Глава 3 ЛЮДИ В СУДЬБЕ ПИСАТЕЛЯ

Иногда открывшаяся перед тобой свобода бывает страшна и опасна — своей бесконтрольностью. Так и подмывает нырнуть в какой-нибудь пугающий закоулок, свернуть на незнакомую улицу. Вон их сколько в Ленинграде, да и с какими названиями: Ординарная, Гатчинская, Барамалеева, Подковырова… Впереди — никаких ограничений, никаких сигнальных огней. В рундучке, рядом с тельняшкой, выданной по случаю демобилизации бывалым старшиной, лежал дешевенький блокнотик, куда Валя нет-нет да и заносил свои впечатления, меткие фразы, беззлобные поддевки матросов, и характеристика, выданная штурманом эсминца «Грозный». Не смущали, а радовали слова: «Юнга В. С. Пикуль способен на совершение НЕОБДУМАННЫХ ПОСТУПКОВ».

— Я был молод и неопытен. Будь рядом отец, он бы подсказал, как быть. Но последний раз я встретился с ним в дельте островов Северной Двины. Он крепко обнял меня, поцеловал и, узнав, что я еду учиться на Соловки в школу юнг, сказал: «Благословляю». Больше я его не видел. Он пошел добровольцем в морскую пехоту и погиб в Сталинграде в сентябре 1942 года, защищая Дворец пионеров. Я оказался один и в очень печальном положении: без образования, всякой возможности сесть за парту: надо было зарабатывать на кусок хлеба. На работу, как сами понимаете, не брали, как я ни доказывал, что у меня за плечами школа юнг, два года боевой службы, отличная характеристика…

Жить пришлось на чердаке старого дома, перебиваясь случайными заработками.

И вновь судьба оказалась благосклонной к бывшему юнге. Молодежь соприкасается не только с ровесниками, но и с теми, кто по возрасту годится им в отцы. Зрелый человек вовремя одернет, удержит от необдуманных поступков. Своя же развеселая компания этого не сделает. А то еще и подтолкнет на какую-нибудь глупость, попахивающую протоколом…

— На заснеженных островах Соловков для меня таким человеком был Авраамов. В Ленинграде им стал коренной питерский рабочий Леонид Иванович Родионов, который почти заменил мне отца. Именно от Леонида Ивановича, человека честного, трудолюбивого, истинного пролетария, я перенял многое, по нему сверял свой характер. Он научил меня одному очень ценному качеству — беречь время.

Я очень боялся тогда лени. Это бессознательное ощущение своей неспособности к любым делам. Я бы так сказал, что лень — огромнейшая роскошь, которая легко доступна каждому, но от которой трудно избавиться. Кто-то из старых мыслителей сказал, что ум, ничем не занятый, есть мастерская дьявола.

Каждый человек способен или переступить черту своего ничегонеделания, или остаться за ней. Я переступил ее, зная, что свободное время — время достижений. Во мне пробудилась какая-то страсть познания. Бродил ли я в огромных и прохладных залах Артиллерийского музея, где мог свободно погладить темную патину на бронзе мортир и гаубиц, задерживался ли перед старинными картинами с налетом трещин-осколков, во мне вскипала жажда узнать обо всем. Одолевал какой-то зуд.

Тогда я еще и стихи писал. Оказался в объединении молодых литераторов, которым руководил старейший ленинградский поэт Всеволод Рождественский, человек высокой внутренней чистоты, душевного изящества, потрясающий знаток поэзии и добряк по натуре.

Как я благодарен судьбе за встречу с этим человеком.

Всеволод Александрович Рождественский известен и как один из замечательнейших пушкиноведов, который посвятил всю свою жизнь изучению творчества великого поэта.

Валентин Пикуль увидел его впервые на занятиях. Всеволод Александрович медленно вошел в аудиторию, окинул добрым взглядом жаждущих окунуться в мир поэзии и стал читать стихи:

Я — изысканность русской медлительной речи,

Предо мною другие поэты — предтечи,

Я впервые открыл в этой речи уклоны,

Перепевные, гневные, нежные звоны.

Я — внезапный излом,

Я — играющий гром,

Я — прозрачный ручей,

Я — для всех и ничей…

Голос стих. Руководитель спросил:

— Чьи это стихи?

Никто не угадал. Смутился и Валентин Пикуль: надо же, пришел первый раз и так обмишурился.

