Расположенная в нижней части острова Капри, вилла, где жил Горький, была просторной, комфортно обставленной и окружена цветущим садом, с ослепительным видом на море. Этот буржуйский люкс несколько смущал писателя, словно бы он примерил чужую одежду. Но Мария Андреева, следившая за его здоровьем и настроением, поспешила заверить его, что он нуждается в этом спокойствии, чтобы продолжать заниматься творчеством. Любуясь пейзажем, он, однако, не имел никаких контактов с местными жителями. Ему ни на секунду не приходило в голову выучить итальянский, как, впрочем, и какой-либо другой иностранный язык. Ему, пересаженному на чужую почву, не по вкусу были ни голубизна Неаполитанского залива, ни розы в цветниках, ни скромные виноградники, ни лазурные гроты, ни Везувий, курящийся вдали, – он мечтал лишь о берегах Волги, о голых степях, о вечернем ветре в березовом лесу. В его понимании настоящий мир был не тот, что у него перед глазами, а тот, что он оставил, убегая из родной страны. Ностальгия была у него так сильна, что он писал: если бы вырванный зуб мог чувствовать, он, без сомнения, чувствовал бы себя так же одиноко. Именно на Капри он задумал один из самых ярких своих рассказов, «Городок Окуров», картину в черных тонах мелочной и вялой жизни мещан в забытом уголке русской провинции.
Время от времени он вырывался со своего острова, чтобы съездить в Неаполь, во Флоренцию, в Рим, в Геную. Но всегда возвращался в свой порт приписки. На Капри высаживалось все больше и больше посетителей, которые желали навестить писателя в его «золоченой клетке»: это были писатели, артисты, просто любопытствующие, по большей части марксистского вероисповедания. Всякий русский проездом в Италии чувствовал себя морально обязанным совершить это паломничество. Как Толстой в Ясной Поляне, Горький на своем острове был окружен двором, в котором попрошайки соседствовали с почитателями, праздные путешественники с искателями правды. Он принимал в своем доме всех, всех жадно слушал. Эти отзвуки родной сторонки были ему необходимы, чтобы выжить под чужим небом. У него на столе скапливались письма, пришедшие из различных уголков России: от литераторов, от ученых, от разделявших его политические убеждения, от простых рабочих. Хотя адрес часто был написан неправильно, Горький был в Италии так известен, что корреспонденция неизменно прибывала на место назначения. Утонувший в рукописях, признаниях, просьбах о совете, денежных прошениях, он заставлял себя читать все – очень внимательно – и отвечать максимально подробно, безотлагательно. Помня, как трудно он начинал сам, он не мог отделываться, из лени, из равнодушия, от просьб о помощи слабых людей. За столом у него всегда было многолюдно и шумно. Некоторые гостили у него неделями.
Мария Андреева играла при нем три роли: хозяйки дома, сиделки и секретаря. Она перепечатывала его рукописи, разбирала почту, переводила по его требованию статьи из французских, английских, немецких и итальянских газет и работала переводчиком, когда он принимал иностранных гостей. Жил он на авторские гонорары, которые регулярно получал на Капри, – жил, едва сводя концы с концами, поскольку его щедрые пожертвования в партийную кассу и оказание помощи компатриотам в беде разоряли семейный бюджет. Когда Марии Андреевой советовали сократить расходы так, чтобы тратиться только на себя двоих – например, принимать поменьше гостей, она отвечала: нет, нет, это невозможно – Алексей Максимович заметит. Он оторван от родины, но благодаря товарищам, которые приходят к нему, по-прежнему с русским народом. Это ему так же необходимо, как воздух, которым он дышит. Денежные заботы она взяла на себя и справляется. Она не допустит, чтобы Алексей Максимович в письмах просил денег. Его творчества не должны касаться никакие материальные проблемы.
