Ёко Огава Любимое уравнение профессора

1

Мы с сыном так и звали его — Профессор. А он, в свою очередь, одарил мальчика пожизненной кличкой — Коренёк. Просторная, чуть приплюснутая детская макушка чем-то напоминала ему знак квадратного корня.

— О-о… В такой голове, наверно, прячутся очень особенные мозги? — пошутил он при первой встрече, взъерошив мальчишке вихры. Коренёк, который даже кепку носил, чтобы приятели не дразнили его за лохматость, настороженно втянул голову в плечи. — С ее помощью можно получить доступ к Бесконечности — и даже к таким числам, которых никогда не увидеть глазами…

И он вывел пальцем на пыльной столешнице горбатую закорючку:

«√».

* * *

Во всех бесконечных историях, что рассказывал нам Профессор, именно квадратный корень играл чуть ли не важнейшую роль. Хотя, возможно, самому Профессору, свято верившему, что устройство мира можно описать числами, в нашей «бесконечности» было бы тесновато. Но в каких еще категориях это описывать, если даже самым огромным из простых чисел — от исполинов из Книги рекордов Гиннесса в тысячи знаков длиной до чудовищ необъятней самой Бесконечности — не передать полноты и насыщенности того времени, что мы проводили с ним.

Хорошо помню день, когда он показывал нам, какое колдовство происходит с числами, если упрятать их под квадратный корень. Апрель едва начался. Вечерело, моросил дождь. В кабинете Профессора горела тусклая лампа, на ковре под ногами валялся брошенный сыном рюкзачок, а за окном подрагивали от дождевых капель бледно-розовые лепестки абрикоса.

Какая бы задача ни ставилась, Профессора не очень заботило, найдем мы решение или нет. Куда больше он радовался, когда мы метались в испуге, своими же ошибками загоняя себя в тупик, чем если просто замирали в молчании, не зная ответа. Ведь тогда рождалась новая задача, уже из предыдущей, что и приводило его в восторг. Он обладал уникальным чутьем на такую вещь, как правильная ошибка, и умел поддерживать нашу веру в себя именно в те минуты, когда решения не находилось, хоть плачь.

— Ну, а теперь — что же случится, если извлечь квадратный корень из минус единицы?

— Разделить ее дважды на себя? Так и останется минус единицей! — бойко отозвался Коренёк. Недавно в школе им объяснили деление, после чего Профессору еще полчаса пришлось убеждать парня в существовании чисел меньше нуля.

«√-1», — представляли мы. Корень из ста — десять, из шестнадцати — четыре, из единицы — единица. Значит, корнем из минус единицы будет…

Он никогда не торопил нас. И, казалось, больше всего обожал разглядывать наши с сыном задумчивые физиономии.

— Может, такого числа не бывает? — робко предположила я.

— Еще как бывает! Вот здесь, например! — Он указывал на свою грудь. — Число это очень робкое, стеснительное и не появляется там, где его могли бы увидеть. Но оно существует в нас, в нашем сердце, и своими крохотными ладошками поддерживает этот мир…

И молчали, пытаясь вообразить, что где-то — неведомо где — в отчаянии растопыривает руки бедная минус единица, угодившая под квадратный корень. Все, что мы слышали, — только шелест дождя за окном. Мой сын задумчиво поглаживает затылок, будто проверяя очертания квадратного корня на ощупь.

Хотя, конечно, профессором наш старик был далеко не во всем. Сталкиваясь с чем-нибудь незнакомым, он всякий раз смущался и робел, точно корень из минус единицы, и звал на помощь меня:

— Прости, что беспокою…

Даже просьбу включить ему тостер он всегда начинал с извинения. Поворачивая рычажок, я заводила пружину таймера, а он с любопытством вытягивал шею и все три с половиной минуты неотрывно следил, как поджаривается хлеб. Истина, извлеченная мною из тостера, восторгала его не меньше, чем доказательство теоремы Пифагора.

Впервые агентство социальной помощи «Акэбоно» отправило меня к Профессору в марте 1992 года. Из всех домработниц нашего приморского городка я была самой молодой, но к тому времени у меня за плечами уже накопилось более десяти лет стажа. За кем бы ни приходилось присматривать, работой своей я гордилась. И даже когда на меня навешивали самых «проблемных» клиентов, от которых все вокруг уже отказались, не возражала ни словом.