— Константин Бальмонт. В пору моей юности, когда я был студентом, он из Москвы приехал к нам. Аудитория была переполнена. Бальмонт поднялся на кафедру, дождался, когда установится молчание, и, гордо, даже чуть надменно откинув голову назад, выставив вперед огненно-рыжий клинышек бородки, начал читать стихи. Нас вначале поразил его гнусоватый голос. Но он твердо отчеканивал слова и постепенно вовлек аудиторию в поток своего сладковатого звучания и пафосного красноречия.

Это были не стихи. Это была музыка слов!

В тот вечер Валя Пикуль впервые услыхал такие слова, как хорей, ямб, дактиль, анапест, амфибрахий…

Казалось бы, Валю должно было отбить от посещения лит-объединения такое обилие непонятных слов. Какие теперь стихи? Но что-то манило, ворожило душу. И он догадался — манил Рождественский.

Каждую неделю Пикуль с волнением входил в здание, где находилось объединение молодых литераторов.

— Стихи — это музыка. Вы только вслушайтесь:

Выхожу один я на дорогу,

Сквозь туман кремнистый путь блестит.

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу.

И звезда с звездою говорит.

Что ни слово, то мелодия. Перед взором — степная дорога, даль, неизвестность. Все это может быть спорным. Но, знаете, даже отдельное слово таит в себе звучание…

— То, о чем и как говорил нам Всеволод Александрович, было какое-то волшебство. Хотелось его слушать, хотелось знать поэтов, читать их. Меня тогда очень привлекала звукоподражательность и напевность:

Слышишь, сани мчатся в ряд,

Мчатся в ряд!

Колокольчики звенят,

Серебристым легким звоном

Слух наш сладостно томят…

— В те времена я жил под впечатлением поэзии Блока, Маяковского, Георгия Иванова. С удовольствием читал Николая Агнивцева. Помните это:

Длинна, как мост, черна, как вакса,

идет, покачиваясь, такса,

за ней шагает, хмур и строг,

законный муж ее — бульдог!

А однажды я получил настоящий урок вне аудитории. Помню, был осенний вечер. Шел мелкий дождь. Я тогда ходил в широченных клешах матроса, в белых парусиновых баретках, которые усиленно чернил ваксой. И вот мои баретки раскисли: на площади перед Московским вокзалом случайно встретил Всеволода Александровича.

— Проводи меня, Валя, — сказал он мне.

Мы пошли по Невскому. Всеволод Александрович взмахнул тростью, указывая вдаль, где едва виднелся шпиль Адмиралтейской иглы.

— Валя, известно ли вам, что вот от этого места и до самого Адмиралтейства поэт Дмитрий Дмитриевич Минаев на пари в бутылку шампанского соглашался идти, разговаривая о чем угодно только стихами?

Я тогда, кажется, впервые в жизни услышал имя Минаева.

— Стыдно, Валя, не знать короля русской рифмы…

Конечно, стыдно! Но я тогда не знал многого. Через день я уже держал в руках сборник незнакомого мне поэта.

Семьей забыта и заброшена,

За ленту скромную, за брошь она…

Ты грустно восклицаешь: «Та ли я?

В сто сантиметров моя талия».

Действительно, такому стану

Похвал я воздавать не стану…

Я и по сей день не перестаю удивляться виртуозности замечательных версификаций Минаева…

Пикуль продолжал посещать литературное объединение. В очередной раз он услышал от Рождественского: «Когда человек на первых ступенях духовного развития пытался осознать, определить для себя непонятный ему, а порой враждебный мир природных явлений, он, естественно, прибегал к сравнениям. Сопоставлял новое и неведомое с тем, что ему хорошо известно. Мертвую природу он наделял свойственными ему качествами. Море, вздымаясь и опадая, «дышало», как его собственная грудь, звезды «мигали», ветер «выл», солнце «шло» по небу… Так была открыта метафора, могущественное средство воздействия на воображение первичных обитателей земли…»

И это могущественное средство однажды толкнуло Валю Пикуля в прошлое, в дальние боевые походы, в шторм, в звезды, что мигали… Как ни пытался он выразить свое волнующее чувство в стихах, они казались бледными, какими-то слепыми. Тогда он решил написать рассказ…

В то время готовился к выпуску альманах «Молодой Ленинград», и два своих рассказа «На берегу» и «Женьшень» принес в издательство и Валя Пикуль. Через несколько дней молодых авторов пригласили к редактору. В кабинет вошел Андрей Александрович Хршановский. Он сел и стал просматривать представленные рукописи, довольно быстро откладывая их в сторону. Потом вчитался в очередной рассказ. Приглашенные авторы с тревогой наблюдали за ним. «Вот! Этот человек будет писать!» — неожиданно произнес Андрей Александрович. — Кто тут В. Каренин?»

