Сводная сестра киберпанка и прямая наследница Жоржа Батая (см. «Мою мать»), лихачка на «харлее» и тату-стриптизерка, порнограф и поэт, Кэти Акер — самый terrible из всех fucking enfants сытой, до тошноты сытой Америки. По-русски говорят: баба с яйцами. Здесь нечто куда более крутое: писатель с пиздою. Ее проза, похоже, пока почти не переводима на русский из-за непроработанности его обсценных ресурсов. Позднее эссе и вступление к последнему роману — так, почти беспиздная безделка.
Бескомпромиссной Катюша осталась и перед лицом чудовищно жестокой смерти. Мир праху ее.
†1998.
Ребенком я хотела только одного — быть пиратом. Достаточно смышленая, я знала, что это невозможно.
Я не могла посылать людей за борт; не могла упиваться более причудливыми и чудесными, чем увиденное мною в детских снах, зрелищами; не могла жить среди выстуживавших бы мои губы морей, чьи живые и мертвые обитатели выламывали бы мне кости; меня не могли вздернуть на нок-рее.
— Все потому, — заявила я, — что мне не дадут родители. Если бы только они умерли, я смогла бы сделать все, что захотела, я могла бы сбежать на море.
Я не могла убить своих родителей, потому что не могла себе представить, как их убиваю. В моем мире не было ничего сколько-нибудь похожего на убийство родителей. Да и пираты — отнюдь не те люди, что поубивали своих родителей, ведь у пиратов родителей нет. Я была умна, как крыса, и потому нашла другой путь, чтобы стать пиратом. Отлично зная, что все решения в нашей семье принимает мама, я пришла к заключению, что не была пиратом из-за того, что она мне не позволяет.
Я рассуждала: будь она картой, она и ключ к моему закопанному сокровищу.
Я рассуждала: такова уж моя мама; это женщина, которая любит смеяться и никогда не веселится. Она хранит супружескую верность мужчине, который для нее не очень-то что и значит, который потакает всем ее взбалмошным капризам.
Я рассуждала: если моя мать вступит в незаконную связь с красивым, умным и злокозненным мужчиной, она узнает, что такое счастье, и поймет, что я в нем нуждаюсь, она разрешит мне стать пиратом.
Изо всех своих девчоночьих сил я молила живущих в море мертвых пиратов сделать так, чтобы моя мать влюбилась в опустошительного мужчину.
Тогда-то я и узнала, что никогда не стану пиратом, потому что я девчонка.
Я не могла даже сбежать зевакой, как Герман Мелвилл.
Едва родившись, я была мертва. Мир моих родителей, мамаши-командирши и слабого отца, мир, в котором я должна была носить белые перчатки и подтягивающие, хоть я и была кожа да кости, живот трусы, был мертвым миром. Ну а пираты, живя в мире живом, веселились. Поскольку пираты жили в моих книгах, в мир книг, единственный живой мир, который я могла найти, я и бежала.
Я так и не покинула этот мир.
Я уже не ребенок, и я все еще хочу быть, жить с пиратами.
Ибо хочу вечно жить среди чудес.
Разница между мною ребенком и взрослой только одна: будучи ребенком, я жаждала отправиться, чтобы среди них жить, на поиски чудес. Теперь же я знаю — насколько могу что-либо знать, — что путешествовать в поисках чуда и есть чудо. И, стало быть, нет особой разницы, на самолете ли я путешествую, на лодке или в книге. Или во сне.
Я не вижу, ибо для этого нет я. Пираты знают это.
Есть только видение, и, чтобы видеть, нужно быть пиратом.
Когда я была ребенком, я знала, что моя оторванность от пиратства как-то связана с тем, что я — девочка. С полом. С тем, что я нахожусь в мертвом мире. Значит, пол как-то связан со смертью. А не со зрением, ведь видеть означало отличаться от мертвого. Видит глаз, а не аз.
Но мало жить в книгах. Чем старше я становлюсь, тем более этого не хватает. Я хочу найти тело. В своей книге «Этот не единственный пол» Люс Иригарай говорит, что мужчины видят не так, как женщины. «Женщина наслаждается скорее прикосновением, а не взглядом, и ее вхождение в господствующую оптическую экономику опять же означает предписание ей пассивности. Если ее тело оказывается тем самым эротизированным […], то половые органы представляют ужас ничего-не-видения».
Джудит Батлер, говоря о теле (и тем самым об акте видения) в своем обсуждении деконструкции, которой Иригарай подвергает платоновского «Тимея», рассуждает следующим образом: «Наперекор тем, кто в качестве необходимой предпосылки феминистической критики провозглашает неустранимую материальность тела, я утверждаю, что эта столь ценимая материальность вполне может устанавливаться путем исключения и принижения всего женского, что для феминизма глубоко проблематично».
Если мы собираемся говорить о поле, первым делом нам надлежит тело локализовать, мы должны разобраться, есть ли тело или нет и не является ли оно всего-навсего материалом. Далее Батлер рассуждает, что, если материальность должно рассматривать как основу тела и тем самым пола, прежде всего нужно задаться вопросом, является ли материальность основанием. То есть требуется найти такую метафизику, в качестве основания которой пребывает материальность, а вместе с ней — и политические интересы и цели, к этой метафизике приведшие:
«Если означаемое как предшествующее значению тело является результатом означивания, то миметический или репрезентационный статус языка, гласящий, что знаки следуют за телами как их необходимые зеркала, вовсе не миметичен».
Я хочу вернуться к этому ключевому утверждению, когда в конце своего эссе буду говорить о языке.
Батлер переходит к доказательству, что уравнение между (женским) телом и материальностью, как и называемое мужским/женским замыкание, покоится на исключении женщин. «Фаллоцентрическая экономика […] порождает „женское“ как себя основывающую внеположность. Материя — место, из которого женское исключено». Женщины исключены и как неуместные, и как неимущие.
В своем «Тимее» Платон подразделяет порождение на три части — процесс порождения, в котором имеет место размножение и «благодаря которому порожденное оказывается естественно порожденным подобием». Исток или родник порождения связан с отцом; приемлющий принцип — с матерью; опосредующая природа — с ребенком. Дитя похоже на отца, ибо они оба обладают способностью к мимесису. В то время как женщина, получатель, меняться не может, ибо не имеет формы и тем самым не может ни быть названа, ни обсуждена.
