Два месяца спустя Хорнблауэр сидел в коляске, следующей по Франции в направлении к Неверу и замку де Грасай. Конгресс в Вене все еще заседал, вернее, танцевал — кто-то подметил, что «конгресс танцует, но не движется вперед»,[27] и Барбара по-прежнему была занята. Маленький Ричард каждое утро теперь проводил в школе, и деятельному человеку было нечем заняться в Смоллбридже, кроме как чувствовать себя одиноким. Искушения подкрадывались к нему, как наемные убийцы. С него оказалось довольно шести недель бессмысленных прогулок вокруг дома, шести недель английской зимы с дождем и туманом, шести недель назойливой опеки со стороны дворецкого, экономки и гувернантки, шести недель бесцельных поездок по сельским тропам и общения с буколическими соседями. В бытность капитаном, он являлся человеком одиноким, но занятым, что составляет существенную разницу с одиноким человеком, которому нечего делать. Даже таскаться по приемам в Париже было бы предпочтительнее.
Он поймал себя на том, что разговаривает с Брауном, вновь прокручивает в памяти пережитые события, но это не помогало. Нельзя забывать о достоинстве — сильный человек не вправе выказывать слабость, выискивая себе занятия и увлечения. А Браун заманчиво толковал о Франции, о замке де Грасай, об их побеге по Луаре — не исключено, что именно Браун был повинен в том, что мысли Хорнблауэра все чаще обращались к Грасаям. Будучи беглецом, он нашел там радушный прием, обрел дом, дружбу и любовь. Он вспоминал о графе — возможно, поскольку его мучили угрызения совести, но все же, без сомнения, в первую очередь он думал о графе, а не о Мари — о его благородстве, доброте, человеколюбии. После смерти Буша, граф, похоже стал для Хорнблауэра человеком, которого он ценил выше всех прочих. То духовное родство, которое Хорнблауэр ощутил много лет назад, не исчезло до сих пор. Под покровом его сознания, видимо, крутились некие невысказанные мысли о Мари, но он и сам не мог дать себе отчет в этом. Все, что можно было сказать, это то, что в один из дней ноша беспокойства стала невыносимой. В руках его было любезное письмо от графа, полученное пару дней назад, где говорилось об их с Мари возвращением в замок, и повторялось приглашение погостить у них. Он приказал Брауну собирать вещи и заложить лошадей.
Позавчера они переночевали в гостинице «Под знаком сирен» в Монтаржи, а прошлую ночь провели на почте в Бриаре. Теперь они ехали по безлюдной дороге вдоль Луары, которая, подобно серому океану, широкая и пустынная, простиралась справа от них, жалкие ивы, наполовину затопленные водой, отчаянно цеплялись за ее берега. Проливной дождь барабанил по кожаному тенту коляски с такой силой, что трудно было поддерживать разговор. Браун сидел рядом с Хорнблауэром в коляске; бедолага-форейтор, нахлобучив поглубже шляпу, ехал на пристяжной. Браун — образец слуги, сидел, сцепив руки, готовый вежливо поддержать разговор, если так будет угодно господину, храня молчание до тех пор, пока к нему не обратятся. Он превосходно справлялся с решением любых проблем, связанных с путешествием по Франции, впрочем, оно не представило бы затруднений для любого английского лорда. Всякий почтовый смотритель, чтобы он не воображал о себе в своем офисе, рассыпался в любезностях при первом упоминании о титуле Хорнблауэра.
Хорнблауэр почувствовал, как Браун встрепенулся и стал всматриваться вперед сквозь завесу дождя.
— Бек д’Алье, — заявил Браун, впервые вступив в разговор без приглашения.
Хорнблауэр смог разглядеть место, где серые воды Алье под острым углом вливались в Луару — эта местность изобиловала небольшими реками. Было нелегко найти другого такого старшину, способного так свободно и с правильным произношением говорить по-французски, как Браун, который, как было известно Хорнблауэру, не даром потратил месяцы, проведенные под лестницей в замке Грасай, когда беглые военнопленные — они двое — и Буш, укрывались там. Хорнблауэр почувствовал, что как и в нем самом, так и в Брауне стремительно разрастается волнение, что в отношении Брауна было не совсем объяснимо. У него не было оснований чувствовать по отношению к замку той тоски по дому, которую испытывал Хорнблауэр.
— Помнишь, как мы попали сюда? — спросил коммодор.
