал на своем веку людей — мужчин, женщин, все они так и остались ему чужими. Он отделялся от них, как судно от причала, и плыл себе один, а воспоминания пускал ко дну. И нигде, живя среди людей, не повстречал он единственного, с в о е г о человека. Ему часто бывает холодно и бесприютно. Бронюс спрятал лицо в ладони. «Набрался бы как следует, пустил бы слезу». Словно угадывая его мысли, она сказала:
— Опять ты выпил, Бронюс. Тебе же нельзя. Набедокуришь, как в тот раз…
— Я же вступился за друга, сгоряча… Я всегда горячусь. Да это ерунда. Я и похуже кой-чего натворил…
— Опять? — ужас в ее голосе выдал, как сильно любит его эта женщина. И повеяло холодом, и захотелось сразу бежать куда глаза глядят. Ни один человек, когда-либо находившийся рядом с ним, не казался ему таким далеким и чуждым. Он боялся ее любви. — Бронюс, скажи ты мне, с чего тебя понесло в такую даль? Бросил все и поминай как звали!
— Многие ехали, вот и я тоже. Мне все приедается. Только машины — нет. Машина — дело верное, надежное. Ну, еще — подзаработать хотелось, пожить в свое удовольствие. Летал себе, вольная птица. А сейчас сижу и думаю: куда она подевалась, моя молодость. И ни беса не соображаю.
— Ах, ты, дурачок, — она погладила его по голове. — Когда только за ум возьмешься? Неужели не понял: не по тебе оно, летанье это. Ты не такой, как другие… И еще… Ругаешься ты, Бронюс, иногда жуть берет…
Она все гладила его по голове, и с каждым прикосновением он все больше чувствовал, как в нем нарастает ненависть к этой женщине. Телячьи нежности, да он их терпеть не может. Нежность выбивает почву из-под его ног. Бронюс против нежности бессилен. Он стыдится ласки, как чего-то недозволенного, нарочно старается быть грубым, колючим. И сейчас: он оттолкнул ее, кинулся к мотоциклу. Стрелка спидометра опять поскакала вправо, и опять понесло в темноту отчаянный вопль: «Убьешь! Сумасшедший!»
Потом он лежал на своей железной койке, слушал, как в корзине шуршит белка, как надсаживается тишина в пустом управлении автотранспорта. За дверью в темноте стоят сейфы, в них заперты деньги, печати. Деньги и печати всегда попахивают «делом». Ночь разливается перед ним, точно мутная река, которую надо переплыть. Эх, если бы не она, если бы перескочить на противоположный берег, который желтеет вдалеке, озаренный солнцем, просвечивает сквозь тьму наподобие золотого луча. Там дорога, там машины, люди. А в краю сновидений он остается один на один с собой, даже не услышит, как скребет белка.
Раньше ему никогда ничего не снилось. Сон был крепкий, наваливался вмиг тяжелой каменной глыбой. Подъем — и он опять готов работать несколько суток подряд, как трактор. Но сейчас сны приходят к нему, точно разорванные клочья его собственной жизни, причудливо искаженные, уродливые, непривычных размеров. Они никогда не бывают приятными. Поначалу Бронюс не придавал этому значения, сразу забывал, что ему снилось. А теперь даже днем из черных омутов сновидений выглядывает тоска, страх. Во сне ему все хочется взлететь, но что-то удерживает, не пускает. Он едет в поезде, мимо проносятся какие-то знакомые места, а ему все отчего-то страшно. Вдруг поезд исчезает, и Бронюс оказывается перед родной избой, будто никогда никуда не ездил. Или: он на стройке, зарабатывает, ого как зашибает! Кассирша выкладывает перед ним новенькие, звонко-хрусткие, точно жесть, банкноты — красные, зеленые, синие. Он рад: в кармане-то всегда пусто. Но деньги исчезают, как и возникли; хочется плакать, а голоса нет. Или вот он сидит в тюремной камере, сидит уже давно, с первых лет своей жизни, и сидеть ему еще долго, может, весь век. Вот его выпустили. А ему страшно ступить за ворота. Все кажется, будто это обман, и скоро опять заберут.
Во сне ему всегда не везет. И живет он тут в невнятном сумраке, вечно его кто-то подкарауливает. Сны наводят тоску, в них горечь неудачника, осточертели они ему. С вечера Бронюс старается себе внушить, что ничего не приснится, вспоминает что-нибудь радостное, чаше всего из детства. Но светлые сны никогда не приходят. Он весь извелся от этих окаянных снов.