У нее нет сущности, ибо все, что суще, сподобляется, согласно Платону, формы.
Я знала это, будучи ребенком, прежде чем прочла Платона, Иригарай или Батлер. Что как девочка я была вне мира. Меня не было. У меня не было имени. Для меня язык являлся сущим. Для меня в язык не было входа. Как во вместилище, как в утробу, по Батлер, в меня можно было войти, но я войти не могла — и тем самым не могла ни иметь в мире смысл, ни в него его внести.
Я была непроизносима и потому бежала в язык других.
В этом эссе, как и всегда, я только повторяю эти языки.
Хотя меня и не назвать, каждый меня называл: «Это именование того, что не может быть поименовано, само является проникновением во вместилище, оказывающимся одновременно и насильственным стиранием, каковое устанавливает его в качестве невозможного и, однако же, необходимого для всех дальнейших вписываний места». Иначе говоря, женское имя направлено на то, чтобы стереть присутствие женщины.
Когда я была девочкой, я была готова на все, лишь бы ею не быть, ибо и девочка, и женщина служили именами ничему.
Теперь, когда я уже не ничто, теперь, когда я ускользнула и отбросила имена девочка и женщина, мне не осталось даже и этого. Даже и ничто. Я осталась с именем вроде пират, которое кажется не более чем метафорой. И это не так уж хорошо. Я хочу видеть свое тело.
Когда я была девочкой, я убегала в книги. Как Алиса в «Зазеркалье» Льюиса Кэрролла, тексте, к которому в предисловии к своему «Этому не единственному полу» обращается Иригарай, я спрашивала себя: «Кто я?»
Алиса, как поступала и продолжаю поступать и я, выпала в зеркальный мир, мир текста, где ее и одаряют пятью текстами. Стихами и песнями. Новыми — в противоположность знакомым ей песенкам и колыбельным. Эти пять текстов пытаются обучить ее, кто же она такая.
Первое стихотворение находится в зеркальной книге, и посему, чтобы понять, его нужно прочесть в зеркале. Отражение отражения: лабиринт. Хотя значения многих слов в этом стихотворении, «Бармаглоте», двусмысленны, поведанная здесь история ясна и незатейлива:
Строфа 1: Описание естественного мира.
Строфа 2: Отец предостерегает сына от трех разных чудовищ.
Строфа 3: Сын преследует самое чудовищное из них.
Строфа 4: Внезапно появляется главное чудовище, Бармаглот.
Строфа 5: Сын убивает Бармаглота.
Строфа 6: Отец поздравляет своего сына-убийцу.
Строфа 7: Природа восстанавливается сама собой. Или естество само собою.
Эдипов рассказ с несколькими любопытными изменениями.
Пол чудовищ в стихотворении неизвестен, главное чудовище [в оригинале] — оно. В греческом мифе и его повторениях чудовище — Сфинкс, которая, согласно Роберту Грейвсу, имеет женскую голову, хвост змеи и орлиные крылья. Итак, в Сфинксе были объединены женский и животный миры. Как и в таких родственных чудовищах или диковинах, как Медуза. «Не был ли Эдип, — спрашивает Грейвс, — относящимся к тринадцатому веку завоевателем Фив, подавившим старый минойский культ богини?..»
В мифе о Эдипе действуют только две женщины: Сфинкс, если она женщина, и Иокаста. Иокаста — не столько действующее лицо, сколько место, место функции жены и функции же матери. Сверх того мы только и знаем о ней, что ее самоубийство: вполне вероятно, единственно возможный для нее в мире, где господствуют мужчины, поступок. Немногим лучше, как нетрудно заметить, кончает и Сфинкс. Тогда как в «Бармаглоте» женщин — личностей или же мест — нет, здесь есть только он и оно. Мужской мир состоит из людей, мир оно охватывает природу и чудовищное. Одно вырастает из другого.
Поскольку в «Бармаглоте» отсутствуют как антагонизм между мужчинами (в то время как в мифе об Эдипе убийство сыном отца находится в самом центре повествования), так и женщины, можно установить, как и делает в своем изложении мифа о Пандоре Гесиод, связь между наличием женщин и ежели не отцеубийством, то, по крайней мере, насилием мужчин по отношению друг к другу. С возможностью клише, что (гетеро)сексуальность ведет среди людей к насилию.
В этом смысле центр «Бармаглота», этого текста, большинство слов которого двусмысленно, как раз и отсутствует.
На самом деле Алиса совсем не понимает этого стихотворения. Точнее, с его прочтения и начинается для нее неразбериха в зазеркальной стране.
По ходу путешествия ее замешательство нарастает. И вот дитя добирается до леса, где у вещей нет имен.
«Что станет с моим именем, когда я зайду туда?» — спрашивает Алиса. Когда она читала «Бармаглота», ее смущали слова в их отношении к объектам; теперь она уже не может отыскать значение слов, относящихся к субъекту. И к самой себе.
Этот лес оказывается началом отражения, лабиринтом, в котором все затеряется. Положив руку на ствол одного из деревьев, она восклицает: «Как оно себя называет, хотела бы я знать. Думаю, у него нет имени…» И тут же спрашивает: «Кто же я теперь?»
Люс Иригарай цитирует этот отрывок в предисловии к своему «Этому не единственному полу». «Я хочу вспомнить, — продолжает Алиса, — если могу!» Но она не может. Все, что она знает, — кто она такая имеет отношение к Л.
Возможно ли, чтобы девочка могла найти свое настоящее тело — и тем самым, чем же может быть пол — в языке? В букве, каковая, не будучи еще языком, не имеет никакого четко очерченного миметического значения?
Два «толстячка», Траляля и Труляля, представляют второй текст, второе зеркало. Это очаровательное стихотворение, чуть-чуть отдающее речами короля Ричарда в шекспировском «Ричарде II», описывает действительность как мир он/оно, каннибальский, моралистический и лицемерный.
Вспомним, что Льюис Кэрролл писал «Зазеркалье» для ребенка.
В песне толстячков Морж и Плотник совращают немало устриц-малышей и затем их всех поедают. После чего Морж плачет.