Едва увидев клиентскую карточку Профессора, я сразу же поняла: с таким хлопот не оберешься. Обычно, если заказчик меняет работницу, на обратной стороне его карточки ставится отметка — синий чернильный штампик в форме звезды. У Профессора этих звездочек накопилось уже целых девять — рекордное число из всех, с кем мне доводилось связываться.

В воротах особняка, куда я пришла на собеседование, меня встретила преклонных лет дама. Стройная и элегантная, крашеные каштановые волосы собраны на затылке. Вязаное платье, в левой руке — черная трость для ходьбы.

— Я хотела бы доверить вам уход за моим… деверем, — объявила она. Что за отношения связывали ее с деверем, мне оставалось только гадать. — До сих нор никто из ваших сотрудниц долго с ним не выдерживал. Одна за другой увольнялись, и с каждой новенькой приходилось начинать все с начала, а это сущий кошмар — как для меня, так и для самого… брата.

Так-так, задумалась я. Может, она говорит о муже своей сестры?

— Работа не сложная, — продолжала она. — Вы должны приходить сюда с понедельника по пятницу к одиннадцати, чтобы накормить… брата обедом, прибрать в его комнате, сходить в магазин, приготовить ужин, и в семь вечера уйти домой. На этом все.

Слово «брат» с ее губ всякий раз слетало как-то нерешительно. Речь звучала учтиво, но пальцы стискивали трость беспокойно. Она сильно старалась не смотреть мне в глаза, но ее настороженный взгляд скользил по мне то и дело.

— В контракте с вашим агентством я изложила эти требования чуть подробнее. Но главное — мне просто нужен человек, который помогал бы ему день за днем жить самой обычной жизнью — такой же, как у других людей.

— А ваш… брат сейчас здесь? — уточнила я.

Кончиком трости дама указала в глубину садика на заднем дворе. Над аккуратно постриженными кустами фотинии маячил краешек черепичной крыши.

— Из флигеля в дом и обратно я просила бы не ходить. Вы должны заниматься только братом, а чтобы попасть к нему во флигель, пользуйтесь отдельной тропинкой с севера. С любыми трудностями вы должны справляться сами, на месте, безо всяких консультаций со мной. Это — главное правило, которое нарушать нельзя.

И она легонько стукнула тростью о деревянный пол.

По сравнению с сумасбродными требованиями, которые мне доводилось выполнять у других нанимателей: подвязывать волосы лентой каждый день другого цвета, остужать кипяток для чая ровно до 75 градусов, складывать руки в молитве, как только в вечернем небе вспыхнет Венера, и так далее, условия этого дома казались сущими пустяками.

— Значит, мы могли бы познакомиться прямо сейчас? — спросила я.

— Никакой необходимости в этом нет! — возразила она. Да так резко, будто я ляпнула нечто оскорбительное. — Познакомьтесь вы сегодня — завтра он все равно вас не вспомнит.

— Простите… в каком смысле?

— В том смысле, что у него проблемы с памятью, — пояснила она. — Это не старческий маразм: клетки мозга здоровы и в целом функционируют нормально. Просто семнадцать лет назад он повредил голову в автомобильной аварии. И с тех пор не может запомнить ничего нового. Его память обрывается на событиях тысяча девятьсот семьдесят пятого года и ничего, что случилось с момента аварии, не сохраняет надолго. Он помнит теорему, которую доказал тридцать лет назад, но понятия не имеет, что ел на ужин вчера вечером. Проще говоря, представьте, что в его голове — одна единственная видеокассета на восемьдесят минут. И каждый раз, записывая что нибудь свежее, он вынужден стереть все, что хранил на ней до тех пор. Таков запас его активной памяти. Ровно час двадцать — ни больше, ни меньше.

Она говорила ровно, без пауз, без каких-либо эмоций, явно повторяя все это, как мантру, уже в который раз.

Что такое запас активной памяти на восемьдесят минут, я представляла с трудом. Конечно, среди моих подопечных бывали и больные, но как тот опыт пригодился бы здесь, я понятия не имела. И тут же мысленно дорисовала на карточке Профессора очередную, десятую звезду.

Флигель — по крайней мере, на взгляд из дома — казался совсем заброшенным. Посреди окружавшей его живой изгороди, прямо между кустами фотинии, темнела старомодная калитка. На калитке висел огромный замок, изъеденный ржавчиной и птичьим пометом так, что, небось, и ключа уже не вставишь.

