СОБАКА НИ ПРИ ЧЕМ

Давно заросли и заплыли окопы на склоне к реке, и прожженная солнцем песчаная земля, затянутая сухими жилами бессмертников, давно уже пожрала ржавчиной осколки снарядов и мин.

Все прошло. И в полуденной тишине, в безумолчном стрекоте кузнечиков остались от прошлого обмелевшие окопы, колючая ржавая проволока, поднявшаяся вместе с деревьями на трехметровую, странную высоту, и серенький обелиск на ровном месте, не похожем на могилу. Четверть века прошло.

Было тогда Васе Тотеву восемь лет, и не знал он ни этой речки, ни равнины за ней, ни высокого берега. Текла в его детстве другая речка, близкая от Тулы, неясная и грязная, рыба в которой пахла керосином. Но с берега той илистой речки Тотевы уехали, уйдя из колхоза, и прописались, на счастье, в Москве.

Жили в бараке, и Вася, вернувшись из армии, поступил на большую стройку, стал зарабатывать деньги, пить после получек, «забивать козла», ругать по пьянке «большую деревню», ее порядки, милицию и москвичей — «интеллигентов», которых он во хмелю ненавидел незнамо за что.

Минули годы, и Тотев Вася, строя в Москве дома, по праву как будто бы стал называть себя москвичом, примирившись «со всякими там интеллигентами и стилягами».

Но вот уж чего он не думал, так это не думал, что придется ему, Василию Тотеву, протрезвиться однажды в милиции, услышать и вспомнить про пьяную драку, про щедрых дружков и увидеть памятью испуганное, окровавленное лицо молодого мужчины, которого били они и до смерти убили бы, потому что девочки, которые с ними гуляли, в черных чулочках, пьяные тоже и крикливые, совсем свели с ума Васю Тотева, и казалось ему в угаре, когда он бил ногой корчившегося на земле мужчину, что за девочек своих бьет он «интеллигента», который потом долго лежал без надежды в больнице, спеленутый гипсом.

Но где тот лежал и как поправлялся, Васе не стало известно. Еще на следствии Тотев узнал, что мужчину они раздели и взяли много денег, которые тот получил за проданный мотоцикл с коляской. Не Тотев раздел, и не Тотев ограбил… Тотев бил. Хитрее всех хотели быть «девочки», но им-то дали на суде по пятнадцати лет. А ему, дурачку, «сунули два с лишением»…

Вот уж не думал, так это не думал — лежать теперь с бронзовым лицом, в замусоленной кепочке и кирзовых сапогах на жесткой, как щетка, и теплой траве и, козырьком прикрыв глаза, смотреть, борясь со сном, в испепеленное зноем небо.

А из Москвы сюда, из Калуги, из Юхнова приезжали в субботние вечера и в будни на своих запыленных машинах нездешние люди, разбивали палатки, стелили на траву тенты, раскладывали закуски, шумели, жевали, смеялись, кипятили чай, купались в прозрачной реке, редко и равнодушно поглядывали на заросшего, выгоревшего на солнце, белесого пастуха. Только женщины да дети, пугаясь коров, которых Вася Тотев пригонял к реке на водопой, спрашивали у него с опаской: «А они не бодаются?!»

Он останавливался тогда и говорил довольный:

— Корочку хлебную просят. Не бойсь! Не боднет! Ни к чему. Попрошайничают просто. У-у-у, падло! — кричал он грозно на корову, тихо щелкая коротким бичом. — Я те отучу!

Коров в стаде мало — девять да две телки — и шестнадцать овец… Да собака-помощница. Хлопот никаких.

— А с ими я отдыхаю, — говорит Тотев, когда подгулявшие «дачники», как называл он приезжих, просили его достать из-под земли бутылочку и когда он, доставая, садился с ними рядом и выпивал свою долю. — С ими спокойно… Приехал сюда… Ну что! В совхозе — шестьдесят рублей и работы невпроворот… Пришел к колхозничкам: то да се, давайте, говорю, пасти скотину. И не жалею…

А случайные люди пьяно и нетерпеливо кивали ему, отвлекались, не слушали…

— Не жизнь, — говорили насмешливо, — малина!

Жены сердились на Тотева, гнали прочь, видя в нем своего неприятеля… Стали бы их мужья напиваться, кабы не пастух со своей самогонкой…

Тотев их понимал и тоже недружески поглядывал на женщин.

«Из-за таких же, как эти, — думал он, отчуждаясь, — погибли три мужика. Таких же… в черных только чулочках».

Но виду не показывал и, привалившись в сторонке, слушал с удовольствием разговоры приезжих, смотрел на их машины, от которых в воздухе тихо и приятно пахло теплым маслом. Особенно он любил разглядывать новые машины, от тех пахло каким-то несбыточным счастьем, мечтой, и блестели они под солнцем, как сны, которые часто снились Тотеву в полдни.

Коровы спускались к реке, заходили в мелкую воду и долго пили, погружая и без того раздутые животы… А потом ложились на горячий песок и грелись: гордо лежали с поднятыми головами, поджав под себя ноги, и овцы тоже укладывались…

В эти минуты Тотев, вздыхая, ложился на спину, надвигал свою кепочку на глаза и незаметно засыпал.

Может, и не сны это были. Часто ему казалось, когда он задумывался о прошлом, будто жил он в те годы не сказать чтобы в городе, но и не в деревне, конечно, а в стеклянных каких-то стенах, словно бы все было облито водой и освещено яркими лучами, черные какие-то стекла искрились светом, огромные витрины и лестницы, лестницы, такие скользкие и опасные, что и нельзя было ходить по ним ни вверх, ни вниз — только смотреть. А ему будто нечего делать, идет он в толпе, толкается, а толпа гудит, и люди говорят громко, как с экрана кинотеатра, и музыка тоже гудит так же громко и протяжно, надоедливая какая-то, нудная музыка.