Слушая это стихотворение, Алиса начинает сомневаться в том, что принимала за реальность. Причастна ли она, как мог бы сказать Платон, к сущности, или же она — просто образ из мужского сна? Ведь Черный Король — не кто иной, как спящий, можно, чего доброго, сказать, после убийства своего отца Эдип. «Если этот вот Король вдруг проснется, — объясняет Алисе Труляля, — ты сразу же — фьють! — потухнешь, как свеча!»
Попротестовав против этого менее секунды, Алиса бросает в ответ:
— К тому же если я только сон, кто же тогда вы, хотела бы я знать?
— То же самое, — сказал Труляля.
— То же самое, то же самое! — закричал Траляля.
Покинув братьев по реальности, которые поступают теперь как раз так, как предсказывала старая песенка, Алиса пересекает ландшафт, поддающиеся восприятию объекты которого не перестают смещаться. Пока не встречает человека, который может озаботиться проблемой ее реальности или сущности.
Шалтай-Болтай, самый настоящий яйцеголовый индивидуалист, говорит Алисе: «Когда я выбираю слово, оно означает ровно то, что я от него хочу…» И потом преподносит третий текст. В этом стихотворении повествователь, которым, кажется, является Шалтай-Болтай — или его отражение, — пытается втолковать нескольким рыбам, что им делать, но те не хотят его слушать, так что он готов их живьем сварить. Стихотворение кончается на том, как он пытается открыть дверь в их спальню, чтобы всех прикончить.
Основное отличие этого текста от предыдущего состоит в том, что теперь рассказ ведется скорее от первого, нежели от третьего, лица. И тем самым ужас отражаемого в стихотворении мира неотделим более от мира вне стихотворения. Подчеркивая этот ужас, стихотворение яйцеголового кончается наподобие того, как кончаются сны, когда и того, кому снится, и того, кто снится, преследует среди песков убийца. Чем быстрее пытается бежать спящая, тем сильнее застревают ее ноги в этих углубляющихся, уплотняющихся песках…
Алиса ищет себя в текстах страха.
Рыцарь, которому, как Алисе было сказано в самом начале ее путешествия, суждено спасти ее и препроводить к независимости, представляет предпоследнее стихотворение. Таково рыцарство ночи. Он поет песню, название которой — «Глаза Хэддока».
Рядом с телами мертвых пиратов живут рыбы.
«Нет, — говорит пожилой, обшарпанный Рыцарь, — само название — Древний-древний старик».
И еще дважды меняет это название.
«Это, — говорит нам Кэрролл, — она запомнила яснее всего». Песню и то, как она пелась. Сам Кэрролл говорил, что, когда писал песню Рыцаря, пародировал «Решимость и независимость» Уильяма Вордсворта.
В отличие от четырех предыдущих текстов в этом стихотворении не излагается та или иная история. Под своей фантастической поверхностью стихотворение это реалистично: его содержанием служат пережитые стариком одиночество и бедность.
В своем «Посещении Айзой Оксфорда» Льюис Кэрролл ссылается на самого себя как на «Древнего-древнего старика».
Когда песня кончается, Алиса становится королевой. Она прошла инициацию в язык, в реальность мира, ибо выучила, что, будучи женщиной, лишена возможности существовать. И теперь она может быть взрослой.
«— Но что это у меня на голове? — воскликнула она и в страхе схватилась руками за что-то тяжелое, охватившее обручем голову.
Это была золотая корона».
Только последний текст произносится женщиной и женщин упоминает. В этой песне Алиса, некогда субъект, полностью становится объектом или abject’ом[14], ставится на место, ибо «сотни голосов» описывают ее самой себе. Как зеркало отражает зеркало, она выучивает свое собственное место в мире — так и я, как читатель «Алисы» и, следовательно, как Алиса, выучиваю свое. Я думаю, что я, читательница, являюсь в мире субъектом, пока Белая Королева не предупреждает меня, что в этом мире все наоборот и субъекты — отнюдь не то, чем они кажутся. «Что легче — спрашивает она Алису, — раскрыть устрицу или загадку?»
Вспомним дурного вкуса шутку о запахе и женщинах.
Мир наконец-то полностью кошмарен. Когда песня кончается, Алиса предпочитает уничтожить его.
Но лишь трясет беспомощного котенка. Она ничего не уничтожила.
Могу ли я ускользнуть, перестав читать?
Я — Алиса, сбежавшая в книгу, чтобы найти саму себя. Я нашла одни только возобновления, мимесис патриархата, моей неспособности быть. Тела нигде нет.
Кто я?
Видел ли кто-либо пол?
Кое-какие ключи к устричной загадке Белой Королевы могут отыскаться в обсуждении Батлер проведенной Иригарай деконструкции «Тимея».
В соответствии с платоновской моделью порождения только отец и его ребенок, его сын, обладают способностью к воспроизводству. Если рассматривать язык как миметический, языком обладают только мужчины.
Но что, если языку не обязательно быть миметическим?
Я ищу тело, мое тело, которое существует вне рамок патриархальных определений. Что, конечно, невозможно. Но кого все еще интересует возможное? Вместе с Алисой я подозреваю, что тело, как рассуждает Батлер, может не быть эквивалентно материальности, что мое тело может быть глубоко связано с, а то и просто быть, языком.
Но что это за язык? Тот язык, который не построен на иерархических отношениях субъекта и объекта?
Когда я вижу сны, мое тело оказывается местом не только снов, но и сна, и спящего. Другими словами, в этом случае или в этом языке я не могу отделить субъект от объекта и, еще менее, от актов восприятия.
Я стала интересоваться языками, которые не могу изготовить, не могу создать и даже в этом поучаствовать: я стала интересоваться языками, на которые только и могла, что наткнуться, как пират на закопанное сокровище. Спящий, сон, сны.
Эти языки я называю языками тела.
Существует, я подозреваю, несколько или даже того больше таких языков. Один из них — язык, что проходит через меня, или во мне, или… ибо я не могу отделить язык тела от самотождественности… когда я прохожу через оргазм или оргазмы. Приведу вам пример. Ничто не было изготовлено или создано:
расчисти лес воду зверей растения исторгни веточки просунь ветвь между губ под влагу зверь выходит обернувшись там
в безопасном месте. центре. усики движутся над водой. спускаясь вниз уходя вглубь и теперь начинается музыка только музыка медленна ничего не происходит там где растут деревья. (там происходит все это.) просто длится и к чему? Ни к чему, ибо тело превозмогло сознание, засыпает, словно теряя сознание, так все здесь приятно и спокойно, сиренево и серо, вода отражает воздух, долговязые деревья равны теням. никакой разницы. лодка скользит по воде как по стеклу пока невозможно кончить конец неистовей не останавливайся ведь вода и воздух отражает бесконечно посему там звери вылезут из меха мех всевозможные зверьки не могут теперь остановиться бип бип я собираюсь найти где-то длящееся серо где я вновь перехожу и вот в пейзаже зелень столь ярка что с нею вряд ли совладаешь.