— Да милорд, конечно, — ответил Браун.
Именно по Луаре они совершили свой исторический побег из Франции, долгое, на удивление удачное путешествие к Нанту, к Англии, к славе. Грасай находился лишь в нескольких милях отсюда, Браун в нетерпении высунулся из коляски. Вот и замок: его увенчанные коническими крышами сторожевые башенки едва видны на затянутом пеленой дождя горизонте. Развевающийся на флагштоке флаг темным пятнышком выделяется на фоне стен. Там граф. Там Мари. Форейтор заставил уставших лошадей перейти на рысь, и замок становился все ближе и ближе, казавшийся невероятным миг вот-вот должен был наступить. Всю дорогу из Смоллбриджа, когда Хорнблауэр решил отправиться в путь, у него создалось ощущение, что он словно не взаправду едет в Грасай. Ему приходило в голову сравнение с ребенком, требующим луну с неба: его цель была столь желанна, что казалась в силу этого недостижимой. И все-таки они здесь: останавливаются перед воротами, ворота открываются и они на рысях въезжают на так хорошо знакомый двор. Здесь навстречу к ним, не взирая на дождь, выскочил старый дворецкий Феликс, а в кухнях собралась группа из женской прислуги, в том числе толстая повариха Жанна. А рядом с коляской, на каменных ступеньках, укрытых от дождя крыльцом, стояли граф и Мари. Это было возвращение домой. Хорнблауэр неуклюже выбрался из экипажа, склонился, целуя руку Мари, обнялся с графом. Граф похлопал его по плечу:
— Добро пожаловать!
Что может сравниться с удовольствием от того ощущения, что ты долгожданный гость и твой приезд доставил радость. Вот и памятная гостиная с позолоченными креслами в стиле Луи Шестнадцатого. Морщинистое лицо старого графа излучало радость, Мари улыбалась. Этот человек разбил ей сердце однажды, она знала, что это повторится вновь, и все равно готова была пойти на все — потому что любила его. Все что видел Хорнблауэр, была ее улыбка, в которой читалось приглашение и проглядывало нечто материнское. В этой улыбке была какая-то печальная гордость: так мать смотрит на сына, ставшего взрослым и готового покинуть ее. Но все эти ощущения были лишь мимолетными — способность Хорнблауэра наблюдать моментально исчезла, смытая волной его собственных чувств. Он хотел прижаться к Мари, обнять ее роскошное тело, забыть свои печали, горести и разочарования в дурмане ее объятий, так, как это однажды случилось четыре года назад.
— Гораздо более приятное прибытие, чем в прошлый раз, милорд, — произнес граф.
В прошлый раз Хорнблауэр прибыл сюда в качестве беглеца, неся на руках раненного Буша и преследуемый по пятам наполеоновскими жандармами.
— Безусловно, — сказал Хорнблауэр. Потом он сообразил, как официально обратился к нему граф. — Неужели я для вас «милорд», сэр? Мне помнится…
Они улыбнулись друг другу.
— В таком случае, если позволите, я буду называть вас Орацио, — сказал граф. — Такая близость делает мне честь.
Хорнблауэр посмотрел на Мари.
— Орацио, — сказала она. — Орацио.
Ему уже приходилось слышать эти слова, произнесенные слегка другим тоном, когда они были наедине. Любовь переполняла его — та любовь, на которую он был способен. Ему до сих пор не пришла в голову мысль о неблаговидности его поступка — ведь он приехал сюда, чтобы тем самым снова подвергнуть Мари страданиям. Его обуревали собственные желания — но, возможно, в его оправдание стоит заметить, что в силу своей чрезмерной скромности он не способен был понять, как сильно его могут любить женщины. Феликс принес вино. Граф поднял бокал.
— За ваше счастливое возвращение, Орацио, — сказал он.
Эти простые слова вызвали в памяти Хорнблауэра целую вереницу ярких воспоминаний, подобно хороводу королей, возникшему в воображении Макбета. Жизнь моряка — череда расставаний и возвращений. Возвращений к Марии, которой больше нет, возвращений к Барбаре, и вот теперь — возвращение к Мари. Не хорошо думать о Барбаре, находясь рядом с Мари, как думал он о Мари, находясь рядом с Барбарой.
— Полагаю, Браун устроился нормально, Феликс? — спросил он. Хороший хозяин всегда должен заботиться о слуге, но этот вопрос был задан также с намерением отвлечься от череды своих мыслей.