Часто его будили коровы мычанием, и он, ослепленный, долго не мог прийти в себя, видел выцветший мир, белую реку в черных блестках и не мог понять, что ему надо делать.

Он злился на коров, которые не дали поспать, ворчал на них с мраком в голосе, а потом при случае говорил приезжим людям:

— С ими тут спокойно. Тут — река, а тут, за лесочком, — деревня. Деваться им некуда. Через речку не пойдут, а мимо дома тоже. Отдыхаю я с ними.

— Еще бы не отдыхать, — говорили ему люди. — Песок да сосны. Курортная местность!

— А мне не нравится, — признавался Тотев. — Вот в Ростовской области, где я наказание отбывал, мне лучше нравилось. Фруктов больше и люди веселей. А тут как зима пришла, тут уж не погуляешь, не поживешь, как хочешь. Скучно! Не нравится мне тут.

Зимой Вася Тотев завидовал медведям и, будь это в его воле, залег бы тоже в теплой избе, которую за зиму хозяйка ни разу не проветривала, потому что так уж повелось в Горяевке — не делать в рамах форточек.

А своего дома у Тотева не было, да и не хотелось; не мог он, страшно ему было подумать о своем доме здесь.


Так и жил от весны до осени третий год в этой Горяевке, перебивался кое-как зимой, опухал от вынужденной лени, сильно страдал, тосковал по Москве, писал корявыми, непослушными буквами редкие письма матери, жаловался, как умел, и молил о помощи, просил сходить к главному прокурору республики, уговорить его, разжалобить, «…один я у тебя, неужели слез тебе своих жалко…» — писал он матери и сам чуть не плакал от обиды.

Жил он случайными заработками: кому дров наколет, кому печку починит (не каждый, конечно, доверял ему печку, но были и такие), а кому и хлев вычистит, перетаскает навоз на огород. Так и жил до тепла. Третий год жил и никак не мог привыкнуть, никак не мог забыть о своей «жизне» в Москве и примириться никак не хотел, что больше ему уж нельзя, не положено жить в столице, прогуливаться по людным ее улицам, пить газированную воду в кинотеатрах, смотреть футбольные матчи. «Эх-ха-ха! Какая там жизнь! Красивая жизнь. Какая красивая была жизнь! Ай-яй-яй!»


Однажды летом стоял знойный, тихий день, которому, казалось, не будет конца. Тотев пришел со своими коровами к реке, и коровы черным обвалом рухнули к воде по склону и стали пить.

На реке под кустами шумно били шелесперы, ходили над желтым, ребристым дном большими тенями — осторожные, хищные рыбы. Тотев их только в воде и видел. За рекой, на лугах росли круглые кусты, и были они разбросаны там, как свежие копны и стога. А в небе млели тоже круглые, прозрачные облака, разбежавшись от полуденного солнца к горизонту. И все было в голубой дымке — небо и дальние луга.

А тут, на этом берегу, стояли под сосенками «Волга» и «Москвич», а на пляже, у самой воды лежали приезжие люди в ярких плавках и купальниках. Дети барахтались в мелкой воде.

Тотев тоже разделся и с разбегу кинулся в воду. Плавал, бил руками по воде, зовя к себе собаку. А та, искупавшись, бегала по берегу и лаяла на него с восторгом.

— Не желаешь?! — кричал на нее Тотев. — Я те отучу на меня лаять. Иди сюда, Мухтар! Иди, иди! Ко мне!

Но Мухтар, палевый, коренастый кобель с поникшими на хрящах ушами, лаял на него, как на корову, разбрасывая в азарте песок.

— Ух! — кричал Тотев и бил кулаком по воде. — Ух, паскуда! Утоплю! Иди сюда. Иди ко мне, морда!

И тоже был доволен.

Потом он брел усталый к берегу, разглядывая белые свои, огромные под водой, извилистые ноги, утопающие в зыбучем песке. Подтянул трусы, прилипшие к телу, и поднялся к одежке. Голенища сапог надломились, как уши у Мухтара.

Накинулись на Тотева угрюмые слепни. Один, как змея, впился в ногу, Тотев его прихлопнул с «гаканьем», слепень отвалился, а тут и второй с коротким гудом приклеился к шее, и третий, сделав зловещий круг, прижался к груди и как будто задумался… и четвертый успел-таки пронизать болью плечо, и пятый, шестой — сколько же их носилось вокруг Тотева, сколько их! И все они нападали, убитые падали в траву, а вместо них возникали все новые и с жадностью бросались на Тотева, не зная страха.

Коровы тоже беспокоились. Мухтар лениво поглядывал на них, и рыжие глаза собаки сочились презрением к этим брюхатым копытным.

Когда молодая корова, искусанная оводами, с отчаянной торопливостью пошла прочь от реки, Мухтар прыжком догнал ее и, забежав с морды, облаял, а корова остановилась и вперилась в лающую, пружинящую на ногах, ненавистную собаку. Мухтар подскакивал к самой ее морде, дразня ее лаем и свирепым визгом. Корова вдруг надвинулась на Мухтара, пригнув голову, мотнула башкой, набычилась, а тому только этого и надо было — метнулся от нее, делая вид, что испугался, покатился прочь по траве, поджав хвост, а корова, замученная слепнями и взбешенная, уже бежала за ним, наставив рога, нагнув голову к самой земле — вот-вот догонит, вот-вот подденет на рога, затопчет, задавит, как какой-нибудь бульдозер, а Мухтар звонче лаял, а сам метался, отступая к реке перед коровьими рогами, и так, словно бы сметенный коровьим гневом, кубарем вкатился в стадо, а за ним и корова.