В 1907 году, хотя Горький и не являлся членом социал-демократической партии, его пригласили как «почетного гостя» на съезд партии в Лондон. Чему он был безмерно рад, поскольку прелести Капри уже начинали давить на него и он ощущал потребность встать плечом к плечу с другими борцами. Однако, когда он оказался среди трех сотен борцов, собравшихся на место съезда, он быстро заметил, что некоторые из них, такие как Аксельрод и Дейч, скорее реформисты, чем революционеры, а другие, такие как Плеханов, слишком уж европейцы, а не вполне русские, чтобы иметь право руководить рабочим движением. В конце концов он нашел отдушину в Ленине, который покорил его своей решимостью и простотой. «Этот лысый, картавый, плотный, крепкий человек, потирая одною рукой сократовский лоб, дергая другою мою руку, ласково поблескивая удивительно живыми глазами, тотчас же заговорил о недостатках книги „Мать“, оказалось, что он прочитал ее в рукописи, взятой у И. П. Ладыжникова. Я сказал, что торопился написать книгу, но – не успел объяснить, почему торопился, – Ленин, утвердительно кивнув головой, сам объяснил это: очень хорошо, что я поспешил, книга – нужная, много рабочих участвовало в революционном движении несознательно, стихийно, и теперь они прочитают „Мать“ с большой пользой для себя. „Очень своевременная книга“. Это был единственный, но крайне ценный для меня комплимент».[32]
С Лениным и Марией Андреевой он обошел весь Лондон, посетил музеи, встретился с известными писателями, такими как Бернард Шоу, Герберт Уэллс, Томас Харди… «Съезд [Лондонский] был страшно интересен для меня, – напишет он бывшей жене, Екатерине Пешковой. – Я не заметил, как промелькнуло три недели времени, и очень много взял за эти дни здоровых, бодрых впечатлений. Страшно нравятся мне рабочие, особенно наши, большевики. Удивительно живой, разнообразный, интеллигентный народ, с такой яркой жаждой знаний, с таким жадным, всесторонним интересом к жизни. Я устроил им в Гайд-парке митинг, говорил о современной литературе, был очень удивлен их чуткостью и остротой внимания». (Письмо от 20 мая – 2 июня 1907 года.)
После лондонского съезда Горький вернулся в свою клетку, на Капри, с еще большим чувством одиночества. Он испытывал физическую потребность в контакте с народом. Поэтому с большим энтузиазмом принял предложение двух крупных лидеров большевиков, Луначарского и Богданова, основать на Капри Высшую школу пропагандистов. Безо всяких колебаний он предложил свою виллу в качестве учебного помещения. Программа занятий была обширной и четко марксистской. Горький взял на себя роль преподавателя истории литературы. Учащихся предполагалось тайно набирать в России, в рабочих центрах, и перевозить через границу по поддельным документам, чтобы учить их здесь, в Италии, методам подпольной борьбы. Что же касается преподавателей, организационный комитет хотел, чтобы они были выбраны из различных фракций партии, с тем чтобы представлять все тенденции. Но в итоге на приглашение ответили только теоретики-большевики. Так школа, которая уже распахнула двери для первых своих учеников – двадцати человек, – вместо того чтобы стать оазисом марксизма во всем его разнообразии, стала школой воинствующего большевизма. Однако и среди большевиков назревал серьезный раскол. Луначарский, Богданов и несколько других именитых марксистов мечтали дополнить и одухотворить марксизм. Они считали, что для того чтобы социализм воплотился в жизнь, он должен был превратиться в религию. Этот переход от экономической концепции к идеологической и почти мистической отвечал и невысказанным устремлениям Горького. Любовь к народу шла у него изнутри. Ему нужно было верить в него, как верят в Бога.
