Нет сомнения в том, что с 60-х годов начинается новый этап в истории латиноамериканского марксизма. Главным переломным моментом, несомненно, была победа кубинской революции и провозглашение Фиделем Кастро в апреле 1961 года «социалистического характера» нового режима. Это событие открывало новые пути, являясь в то же время кульминацией того длительного исторического процесса, который начал развиваться (правда, неравномерно) в ряде стран континента с конца XIX века: речь идет о проникновении социалистических идей и распространении марксизма.
Уже тогда – сначала II Интернационал, и главным образом Социалистическая партия Аргентины, а затем, с 1921 года, III Интернационал – ставят вопрос о выборе между «применением» марксистского учения в условиях латиноамериканской действительности (как если бы марксизм представлял собой универсальную «модель») и его непосредственным «созданием» на местной почве.
Эта спорная альтернатива (а самый напряженный момент полемики – это, пожалуй, спор между Айя де ла Toppe, Мариатеги и Коминтерном в конце 20-х годов) станет узловой проблемой латиноамериканского марксизма начиная с 60-х годов и позднее. Тема «национализации» теории и изучения социалистической практики как продолжения преодоления народной истории скрыто или явно будут присутствовать в идеологической продукции континента в этот период; впрочем, они получат свое развитие внутри бурно нарастающего движения масс.
Самым большим балластом для латиноамериканского марксизма (или, точнее, марксизма Латинской Америки) было возвращение к мысли об исключительности Маркса, которым полагал, что открыл «общие законы исторического развития». Исходя из знания этих законов, казалось, можно было создать теорию социальных изменений, по которой более развитые страны должны были служить зеркалом для более отсталых стран. Если верно, что такой Маркс – это еще не весь Маркс (вспомним, например, письма о России, написанные им в последние годы жизни), то верно и то, что «марксизм», а вернее, доктринерская и пропагандистская операция, проведенная в конце века немецкой социал-демократией, ставила целью выделение универсальной эволюционистской концепции исторического процесса.
Первое, что можно констатировать, говоря о латиноамериканской ситуации, – это систематические провалы любых сколько-нибудь серьезных попыток проникновения марксизма в политическую культуру континента, даже тогда, когда о нем велись дискуссии и его именем создавались первые организации (по крайней мере в некоторых странах начиная с прошлого века). Несомненно, препятствием для его распространения было отсутствие непрерывности процесса вследствие принимаемых государством репрессивных мер. Но, учитывая эту действительно серьезную помеху на пути распространения любой политической идеи, заметим, что имеется еще и проблема, получившая название «несостоявшейся встречи Латинской Америки с марксизмом». Перед исследователем встает целый ряд разнообразных проблем. Прежде всего это традиционный вопрос о том, как соотносятся учение самого Маркса и Латинская Америка. Трудностям, с которыми столкнулся Маркс, изучая Латинскую Америку XIX века, – их наиболее ярким примером является статья о Боливаре, написанная Марксом в 1858 году для «Новой Американской Энциклопедии», – посвящена недавно вышедшая книга Хосе Арикó; Карлос Франко в предисловии к ней назвал ее «фундаментальным трудом», поэтому я отсылаю читателя к убедительным гипотезам, которые в ней высказаны[275].
Однако идти следует дальше и глубже. Уже известно, что причина «несостоявшейся встречи» кроется вовсе не в «неудачном приложении» учения Маркса и не во мнении (а оно могло стать основанием для предположений о существовании замкнутого учения, стоящего вне связи с историей) о том, что стремление «приспособить» систему к латиноамериканским условиям потерпело крах. Наиболее удачна иная постановка проблемы: она сводится (независимо от успехов или ошибок Маркса) к вопросу о том, почему в Латинской Америке десятилетиями оказывалось невозможным проникновение социализма в массы, а в тех случаях, когда оно происходило, – чтó было тому причиной и какие формы оно принимало.
Наиболее простой ответ (хотя это всего лишь общий ответ) заключается в том, что подобному проникновению мешали условия, которые не позволяли буквально воспроизвести европейскую модель и в то же время препятствовали появлению собственного учения, применительно к местным условиям, в отличие от того, как это произошло и России и в Китае. В этом смысле Латинская Америка всегда, казалось, фатально зависела от своего прошлого: не будучи в состоянии уподобиться Европе, она не сумела стать и анти-Европой.
Если большой удачей большевиков стало то, что они сумели «русифицировать» марксизм, с тем чтобы использовать его как мощное теоретическое и организационное средство, способное дать ответ на спорные вопросы общественной и культурной жизни, возникшие еще до капитализма, то в Латинской Америке подобные попытки носили спорадический характер и были связаны главным образом с именем Мариатеги. И если, наконец, русская интеллигенция сознавала, что она владеет неевропейскими культурными ценностями, более древними и превосходящими европейские, а значит, насаждение всего западного при самодержавии должно было стать болезненным и мучительным, то в Латинской Америке модернизация политической культуры начинается лишь в эпоху Бурбонов, а испанский либерализм конца XVIII века становится основой (можно сказать, даже сутью) идеологии сторонников независимости.