Вот и дело сделано. Мухтар умолк и рысцой побежал кверху на свое место, к сапогам, не оглядываясь на корову, а та как будто с торжеством смотрела вслед, чувствовала себя победительницей — прогнала собаку. Все были довольны: собака, которая вернула глупую корову, корова, которая отогнала от себя злую собаку, и Тотев, которому нечего было делать, имея такую сообразительную собаку.

Но какая жара стояла в тот день! Какая лень была разлита по земле! Мухтар опять привалился к сапогам, оглянулся с презрением на коров и лениво притих, ожидая, что и хозяин сейчас, как обычно, приляжет на горячую траву и, не докурив сигарету, уснет, но услышал вдруг чьи-то шаги и, сторожко подняв голову, привстал.

От реки к ним шла нездешняя женщина и улыбалась. Мухтар, как и хозяин, любил этих нездешних людей, привозивших вкусные запахи и вкусную еду, от которой и ему порой кое-что перепадало. Он улыбнулся этой женщине и взглянул на ее руки: в руках был кусок очень вкусной еды. Тотев тоже оглянулся на шаги и, увидев женщину в зеленом купальнике, посмотрел на ее упругие ноги, а потом на всю на нее, молодую, улыбающуюся и такую же недоступную, такую же далекую, какой была для него Москва. Мычать только, глядя на таких красивых… на такую красивую, на такую хорошую…

— Здрасте, — сказала женщина. Голос у нее был с трещинкой. — Какая собака! Я сейчас видела… и прямо восторг какой-то! Это вы ее так приучили?

«Чего ж ты так близко подошла, душистая! — подумал Тотев, отводя глаза от ее тела. — От такой близости помереть человек может».

— Не-е-е, — проблеял он в ответ с усмешкой. — Он сам у меня такой. Приспособился. Хе! Рационализатор.

— Ах, молодец! А как его зовут?

Мухтар с вожделением, с рыжим восторгом посмотрел на кусок колбасы.

— Муха его зовут, вернее, Мух… — сказал Тотев. Он стеснялся называть полное собачье имя приезжим людям, опасаясь, что те начнут смеяться. (Известное собачье имя! А он, как маленький.) — Уж чего говорить! Имя очень странное.

— Мух, ты умеешь давать лапу? — спрашивала женщина, вглядываясь в собачьи глаза.

— Не-е-е, — опять усмехаясь, тянул Тотев. — Не умеет. Он только одно — коров пасти… Да и мне с им спокойно. Я ведь тут…. это самое… можно сказать… в порядке… В общем, то да се… Мне без собаки… Я не специалист… Вот специалист, — Тотев потрепал Мухтара по холке. — А я тут так… отдыхаю.

А женщина как будто не слышала его. Она присела на корточки перед собакой. Тотева в это время укусил в живот слепень, но он его не прихлопнул, а стряхнул как букашку. Слепень улетел, а Тотев затаенно смотрел на побелевшие колени женщины и боялся дышать: так хороша была она и так близко была она — эта далекая женщина, от которой пахло приятными духами. А женщина, сидя на корточках, с опаской говорила Мухтару:

— Дай мне лапу, получишь колбасы. Ну, дай мне лапу.

Она протянула свою руку со светлой, как будто отмокшей от купанья ладошкой. Тотев не выдержал и сказал:

— Дай ты лапу-то, дурак!

Потом сам взял лапу Мухтара, сунул ее в ладошку женщине и засмеялся.

— Не бойсь! Он ничего. Он к людям добрый.

— А я и не боюсь, у меня у самой дома собака.

И словно только теперь, поднявшись, увидела Тотева.

Он сидел перед ней в мокрых трусах, поджав мускулистые белые ноги — плечистый, белый парень с выгоревшими и давно не стриженными жирными волосами, которые, как птичьи перья, обрамляли его лоб, виски и шею. Угловатая его челюсть обросла тоже светлой щетиной, и усы уже наметились — тоже светлые. И такая мощная, крепкая шея держала всю эту живописную голову, что, наверно, показался Тотев ей странным и необычным человеком.

— Интересно, — сказала она.

А Тотев смотрел на нее снизу и поглаживал собаку. Глаза у женщины насмешливые, черные, как ягоды черемухи, и на вкус как будто бы такие же вяжущие да терпкие.

— Интересно, — сказала опять женщина с тем же удивлением в голосе. — А как же зовут вас?

Тотеву обидным показался ее тон, и он сказал:

— Зовут меня зовуткой, а имя мое — Василий.

— Интересно! А почему это вдруг вы обиделись?

— А из интереса, — сказал Тотев.

— Смотрите, какой остряк! А как насчет парного молочка?

Только теперь Тотев разглядел на груди у женщины маленький бриллиантовый крестик на тонкой цепочке и, увидев его, вдруг смутился и оробел.

— А что молочка! В деревне можно купить.

— А если я попрошу вечером принести? Если я вас попрошу?

Она говорила, поигрывая крестиком, и как-то так красиво поставила ноги, как-то так вся изогнулась, что казалась эдакой змеистой и легкой. Это Тотеву было знакомо — такая женская поза — в деревне разве умеют! И кожа ее, казалось, блестела, словно смазанная жиром, и слова она произносила не торопясь. Тотев, как женщина эта, сказал:

— Интересно. А по какому ж такому адресу?