И сегодня вечером он опять ворочается на железной койке. Беспокойно, но как-то совсем по-иному. Он словно что-то предчувствует, словно ждет: вот-вот что-то будет, что-то случится, словно ночь он уже переплыл. Он идет за желтым лучом, который светит с того берега. Курит, бросает недокуренные сигареты, опять чиркает спичкой, смотрит на звездное небо, на улицу в ореоле фонарей. И прозрение наступает с красками утра, росистым воздухом, дорожным ветром. Снова эта женщина у дороги, вся желтая и лучезарная, точно не человек, а цветок. Теперь он знает, что желтый луч — это и есть она, от нее бьет свет с противоположного берега. Надо только остановиться, вот и все. Правда, это не та женщина, которая тогда, когда он отвернулся смотреть на дорогу, произнесла единственные в жизни слова. Но где-нибудь, тоже у дороги, должна стоять и та, просто надо отыскать ее. А когда найдешь, встать и сказать что-то главное. Вот почему ему рисуется завтрашний день каким-то необыкновенным, что-то должно произойти, не стоит и засыпать.
Бронюс поднялся чуть свет и пошел в гараж.
И снова все катится, как и прежде, а может, прежде вовсе ничего и не было. Может, только сейчас все и начинается. И дорога на запад, и море, и шоферня — большие, сильные парни, которые распивают водку в дюнах. А славно было бы посидеть на песке, поглядеть на море — если бы не они, не водка. Но водка в конце концов — тоже неплохо. Глотнешь — мерзко, передергивает, а потом весело, тепло. А еще пуще кружится голова от моря. И от деревьев, и от девчонок. «Эй, Бронюс, смотри, не упейся, и так развезло. Да он драться лезет! Забирайся-ка ты, братец, в кузов, проспись на ящиках, если не можешь, как все люди». Море укачивает, не разберешь, море это или полуторка, и разбегается, удаляется синева лесов, мелкие деревушки, речки. Ого, сколько красок — прямо радуга! Спокойно, спокойно, только бы не стошнило… «Слушай, Бронька, мужик ты или баба…»
Сегодня на шоссе он шпарит вовсю, гонит наравне с поездом, подвозит всякого, кто только «голоснет». Он балагурит, и люди смеются. Крикнул «привет!» желтой женщине возле фермы, и она тоже улыбнулась. Люди что дети, честное слово. Все так просто, даже подумать смешно — до чего все просто. Игра и больше ничего.
Надо же — краснокирпичный дом, который Бронюс проезжает чуть ли не каждый день! Стоит себе домина у шоссе, фундамент из тесаного камня. Всего один дом на всю равнину, и веет от него какой-то мрачностью. Бронюс и не подозревал, что в таком доме живут. Он ни разу не заметил, чтобы там кто-то был. Ни во дворе, ни поблизости. Только торчит у стены обломанное, обгрызанное скотиной рябиновое деревце. Похоже, что дом хранит какую-то черную тайну, которую хозяева доверили ему, а сами бежали. Марцелинас едет впереди, его машина, груженная тяжелыми ящиками, пугающе раскачивается, подпрыгивает на ухабах. Это он все затеял, Марцелинас. «Есть у меня на примете один дом. Хочешь, заглянем по дороге?» Бронюс пожал плечами, ему в общем все равно. Но согласился — он всегда соглашается. А когда увидел, что это и есть тот самый, краснокирпичный дом, пожалел, что согласился. Впрочем, Марцелинас заварил кашу, пусть сам и расхлебывает.
Вот оно что — он тут свой, Марцелинас-то! Поболтал во дворе с ребятишками — мальчиком и девочкой, дал конфеток, спросил, где мамка. Потом вошел в пустую холодную комнату, где стояли две железные койки, стол да плита. Хозяйка была молодая, в теле, блондинка, очень злая с виду. Как будто у нее что-то болело — голова или зуб. Она ничуть не удивилась, до гостей ей словно и дела не было, разве что Бронюса оглядела чуть пристальней — все-таки впервые видела. Ребятишки оба вместе забрались на кровать и захрупали леденцами. На чумазых мордашках сверкали бойкие глазенки диких зверят. Эти дети ничего не знают, совсем ничего, подумал он. Они живут в детских сновидениях, в блаженном неведении, а кругом взрослые играют в свои игры и подкупают их дешевыми сластями. Когда-нибудь узнают, а может, и не узнают никогда. Страшно будет, если так и не узнают. Ведь обмануть ребенка все равно что обмануть слепого.