— Ну что ж… Начинать можете с понедельника, то есть послезавтра, если не против! — подытожила дама, давая понять, что все дальнейшие вопросы излишни.

Вот так я и начала присматривать за Профессором.


В отличие от особняка, флигель оказался строеньицем жалким и обшарпанным. Было сразу заметно: строили его наспех. Изумрудно-бордовые кусты фотинии, маскируя убогость жилища, оплетали фасад густыми неподрезанными ветвями. Входная дверь утопала в глубокой тени, а звонок оказался сломан.

— Какой у тебя размер обуви?

Это было первым, о чем Профессор спросил меня, едва услышал, что я — их новая домработница. Без поклона, без малейшего приветствия. Железное правило «не отвечай работодателю вопросом на вопрос» я помнила крепко и потому ответила ровно то, что меня спросили:

— Двадцать четыре[1].

— О… Какое благородное число! — воскликнул Профессор. — Факториал четверки!

Он скрестил руки на груди, закрыл глаза и погрузился в молчание.

— Что такое «факториал»? — спросила я на всякий случай. Просто чтобы понять, зачем это работодатель интересуется размером моей обуви.

— Если перемножишь все натуральные числа от единицы до четырех, получишь двадцать четыре! — ответил он, не открывая глаз. — А какой у тебя номер телефона?

— Пятьсот семьдесят шесть — четырнадцать — пятьдесят пять…

Он с явным интересом кивнул.

— О-о? Пять миллионов семьсот шестьдесят одна тысяча четыреста пятьдесят пять? За-ме-ча-тельно!.. Именно столько простых чисел содержится в ряду от единицы до ста миллионов!

Что уж такого «замечательного» в номере моего телефона, я так и не поняла, но в самом голосе Профессора слышалась необычная теплота. Казалось, он вовсе не пытается хвастать своими познаниями, напротив — очень сдержан и требователен к себе. От такого голоса можно запросто впасть в иллюзию, будто в номере твоего телефона и правда зашифровано нечто судьбоносное, а поскольку принадлежит он тебе, то и судьба твоя получается какой-то особенной.

Лишь поработав у него какое-то время, я раскусила эту его привычку. Каждый раз, когда Профессор не знал, что сказать — или о чем вообще говорить, — вместо слов он обращался к числам. Таков был его способ общения с окружающим миром. Нечто вроде руки для пожатия. А заодно и некая защитная оболочка. Скафандр, который с него не сорвать никому на свете и внутри которого он прятался, точно улитка в ракушке.

До последнего дня, пока я не уволилась из агентства, каждое утро разыгрывалась одна и та же сцена: Профессор открывал дверь, и мы с ним играли в числа. Для подопечного, чья память обнуляется каждые восемьдесят минут, я каждый раз была новой домработницей, с которой он никогда не виделся прежде. Из утра в утро он знакомился со мной впервые, краснея и путаясь в учтивостях от смущения.

Кроме размера обуви и номера телефона, он также спрашивал мой почтовый индекс, регистрационный номер велосипеда, количество черт в иероглифах моего имени и так далее. Вариаций было несколько, но заканчивались они все одинаково: едва услышав число, он тут же старался придать ему какой-нибудь смысл. Причем делал это мгновенно и без видимых усилий, упоминая все эти факториалы небрежно, словно бы невзначай.

Но даже после того, как он просветил меня и насчет факториалов, и насчет простых чисел, неизменная свежесть нашей «каждый раз первой» встречи в прихожей продолжала радовать меня по утрам. Что ни говори, а с мыслью о том, что твой телефонный номер что-то значит отдельно от самого телефона, куда веселее начинать рабочий день.

Профессору было шестьдесят четыре, и когда-то он преподавал теорию чисел в университете. Выглядел он старше своих лет и казался таким изможденным, будто много лет недоедал. И без того малорослый — каких-то метр шестьдесят, — он казался еще миниатюрней из-за жуткой сутулости. В глубоких морщинах на худой шее темнела вековая пыль, а белоснежная шевелюра торчала в стороны клочьями, наполовину скрывая оттопыренные уши. Говорил он тихо, двигался как на замедленной кинопленке, и чем бы ни занимался, угадать его намерения мне удавалось не сразу.