А пока, всегда руководимый своей преданностью трудящимся массам, он отказался участвовать в организационном праздничном комитете по случаю восьмидесятилетия Толстого. «Граф Лев Толстой – гениальный художник, наш Шекспир, может быть, – писал он Венгерову. – Но… с лишком двадцать лет с этой колокольни раздается звон, всячески враждебный моей вере; двадцать лет старик говорит все о том, как превратить юную, славную Русь в китайскую провинцию, молодого даровитого русского человека – в раба… Может быть, Вам покажется резким мое суждение, даже наверное так. Но иначе не могу думать. Я хорошо заплатил за право мое думать именно так, как думаю». (Письмо от конца июля 1908 года.)
Его стремление придать народу значение почти сверхъестественное заставило его опубликовать в 1908 году большую повесть «Исповедь», которую он посвятил Шаляпину. В ней он анализирует моральный конфликт человека, раздираемого одновременно марксизмом и христианством.
Герой повести, Матвей, подкидыш, воспитанный дьяконом в почитании Священного Писания, задается вопросом с самого юного возраста, почему Бог так мало любит людей. Повзрослев, он отправляется бродить по свету в поисках абсолюта. Старичок странник, встреченный на опушке леса, открывает ему разрешение этой проблемы: Бога еще только нужно создать, и только заводским рабочим по силам в скором времени выполнить эту задачу. Тогда Матвей направляется к ним и, озаренный их мудростью, начинает различать дорогу, которая ведет к новому Богу, богу справедливости и доброты. Но вскоре их начинает преследовать полиция, и Матвей покидает завод, чтобы нести благую весть дальше. Подтверждение его веры ему дает чудо: у дверей одного монастыря взволнованная набожная толпа окружила молодую парализованную девушку, лежащую на носилках. Вдруг, словно оживленная энергией, исходящей из народа, народа-изобретателя, несущего в себе Бога, больная поднимается и идет. Эта мистико-социальная амальгама не могла понравиться Ленину, непреклонный атеизм которого не допускал никаких отклонений от доктрины. Он осудил «Исповедь» и, шире, пророчества, «богостроительство» Богданова и Луначарского как попытки отойти от философии Маркса. Он отказался преподавать в новой партийной школе и учредил собственную школу, в Лонжюмо, около Парижа, перетянув к себе нескольких учеников из рабочего центра на Капри. Комитет каприйской партийной школы упрекал Ленина в отсутствии лояльности, тогда как Ленин бросал своим противникам обвинение в желании создать новую партию, отнюдь не марксистскую. Однако он никогда не вмешивал в разборки Горького, словно писательский талант искупал его политические заблуждения. Он даже повторно посетил Капри в 1910 году (Ленин уже провел на Капри две недели в 1908 году), по приглашению Горького, и эта встреча скрепила их примирение.
Дружба этих двух людей держалась, как ни странно, на противоположности их натур. Они казались такими же антагонистами, как лед и пламя. Ленин, вышедший из мелкого дворянства, сын директора гимназии, по образованию юрист, во всех своих решениях был ведом несгибаемой логикой. Обладавший трезвым и холодным умом, подчиненным суровой системе, он принимал в штыки малейшую сдачу позиций в идеологическом плане, проповедовал сугубый материализм и был убежден, что в деле революции цель оправдывает средства. Горький же, вышедший из народа, с характером артистичным и эмоциональным, был способен на необдуманные поступки, на внезапную ненависть, на неконтролируемые порывы. Он дал себе образование сам благодаря множеству прочитанных книг и относился к знанию с уважением самоучки. С детства в нем жила религиозность, через которую все еще преломлялась его революционная борьба. Его социалистические убеждения были не продуманными, а интуитивными, как зов веры у первых христиан. Он возлагал большие надежды на будущее партийной школы Капри. Однако после многочисленных долгих лекций школа была распущена. Профессора и ученики покинули остров.