сокровище
среди
золотопенных вод
точка
пена/отделяет все
вокруг под внутрь крутясь
цилиндры глубже все
и глубже непереносимо
подобная отдушина взрезает
всю землю исчезая
пока не остаются только всхлипы
ох ох ох ох никто не знает
откуда
чернота
и после
отголоски
само сокровище — зароговев к тому ж
Не здесь ли и кроется пол?
Говорит Арто:
Когда О была девочкой, более всего ей хотелось, чтобы о ней заботился какой-нибудь мужчина.
В ее мечтах вместилищем всех мечтаний был город.
Город, всегда пребывавший в упадке. В центре этого города когда-то повесился ее отец.
Это не может быть правдой, думала О, ведь отца у меня никогда не было.
В мечтах она разыскивала своего отца.
Она знала, что это глупо, потому что он был мертв.
Не будучи глупой, О думала, что должна попытаться найти его, чтобы суметь ускользнуть из дома, в котором она жила и которым заправляла женщина.
Она пошла к частному детективу. Он называл О сударыней.
— Я ищу своего отца.
Частный детектив, который в одной из реальностей был другом О, ответил, что это несложный случай.
О обрадовалась, что с ней все просто.
Так они и начали. Первым делом, как он ей и велел, О рассказала ему все, что знала об этой тайне. На то, чтобы пересказать это во всех подробностях, у нее ушло несколько дней.
Тогда в Далласе стояло лето. Все выгорело.
О самом начале О ничего не помнила, никаких деталей. О своем детстве.
За беспамятством ей вспомнились самоцветы. Когда ее мама умерла, открыли ларец с драгоценностями. В ларце было одно отделение, выстланное красным бархатом. О знала, что это было также и влагалище ее матери.
О дали зеленый драгоценный камень.
О не знала, где этот камень теперь. Что с ним случилось. Тут и крылась тайна, о которой она говорила.
Детектив занялся делом. Через пару дней он сообщил имя ее отца:
— Оули.
Имя ничего для нее не значило.
— Вашего отца зовут Оули. К тому же он убил вашу мать.
Вполне возможно, подумала О, словно отстраняя это мыслью.
Детектив сообщил еще несколько подробностей об отце: он был из Айовы, а по происхождению — датчанин.
Все это вполне могло оказаться правдой, ведь что она могла знать наверняка?
Когда О проснулась от своих безумных грез, она вспомнила: мать умерла за восемь дней до Рождества. Несмотря на то что рядом с ее телом лежала записка, в которой раскрывалось местопребывание семейного белого пуделя, полицейские были уверены, что ее мать убита. Кем-то неизвестным. Поскольку стояло Рождество, полицейские совсем не собирались это убийство расследовать, когда могли вернуться к своим теплым семейным очагам и рождественским праздникам.
Впервые в жизни О поняла, что ее маму мог убить отец. По словам единственного родственника отца, которого она когда-либо встречала, его пухленького двоюродного брата, дочь которого (по его словам) цеплялась с сексуальными целями к бездельникам на Бауэри, ее отец убил кого-то, кто залез к нему на яхту.
После чего отец исчез.
О испугалась. Если отец убил мать, он может убить и ее. Возможно, к этому и клонилась вся ее жизнь.
Все это время О жила и оставалась в живых, пребывая в грезах. Одно из ее видений было связано с самым злым человеком на свете.
Это было на модном курорте, расположенном в сельской местности далеко от города. О стояла на одной из каменных платформ или гигантских граммофонных пластинок, далеко выдающихся из огромного утеса. Кое-где меж камней пробивался кустарник. Каждая пластинка, кроме верхней и нижней, лежала прямо над и под другою такою же. Та, на которой прикорнула О, вдавалась в пустое небо дальше всех остальных, ибо эта пластинка была сценой.
В первом действии пьесы О узнала, что в этот край проникло зло. Что отец, который был равнозначен злу, успешно украл или присвоил собственность своего сына. Оба они стояли позади О. Затем отец начал сына мучить. Он причинял физическую боль. О к тому же увидела, что старший из мужчин целится в нее из трех различных автоматов. Каждый из них отличался от других. О поняла, что он хочет скорее напугать ее, а не застрелить.
Она рассмеялась. И тут же исчезла.
О ненавидела его куда больше, чем кого-то можно ненавидеть.
Не то на следующий день, не то несколькими днями позже девушка начала разыскивать старшего из мужчин. В этом предприятии она и его сын стали партнерами, сонаемниками; на самом деле именно сын и объяснил О: чтобы преуспеть в качестве детектива, нужно избавиться от страха.
По какой-то неведомой ей причине О всегда боялась людей.
Отец оставил единственный ключ к своему местопребыванию: ДН.
Никто, похоже, не знал, являются ли эти буквы чьими-то инициалами, сокращением для чего-то или же они принадлежат языку, непонятному ни одной живой душе. О и сын считали, что ДН было названием кофейни………………………………………………………………………………………………………………Они приехали в заброшенный городок на Западе. Кофейня, которую они обнаружили в одиночестве, именем коему было улица, сплошь желтая внутри, названия не имела…………………………………………………………………………………………………………Они добрались до какого-то ранчо. Главная постройка, которую они поначалу не заметили, столь она была неприметна, оказалась одноэтажным зданием с облупленной белой краской. Справа в стену встроено кафе.
Девушка кормила свою лошадиную (величиной с большую лошадь) собаку — целое блюдо сырых гамбургеров. Она привыкла быть замужем за сыном; теперь она жила на этом ранчо и была счастлива.
Таков второй ключ.
И больше не потребовалось, поскольку человек, которого она разыскивала, шел прямо на нее. В открытую, кроме них двоих, там никого не было. О поняла: все, что с ней случилось, случилось только потому, что ее влекло к этому мужчине. К этому отцу. А ненавидела она его потому, что он был полон насилия.