Тем не менее лицо его, несмотря на страшную худобу, можно было даже назвать благородным. По крайней мере, когда-то давно был красавчиком, это уж точно. А решительный, резко очерченный подбородок и глубоко посаженные глаза оставались притягательны до сих пор.

Но каждый день — не важно, сидел ли он дома или в кои-то веки все-таки выбирался на люди, — каждый день без исключения он был в костюме с галстуком. Три костюма — зимний, летний и демисезонный, — три галстука, шесть сорочек и пальто из натуральной шерсти — вот и все, что висело в его шкафу. Ни свитера, ни домашних штанов. На взгляд домработницы, просто идеальный гардероб.

Подозреваю, что о существовании какой-либо иной одежды, кроме костюмов, Профессор понятия не имел. Во что одеваются другие люди, его совершенно не интересовало, а тратить время на такую бессмыслицу, как забота о собственной внешности, просто не приходило ему в голову. Проснуться поутру, открыть шкаф и надеть тот из костюмов, что уже вынули из пластикового пакета после химчистки, — вот и все, на что он позволял себе отвлекаться. Каждый из трех костюмов — темных и таких же потрепанных, как он сам, — сидел на нем естественно, будто вторая кожа.

И все-таки главное, что в его внешности сбивало с толку при первой встрече, — это бесчисленные записки, прицепленные скрепками к его одежде. Бумажки свисали откуда только возможно — с воротника, манжет, карманов, подолов, петель для ремня и для пуговиц. Каждая скрепка собирала ткань в отдельные морщины, отчего весь костюм казался здорово перекошенным.

Были тут и странички из блокнота, и случайные обрывки бумаги; некоторые совсем пожелтели, а то и расползались от старости. Но на каждой что-нибудь написано. Чтобы это прочесть, приходилось наклоняться к нему как можно ближе и прищуриваться. Довольно скоро я сообразила: если человек пишет самому себе напоминания: «Моей памяти хватает только на 80 минут, а успеть нужно то-то и то-то», идеальной витриной, которую он никогда не упустит из виду, может быть лишь одна вещь на свете: его собственное тело. Хотя, конечно, привыкнуть к такой внешности будет сложнее, чем отвечать в сотый раз на вопрос о размере моих башмаков.

— Ну что ж, заходи… Я должен поработать, так что компании тебе не составлю. Делай все, что считаешь нужным! — сказал Профессор, небрежным жестом пригласил меня в дом — и скрылся в своем кабинете. При каждом его движении записочки на костюме сухо шуршали, будто перешептываясь между собой.

Пообщавшись с каждой из девяти коллег, работавших в особняке до меня, я узнала, что пожилая дама — вдова, а Профессор — младший брат ее покойного мужа. Родители у братьев отправились в мир иной слишком рано, однако Профессору удалось поехать на стажировку в Англию и продолжить изучение своей математики аж в Кембриджском университете — и все благодаря старшему брату, который унаследовал от родителей ткацкую фабрику и много лет вкалывал на ней как проклятый, оплачивая образование младшего. Но когда Профессор получил докторскую степень и должность в научно-исследовательском институте, его брат внезапно скончался от острого гепатита. Вдова, поскольку детей у них не было, закрыла фабрику, построила на той же земле многоквартирный дом и стала жить на собираемую ренту.

Их мирная жизнь перевернулась вверх дном, когда Профессор в сорок семь лет угодил в роковую аварию. Водитель грузовика задремал за рулем и, вылетев на встречную полосу, столкнулся с машиной Профессора лоб в лоб. Получив необратимое повреждение мозга, Профессор потерял свою должность в институте. С тех пор он не зарабатывал на жизнь ничем, кроме случайных призов за решение конкурсных задач в математических журналах, и вот уже семнадцать лет жил на полном иждивении у вдовы своего старшего брата.

— Бедная женщина. Этот сумасшедший братец присосался к ней, как паразит, и прожирает состояние мужа! — сказала одна из бывших работниц, уволенная всего через неделю сражений с Профессором и его бесконечной болтовней о математике.

Внутри флигеля было так же угрюмо, как и снаружи. Комнат всего две — кухня-столовая и кабинет Профессора, где тот заодно и спал. Хотя поражала в этом жилище даже не теснота, а убогость. Дешевая мебель, линялые обои, скрипящий пол в коридоре. Как и дверной замок, почти каждая вещь либо неисправна, либо вот-вот сломается. Окошко в туалете разбито, ручка кухонной двери совсем разболталась, а радио на посудном шкафу хранит гробовое молчание, какие кнопки ни нажимай.