Валя Пикуль чуть подался вперед.

— Вы Каренин?

— Нет, я Пикуль…

В 1950 году в альманахе «Молодой Ленинград» вышли два рассказа Валентина Пикуля.

— В то время я работал начальником отдела в водолазном отряде, — вспоминает Валентин Саввич. — Был у меня несгораемый шкаф, в котором хранились казенные деньги и два пистолета ТТ. Выход моих рассказов отмечали все водолазы, советуя писать еще покрепче.

Мне надо было учиться самому. Было много энтузиазма, энергии, отчаянности, но крайне мало знаний. На свой чердак я уже потихоньку приносил книги. Знаете, сколько скапливалось ценных книг в букинистических магазинах? И стоили они-то — копейки. Читал все подряд, но по-настоящему полюбил только Салтыкова-Щедрина, Герцена, Успенского и Александра Малышкина.

У Малышкина очень большая биография: участник войны, перекопских схваток, Горький назвал его «совестью нашей литературы». Читал романы «Севастополь», «Люди из захолустья». Я понимал, что это для меня недосягаемая мечта.

Нетрудно заметить, что любимыми писателями Валентина Пикуля стали люди с яркими судьбами, личности мужественные, героические, свято преданные правде. Люди, вызывающие преклонение, восхищение, завораживающие богатством и причудливой красотой своего внутреннего мира. И — разностью своей, неповторимостью.

В первом романе В. Пикуля «Океанский патруль» есть один необычный персонаж. Кандидат биологических наук Ирина Павловна Рябинина в поисках шкипера для шхуны неожиданно встречается с 64-летним Антипом Денисовичем Сорокоумовым.

«…Каково же было ее удивление, когда она увидела маленького седобородого старичка в заплатанной кацавейке с хитро бегающими лукавыми глазками. Домашний шерстяной колпак покрывал его маленькую головку, и от этого казалось, что старичок — волшебный гном из детской сказки. Но что сразу поразило Рябинину, так это лицо мастера и капитана: чистое, румяное, как у ребенка, оно не имело ни одной даже самой мельчайшей морщинки.

Сорокоумов пригласил гостью к столу, где шипел самовар, горкой лежали пышные «челноки» с крупяной начинкой, а в миске была «кирилка» — кушанье коренных поморов, состоящее из смеси ягод, рыбы, молока и ворвани.

Ирина, еще не совсем веря, что перед нею сидит человек, построивший шхуну, осторожно спросила — не сможет ли он показать чертежи. Она уже не решалась просить большего, ей хотелось узнать хотя бы схему расположения рангоута и такелажа.

Антип Денисович неожиданно рассмеялся ядовитым смешком:

— Чертежи на снегу были, а ручьи побежали да смыли. Так и строили ладью на глазок.

— А сколько же лет плавает ваша шхуна?

— Да уж теперь, кажись, на тридцать вторую воду пойдет. И еще столько же просидит в воде, дочка. Больно уж лес добрый!

Звонко прихлебывая чай с блюдечка, он улыбался.

Ирина Павловна поняла, что с этим стариком надо держать ухо востро, и решила идти напрямик.

— Антип Денисович, — сказала она, — без вас ничего не ладится. Способны ли вы повести шхуну в море?

Ее поразила та легкость, с которой он дал согласие:

— Море — это горе, а без него, кажись, вдвое. Я поведу шхуну, тем более, карман хоть вывороти, словно в нем Мамай войной ходил.

— Вы подумайте, — осторожно вставила Ирина Павловна.

Сорокоумов обиделся:

— Сказываем слово, так стало — не врем, дочка.

— Но вы даже не спросили, куда идет шхуна.

— А мне хоть на кудыкало. Есть Спас и за Грумантом.

— В Спаса не разучились верить?

— По мне, так в кого хочешь верь. Все равно: спереди — море, позади — горе, справа — мох, слева — ох, одна надежда — бог!..»

А далее Сорокоумов стал балагурить, спрашивая, какой самый страшный зверь на Севере? Какого дерева нет в наших краях? Где баян изобрели? Как медведи в воду влезают?

Давайте-ка вспомним занятного старичка, встреченного некогда Валей на берегу Двины. Познакомился он тогда с архангельским сказочником Степаном Григорьевичем Писаховым (1879–1960), о котором писатель В. Г. Лидин говорил: «Степан Григорьевич Писахов был поистине душой Севера: он знал его палитру, его музыкальную гамму, его говор, лукавство народной речи, мужественный склад помора — все, что составляет самую глубокую природу северного края».