— Нет, без дураков! Приходите. Мы здесь ночуем. Нас трое. И если можно…

— Да молока-то можно! — сказал ей Тотев, отмахиваясь. — Чего-чего, а этого добра, — он махнул на коров и засмеялся.

А женщина на него смотрела пристально и все поигрывала крестиком.

— Для украшения? — спросил Тотев. — Или верите?

— А если верю?

— Дело хозяйское. Я думал, для украшения.

— Приходите, Вася! — сказала она. — Что вам стоит! Ведь ничего! Вы женаты?

— Нет, — сказал Тотев.

— Тем более… Приходите! Чего-нибудь расскажете нам.

— Да рассказать-то! — воскликнул Тотев, опять отмахиваясь. — Рассказать-то я могу, конечно. Приду, а чего ж…

— Не бойтесь, приходите, — странно как-то стала просить его женщина.

— А вас как зовут-то? — спросил Тотев и ухмыльнулся. Ему это начинало нравиться.

— Меня зовут Светлана.

— А сама черненькая.

— Смотри какой наблюдательный! Вы мне, Вася, очень нравитесь. Придете? Вам ведь не будет хуже. Приходите, Вася. Ну, пожалуйста.

— Да это, конечно, — сказал Тотев, опять робея.

— Приходите. Вы такой странный. Первобытный такой.

— Да уж чего там… Какой?

— Странный. Приходите обязательно. Не бойтесь.

— А чего мне бояться…

— Приходите, пожалуйста…

— Ваша машина-то какая?

— А вон та, что боком к нам. Зеленая.

— «Волга». Понятно. Собственная?

Тотев любил разговаривать с владельцами собственных машин. Никогда не завидовал им, а уважал — значит, смог человек, значит, знает, как жить, не керосинка на плечах, — уважал таких людей. У него оставался всегда в воображении простор для своих собственных дел и свершений. Если смог человек — почему бы ему не суметь.

Но машина оказалась не ее, а подруги, а вернее, мужа ее подруги, а ее они просто взяли с собой.

— А тут у вас славно! — сказала Светлана. — Вам нравится здесь жить, человече?

Тотев догадался, что она ждет согласия, и согласился. От робости и удивления он на все был согласен. Как же тут не согласиться, когда такая женщина, с такими вяжущими глазами — тут на все согласишься. «Жизнь ты моя — раскладушка! Что же такое приключилось!»

«С ней бы встретиться без этого мужа, вечерком-то, — думал он с бражным весельем на душе. — Хоть и подругин он, а все ж таки мужик. Ни к чему бы нам этот мужик… со Светланочкой… Ах, жизнь ты моя!»

Тотев любил эту поговорку, не вдумываясь в ее смысл: почему это вдруг жизнь его — раскладушка! Как это так понимать? Где-то, когда-то он услышал ее, она и завязла в памяти. «Жизнь ты моя — раскладушка!» Уж очень лихо произнес ее когда-то случайный мужичок. Вот и привязалась.

Он смотрел вслед Светлане и не мог ничего понять. С ним это впервые случилось, впервые вдруг позарилась на него красивая женщина, да так, что всякие мысли подозрительные лезли в голову: может, больная? Может, та самая, у которой…

А она уходила все дальше, змеистой походкой дразня одуревшего парня. Как под музыку шла, виляя бедрами и зелеными шерстяными плавками, к которым прилип золотистый песок.

Теперь-то он помнил лишь поздний тот вечер, и рыжий костер, дребезжащую музыку, и как она, охмелевшая, догнала его в потемках леса… и, словно бы парень какой, забралась к нему на закорки и, смеясь, укусила за ухо…

— А плату-то за молоко не берешь? — спрашивала она у него шумным, сумасшедшим шепотом.

А он потащил ее за руку, она и упала, скользнула мягко по его спине на землю… Упала и, лежа, громко крикнула: «Ау, ребята! Тут заблудиться можно! Ау!»

И ей откликнулись в один голос подруга и ее муж, которые остались у костра. «Гоп-гоп!» «Ау!»

— Ау, ребята!

Теперь он верил и не верил в то, что случилось в сосновом лесочке… Но помнил, как, пережив свой страх и робость, пришел к костру позже ее и свалил в сторонке огромную охапку сушняка. Все ему казалось тогда, что от него тоже сильно пахло ее духами, и все вокруг слышали этот запах.

Хотелось ему что-то сказать Светлане или извиниться перед ней за случившееся — не понимал он своего состояния. Но та сидела у огня и молча ворошила палочкой угли, так и не взглянув ни разу на Тотева. Только спросила: «Как это вы глаза там не выкололи? Интересно».

«Пообвыкся, — сказал ей Тотев. — Хочу еще сходить».

«Хватит, — сказал подругин муж. — Мы сейчас спать ложимся».

Хлипкий был мужичишка, с костлявыми, худенькими руками. А Тотев в жизни своей привык смотреть на мужчину с чисто практической стороны: мог тот «в рыло» ему дать или не мог. Этот не мог: сил не хватило бы.

Что-то вдруг надломилось, словно все догадались обо всем и осудили молчаливым презрением и Светлану и, конечно, его, нечесаного, который до этого о своей жизни им рассказывал, охмелев от коньячка. Крепкий был коньяк! Мягкий, но крепкий.

Тотев выждал еще немного, но все у костра тяжело молчали и словно действительно страшно устали и хотели одного — спать.

«А не тесно втроем-то? — спросил он смущенно. — Можно ведь и в деревне…» — Надеясь, что Светлана вдруг улыбнется опять да и скажет капризно: «Пойду ночевать в деревню».