Первые пару недель я страшно выматывалась, поскольку никак не могла сообразить, что делать. Хотя физических усилий эта работа не требовала, под конец дня мышцы деревенели, а тело наливалось тяжестью. Конечно, в любом другом доме, где я работала прежде, войти в свой ритм было тоже непросто, но случай с Профессором ни с чем другим не сравнится. Обычно хозяева сами указывали мне, что делать, чего не делать. Уже исходя из этого, я старалась к ним приноровиться. И чем дальше, тем лучше понимала, чего от меня хотят — на что обращать особое внимание, как избегать неловкостей и так далее. Однако Профессор не давал никаких указаний и ничего от меня не хотел. Он просто игнорировал меня — так, будто главным его пожеланием было то, чтобы я не делала вообще ничего.

Тогда я решила просто выполнять то, что мне поручила Мадам. И начала с приготовления обеда. Проверила холодильник, обшарила кухонные шкафы, но не нашла ничего съедобного, кроме пачки отсыревшей овсянки да макарон, чей срок годности истек четыре года назад.

Я постучала в дверь кабинета. Никто не отозвался, и я постучала снова. По-прежнему тишина. Пригибаясь от собственной бестактности, я открыла дверь и заговорила со спиной Профессора, сидевшего за столом.

— Простите, что отвлекаю… — сказала я.

Спина не пошевелилась. Может, он плохо слышит? Или носит затычки в ушах? Я подошла чуть ближе.

— Что бы вы хотели на обед? Может, подскажете, что вы любите, а что не едите вообще? Буду очень благодарна… Нет ли на что-нибудь аллергии?

В кабинете пахло бумагой. Воздух был такой спертый, будто здесь не проветривали вообще никогда. Половину окна закрывал стеллаж — полки до отказа набиты книгами. Одну из стен подпирала кровать с прохудившимся до дыр матрасом. На столе белела раскрытая записная книжка. Никакого компьютера у Профессора не было, и даже в руках — ни ручки, ни карандаша. Он просто сидел, упираясь взглядом в точку перед собой.

— Если нет пожеланий, я приготовлю что-нибудь простое, хорошо? Не стесняйтесь, говорите о чем угодно…

Мой взгляд невольно побежал по приколотым к его костюму запискам.

«Провал аналитического метода…», «Тринадцатая проблема Гильберта…», «График эллиптической функции…». Среди всех этих непостижимых знаков и формул, впрочем, обнаружилась только одна записка, понять которую с начала и до конца смогла даже я. И записку эту, судя по ее пятнам, загнутым уголкам и насквозь проржавевшей скрепке, Профессор прицепил к себе уже очень давно — многие месяцы, а то и годы тому назад.

«Моей памяти хватает только на 80 минут», — сообщала она.

И тут Профессор взорвался.

— Да не о чем мне с тобой говорить!! — заорал он внезапно, разворачиваясь ко мне. — Прямо сейчас я ду-ма-ю! Это ты понимаешь?! Мешать мне думать — это все равно что душить меня полотенцем! Или ты вообще не способна понять, что вламываться к человеку в такие интимные минуты еще оскорбительней, чем подглядывать за ним в туалете?!

Охнув, я тут же рассыпалась в извинениях, которых он, впрочем, уже не слышал, ибо унесся обратно в свою математику, глядя в неведомую точку перед собой.

В первый же день, еще и поработать-то не успела, а на меня уже наорали? Похоже, гореть мне десятой звездочкой на клиентской карте Профессора, перепугалась я. И в разыгравшемся воображении выжгла, будто каленым железом:

Не беспокоить, когда он думает.

К сожалению, думал Профессор буквально с утра до вечера. Когда выходил наконец-то из кабинета и усаживался обедать, когда полоскал горло в ванной, даже когда устраивал разминку с какими-то диковинными упражнениями, — все это время он думал, не переставая. Еду, что я расставляла перед ним, он отправлял в рот механическими движениями и глотал, почти не жуя, а закончив трапезу, тут же вскакивал и рассеянно, на полусогнутых убегал к себе в кабинет. Я долго не могла понять, где корзина для белья и как пользоваться водонагревателем, но спросить его все же не осмеливалась. Затаившись как мышка, я старалась почти не дышать в стенах дома, который не хотел принимать меня, и все ждала, когда же Профессор хоть ненадолго отвлечется от своих мыслей.