Тут-то О и начала учить его, как обратить насилие в удовольствие.
Затем О решила, что хочет отправиться туда, где никогда до тех пор не была.
Говорит О:
Революции в Китае еще только предстояло начаться. В то время слово революция ничего для нас не значило, ведь всем владело одно и то же правительство. Казалось, идти уже некуда. Все мои друзья, включая и меня саму, так и не достигнув старости, уже умирали и, прежде чем умереть, жили совершенно невыносимым образом, ибо такова была жизнь. Невыносимая.
Я не интересовалась политикой.
Я отправилась в Китай, как обычно куда-то направлялась: следом за парнем.
Я верила, что мы любим друг друга.
Какая разница, как называется тот незнакомый город, в который я приехала. В Китае все незнакомые города состоят из трущоб, а те выглядят на одно лицо: каждый — лабиринт, греза, в которой улицы переплетаются с улицами, исчезающими во все новых и новых улицах, и каждая из них никуда не ведет. Ибо исчезли любые знаки.
Бедняки ели все, что попадало им под руку.
Перед самой революцией китайское правительство объявило людям, что спад позади. Из-за этой лжи бедняки не могли отличить экономическую жизнеспособность от неспособности. Кое-кто из них ходил с торчащими из тела иглами.
Многие женщины торговали собой ради денег.
В, мой приятель, сказал, что если я люблю его, то должна торговать собой ради него. Я знала, что начинал В с женщин, которые были проститутками. Я не знала, глубоки ли его чувства ко мне и вообще каковы эти чувства. Я все чаще и чаще изумлялась, почему тянусь за мужчинами, которым до меня нет дела.
В моей жизни наяву царила мать, а не отец. Когда она была жива, она меня не замечала, а когда замечала, ненавидела Она хотела, чтобы я была ничем или чем-то еще худшим, ведь именно мое появление у нее во чреве, даже еще и не в этом мире, стало причиной того, что ее бросил муж. Так моя мать, которая была восхитительна, очаровательна и лжива, мне когда-то сказала.
Когда еще была жива.
Отсутствие — имя не только отца.
Каждый публичный дом — это детство.
Тот, в который поместил меня В, назывался «Анжель».
Вне стен публичного дома мужчины боятся красивых женщин и бегут от них; очаровательная женщина, чтобы быть с мужчиной, должна нести шрам. Шрам не физический. Именно в этом и была слаба моя мать; ее слабость стала моей судьбой.
В борделе женщины, как бы они ни выглядели на самом деле, для мужчин всегда прекрасны. Ибо воплощают их фантазии. Тем самым так называемый мужской строй отделяет на территории, называемой женские тела, свои доводы от своих фантазий.
Поскольку во всем борделе я оказалась единственной белой девушкой, остальные, включая и Мадам, которая когда-то была мужчиной, меня ненавидели. Они насмехались над такими моими качествами, как, например, вежливость. На самом же деле они не могли примириться, что на проституцию меня толкнула отнюдь не экономическая необходимость. Для них слово любовь не имело никакого смысла. Но я стала шлюхой не потому, что любила В до такой степени, что сделала бы для него все. Все, чтобы убедить его полюбить меня. Я уже начинала понимать, что никогда не получу любви. Я пошла в публичный дом по своей доброй воле, чтобы суметь стать ничем, поскольку, как мне верилось, только не будучи ничем, я начну видеть.
Я даже не догадывалась, что я делаю.
Когда я поступила в ее заведение, Мадам забрала у меня все, что мне принадлежало, даже крошечные очки для чтения. Словно тюремная надзирательница. Она сказала, что, будучи белой, я считаю себя вправе чем-то владеть. Например, счастьем. Что я слишком бледна, слишком хрупка и не вынесу здешнюю жизнь.
Другие девушки думали, что я могу оставить публичный дом, когда мне заблагорассудится.
Но я не могла уйти оттуда, поскольку внутри борделя я была никем. Некому было уйти оттуда.
Теперь я была ребенком: избавься я от детства, и от меня вообще ничего не осталось бы.
Постепенно девушки приняли меня как шлюху. Тогда мне захотелось полюбить мужчину, который бы любил меня.
В трущобах много ясновидящих. В часы досуга шлюхи посещали прорицательниц судьбы. Хотя вскоре я стала сопровождать своих подруг, я слишком боялась сказать что-либо этим женщинам, которые по большей части когда-то и сами прошли через наш бизнес. Обычно я забивалась в угол и почти никогда ни о чем не спрашивала, не желая ни в чем о себе признаваться. Когда я наконец все же осведомилась о будущем, я задала вопрос так, будто ничего такого не существует. Я чувствовала себя в безопасности, только и зная, что детали обыденной жизни, сортиры и срачь, все, что было сном.
Будто сны не могли быть реальностью.
Предсказательницы судеб бродили по улицам вокруг «Анжеля».
За мою, именно мою судьбу, насколько я помню, отвечала карта Повешенного.
У гадавшей по картам женщины за душой было еще кое-что.
— Значит ли это, что я покончу с собой? — спросила я.
— О нет! Эта карта гласит, что ты — мертвая личность, которая жива. Ты — зомби.
Но я знала лучше. Я знала, что Повешенный — или Жерар де Нерваль — был моим отцом, как был им и всякий мужчина, которого я трахала.
Мой отец был владельцем Смерти, публичного дома. Восседая в своем царстве отсутствия, он обозревал все, чего не было.
Карты ясно показали мне, что я его ненавидела. Когда из незримого царства в царство зримое приходит весть, вестником ей служит эмоция. Мой гнев, вестник, приведет к революции. Революции опасны для каждого.
Но карты сулили самое плохое. Они рассказали нам, шлюхам, что революция, которая должна была вот-вот случиться, из-за своей собственной природы или источника обречена на неудачу. Как только она потерпит неудачу, как только верховная власть — господствующая или революционная — исчезнет, как только она, словно змея, поглотит свою собственную голову, когда улицы впадут в нищету и упадок, уже в другую нищету и упадок, все мои грезы, из которых я состояла, разлетятся вдребезги.
— И тогда, — сказала предсказательница судьбы, — ты окажешься на пиратском корабле.
Памятные карты поведали мне, что в будущем меня ждет свобода.