— Да, милорд, — сказал Феликс. — Браун чувствует себя как дома.
Лицо Феликса не выражало никаких эмоций, как и голос. Не слишком ли? Нет ли в этом какого-то тонкого намека насчет Брауна, предназначающегося Хорнблауэру? Любопытно. Но когда Хорнблауэр вернулся в комнату, чтобы подготовиться к обеду, то обнаружил, что Браун по-прежнему являет собой идеального слугу. Чемоданы и дорожный сундук были распакованы, черный сюртук — последний писк лондонской моды — разложен вместе с сорочкой и галстуком. В спальне на каминной решетке весело плясали языки пламени.
— Ты рад, что вернулся сюда, Браун?
— Действительно очень рад, милорд.
Браун был настоящим полиглотом — с одинаковой легкостью он мог говорить на языке прислуги, нижней палубы, сельских аллей и лондонских улиц, и кроме того, знал французский. «Даже удивительно, как он ухитряется никогда не смешивать их», — подумал Хорнблауэр, завязывая галстук.
В верхней зале он столкнулся к Мари, так же спускающейся к обеду. Каждый застыл на мгновение, словно встретив человека, которого меньше всего мог ожидать здесь увидеть. Затем Хорнблауэр поклонился и предложил ей руку, а Мари сделала реверанс. Ее рука, опиравшаяся на его руку, дрожала, и с ее прикосновением он почувствовал, что бросило в жар, словно он подошел к открытой печи.
— Моя милая! Любовь моя! — прошептал Хорнблауэр, почти совершенно потеряв над собой контроль.
Ее рука затрепетала, но Мари решительно продолжала спускаться по лестнице.
Обед получился отменным, так как толстая Жанна-повариха превзошла саму себя, граф был в ударе, чередуя серьезность с юмором, демонстрируя ум и эрудицию. Они обсуждали политику бурбонского правительства, порассуждали о решениях, которые могут быть выработаны на конгрессе в Вене, уделили некоторое внимание Бонапарту на Эльбе.
— Перед тем, как мы выехали из Парижа, — заметил граф, — стали ходить разговоры, что он слишком опасен, находясь так близко. Подразумевалось, что его стоит переместить в более надежное место — в этой связи упоминался ваш остров Святой Елены в Южной Атлантике.
— Возможно, так будет лучше, — согласился Хорнблауэр.
— Брожение в Европе будет продолжаться до тех пор, пока этот человек находится в центре интриг, — сказала Мари. — Почему ему позволяют мучить всех нас?
— Царь сентиментален, а он был его другом, — пояснил граф, пожимая плечами. — Помимо прочего, император Австрии его тесть.
— Неужели они готовы отстаивать свои предпочтения ценой Франции, всей цивилизации? — с горечью спросила Мари.
Женщины всегда воспринимают все ближе к сердцу, чем мужчины.
— Не думаю, что Бонапарт представляет собой сколько-нибудь серьезную угрозу, — успокаивающе заявил Хорнблауэр.
После обеда, когда они пили кофе, взгляд графа с вожделением скользнул к карточному столу.
— Вы не утратили своих прежних навыков в игре в вист, Орацио? — спросил он. — Нас, правда, только трое, но я дума, что можно использовать болвана. В некоторых случаях, хотя мое мнение и может показаться ересью, игра с болваном носит более научный характер.
Никто не вспоминал про то, как Буш играл с ними, но все думали о нем. Они подснимали, тасовали и сдавали, подснимали, тасовали, сдавали. Заявление графа насчет более научного характера игры с болваном не было лишено определенного смысла: по крайней мере, это позволяло более точно рассчитывать шансы. Граф играл с обычной своей живостью, Мари, похоже не растеряла своих отличных навыков, а Хорнблауэр, как всегда выказывал присущий ему точный расчет. И все же что-то было не так. Вист с болваном сам есть нечто неустойчивое — может быть по причине того, что партнерам приходится меняться местами во время сдачи. Не было даже и речи о том, чтобы полностью погрузиться в игру, как это обычно происходило с Хорнблауэром. Его переполняли мысли о Мари, находившейся то рядом с ним, то напротив него, и пару раз он допускал в игре мелкие ошибки. К концу второго роббера Мари положила руки на колени.
— Полагаю, что на этот вечер с меня довольно, — сказала она, — уверена, что Орацио играет в пикет также замечательно, как в вист. Может быть, вы скоротаете время таким образом, тогда как я отправлюсь спать.