Прошло ровно две недели. В пятницу к шести вечера Профессор, как обычно, вышел из кабинета поужинать. Заметив, что ест он почти бессознательно, я решила не давать ему ничего с костями или скорлупой, а только то, что можно зачерпывать ложкой сразу с белком и овощами, и на ужин потушила мясо с овощами.

Возможно, из-за того, что рано осиротел, Профессор совершенно не умел вести себя за столом. Ел он молча, без единого словечка благодарности, с каждой ложкой обляпывался, утирался, а то и чистил уши скатанной в трубочку грязной салфеткой. На стряпню не жаловался, но и общаться со мной, все это время стоявшей рядом, явно не собирался.

И тут я заметила на его левой манжете совсем свежую записку, которой там не было еще вчера. Каждый раз, когда он ложкой зачерпывал еду, эта несчастная бумажка так и грозила сорваться с манжеты и утонуть в тарелке.

«Новая домработница!» — мелким и торопливым почерком сообщала она. А под буквами красовалось нечто вроде карикатуры. Короткая стрижка, пухлые щеки, родинка под нижней губой, — несмотря на детскую примитивность этого «портрета», я сразу поняла, что рисовали меня.

И пока профессор хлюпал своей тушенкой, я представляла себе: значит, еще вчера, сразу после моего ухода, он в дикой спешке — только бы не забыть! — выводил эти буквы и даже рисовал портретик, прервав драгоценные размышления… ради меня?

Чуть воспрянув духом, я тут же утратила бдительность.

— Может, положить вам еще? Добавки много, ешьте сколько хотите… — опрометчиво ляпнула я. Вместо ответа до меня донесся рокот отрыжки. Даже не взглянув в мою сторону, Профессор скрылся в своем кабинете, и на донышке его тарелки осталась лишь кучка моркови.


Утром третьего понедельника я, как всегда, объяснила ему в дверях, кто я такая, и сразу же ткнула пальцем в записку на его манжете. Сравнив мое лицо с портретиком на записке, он умолк на пару секунд, вспоминая, что сие послание означает, но затем одобрительно хмыкнул и спросил меня о размере обуви и номере телефона.

Однако в следующий миг я убедилась: кое-что происходит уже не так, как прежде. Он протянул мне целую стопку страниц, мелко исписанных формулами, и попросил отправить это почтой в Journal of Mathematics.

— Ты уж прости, но сделай милость… — произнес Профессор любезнейшим тоном и поклонился. Так, будто и не кричал на меня тогда, в кабинете. И это было первым, о чем он вообще попросил меня, как только отвлекся от своих размышлений.

— Конечно, никаких проблем!

Даже не представляя, как все это произносится, я старательно переписала на конверт буквы заморского адреса и побежала на почту.

Иногда Профессор все-таки умудрялся не думать ни о чем. Чаще всего — когда начинал клевать носом в кресле у окна в столовой. Подметив за ним такую привычку, я наконец-то сумела прибраться в его кабинете. Распахнула окно, вынесла одеяло с подушкой проветриваться в саду, запустила на полную мощность пылесос.

В кабинете, несмотря на бардак и разруху, было вполне уютно. Я больше не удивлялась, когда выуживала из-под стола пылесосом очередные клочья седых волос, натыкаясь меж книг на плесневелые палочки от леденцов или косточки жареных куриц.

Возможно, все дело в странном привкусе у царившей там тишины, какого я не ощущала прежде ни разу. Это было не просто отсутствие шума, но тишина, переполнявшая сердце Профессора, пока он блуждал в лесу своих чисел; тишина, прозрачная будто озеро, таящееся в самом сердце этого леса, заглушавшая все вокруг слой за слоем, не подвластная ни плесени на ботинках, ни опадающей клочьями седине.

Но, несмотря на такого рода «уютность», лично мне, как домработнице, прибирать в этой комнате было неинтересно. Ни один из предметов вокруг не будил воображения. Ни забавных безделушек, «говорящих» о прошлом своего хозяина, ни интригующих воображение фотографий — ровным счетом ничего, что позабавило бы мой сторонний взгляд.