— Но что я буду делать, когда на свете нет никого, кто бы меня любил? Когда вся жизнь — всего лишь свобода?
Карты продолжали показывать образы притеснения, болезни, тягот…
Я пробыла в борделе месяц. В ни разу не пришел ко мне, потому что ему всегда было на меня наплевать.
Я была шлюхой, поскольку была одна.
Предсказательница судьбы поведала, что я буду свободна после странствия в край мертвых.
Я пыталась избавиться от одиночества, и ничто не могло избавить меня от него, пока я не избавилась от самой себя.
Говорит Арто:
О сказала: «Я хочу отправиться туда, где еще никогда не была».
Я жил в комнате среди трущоб. Я был еще в своем уме.
Я был всего-навсего мальчишкой. Кроме нищеты трущоб, я ничего не видел. Противясь нищете снаружи и внутри себя, я обратился к поэзии. Особенно к поэзии Жерара де Нерваля, который хотел прекратить собственные страдания, преобразить себя, а вместо этого повесился на живописно проржавевшем гвозде.
У меня не было жизни. Я любил только тех поэтов, которые были преступниками. Я начал писать письма людям, которых не знал, этим поэтам, не для того, чтобы с ними пообщаться. Совсем для другого.
Дорогой Жорж, писал я.
Я только что прочел в журнале две ваши статьи о Жераре де Нервале, которые произвели на меня странное впечатление.
Я — безграничная серия естественных катастроф, и все эти катастрофы были неестественно подавлены. По этой причине я схож с Жераром де Нервалем, повесившимся в ночной час в проулке.
Самоубийство — просто-напросто протест против контроля.
Арто
Проулки были вокруг меня повсюду. Они разбегались во все стороны в таком беспорядке, что вдруг оборвались. Там был бордель.
Я смотрел, как мужчина за мужчиной заходят в дверь. Мужчины приходили в бордель не для того, чтобы совершать половые акты, которые они могли бы иметь и вне его, а чтобы разыграть развернутые и мучительные фантазии, которые в один прекрасный день я смогу вам описать.
Я буду способен на это, когда в нашем мире найдется место человеческому удовольствию.
День за днем я заглядывал из одного из своих окон в одно из окон борделя. Там я впервые и увидел О, она была голой. Я не мог оторвать от нее глаз, пытаясь отбросить в сторону все, что ее окружало.
Ради нее я бы умер. Когда человек вешается, его член становится таким огромным, что он впервые осознает: у него есть член.
Однажды О вышла из борделя. Я видел, как она замерла на самом пороге, уставившись прочь. Она явно была в ужасе. Наконец она переступила одной ногой через порог. Понятия не имею, что отражалось в ее глазах. Трижды металась туда-сюда через порог ее нога.
Оказавшись снаружи, она начала меняться, как меняются в поднебесье ветры. Возможно, она очутилась снаружи, под открытым небом, в первый раз. Возможно, в спертой атмосфере борделя О была какой-то, а теперь стала уже другой, пусть и неотличимой с виду. Я смотрел, как эта девушка начинает дышать. Я наблюдал, как она впервые столкнулась с нищетой, с улицами, с которыми каждый день соприкасалось мое тело. С улицами, обитатели которых ели все, что могли, а когда уже не могли ничего съесть, умирали.
Эти улицы напомнили О о детстве. Ведь ребенком она всегда была одна. Несмотря на сводную сестру, теперь вышедшую замуж за европейского миллионера, занимающегося оружием. Каждое лето мать, чтобы не видеть О, отправляла ее в шикарный летний лагерь. Для девочек.
Там девочки в объятиях друг друга целый час, перед тем как их созывали к обеду, танцевали модные танцы, а О наблюдала за ними. Она знала, что не умеет танцевать. В публичном доме в первый раз за всю свою жизнь О была в безопасности, ибо здесь не бывало людей.
В публичном доме она стала голой.
Теперь, когда О чувствовала себя в безопасности, она нашла силы вернуться в свое детство. В нищету. Я наблюдал, как О проходит улицу за улицей, разыскивая, кем же стать. Я знал, что, когда она найдет то, что должна найти, она будет принадлежать мне.
Говорит О:
В первый же раз, когда мы спали с В, я узнала, что он меня не любит. Но не знала почему. В результате отвращение и смятение оставили мне лишь обломки веры, за которые я могла цепляться: я цеплялась за веру, что в будущем В сможет меня полюбить.
Как ребенок, который не может поверить, что его матери нет до него дела.
Я осталась в этом борделе. Однажды вернулся В и сказал, что хочет, чтобы я встретилась с женщиной, которую он обожает больше жизни. Для этого он собирался забрать меня на день из борделя.
До его встречи со мной они пробыли вместе долгие годы. Так он сказал. Потом она ушла от него. Виноват был он: он ей не подходил. В Китае она вернулась к нему, и теперь он хотел сделать для нее все, что только в человеческих силах.
Хотя она и вернулась к нему, она все еще не была уверена, хочет ли с ним быть, и это заставляло его любить ее еще сильнее.
Я не знала, кто я для В, почему он рассказывал мне о женщине, которой поклонялся.
Я могла цепляться за свое отвращение. Может быть, отвращение — это в конечном счете кое-что. Мужское тело. Я пошла за ним из борделя. По тем улицам, которые начала обследовать сама по себе.
Под небом летала птица.
Его подруга была такой же белокожей, как и я. Но она была красивая и богатая. С момента нашей встречи я знала, что я для нее не существую — точно так же, как не существую и для В, что она не знает, как любить. Она была одним из этаких собственников. Она кем-то была.
Я могла любить В, чего она никогда бы не смогла, но чего он хотел? Хотел ли он всего того, что я была способна ему дать?
После обеда он отвел нас со своей подругой обратно в бордель и там привязал меня к кровати. Воткнутые в плоть под самыми нижними ресницами иголки не позволяли мне закрыть глаза. Передо мной В занимался с нею любовью. Сначала пальцами. Нежно поигрывая наружными губами. Из бледно-розовых они превратились в кроваво-красные. Открылись моим глазам, когда он убрал руку. Несколько пальцев было у нее во рту. Он гнул, клонил ее, а затем повернулся — ее щель сочилась так обильно, что я видела набухшие на кончиках его пальцев капли — и вставил свой член, о котором были все мои мысли, в эту самую щель, которая, должно быть, раскрылась в ожидании, вопияла в предвкушении наслаждения, какая разница, любила она его или нет, все равно он ее имел, протыкал, пропарывал, молотил, мял, и все это выливалось в наслаждение, тело — это наслаждение, я познала наслаждение и созерцаю бесконечное наслаждение, как оно приходит снова, снова, снова, оно, которое я познала и в котором мне теперь отказано.