Но она промолчала, и опять хиляк этот сказал не с добром:

«Об этом мы позаботимся сами. — А потом усмехнулся и сказал: — Знаешь, как говорили древние полинезийцы: мавр сделал свое дело, мавр может уйти…»

Светлана поднялась и молча пошла к машине. Тотева тоже понесло какой-то силой в ту же сторону, но Светлана остановилась и хмуро спросила у него: «А где твой бидон?»

«Да вон он валяется», — ответил Тотев, робея.

«Возьми его и ступай домой».

Тотев видел, как подругин муж исподлобья следит за ним, нехорошо следит, словно ждет от него какой-нибудь подлости. А потом сказал Тотеву:

«Когда женщина просит, мужчина должен подчиниться».

Тотев смутился, подобрал с земли опорожненный бидон, сказал всем «до свидания» и, не услышав ничего в ответ, пошел в недоумении прочь…

В сосновом лесу песчаная дорога смутно светлела, идти было легко, под ногами похрустывали шишки да бидон позванивал. Он оглянулся, но костра уже не увидел, только на стволах далеких уже сосен поигрывали отсветы его и слышен был оттуда громкий, бранливый какой-то говор.

И снова вдруг все представив до подробностей, почуяв опять ее конфетный запах, он улыбнулся всем своим существом, задохнулся от радости, которая взорвалась вдруг в нем, загремела, засверкала, как праздничный салют.

И шел он домой опять опьянев, и говорил себе в этом странном состоянии: «А мы еще посмотрим! Поинтригуем еще. Тотев еще никогда не пропадал! Мы еще посмотрим. Ай да Тотев! Рассказать кому — не поверят. Такую бабу!»

И думал он о себе с небывалым уважением, и только одно его очень смущало: он вспоминал, как рассказывал у костра о своей жизни, и все внимательно слушали, а этот хиляк возьми да и засмейся. А он как раз о девочках в черных чулочках рассказывал.

«А что? — спросил Тотев растерянно. — Разве я какой-нибудь парадокс сказал?»

Вот тут засмеялись над ним все трое. Он совсем смутился, а Светлана сказала: «Ничего, ничего, рассказывайте. Нам просто очень весело. Рассказывайте, пожалуйста».

Теперь он шел по сосновому лесу и задумывался порой, отвлекался от своего восторга: «Чего это они все смеялись? Смешного ничего я им не рассказывал»… И не мог понять их смеха, хотя и чувствовал, что смеялись они, особенно этот хиляк, очень нехорошо.

«Ладно, — думал он. — Смешно теперь мне. Теперь мне над ними посмеяться можно. Оттого и смотрел на меня сычом этот хиляк: чуял, что очередь-то теперь моя над ними смеяться. Ай да Тотев! Ай да удалой человек! Не ожидал я от тебя такой прыти, Тотев!»

И хотелось ему хохотать. Только лес был уж очень тих и задумчив, и он не осмелился в этой ночной тишине разразиться хохотом.

А на следующий день «Волги» не было на опушке. И никогда он больше не встречал этой темно-зеленой «Волги» с бегущим оленем на капоте. Много «Волг», «Москвичей», «Запорожцев» перебывало за год на высоком берегу реки около сосенок, а той, которую ждал, не было. Да и ждал ли он ее? «Волга»-то не Светланина. Ну приехали бы эти хозяева — что ему до них! Может, Светлану-то они и не взяли бы. Наверняка бы не взяли.

Но с «Волгой» этой связалось теперь у Тотева так много надежд, что всякий раз, приходя с коровами на берег, томился он ужасно, сильное волнение стесняло ему грудь, предвкушение радости нарастало всякий раз, когда он подходил к реке и оглядывался.

Вот так же чувствовал он себя в Ростовской области, когда срок его наказания истекал: три осталось, два месяца, один… три недели, две недели… Можно было сойти с ума от этого ожидания, он ждал и боялся последнего дня перед волей, который приближался, боялся, что не доживет и что-нибудь с ним случится.

Так и теперь, подходя с коровами к берегу, боялся увидеть темно-зеленую «Волгу», хоть и ждал как будто эту самую «Волгу», в которой (а чем черт не шутит!) приедет опять эта женщина с глазами, похожими на ягоды черемухи. Что же ему-то тогда?! Как же ему-то тогда, перед ней? Как же вести-то себя? «Ах, жизнь ты моя — раскладушка!»

Он уже совсем забыл ее лицо и не мог даже представить отчетливо, но тем сильнее хотел увидеть ее и вдоволь наглядеться.

Это желание мучило его и, казавшееся совершенно неосуществимым, приводило в отчаяние. Да и не предполагал никогда, что с ним, с Василием Тотевым, может приключиться такая беда. Знал ведь, что женщина эта, как и те, в черных чулочках, никогда не принесла бы радости ему. Да что там радости! Никогда больше не взглянула бы на него внимательно, не заметила бы или постаралась бы не заметить, и ничего, кроме брезгливости, не увидел бы он на ее, не сказать чтоб уж очень красивом, скорее странном, заманчивом и неуловимом, тающем в улыбке лице. Он-то, хоть и забыл и не мог уже вспомнить черты ее лица, помнил эту улыбку, от которой будто бы таяло все ее лицо. А вот походку и зеленые плавки с налипшим песком не забыл, и пляжные ее, резиновые сандалеты, и ноги ее с ненахоженной, такой же нежной, как и на руках, кожей… И часто вспоминал перед сном, не веря в чудеса, которые приключились с ним в ту жаркую ночку, когда всю реку упрятал туман и когда, глядя на нее сверху, трудно было понять, что же там — река ли, пропасть или край света. А то, что приключилось с ним тогда, только и могло приключиться на краю света — таким нереальным и невозможным казалось теперь Тотеву то удивительное событие в его жизни. В первые-то дни он всякое подумывал! Начал было однажды «кадрить» одну тоже приезжую, симпатичную «девочку», уверившись вдруг, что раньше он только и делал в жизни, что терялся на этот счет, но так жестоко ошибся, что ошибка совсем и навсегда отбила охоту к заманчивому занятию. «Девочка» была остра на язычок и так «отбрила», так опозорила Тотева перед своими знакомыми и незнакомыми, тоже приезжими людьми, что готов он был провалиться сквозь землю. Да что вспоминать об этом? Об этом он и не вспоминал никогда. Мало ли в жизни было позора! Если все припомнить — жизнь покажется такой занудливой штукой, что трудно даже сказать. За собой Тотев знал эту особенность — не держать в памяти позора и забывать о нем, как о плохих снах. Мало ли что привидится во сне! Хрен бы с ним!