Увидав эти глазенки, Бронюс понял: этот дом окажется для него не таким, как остальные. Пусть ничего не произойдет, и назавтра не останется ничего — ни пьяной удали, ни гадливости на заре, ничего, совсем ничего. Останутся лишь эти двое малышей, которые грызут на койке леденцы. И с чего это они вдруг рассмеялись? Бронюс подмигнул им, а они — головы за подушку и покатываются еще громче. Неужели смеются над ним? Бронюсу стало неловко, но не смотреть на них он уже был не в силах. Вот тебе на — он и сам засмеялся. От плиты повернулись к ним глаза, освещенные багровым пламенем. Донельзя удивленные.
— Чего балуете? — прикрикнула мать. — Брысь на улицу. Обалдеешь тут с вами.
А они ее нисколечко не боялись.
— Мамка, ну что за ухажеры у тебя? — воскликнул мальчишка, видимо, подученный старшей сестренкой, и оба с хохотом ткнулись в подушку.
— Тоже мне! — Мать дернула к себе подушку, надавала обоим шлепков, но не слишком крепких, и вытолкала за дверь. — Не лезьте сюда.
— Зачем ты их выгнала, — заступился Бронюс, а детский хохот уже звенел в сенях, потом затих на дворе. Бронюс загрустил. Может, грусть закрадывалась в его душу вместе с прохладным сумраком, который опускался над равниной, может, исходила от высоких деревьев и домов на горизонте, от полоски заката над морем, от одинокого рябинового деревца на фоне этой полоски. Вдруг почудилось, что здесь он уже когда-то бывал. Если не именно здесь, то на другой такой же равнине, слишком уж все знакомо. Даже эта горьковатая печаль-тоска.
— Скоро и вторая придет, — шепнул Марцелинас, когда хозяйка отлучилась из комнаты. — Подоит корову и придет.
— А дети — которой?
— Вроде бы этой. Да бес их разберет. Главное — не мои.
— Вот что, Марцелинас: я поехал.
— Чего-о?
— Поеду я. Мне тут не нравится.
— Как знаешь, — пожал тот плечами и спокойно оглядел комнату. — Мне это без разницы.
Но Бронюс и с места не сошел. Он ждал. Ему надо было еще что-то увидеть. Он чуял: что-то произойдет. Его тянуло поскорей уйти из этого дома, вот уже, казалось, выдернул голову, плечи, руки, увязли только ноги. Увязли там, в трясине черных сновидений, куда страшно заглядывать. Минутку он еще обождет, пока что-нибудь стрясется, пока совсем стемнеет, и равнина, деревни, хутора на горизонте — все сольется в одно темное пятно, а в той стороне, где море, погаснет закат.
Послышались голоса, шарканье ног на пороге, и в комнату вошли двое мужчин, а с ними женщина. Мужчины сели без приглашения, а она наклонилась к огню, погреться.
— Холодина какая, прямо осень на дворе, — поплыл низкий, мягкий голос, и Бронюс вздрогнул. Это был тот голос — «береги меня, ты должен меня беречь…» Бронюс не видел ни хозяйки, ни Марцелинаса, ни гостей, сидящих в темноте. Только ее одну, Зиту. Она присела на корточки перед плитой, пламя бросало отсвет на ее лицо, на платье, оно жгло, резало глаза. Зита встала, вышла. Кто-то включил свет, но Бронюс по-прежнему глядел на плиту. Он не перестал глядеть туда, даже когда Зита вошла, переодетая, с невообразимо мерзкой стеклянной брошкой на платье. Она узнала его, Бронюс это чувствовал, узнала, но не подала вида, точно никакого Бронюса тут и не было.
Никто его не замечал, даже тогда, когда мужчины поставили на стол бутылки с водкой, когда женщины нарезали закуску, раздали стопки. Никто не подозвал его, даже Марцелинас, толстяк, его краснощекий друг. Бронюс понял: он тут лишний. Сам придвинулся ближе и внимательно разглядел гостей. Один из них был крупный, черноволосый, с золотой коронкой, небольшим шрамом над губой. Он, видимо, уже успел приложиться, но самую малость, и оттого казался моложавым и разбитным. Бронюсу он сразу понравился. Обе женщины почтительно обращались к нему — Альбертас. Второй был вовсе еще молокосос — узколобый, стриженный ежиком, на шее для шика повязан платок. На нем была латаная-перелатанная брезентовая куртка. Скорее всего он состоял в оруженосцах при первом. Захмелел юнец порядочно и клевал носом, время от времени открывая глаза и окидывая всех подозрительным взглядом.