Я пробежалась тряпкой по книжным корешкам. «Теория групп», «Алгебраическая теория чисел», «Исследования по теории чисел»… Шевалле, Гамильтон, Тьюринг, Харди, Бейкер… Странно, поражалась я: столько книг, но ни одной читать не охота! А половина вообще на чужих языках, даже названий не разобрать.

Вся столешница была завалена тетрадями, карандашными огрызками и канцелярскими скрепками. В жизни не подумаешь, что еще вчера здесь состоялась битва интеллектов, единственным свидетельством которой теперь оставалась лишь мелкая крошка от ластика.

Наверно, у настоящего математика должен быть какой-нибудь компас, которого не купишь в обычном канцелярском магазине, или навороченная логарифмическая линейка, думала я, вытирая резиновую крошку, собирая скрепки и складывая в стопку тетради. Обтянутое тканью кресло-качалка давно продавилось, и сиденье приняло форму хозяйского зада.

— Когда у тебя день рождения?

В тот вечер, поужинав, он не стал торопиться в кабинет и, пока я занималась уборкой, уже сам подыскивал тему для разговора.

— Двадцатого февраля.

— Да что ты?

Аккуратно, кусочек за кусочком, он выковырял из картофельного салата все морковные кубики, после чего салат съел, а морковь оставил в тарелке. Я собрала посуду, вытерла стол. Привычка заляпывать едой все вокруг, похоже, не оставляла его, даже когда он выныривал из своих размышлений.

Весна разгоралась, но после захода солнца еще холодало, и в углу столовой горел керосиновый обогреватель.

— И часто вы пишете для журналов статьи? — спросила я.

— Да что ты! Какие статьи? Так, разгадываю головоломки на конкурсах любителей математики. Чисто для удовольствия… Иногда, если повезет, получаю приз. Среди богачей тоже есть любители математики, которые вкладывают в это деньги…

Взгляд Профессора скользнул вниз, обшарил костюм и уперся в записку на левом нижнем кармане.

— О! Так, значит, сегодня мы уже послали разгадку в Journal of Mathematics, выпуск тридцать седьмой? Ну хорошо, хорошо…

С моего утреннего похода на почту прошло уже явно больше восьмидесяти минут.

— Ох, черт! — всполошилась я. — Простите меня! Нужно было послать экспресс-почтой… Не успеете первым — не получите приз, разве не так?

— Не волнуйтесь, особой срочности нет. Найти разгадку быстрее всех, конечно, тоже большая заслуга. Но она не учитывается, если доказательство не было элегантным!

— Как? То есть сами доказательства могут быть элегантными или, наоборот, безобразными?

— Ну а как же! — Поднявшись из-за стола, Профессор подошел к раковине, в которой я мыла посуду, и пристально посмотрел на меня. — По-настоящему верное доказательство — то, в котором твердость логики сочетается с безупречной гибкостью формулировки… Да весь наш мир просто битком набит доказательствами, которые, в принципе, технически верны, но так и бесят своей неопрятностью или невнятностью! Понимаешь, о чем я? Кто может сформулировать, чем прекрасны звезды? Точно так же и здесь: объяснить красоту чисел словами не удается почти никому!

От души одобряя первую попытку Профессора завязать разговор, я прекратила мыть посуду и энергично кивнула.

— Твой день рождения — двадцатое февраля. Двести двадцать — очаровательное число! А теперь смотри сюда. Вот эти часы мне подарили еще в университете, когда мой трактат о трансцендентных числах выиграл ректорскую премию…

Сняв с запястья часы, он повертел их перед моими глазами так, чтобы я оценила награду во всех деталях. То был очень модный иностранный бренд, никак не вязавшийся с затрапезным видом Профессора.

— Такие красивые, поздравляю!

— Дело вовсе не в красоте! Видишь, что это за номер?

По задней крышке часов бежала отчетливая гравировка: «Ректорская премия № 284».

— То есть вы ее двести восемьдесят четвертый лауреат?

— Скорей всего, да… Но главное — само число! Забудь на минутку о посуде. И отчетливо представь себе эти числа: двести двадцать и двести восемьдесят четыре.

Он потянул меня за лямки фартука к столу, усадил на стул, достал из внутреннего кармана огрызок простого карандаша. И на изнанке рекламной листовки нацарапал оба числа, хотя и в странном удалении друг от друга:

220

284

— Что ты о них думаешь?