Граф тут же вскочил на ноги, с присущим ему тактом поинтересовавшись, хорошо ли она себя чувствует, и получив ответ, что это всего лишь усталость, проводил ее до двери с торжественностью, достойной королевы.
— Доброй ночи, Орацио, — сказала Мари.
— Доброй ночи, мадам, — ответил Хорнблауэр, вставая из-за стола.
Они обменялись взглядом, коротким, длившемся не более десятой доли секунды, но этого было достаточно для того, чтобы они могли сказали друг другу все, что нужно.
— Не сомневаюсь, что предположение Мари о вашем умении играть в пикет является верным, Орацио, — сказал граф, возвращаясь назад. — Мы с ней много играли в него взамен виста. Однако я принимаю как должное, что у вас есть желание играть. Как это невежливо с моей стороны! Пожалуйста…
Хорнблауэр поспешил заверить графа, что не и мечтал ни о чем прочем.
— Превосходно, — сказал граф, тасуя карты тонкими длинными пальцами. — Я удачлив.
По крайней мере в этот вечер удача была на его стороне: его обычная рискованная манера игры была вознаграждена везением при любой сдаче. Его шесть младших побили квинт старших Хорнблауэра, каре валетов спасло, когда у Хорнблауэра собрались три туза, три короля и три дамы, а дважды карт-бланш позволял ему избежать поражения при подавляющем перевесе Хорнблауэра. Когда Хорнблауэру приходила сильная карта, графу везло, когда карта была слабой, граф обладал огромным преимуществом. Под конец третьей партии Хорнблауэр беспомощно посмотрел на него.
— Боюсь, что игра не очень интересна для вас, — с раскаянием сказал граф. — Не самый вежливый способ встречать гостей.
— Мне доставляет больше удовольствия проигрывать в этом доме, — совершенно искренне признался Хорнблауэр, — чем выигрывать в другом.
Граф расплылся в улыбке.
— Вы слишком добры, — произнес он. — В свое оправдание могу только сказать, что когда вы находитесь в моем доме, для меня безразлично, выигрываю я или проигрываю. Надеюсь, я буду иметь счастье рассчитывать на ваше длительное пребывание здесь?
— Как и судьба Европы, — ответил Хорнблауэр, — это зависит от Венского конгресса.
— Вы знаете, что мы в полном вашем распоряжении, — горячо промолвил граф. — Мари и я хотели бы, чтобы вы чувствовали себя здесь как дома.
— Вы слишком добры, сэр, — сказал Хорнблауэр. — Могу я попросить свечу?
— Позвольте, — произнес граф, торопливо дергая за шнурок звонка. — Надеюсь, путешествие не слишком утомило вас? Феликс, милорд уходит.
Они поднялись по отделанной резными панелями дубовой лестнице, Феликс, подагрически прихрамывая, нес свечу. Полусонный Браун, ожидавший в гостиной его маленьких апартаментов, был отпущен тотчас же, когда Хорнблауэр заявил, что намерен лечь спать. Спрятавшаяся в углу дверь вела к холлу, расположенному близ комнат Мари в башне — как хорошо Хорнблауэр помнил это. Поколения Ладонов, графов де Грасай, плели в замки интриги: не исключено, что через эту дверь короли и принцы отправлялись на свидание к своим возлюбленным.
Мари, переполняемая желанием и любовью, источающая нежность и ласку, ждала его. Погрузиться в ее объятия означало окунуться в мир покоя и счастья, покоя безграничного, подобно морю в лучах заката. Пышная грудь, к которой он преклонил голову, звала его, ее аромат успокаивал и кружил голову одновременно. Она обладала им, любила его, плача от счастья. Ей принадлежала лишь половина его сердца, она это знала. Он был сухим, черствым, эгоистичным, и все же этот худощавый человек, лежащий в ее объятьях, был для нее всем. Ужасно, что он вернулся, чтобы позвать ее вот так. Он заставил ее страдать прежде, и она понимала, что те страдания ничто по сравнению с теми, которые ждут ее в будущем. Но это ее судьба. Ведь она любила его. Время летит так быстро, только краткий миг отделяет их от прихода горя. Нужно спешить! Она судорожно прижала его к себе, рыдая от страсти, взывая ко времени замедлить свой ход. И казалось, что это произошло. Время остановилось, тогда как весь мир кружился вокруг нее.