Эта основа (при отклонениях на деле в сторону просвещенного деспотизма) обозначит главные направления «прогрессивной» латиноамериканской мысли; но она будет и постоянно мешать ее обращению к проблематике, объединяющей либерализм с демократией. Применение последней категории в основном останется прерогативой традиционализма, исповедующего народный «здравый смысл» в противовес рационализму элиты.
Когда затем на возникшем идеологическом рынке появился целый мир социалистических ценностей, их проникновение вглубь столкнулось с препятствием в виде той политической культуры, в которой «народ» и «интеллигенция» были разобщены и где не было даже возможности (как в тех странах, которые возникли буквально на пустом месте) узнать друг друга благодаря какому-либо опыту «дозападного» периода, который позволил бы обратиться к миру символов, способных пробудить в социализме национально-народный элемент.
Таким образом, с трудностями, которые испытал Маркс в своем стремлении понять Латинскую Америку, столкнулся и социализм как политическое движение. Стремясь найти объяснение, которое обобщало бы исторически сложившуюся специфику континента, препятствовавшую распространению здесь социалистических идей (начиная с марксистских), исследователь выделил[276] форму, которую обрели здесь отношения между государством и обществом, или, иными словами, чуждый европейцам способ строительства государства и нации. В отличие от того, как это представляли себе европейцы с их исключительно «социоцентрическим» взглядом на вещи, развитие национальных государств в Латинской Америке шло (и это совершенно очевидно) в обратном направлении: преобразования «сверху», государственный характер (он мог бы показаться в некотором смысле даже произвольным истинному «социоцентристу») процесса «nation-building» (национального строительства). Те государства Латинской Америки, которые в процессе своего строительства моделировали и общество, были «полугосударствами». Строго говоря, на этом фактически пустом социальном пространстве именно армии построили государства, занимавшие определенную территорию, и заложили основы для экономического рынка, с помощью которого Латинская Америка смогла присоединиться к капиталистическому миру. Именно такое препятствие в виде отклонений от европейской модели (а также от ее прямой противоположности – азиатской модели) обнаружил Маркс в своем анализе Латинской Америки, и он предпочел столкнуть ее в гегелевскую братскую могилу «неисторических наций».
II и III Интернационалы станут впоследствии еще одним примером подтверждения этого непонимания. Если социал-демократия мало что могла сказать о Латинской Америке, то и III Интернационал окажется в аналогичной ситуации. Как указывал Режи Дебре[277], коммунистам в силу традиции всегда было трудно понять условия, которые нельзя было ни заключить в рамки вопроса, традиционно именуемого «колониальным», ни отождествить с антикапиталистическим движением в развитых странах.
Вот в такой двойственной обстановке (к тому же характеризующейся значительной межрегиональной разнородностью) ставится политический вопрос об осуществлении руководящей роли; это испытание способности социалистов сформировать коллективную «национально-народную» волю, начав с процесса приведения множества различных требований в соответствие с социальными, классовыми и отраслевыми задачами, включая задачи этнические и региональные. Именно в этом смысле латиноамериканский социализм заключается не в применении или приспособлении ранее существовавшей идеологии, а в способности порождать и создавать сложные политические темы и в области теории, способной учесть национальную специфику каждой отдельной страны, и в практической сфере – в вопросах организации масс.
По этому пути с его препятствиями, например, в виде политической культуры, которая в гораздо большей степени тяготеет к политике, чем к социологии, латиноамериканскому социализму пришлось пройти между Сциллой «классового корпоративизма» и Харибдой «социалистического финализма», разобщенных, точнее, существующих параллельно друг другу. Если не считать редких исключений, то в совершенно определенные моменты теоретических поисков и организационной практики теоретики классического социализма, связанные с традициями II или III Интернационалов, оказывались неспособными успешно вести диалог о гегемонии или по крайней мере разработать проблематику, которая могла бы направить их по этому пути[278].
В обществах, подобных латиноамериканским – даже избранных и более высоко развитых, – где государство воспринимается сквозь призму личности (патерналистский «каудилизм»), главным в политических действиях становится форма отношений между властью, возникшей в обществе (и порождаемой обществом), и властью, возникшей в государстве (и порождаемой государством). Классические разработки латиноамериканского социализма всегда сосредоточивались вокруг «социального»; его врагом всегда было «олигархическое» государство, не допускающее участия в своей деятельности масс, присутствие которых могло гарантироваться лишь «реформистским» или «революционным» – мирным или основанном на насилии – вмешательством общества.
Когда в результате урбанизации и индустриализации, последовавших за кризисом 1929 года, произошел раскол господствующих классов, а широкие массы оказались в тяжелом положении, что породило разложение и нарушение равновесия в государстве, эта концепция социализма оказалась серьезным препятствием для начавших появляться народнических течений. Латиноамериканские народнические течения возникли на совершенно противоположных социалистическим течениям началах, причем в основе их отношений с последними – и с идеологической и с политической точек зрения – лежал разрыв, а не преемственность. Народничество как форма организации и нового государственного порядка (в тех случаях, когда течению удавалось учредить таковой) вопрос разработки политики масс перевело в эндогенную плоскость, возродив, таким образом, коллективную историческую память, способную (это может показаться невероятным) соединить классовые, национальные и гражданские требования в едином движении, которое несло черты патернализма и «каудилизма», традиционно свойственные представлению о политике. Успех народнических течений (а значит, провал социалистических) зиждется на обнаруженной ими способности разрабатывать «сверху» национально-народнический элемент, соединяя культуру масс с современной политикой.