Оставшись наедине с Марией Андреевой, Горький снова впал в уныние. Новости из России приходили тревожные. За поражением революции 1905 года последовали жестокие репрессии министра внутренних дел Столыпина. Либеральная интеллигенция была напугана. Пролетариат, которому заткнули рот, больше не решался поднять голову. В то время как за границей в стерильной полемике сцеплялись социалисты всех мастей, там, в России, самодержавие зверело и укрепляло свои позиции, прикрывшись ложным парламентаризмом. Способна ли еще страна сделать рывок и освободиться? Еще одно событие глубоко затронуло Горького: смерть Толстого 7 ноября 1910 года на маленькой станции Астапово, где он оказался, убегая от семьи.
Это «бегство» сначала возмутило Горького: он видел в нем лишь жалкую комедию, обслуживающую легенду о патриархе из Ясной Поляны. «„Бегство“ Льва Николаевича из дома, от семьи, – писал он Екатерине Пешковой, – вызвало у меня взрыв скептицизма и почти озлобление против него, ибо, зная его давнее стремление „пострадать“ для того только, чтоб увеличить вес своих религиозных идей, давление проповеди своей, – я почувствовал в этом „бегстве“ нечто рассудочное, подготовленное. Ты знаешь, как ненавистна мне эта проповедь пассивного отношения к жизни, ты должна понять, как пагубны буддийские идеи в стране, насквозь пропитанной фатализмом… Вдруг – телеграмма из Рима о смерти Льва Николаевича… Минут пять, может быть, я чувствовал себя как-то неопределенно – что ж? Неизбежное случилось, да. А потом – заревел. Заперся у себя в комнате и – неутешно плакал весь день. Никогда в жизни моей не чувствовал себя так сиротливо, как в этот день, никогда не ощущал такой едкой тоски о человеке… Уходит из жизни нашей, бедной и несчастной, – самый красивый, мощный и великий человек… Сиротеет не одна женщина [жена Толстого] – сиротеет русская литература… Уходит судья. Мне и пророка – не любимого мною – жалко смертельно».
В следующем году был убит Столыпин в киевском театре, на глазах у царя с царицей. Но этот поступок революционера-одиночки лишь усилил полицейские притеснения. Перед задушенной Россией, которой надели намордник, Горькому было стыдно за свое итальянское благополучие. Бывшей жене он писал 30 января 1912 года, что, кажется, теряет самое главное – свою веру в Россию и в ее будущее.
Теперь он жаждал посещения русских с нетерпением токсикомана, ожидающего свою дозу наркотика. Новоприбывшего отвозили на корабельной лодке до самого берега. В маленьком порту его окружали крикливые мальчишки, которые завладевали его чемоданом и, узнав, что он приехал к «синьору Горькому», провожали его, крича: «Signore Gorki! Molto Ricco! Molto Ricco!» («Синьор Горький! Очень богатый! Очень богатый!») Вилла Горького представляла собой бывший монастырь, перестроенный в мещанский жилой дом. В рабочем кабинете – длинный стол, обтянутый зеленой материей и поднятый на ножках достаточно высоко для того, чтобы Горькому не приходилось горбиться, когда он писал. Огромное окно – во всю стену, – а внизу скалы и синее море. Вдали Везувий в своей дымке. Терраса с колоннадой. Сад, полный цветов и экзотических растений. И посреди этой умиротворенной гармонии, этой сахарной сладости – медведь в клетке. Этот контраст между изяществом убранства и грубостью того, кто выбрал себе это жилище, поражала всех гостей. Собирались за обеденным столом. Теперь среди прочих привычных гостей сидел здесь и Зиновий Пешков, «приемный сын» Горького. Этот молодой человек, двадцати восьми лет, настоящая фамилия которого Свердлов, был замечен Горьким около 1900 года.