Ценность сказок Писахова была в жанровой самородности героя — жителя деревни Уйма — Сени Малины. Язык Писахова — кладовая великорусской северной речи, сокровищница народных языковых жемчужин.

Там, в Архангельске, услышал В. Пикуль впервые поморскую сказку-быль:

— «…А царь поглядывает, ус покручивает, думку думает. Но не знает, что корабли эти жаждут трюмы заполнить морожеными песнями, — сказал это старичок и хитро поглядывает на мальчишку.

— Песнями?! — удивился Валя Пикуль. — Морожеными?!

— Ими самыми, — неторопливо проговорил сказочник и повел рассказ дальше…

— В прежно время к нам заграничны корабли приезжали за лесом. От нас лес и увозили. Стали и песни увозить. Мы до той поры и в толк не брали, что можно песнями торговать. В нашем обиходе песня постоянно живет, завсегда в ходу. На работе песня — подмога, на гулянье — для пляса, в гостьбе — для общего веселья. Чтобы песнями торговать — мы и в уме не держали. Про это дело надо объяснительно обсказать, чтобы сказанному вера была. Это не выдумка, а так дело было. В стары годы морозы жили градусов на двести, на триста. На моей памяти доходило до пятисот. Старухи сказывали — до семисот бывало, да мы не очень-то верим. Что не при нас было, того, может, и вовсе не было. На морозе всяко слово как вылетит — так и замерзнет! Его не слышно, а видно! У всякого слова свой лад, свой вид, свой цвет, свой свет. Мы по льдинкам видим, что сказано, как сказано. Ежели новость кака али заделье — это, значитца, деловой разговор — домой несем, дома в тепле слушаем, а то прямо на улице в руках отогреем. В морозные дни мы при встречах шапок не снимали, а перекидывались мороженым словом приветливым. С той поры и повелось говорить: словами перекидываться. В морозные дни над Уймой, деревня таковая, морожены слова веселыми стайками перелетали от дома к дому да через улицу. Это наши хозяйки новостями перебрасывались. Бабам без новостей дня не прожить… Ребята ласковыми словами играют: слова блестят, звенят музыкой. За день много ласковых слов переломают. Ну да матери на добрые да нежные слова для ребят устали не знают. А девкам перво дело — песни. На улицу выскочат, от мороза подол на голову накинут, да затянут песню старинну, длинну, с переливами, с выносом! Песня мерзнет колечушками тонюсенькими-тонюсенькими, колечушко в — колечушко, отсвечивает цветом каменья драгоценного, переливается светом радуги. Девки мороженые песни соберут, из них кружева плетут да узорности всяки. Дом по переду весь улепят да увесят. На конек затейно слово с прискоком скажут. По краям частушек навесят… Нарядней нашей деревни нигде не было… Как-то шел заморский купец: он зиму тут проводил по торговым делам, да нашему языку обучался. Увидел украшения — мороженые песни — и давай от удивления ахать да руками взмахивать.

— Ах, ах, ах! Ах, ах! ах! Кака распрекрасная интересность-диковина! Без всякого береженья на само опасно место прилажено!

Изловчился купец, да взял и отломил кусок песни, думал — не видит никто. Да, не видит, как же! Ребята со всех сторон слов всяческих наговорили и ну их в него швырять. Купец спрашивает того, кто с ним шел:

— Что за шутки колки каки, чем они швыряют?

— Так, пустяки.

Иноземец и пустяков набрал охапку да домой…»

Тут старичок передохнул, огляделся кругом:

— Ну, заговорились мы с тобой, а дома-то небось заждались нас…

Тогда долго не мог заснуть Валя Пикуль, представляя, как без шапки, с трубкой в зубах, в куртке шкипера ходил царь по архангельской гавани, лазил, как простой матрос, по вантам кораблей, как беседовал с иноземными купцами и корабельщиками, приглашая их к своему столу и между прочим выведывая секреты заморской торговли, как купцы отламывали куски замороженых песен…

Русская литература и народная словесная традиция входили в личный жизненный опыт Валентина Пикуля открытиями, художественными потрясениями — и направляющей силой.

Далеко еще было до исторических романов, которые захватят Пикуля целиком, но уже подспудно накапливался многогранный материал для первого большого произведения, как обычно бывает в литературе — автобиографического. Необходим был лишь какой-то толчок, какой-то укол…

Загрузка...