Гости хмелели, заговорили громче, принялись за анекдоты. Тот, здоровяк, обнял Зиту и, раскачиваясь, затянул:
Дай-ка, дай-ка,
Расцелу-у-ю звон-ка…
Потом повернулся к Бронюсу и подчеркнуто вежливо спросил:
— Почему это мы не пьем, а?
— Не могу, друг. Ехать надо.
Все уставились на него, один Марцелинас предательски отвел глаза. Хозяйка подмигнула Зите. Та кинула в нее хлебным мякишем и глупо ухмыльнулась: «Дурища…»
— Ага, товарищ, значит, так! А у нас в компании, между прочим, все пьющие… — он взял стопку и залпом осушил ее.
Теперь уже Бронюс нарочно решил: останусь и буду действовать им на нервы. Его бил озноб, как всегда перед дракой. А этот, Альбертас, все цеплялся:
— И к-куда же вам, скажите, ехать?
— К жене, к деткам, — ухмылялась хозяйка.
Все захохотали.
— Ну, раз к жене — тогда дело ясное, — закивал Альбертас.
Бронюс начал медленно, вызывающе подниматься. Поднимался он долго, все смотрели, как он выпрямляется, точно прикидывали, сколько его еще там оставалось под столом. Он выпрямился во весь свой богатырский рост, так же вызывающе застегнул пиджак, надел берет. В комнате воцарилась недобрая тишина.
— Зита! — гаркнул он. — Брось прикидываться! Выйдем на пару слов.
Юнец подскочил, смахнул стопку, но старший его удержал.
— Зита! — повторил Бронюс.
— Ступай, поговори, когда просят, — подтолкнул ее Альбертас.
— Не знаю, что ему надо, — ее лицо горело. Тут была и злость, и страх, и еще невесть что.
— Ступай, говорю, если зовут, — приказал Альбертас.
Зита встала, вышла за ним в сени. Бронюс четко видел ее — через окошко из комнаты проникал свет. Зита жалась к двери, цеплялась за ручку — будто Бронюс увлекал ее прочь из этого дома, а она упиралась. Смотрела, потупившись, как провинившийся щенок, а глаза, уши, все тело ловили малейшее его движение. Она дрожала, ежилась, прижимала руку к груди, словно опасаясь неожиданного удара.
— Не бойся, Зита, не трону. Не затем приехал.
Она тихонько, почти неслышно вздохнула, но все еще дрожала, он чувствовал это. Страх таял в ней медленно, как тает лед весной, и он понял: растопить этот лед целиком ему не удастся. Вдруг, так резко, что она не успела и дрогнуть, он схватил ее за руку, оторвал эту руку от груди. Рука была набрякшая от работы. Он нащупал плохонькое колечко с камешком, глубоко впившееся в палец.
— Зита, давай отсюда уедем, — заговорил он торопливо, выбрасывая из себя слова, точно тяжелые камни. Она вздрогнула. — Уедем, прямо сейчас. Потом про все поговорим. И давай все забудем. А пока — поехали, давай убежим подальше от этого дома. Слышишь?
Женщина вздрогнула опять. А он крепко стиснул ее руку. Увидел, как светится замочная скважина, и вдруг она погасла. Понял: оттуда подслушивали.
— Зита! Я так хотел тебя найти! Давно хотел. Давай убежим отсюда, я все тебе расскажу.
Бронюс собирался произнести еще что-нибудь — доброе, ласковое, но не находил слов, он не знал таких слов. Да и стыдновато было бы. Ведь настоящая нежность, никому не видимая, таилась где-то в самой его глубине, скрытая даже от него самого. Она вставала в нем, согревала, плавила все, но Бронюс только и умел что стискивать руку до нестерпимой боли. Хотел погладить по голове, но не мог, точно рука у него на привязи. Он никогда никого не гладил — разве что маленьких детей или животных. И Зита расплакалась. Вначале плач этот был тихий, затаенный — так скулит обиженная собака. Но скоро у нее не стало сил сдерживаться. Рыдание половодьем хлынуло из груди, сметая все преграды. Она зарыдала яростно, уже не пытаясь скрыть свои слезы. Не боялась ни себя, ни его, ни тех, кто сидел в комнате. Она выла так жалостно, что и его проняло. Она уже не могла стоять, прислонилась к косяку, сползла к ногам Бронюса. И голосила. В комнате замолчали, даже словно перестали дышать. И ветер, печально шелестевший листьями рябины, утих, а может, его заглушили рыдания. В сенях, над двором, на всю звездную ночь разносился горький женский плач. Бронюс уже вовсю ругал себя — зачем приехал сюда да зачем затеял этот разговор.