[33] Проявив к нему интерес, Горький стал его крестным отцом, когда Зиновий, в возрасте восемнадцати лет, решил принять православное крещение. Эта формальность была необходима, чтобы мальчик мог поступить в Филармоническую школу. Тогда же Горький разрешил ему носить фамилию Пешков. Хотя официальное усыновление места не имело, нежные отношения между «крестным отцом» и «крестником» были очень тесными. В 1904 году, не желая идти на военную службу, Зиновий Пешков отбыл в Канаду, где работал на меховом заводе в Торонто. Затем, после многочисленных странствований по Штатам и по Новой Зеландии, он вернулся в Россию. Оттуда он поехал на Капри. Сыну Максиму Горький писал, что вернулся его «блудный сын Зиновий», рассказывает интересные вещи о Новой Зеландии и о всяких дикарях. Рассказы этого жадного до приключений мальчишки забавляли Горького и напоминали ему о собственной молодости, проведенной в бродяжничестве. Приглашенная писателем революционерка, Татьяна Алексинская, отметила в своих «Воспоминаниях»: «После нескольких часов отдыха я сижу в просторной столовой, залитой светом. Вокруг стола – Максим Горький, Андреева, приемный сын Горького, дочь и сын Андреевой и еще много народу. На Горьком куртка из желтой кожи. Его запавшие щеки выделяют резкие очертания его подбородка. Его жесткие длинные свисающие усы, его неправильный нос делают его похожим на денщиков, таких, какими их изображают в комических пьесах в русском театре. Но его умные глаза и складки на лбу свидетельствуют о напряженной духовной работе. В разговор Горький вмешивается редко, делая лишь короткие замечания. Затем он начинает говорить много, обильно, и становится виден самоучка. Он злоупотребляет цитатами и научными терминами. Называя автора, он считает нужным его представить… Вместо того чтобы сказать „Кант“, он говорит „знаменитый философ Кант“».
Отрезанный от русской земли, от русского народа, Горький чувствовал, как творческие силы покидают его. Он любил Италию, но, не зная местного языка, не мог погрузиться в жизнь итальянского народа, чтобы черпать в ней вдохновение. «Итальянские сказки», которые он написал на Капри, разочаровали его первого. Все в этих коротких рассказах было бесцветным и стандартным, как в комментариях к туристическому каталогу. Ленин предложил ему сотрудничать с легальными журналами, которые с недавнего времени в Санкт-Петербурге издавали социал-демократы, обманывавшие бдительность цензуры. Также он предоставил ему колонки в официальном органе большевиков, «Пролетарии», который выходил во Франции. В 1912 году он попросил его составить небольшую первомайскую листовку, короткую и четкую, или революционную прокламацию. Горький сам прибыл в Париж в апреле того же года, произнес речь в зале Ваграм и опубликовал в «L’Humanitеé» открытое письмо, обличающее антисемитизм в России.
Однако такая работа урывками не давала ему достаточно впечатлений, чтобы создать произведение. Если бы еще он находил в политической активности компенсацию отсутствия у себя литературного порыва! Но, провозглашая в своих книгах, своих статьях необходимость революции, он не был основательно вовлечен в партию. Для профессиональных большевиков он был именитым соратником, полезным пропагандистом, уважаемым товарищем, без сомнения, который, однако, вел борьбу на свой лад, вне строя, вне системы, вне дисциплины. Ленин и его ближайшие помощники не страдали, когда жили за границей, потому что осознавали, что оттуда им удобнее всего выполнять задачу, сводящуюся к свержению царского режима. Их профессией была подрывная деятельность, профессией же Горького была литература, литература, предназначенная, разумеется, народу, но послушная тем же художественным порывам, что и у его буржуазных коллег по перу. Как и они, больше их, возможно, он нуждался, чтобы почувствовать себя счастливым, вернуться к истокам русской жизни, вдохнуть полной грудью воздух родной стороны. Каждый день он зачитывал до дыр приходившие из России газеты, в надежде найти там что-нибудь об изменении отношения правительства к политическим эмигрантам. Но царь держался на своих позициях непреклонно. Границы сторожила полиция. Безумием было даже и думать о том, чтобы вернуться к себе. Горький сох посреди своего идиллического сада. До какой поры ему придется жить в уединении и пьянящей красоте Капри?