Богатая, она могла так никогда и не узнать, в чем состояло мое удовольствие, и посему я изменилась.
Во время обеда, а потом и во время их секса, который я была вынуждена — также и самой собою — наблюдать, на моих губах была та помада, которой пользовалась моя мать. Моя мать всегда разгуливала по дому голой, то и дело трогая свое тело. На губах ее лежала кровь ее месячных. У нее в доме не было мужчин, поскольку мой отец бросил ее до того, как я родилась.
Поскольку я никогда не знала тебя, каждый мужчина, которого я трахаю, это ты. Папочка. Каждый член проникает мне во влагалище, а оно, поскольку я никогда не знала тебя, — река под названием Ахерон. Я же сказала, что просто собираюсь рассказать правду: Когда ты, хер из херов, ты, единственный в мире любовник — я-то знаю, ибо мне ради секса надлежит жить, а не умереть, — когда ты слинял, сдрочил, свинтил, соскочил и исчез прежде, чем я родилась, ты выбросил меня, а я еще не была даже и рождена, в совсем другой мир.
Имя этому миру — Китай.
Кто поймет несметность населения Китая, его детей, его марширующих по-солдатски студентов?
Арто переписывает свое первое письмо к Жоржу ле Бретону:
Я существо неистовое, полное яростных бурь и других катастрофических явлений. Я по-прежнему могу лишь начать это письмо, начинать его снова и снова, поскольку, чтобы писать, я должен пожирать себя, мое тело — моя единственная пища. Но я не хочу говорить о себе. Я хочу обсудить Жерара де Нерваля. Он доставлял средства к существованию — к жизни мира. Из мифа и магии он составил живой мир. Царство мифа и магии, к которому он прикоснулся, было царством Похорон. Его собственной смерти и похорон.
Я расскажу о смерти, своей смерти, позже.
Карта Таро в царстве Нерваля — это Повешенный. Хайдеггер под тем же знаком перевернул самое себя и отвернулся от Гитлера. Пытаясь «прийти к соглашению со своим <…> прошлым в нацистском движении», он объяснял, что «сама возможность какого-либо выступления» или «воля к главенству и управлению» была «своего рода первородным грехом, в котором он находит себя виновным». Вместо вот-бытия он особенно выделял бытие или, по своей сути, благоговейную созерцательность, которая способна открыть и оставить открытой возможность некоего нового язычества, в коем не сможет подняться никакая верховная власть, никакая суверенность не восстанет из праха недоношенной гитлеровской революции.
В царстве Нерваля благоговейная созерцательность — это Повешенный. Созерцательность — это акт выворачивания наизнанку, переворачивания, странствие по дороге в край мертвых, будучи — оставаясь — при этом в живых. Созерцательность с виду ничего не делает. Иными словами, для меня карта с Повешенным представляет почти невероятную возможность — что это общество, в котором человеческая индивидуальность зависит от того, чем она владеет, а не что владеет ею, что это общество, в котором я живу, сможет измениться.
Жерар де Нерваль был моряком, он погружался в забвение и при этом писал забвению наперекор. Он ненавидел свое херово мужество и поэтому трижды погружался в Ахерон, в забвение, пока наконец его окровавленный хер не закачался на этих водах. Другими словами, он повесился.
Говорит О:
День за днем я бродила в поисках В, которого мне не суждено было более встретить.
Письмо продолжается:
Я — тот Жерар де Нерваль, который повесился в двенадцать часов ночи в четверг. Другой же умер в Париже или объявил, что его смерть не за горами, он объявил, что вот-вот умрет от одиночества.
Я, Жерар де Нерваль, который пишет наперекор утилитарной концепции мироздания, намерен повеситься на привязанной к решетке завязке от фартука. Ничего не останется.
Сейчас я, Жерар де Нерваль, хочу поговорить о разнице между повешением и Повешенным.
Я, Антонен Арто, повесился и не умер.
Я живу в трущобах Китая и собираюсь приобщиться к сексу.
Говорит О:
Если рядом нет В, я не хочу быть шлюхой.
Говорит Арто:
Я вошел в бордель, чтобы встретиться с О. Меня, спросив, куда я иду, остановила Мадам. Я сказал, что иду служить О.
Она объяснила, что я должен дать ей денег и только тогда смогу быть с О. Поскольку денег у меня не было, меня вышвырнули вон.
Я очутился на рыночной площади, где все продавалось и все покупалось. У некоторых бедняков там не было ни рук, ни ног. Другие согласны были за деньги на любые сексуальные услуги. Детишки говорили, что треть из них умрет, если следующий урожай не даст достаточно бобов. Я решил, что должен остановить тот ад, в котором живу.
Я знал, что меня вышвырнули из публичного дома, потому что я отказался дать О деньги.
Я хотел, чтобы О любила меня.
Отказав мне в сексуальности, они заронили в меня семена бунта. В трущобах найдутся и другие мужчины и женщины вроде меня. Те, которые сделают все, что понадобится, чтобы все изменить.
Говорит О:
Я больше не хочу быть шлюхой.
Говорит Арто:
Как раз в это время революционеры, как мужчины, так и женщины, встретились под скудным светом ущербной луны.
— Мы бедны, — говорили они. — Нам нужно заполучить оружие.
— Один белый человек дал нам на оружие немного денег, наверное, чтобы спасти свою собственную шкуру.
Хотя меня не интересовали подобные орудия, я согласился взяться за поставку автоматов, более чем опасное предприятие, получив за это в точности ту сумму, которая была нужна, чтобы выкупить и освободить О.
Так я и отсек свое херово мужество, и из моего сердца, о котором я ничего не знал, потекла кровь.
Говорит О:
Долго ли еще продлится это царство мазохизма?