А вот случай свой со Светланой, с этой чудесной женщиной, приехавшей сюда на темно-зеленой «Волге», Тотев, конечно, не мог забыть и знал, что никогда не забудет. Эх, если бы ему позволили вернуться в Москву! Если бы только разрешили! Устроился бы он на работу, приоделся бы во все модное, как теперь одеваются. Да! Приоделся бы. Костюмчик импортный не поймешь какого цвета, эластичные носки со стрелкой, рубашечку бы шерстяную, ну и, конечно, импортные тонконосые ботинки.

Часто, засыпая в избе у тетки Елены, одинокой старухи, у которой вечно тряслись руки с опухшими суставами, Тотев видел себя в этой модной одежке, с напомаженными, лоснящимися волосами. Сигарета с фильтром дымилась вкусно в губах. Идет он по людной улице, торопится по делам или на какое-нибудь там свидание. «Прошу прощенья! Извините, — говорит он, задевая встречных. — Прошу прощенья! Извините, тороплюсь». — «Пожалуйста, молодой человек, пожалуйста, — слышит он в ответ. — Не беспокойтесь, молодой человек!» — «Благодарю вас, — откликается Тотев. — Извините, извините!» И вдруг навстречу ему идет… не может быть! — и напряженно щурит глаза, не веря себе, Светлана. «Извините, мы, кажется, где-то встречались с вами?» — говорит она Тотеву. «Не может быть, — говорит ей Тотев, — вы, наверно, ошиблись, вы, дорогая, встречались с нечесаным пастухом, а я, можно сказать, человек двадцатого века». И вот тут-то Тотев представлял, как покраснела бы и смутилась Светлана. «Не может быть! — сказала бы она. — Вы так изменились. Я вижу, вы торопитесь, я не задерживаю вас?» — «Нет, нет, что вы! — говорит ей Тотев. — Для таких женщин, как вы, я всегда найду время». Он проводил бы ее до дома, и вдруг бы оказалось, что она еще не вышла замуж и живет одна. Он поднялся бы к ней, на высокий какой-то этаж, и тут-то они бы вспомнили ту теплую ночку на краю света в тихом сосновом лесу с земляничными полянами и как она укусила его за ухо.

«Ты не сердишься на меня?» — спросила бы Светлана. «Что ты, дорогая! Я просто счастлив, — сказал бы ей Тотев. — Я даже готов ходить с обглоданными ушами, если тебе это вдруг захочется».

Она, конечно, поймет его остроумный намек и, засмеявшись тихонько, скажет ему шаловливо:

«Я смотрю, ты действительно стал современным человеком», — и погрозит ему пальчиком.

«Прошу прощения, — скажет ей Тотев. — Я человек с очень сложной судьбой и если допущу какую-нибудь неточность в выражении, прошу не обижаться. А сейчас я должен кой-куда сходить, извините, дела. А что вы делаете вечером?»

«Как! Так скоро?! Ну, не уходи, милый. Ну, не уходи. Я очень прошу, не уходи. Не уходи, пожалуйста. Ну, пожалуйста. Останься. Пожалуйста. Я очень прошу. Не уходи. Пожалуйста».

И тут Светлана подойдет к нему, обнимет и начнет целовать шею, а потом доберется поцелуями до уха, нежно прикусит и спросит: «Ты ведь не уйдешь от меня?»

Тогда он свой портфель поставит на стул…

Какой портфель? Он вроде бы шел без портфеля. Ну, ничего. У него был бы большой кожаный портфель с двумя ремнями и с бронзовыми пряжками. Он шел бы с этим портфелем по людной той улице, на которой встретил бы случайно Светлану.

Тогда он свой портфель поставит на стул и посмотрит ей пристально в глаза.

«А почему же ты не приезжала ко мне, когда я был пастухом?»

«Милый, — скажет Светлана, смутившись, — я так хотела увидеть тебя, но ведь у меня не было своей машины. А мои друзья! Ах, мои друзья! Они оказались подлецами. Они не хотели поверить, что я полюбила, и отвернулись от меня».

«Но туда ходит автобус», — жестко напомнит Тотев.

«Боже мой, я не знала!» — воскликнет Светлана.

«Не знала! Так я и поверил! Я бы пешком согласен был идти эти две сотни километров, чтобы увидеть тебя, но мне нельзя было идти. Я не мог. У меня статья такая».

«Боже мой. Значит, ты тоже!»

«Я любил тебя! — крикнет ей Тотев. — Но любовь моя потухла! Мы могли быть счастливыми, если бы ты приехала ко мне в Горяевку. Но ты испугалась трудностей. Все! Я ухожу».