Вытирая руки о фартук под выжидающим взглядом Профессора, я ощутила себя чем-то вроде огородного пугала. Да, я готова подыграть его разыгравшемуся энтузиазму. Но какой ответ может порадовать математика — мне-то откуда знать? Для меня это просто цифры, и все.

— Ну, как… — смущенно забормотала я. — Оба трехзначные… Что еще? По размеру близки… Ну то есть разница между ними невелика. Скажем, когда я выбираю в супермаркете фарш, что упаковка в двести двадцать грамм, что в двести восемьдесят четыре для меня практически одно и то же. Мне все равно, и я просто покупаю то, что посвежее… Ну и конечно, с виду они как бы из одной компании. Оба начинаются с двухсот, и оба четные…

— Пре-вос-ходный обзор! — воскликнул Профессор, размахивая в воздухе часами на кожаном ремешке, и я застыла в замешательстве. Кажется, то была похвала, но я понятия не имела, как на нее реагировать.

— Главное — чутье! — продолжал он. — За числами нужно охотиться, как зимородок: пикировать к самой воде за едва блеснувшим на солнышке плавником…

Он придвинул стул и уселся со мною рядом, явно желая быть ближе к числам, о которых так пламенно рассуждал. И на меня снова повеяло старой бумагой из его кабинета.

— Ты ведь помнишь, что такое делитель?

— Ну, наверно… Вроде учила когда-то.

— Двести двадцать делится и на один, и на двести двадцать, так?

— Так…

— Значит, один и двести двадцать — это делители числа двести двадцать. Как любое натуральное число, оно делится на единицу и на себя без остатка. Но и не только! На что еще ты могла бы его разделить?

— На два, на десять…

— Именно. Все ты помнишь прекрасно! А теперь попробуем записать все делители для двухсот двадцати и двухсот восемьдесяти четырех, кроме них же самих. Вот так:

220: 1 2 4 5 10 11 20 22 44 55 110

142 71 4 2 1: 284

Нацарапанные Профессором цифры — округлые, чуть наклонные — чернели подпалинами в тех местах, где размазался жирный грифель.

— Так вы что же… подсчитали все это в уме?

— Мне не нужно ничего подсчитывать. Эти числа мне подсказало то же чутье, которым пользовалась ты… Итак — переходим на уровень выше! — объявил Профессор и добавил в каждую строчку:

220: 1 + 2 + 4 + 5 + 10 + 11 + 20 + 22 + 44 + 55 + 110 =?

? = 142 + 71 + 4 + 2 + 1: 284

— Попробуй сложить сама! — предложил он. — Не спеши, торопиться некуда…

Он протянул мне карандаш. На оставшемся под строчками свободном поле я сложила вместе все, что он указал. В его мягком голосе было столько азарта, что мне вовсе не показалось, будто меня проверяют, как на экзамене. Напротив, он давал мне почувствовать, что я вовсе не пугало, а выполняю важнейшую миссию и, кроме меня, никто не нащупает выхода из этого лабиринта.

Свои вычисления я проверяла трижды, пока не убедилась, что ошибок нет. За окном уже начало темнеть, надвигалась ночь. С тарелок в сушилке над раковиной то и дело капала вода. Все это время Профессор стоял рядом, пристально наблюдая за мной.

— Ну вот… — сообщила я наконец. — Закончила!

И показала ему, что у меня получилось:

220: 1 + 2 + 4 + 5 + 10 + 11 + 20 + 22 + 44 + 55 + 110 = 284

220 = 142 + 71 + 4 + 2 + 1: 284

Профессор просиял.

— Совершенно верно! — воскликнул он. — Сумма делителей для двухсот двадцати равна двумстам восьмидесяти четырем, а сумма делителей для двухсот восьмидесяти четырех — это и есть двести двадцать. Такие пары чисел называют «дружественными», и они чрезвычайно редки. Даже Ферма и Декарт смогли найти только по одной паре каждый. Какая красота, представляешь? Эти пары будто связаны друг с дружкой неким чудесным замыслом, который и объединил твой день рождения с номером часов на моей руке!

Мы долго молчали, уставившись на рекламный листок. И любовались тем, как безупречно, словно рекою из звезд в ночном небе, дорожка из чисел Профессора перетекает в дорожку из чисел, написанных мной.

Загрузка...