Арто адресует этот вариант своего письма О:
Куда бы он ни направлялся, Нерваль всегда носил с собой старый и грязный шнурок от фартука, принадлежавшего когда-то царице Савской. Так мне говорил Нерваль. Или это была завязка от корсета мадам де Ментенон. Или Маргариты Валуа.
На этом-то шнуре от фартука, привязав его к решетке, он и повесился. Черная, поломанная, замаранная собачьим дерьмом решетка находилась внизу каменной лестницы, которая вела на улицу Тюери. С этой лестничной площадки легко было спрыгнуть вниз.
Пока Нерваль раскачивался там, над ним кружил ворон, казалось, он сидел у него на голове и каркал не останавливаясь: «Хочу пить».
Возможно, старая птица не знала других слов.
Я, Антонен Арто, теперь собственник, ибо владею языком самоубийства.
Почему Жерар де Нерваль повесился на пустой струне шнурка? Почему это общество, то есть Китай, ненормально?
Чтобы узнать, почему Жерар в безумии порешил себя, я войду в его душу:
Жерар был таким же человеком, как и я. Он написал:
…Сраженный гением твоим, о Яхве, наповал
Последним, «О тиран!» — из адских бездн вскричал.
Жерар был последним, потому что писал это, собираясь покончить с собой, он писал свою предсмертную записку Богу-Тирану, самое существование которого обрекало Жерара на ад. То есть Жерар покончил с собой из-за существования Бога: Жерар воспротивился тирании Бога, отрезав себе голову. Ибо Бог — это голова, гений. Жерар отсек себе голову шнурком от женского фартука, так что теперь он — женщина, теперь у него между руками дыра. Каждая душа — ничто. Душа Жерара де Нерваля научила меня, что ничто — ужасающая бездна, из которой всегда пробуждается сознание, чтобы перейти во что-то и тем самым существовать.
Телесная дыра, которую каждый мужчина — но не женщина, — включая Жерара де Нерваля и меня самого, должен сделать, это бездна рта.
Я нашел этот язык, вот почему я могу написать тебе, О, это письмо. Понимаешь, Жерар, который был таким же обнаженным, как и ты сейчас, дал мне язык, и тот не лжет, потому что бьет из дыры его тела.
Ты обнажена, поэтому я знаю: тебе досталось тело.
Когда Жерар отсек себе голову, он сделал наружным все то, что было в нем внутренним: сегодня все внутреннее становится внешним, и это-то я и зову революцией, а те люди, которые являются дырами, — вожаки этой революции.
Мне случилось знать Жерара де Нерваля, и он был революционером и до, и после того, как повесился на шнурке от передника. Он повесился на женском шнурке в знак протеста против политического контроля. Самоубийство — не более чем протест против контроля. Повторяю это. Когда он кастрировал себя, из него потек язык.
Я свидетель, что это так.
Теперь уже я — кастрировавший себя Жерар де Нерваль, поскольку сознание в форме языка истекает теперь из меня и меня терзает, так что я могу быть с тобой. Я буду владеть тобой, О.
Говорит О:
Теперь я знала, что В никогда не вернется ко мне и не заберет из борделя.
Осознавать, что он никогда меня не полюбит, было все равно что знать: он меня никогда не любил.
Я уже не была более в безопасности и поэтому заболела. Я была при смерти.
Как раз в это время революционные студенты, вооруженные куда профессиональнее окружавших их полицейских, ворвались в расположенное неподалеку от трущоб английское посольство. Несмотря на серьезные потери и даже убитых, им удалось разрушить правительственное здание.
Выздоровев, я узнала, что В был одним из совладельцев публичного дома. Я и раньше знала, что он богат. Меня больше не волновали чувства В ко мне: все, что я от него хотела, — быть от меня подальше.
Я хотела, чтобы В не было со мною рядом: я не хотела, чтобы что-то менялось.
В и дал первым деньги на оружие террористам. Возможно, он даже не знал почему. Возможно, он испытывал потребность подрывать и разрушать. Я не знала В и не знаю. Когда налет революционеров на англичан увенчался успехом, он, вероятно, испугался. Впервые в своей жизни он понял, что быть белым и богатым означает быть уязвимым. Поэтому, когда революционеры вернулись к нему с просьбой о новых деньгах, он им отказал.
Они принялись его избивать. Они его чуть не убили.
Стоило мне узнать, что произошло, и я перестала ненавидеть В за то, что он не ответил на мою любовь.
В стычке перед взрывом английского посольства юноша, добывший для революционеров оружие, оказался тяжело ранен в руку.
Сжимая в другой руке деньги, которые заработал, доставляя террористам оружие, он пришел в бордель. Он разыскал Мадам и дал ей столько денег, сколько она запросила за меня.
Я не знала, что мне купили свободу.
Из-за двери моей спальни Арто сказал, что вернулся за мной.
— Я еще больна. Я не хочу никого видеть.
Он вломился в мою комнату, и я ударила его. Он рухнул на пол, прямо на сломанную руку. Когда он вскрикнул, я удивилась.
— Ты же еще мальчишка, как ты умудрился так серьезно пострадать?
Его рука была вывернута под немыслимым углом.
Теперь я понимала, что кому-то может быть больнее, чем мне. Нагнувшись, я втащила его тело к себе на бедро, как можно выше. Я просто хотела с ним трахнуться. В это мгновение боль была для него тем же самым, что и сексуальное наслаждение. Для меня же каждый участок моей кожи стал отверстым проходом; потому все части его тела могли сделать и делали со мной все что угодно.
Мы дивились своим телам.
Арто переписывает свое письмо:
Когда я увидел О, я хотел защитить ее, потому что она поклонялась своей пизде.
Говорит О:
Я никогда больше не видела Арто.
Ослабев не только из-за побоев, но и из-за того, что его покинула богатая подруга, В начал сходить с ума.
Он узнал, что этот парнишка и я влюблены друг в друга. Он начал преследовать Арто по трущобным улицам, которые все более и более смердели революционерами, по тупиковым проулкам. В одном из них он выстрелил в юного поэта и оставил его там умирать.
В те дни повсюду было слишком много тел, чтобы говорить об убийстве.
Когда я услышала об этом, мне уже не было дела, что случится с В. Я ушла из публичного дома. Для меня во всем мире не осталось больше мужчин.
Когда-то я разыскивала в своих грезах отца, а нашла молоденького и безумного паренька, которого потом убили.
Я стояла на краю нового мира.