И тут она бы… Она бы, конечно… Тут бы она…

Порой Тотев так увлекался, что фантазия его иссякала и он ничего уже не в силах был придумать, да и придуманное переставало нравиться ему, он переставал верить во все это и старался опять представить себе все сначала: людную улицу, сверкающие витрины и лестницы, лестницы…

Сон вышибал из головы все мысли — видел он только лестницы, слышал музыку, видел толпы спешащих людей и себя среди этих праздных людей… и кто-то ему кричал из толпы: «Тотев! Вася! Тотев!» И кто-то стучал по стеклянной витрине, и витрина дребезжала, как обыкновенное оконное стекло. «Тотев!»

Он вдруг понял, что он задремал в пустой избе, а кто-то с улицы стучал в окно и звал его по имени.

— А? — спросил он, вскакивая. — Кто там?

На улице уже смерклось, в избе было совсем черно. Тетка Елена два дня назад уехала в город к сыну, и он один был дома.

— Тетя Елен, ты, что ль? Сейчас отопру.

Он откинул крючок, отворил дверь и увидел на пороге чужую какую-то женщину с чемоданом и сумкой в руках. Он вгляделся, и сладкая радость расслабила его — небывалая радость!

— Мама, — сказал он удивленно.

А мать, не выпуская из рук чемодан и сумку, бросилась к нему, и, совсем забыв про чемодан и сумку, расплакалась, и все пыталась обнять сына, прижать к себе, но он словно бы вырывался из ее рук, — а это ей поклажа мешала, совсем забыла про нее старая.

Мать гостила у него неделю, рассказав все новости, какие только могла припомнить. И радость Тотева сменилась тоской. Чуть ли не каждый вечер начинал он с ней разговор о наболевшем своем деле.

— Ну так что же получается-то. Выходит дело… так… Пока это дядя Толя из Тулы приедет… Да и дадут ли ему летом отпуск-то? Может, и не дадут, скажут, зимой или в крайнем случае осенью отгуляешь. То да се. Стало быть, он только осенью приедет в Москву. Пока к юристу сходит посоветоваться. Опять время. А свидание прокурор назначит зимой. Что же это получается-то? Получается, что дядя Толя опять не сможет? А? Мам.

Мать смотрела на него с застоявшейся в глазах тоской и тоже не верила ни в дядю Толю, своего брата, ни в его отпуск, ни в прокурора.

— Ну чего молчишь? — спрашивал у нее сын с обидой.

— Ох, Васенька, Васенька! Была бы я грамотная, я бы сама сходила куда надо.

— А при чем грамота-то? Приди да поплачь! Скажи, что я у тебя один и жить без меня нет никаких твоих сил.

— Надо, надо сходить. Вот Анатолий приедет, я с ним все обговорю. Он-то уж посоветует правильно.

— Да что он сам-то знает! Тебе-то больше доверия будет у прокурора. Ты мать, а он дядька.

— Зато орден имеет.

— Орден, орден! Сиди тут в дыре, и никому дела нет.

Мать опять немо смотрела на него, словно не слышала и не понимала сына, а только чувствовала сердцем его тоску и его обиды, избавить от которых она не в силах была.

— Подохну здесь, как последняя собака, вы только рады будете — хлопот меньше. Знаю я вас, — не унимался Тотев.

А мать разглядывала его страдальчески и ничего как будто не понимала.

Перед отъездом, когда они уже стояли на шоссе и ждали автобуса до Малоярославца, мать, одетая так, словно в церковь собралась, со вздохом сказала:

— Если не помилуют тебя, Вася, вот соберусь и приеду сюда к тебе век доживать. Такая у тебя красота тут кругом.

Тотев не ожидал этого от матери! Чего уж не ждал он от нее, так это решения приехать к нему. Уж этого-то он никак не мог ожидать от нее.

— Ты соображаешь, что говоришь! — крикнул он, бледнея. — Язык-то проглотила бы после таких слов! Приедет она! Утешила.

— Ну, а что же делать-то, сынок? Если не помилуют-то? Посоветуй.

— Зажрались, гады! — говорил Тотев, с трудом сдерживая слезы. — Не могут уж какой год сходить к прокурору. Что же делать! Я только и живу, можно сказать, этой надеждой, а она — приеду. Если ты приедешь, я на другой день перед твоими глазами покончу с собой — так и знай!

Мать с испугом смотрела на сына и не знала, как успокоить его. На автобусной остановке, кроме них, никого не было. Шоссе было пустынно и, поднимаясь в гору, чернело среди яркой зелени леса красиво и вкусно, как маковый грильяж. По обочинам росли ромашки, пунцовый клевер и много каких-то мелких неизвестных цветов и цветущих трав и травинок, в которых безумолку журчали кузнечики, ползали муравьи, летали осы и пчелы. А внизу, под горой виднелся железный каркас моста и дальний берег реки, на котором все так же росли мягкие, шелковые в солнечной дымке, далекие кусты, похожие на стога свежего сена.

Тотев отвернулся от матери, и слезы текли по его щекам. Злость его прошла, он опять почувствовал себя зависимым от нее, от старой этой женщины, которая когда-то увезла его с берега другой речки, где и он и она родились, в огромный город, в столицу на счастье, а счастье-то отвернулось от них. Отец попал под трамвай и умер, а потом и сын чуть не убил человека и отобрал у него деньги, бандитом стал. Пойди докажи, что не он отобрал! Нет, не нашли они счастья в столице. Как бы жизнь их сложилась — останься они, где родились, где жили их деды? Трудно, конечно, сказать, а хуже бы не было. Не было бы хуже! Куда уж.

— Ох, не любишь ты меня, мать! — сказал Тотев со вздохом. — Не понимаешь ты, что теперь я жить-то в деревне не могу. Воротит меня от этой всей жизни, как от падлы какой! Только в Москве могу.