— Зита, ну не плачь ты, не плачь так страшно, — умолял он, и она заплакала тише. Вскинула голову, прямо к звездам. Глаза высохли. Она выговорила низким и таким неожиданно спокойным голосом — как тогда, в финском домике, — что он содрогнулся:
— Не за мной ты сюда приехал, нет… Ты ведь приехал… Господи, до чего ты меня довел, господи… боже мой…
А у него уже было другое на уме, едва лишь Зита перестала плакать. Он взял ее под мышки, поднял, тяжелую, откинувшуюся назад, словно ее тянуло к земле. Ее волосы пропахли куревом, и запах этот показался ему гнусным. Она не противилась, словно ей было безразлично, что с ней станут делать. Бронюс вытащил ее во двор, чувствуя идущий от ее лица нездоровый жар. Длинная тень мужчины, изуродованная ношей, металась по двору, задела колодец, рябиновое деревце, уперлась в грузовики, таинственно темневшие рядом.
— Поедем, Зитуля, ну, поедем, — бормотал он в горящее лицо. — Нельзя тебе тут оставаться. Не говори так, я искал тебя, я к тебе приехал.
Он не слышал собственного голоса, не думал ни о чем, будто кто-то чужой говорил его губами. На какой-то миг она опомнилась, глянула на него спокойным, чуть удивленным взглядом, и ему стало легче от этого взгляда. Добрел до машины, усадил ее на подножку, попытался открыть дверцу. Скорей, скорей, пока она не противится, пока не хватились эти. А там, на дороге — не прыгать же ей на ходу… Зита безучастно смотрела на него, точно все еще не соображала, что это он делает. Этот взгляд, такой будничный, остановил его руку. Было стыдно силком сажать ее в кабину. И он стал упрашивать:
— Ну, ладно… садись… поехали, а?
Она по-прежнему смотрела на него без всякого выражения.
— Садись, а… Зитуля… Да не гляди ты так… Садись!
Он сгреб ее и приподнял. Но Зита увернулась.
— Никуда я с тобой не поеду. Паразит! Все вы такие.
— Зита! — кинулся он к ней.
— Отстань! — она оттолкнула его, и он упал на кучу щебня, больно ушиб колено. Услышал, как убегают шаги, как хлопнула дверь, звякнула щеколда, видел, как метнулась в окне тень. Долго еще Бронюс лежал навзничь, уставившись на темный конек крыши, врезавшийся в звездное небо, и предельно ясно чувствовал: все потеряно. Потом медленно забрался в кабину, сел за руль. И его осенило: все это совсем не то, самого главного он так и не сказал. Не забыл, нет — просто не успел. Там, в черном доме, где светится одно окно, есть кто-то, очень и очень нужный ему. Он включил фары, и красная уродина выплыла из темноты, по равнине пролегла вытянутая ее тень. Замигали подслеповатые окна. Он впивался в них взглядом, точно пытался пронзить насквозь. Там оставались двое малышей, которые на койке грызли дешевые конфетки, смеялись, потом женщина их выгнала. Ведь давным-давно, когда он бежал из финского домика, он кого-то оставил — оставил в ней. Конечно, это было так, он знал и забыл, вот что. И сейчас не спросил. Эх, дурак, дурак, неужели он не понял, что это и есть самое главное?
Не спросил!
Он вырулил на шоссе, безжизненное, темное, безлюдное. Один только ветер ночной тут гулял, отчаянно теребил ветки тонких березок. Дорога неслась прямо на него, кидалась под колеса, забегала за спину. Бронюсу почудилось, что он катит на этой машине прямо по жизни. Убежать бы от нее, да некуда — она и впереди, и сбоку, и сзади, где он только что промчался. Какая же она далекая, какая манящая, и какая страшная. «Нельзя взрослым играть в детские игры». Бронюс все думал да думал об этом и все нажимал на газ, точно кто-то гнался за ним или где-то его ждало прибежище.
Впереди замаячило мглистое зарево города.
Перевод Д. КЫЙВ.