— Уж ты как знаешь, сынок. Вот дядя Толя приедет, я к нему в ноги — уговорю сходить к прокурору. А я сама-то растеряюсь. Прокурор-то у меня будет спрашивать чего, а я и слова не найду чего сказать, зачем пришла.

— А ты прошение-то подай! На бумаге тебе составят, как надо, а ты ему и подай.

— А как надо-то?

— Скажут!

— Кто же, Васенька?

— Ну есть же эти… Я ж говорил! Есть эти… советы такие… юридические. Юридическая консультация. Там заплатишь какую-нибудь трешку — тебе и составят бумагу. Они за это зарплату получают. Ты эту бумагу и отнеси к прокурору. Да и поплачь заодно. На бумаге-то легко отказать, а тебя увидит — может, пожалеет. Очень я прошу тебя сходить к нему. Узнай там все и сходи. А уж я-то этого тебе до гроба не забуду, ходить за тобой стану и спрашивать все время буду — в чем тебе моя помощь нужна, вот поверь мне.

— Да неужто не верю, — говорила мать и тоже плакала.

— Сходи, мама! Вон автобус уже по мосту идет. Так я пойду, а то люди увидят — стыдно будет, слезы-то мои увидят. Видишь, какой я слабый у тебя стал. Ну так ты мне ответь: сходишь ты к прокурору-то или нет? Чего ты боишься-то?

— Схожу, сынок, схожу. Пусть со мной делают, что хотят, схожу, — говорила ему мать, утирая слезы.

— Ничего с тобой не сделают. Пожалеют, только и все. И может, меня помилуют, А так ничего больше не сделают, не бойся! Ну!

Он обнял мать за плечи, расцеловался с ней и, хлюпая носом, пошел прочь, в сторону ненавистной ему Горяевки, к своим коровам, которых остался сторожить Мухтар. Они совсем недалеко тут были, на лесной поляне.


На этот раз Тотев молча окунулся, умыл заплаканное лицо, потное тело и скоро вышел из воды. Было у него темно на душе.

Коровы еще не напились, и он сел наверху у своей одежды, и Мухтар улегся рядом, мокрый и счастливый.

Опять налетели на него слепни. Один из них больно укусил в спину, и боль, казалось, прошла в самый позвоночник. И еще его укусили, и еще…

Тотев взял свой короткий кнут и стал отмахиваться им от слепней. Махал он кнутом все сильней и сильней, кнут уже со свистом резал воздух над головой, а слепни все лезли и лезли к Тотеву, кусали то в ногу, то в плечо, то в живот, маленькие и большие, красивые и серые. Тотев поднялся на ноги и стал потихонечку касаться кнутом своего тела. Сыромятная кожа тугого кнута скользнула холодом по спине, по бокам, по ногам, и было приятно чувствовать это ее скольжение, но Тотеву вдруг захотелось крикнуть, когда слепень укусил его за ногу, он подпрыгнул и со всего размаха ударил кнутом по ноге.

— А-а! — закричал он от боли. — А-а-а!

И еще раз ударил себя по ногам с каким-то ожесточением и, обезумев, стал бить себя кнутом по ногам, по ногам, по ногам, не понимая, что же он делает, и словно бы наслаждаясь пронзительной, горячей болью. На какое-то мгновение он решил, что сошел с ума, и закричал визгливо, продолжая крутить кнут и стегать себя по ногам.

Мухтар прыгал вокруг в паническом страхе и лаял на взбесившегося хозяина.

А Тотев вдруг увидел, что к нему бегут с пляжа люди, и опустил кнут, бросил его к ногам и, ничего не понимая, не чувствуя боли, смотрел на этих людей, на лающего Мухтара, слыша в висках какое-то переливающееся, горячее журчание. Потом посмотрел на свои белые ноги, увидел вспухшие, кроваво-красные рубцы и только тут почувствовал сначала внешнюю, как от ссадины, щиплющую боль, которая вдруг ударила по костям, по жилам, по мышцам и уже не было сил терпеть ее.

И подбежали двое мужчин. Остановились в отдалении, спросил один из них:

— Тебя собака? Бешеная?

Тотев увидел в руке у него ружье для подводной охоты, из которого он целил в Мухтара.

— Уйди! — сказал Тотев. — Уйди!

И хотел поднять кнут, но боль осилила его, и он, подломив ноги, упал на землю и застонал.

— Он пьяный! — услышал он голос мужчины. — А собаку надо убить на всякий случай.

— Да он просто пьяный, — сказал другой. — Собака тут ни при чем.

— Озверел от водки? — спросил первый.

— В такую-то жару… Нет, собака ни при чем.

Тотев понял, что они будут убивать собаку.

— Собака ни при чем, — сказал он, крепясь от боли.

— А какого же черта?

— Моя собака ни при чем… Не убивайте ее. Я просто немножко устал…

Тотев услышал издалека женский голос:

— Ну чего там случилось?

— Да ничего! Пьяный просто. Озверел от водки. Избил себя кнутом.

— Сознательный тип, — сказал другой и засмеялся. — Эй, парень, тебе не нужно никакой помощи?

Тотев не ответил. Боль в ногах была так сильна, что он даже не чувствовал укусов слепней.

— Обойдется, — услышал он опять голос.

«Эх, дурак, дурак, — подумал Тотев. — Эх, дурак, дурак… Эх, дурак!»

Мухтар успокоился и лизал лицо хозяина. А Тотев лежал на боку, поджав в огне как будто горящие ноги, плакал и шептал сквозь слезы:

— Эх, дурак, дурак… Эх, дурак…

Загрузка...