В середине 30-х годов партии III Интернационала попытались уничтожить препятствия, мешавшие их росту и гегемонистской экспансии, а именно классовый корпоративизм и социалистический финализм. Они отказались тогда от сектантской позиции «класс против класса», которая могла привести к катастрофическим последствиям, и попытались встать на путь народных фронтов в соответствии со стратегией, намеченной VII конгрессом Коминтерна. В результате они оказались в плену тактической, временной концепции политики союзов: вопросы о национальном, народном и демократическом элементах оказались частью этой концепции, правда, уже ослабленной риторикой и раздвоенностью, особенно в тот период, когда марксистская идеология была ограничена рамками сталинизма и его политической практики и всецело зависела от изменчивых государственных соображений СССР.
Гегемония тогда расценивалась как результат «классового союза», и в рамках этой формальной схемы «классы – партии», которые вступали в политико-социальный компромисс, отдавали предпочтение (в той мере, в какой связующим звеном служил антифашизм вообще) средним либеральным классам и той части крупной буржуазии, связанной с западным империализмом, которая противостояла «державам оси». История известна: ее кульминацией в 40-е годы стал так называемый «браудеризм»[279] с его коалициями и политическими союзами, что почти повсеместно увеличило и прежде существовавший разрыв между социализмом и массами.
В таких условиях в начале 60-х годов появляется возможность положить конец этой истории: на базе одного из ответвлений социализма возникает «кастроизм». Преодолевая народничество, «кастроизм» тем не менее оказывается на сходных с ним позициях и отсылает нас вновь к тем же положениям, которые лежали в основе традиционной латиноамериканской политики в отношении масс, то есть к демократическому национализму, который, стремясь быть преемником прошлых традиций (Maceo, Марти, антииспанская борьба конца прошлого века, прямое сопротивление североамериканцам, университетская реформа и крах диктатуры Мачадо в 1953 году, предопределенный студенческими выступлениями), увенчал национально-народную историю почти безрассудными подвигами партизан Сьерра-Маэстры.
Это вначале очень запутанное соединение национализма, гуманизма и социализма находит свое выражение в методологии (кстати, тоже не чуждой латиноамериканской истории), которая приводит «кастроизм» к завоеванию власти: разгрому и роспуску регулярной армии. Когда в апреле 1961 года, в то время как Соединенные Штаты и внутренняя контрреволюция осуществляли свою самую мощную вылазку в целях дестабилизации режима, Кастро заявил, что его революция носит социалистический характер, возможности для реставрации прежнего порядка уже ликвидированы.
Начиная с 60-х годов латиноамериканский социализм вступает в новый исторический этап, отмеченный влиянием «кастроизма» как идеологического сочетания национализма и социализма, обобщающего десятилетия параллельного исторического развития разных стран, и того, что можно определить как «геваризм» в качестве вдохновителя политических действий. Речь идет о двадцатилетии напряженной драматической борьбы и активных теоретических споров, когда социализм, несмотря на трагические поражения, которые он терпит в некоторых странах, как будто достигает высшей точки своего развития.
Ясно, что этот период характеризуют не только импульсы, идущие от кубинской революции; дает о себе знать все более острый кризис международного коммунистического движения, особенно с началом китайского раскола и маоистского виража в виде «культурной революции», а в некоторых странах, в частности в Аргентине, в результате распространения учения Грамши.
С другой стороны, в начале 70-х годов на гребне торой волны «партизанского» движения в Чили достигнет апогея еще один вариант социализма: победа на выборах Сальвадора Альенде явится как бы запоздалым продолжением линии VII конгресса III Интернационала, которую ортодоксальные коммунистические партии никогда не оставляли.
Наконец, несмотря на весь этот громадный, трудно поддающийся обобщению опыт двадцатилетия, когда в борьбу были вовлечены значительные силы и именно поэтому резче проявились серьезные внутренние противоречия в регионе, нельзя пройти мимо авторитаристских варварских процессов на юге континента (то есть там, где появился социализм в Латинской Америке), успешного развития в Центральной Америке движений, близких к кубинскому, окрепших благодаря победе «сандинизма» в начале 80-х годов, и, что немаловажно, возрождения Социалистического Интернационала в Латинской Америке буквально из пепла, который накопился здесь начиная с 30-х годов.
Мы можем согласиться с теми, кто утверждает, что «со времени борьбы за независимость против Испании история народных масс Латинской Америки не знала столь бурного развития и такого богатства событий, как начиная с 1959 года»[280]. Все периодизации развития социализма в Латинской Америке сходятся в одном: после периода между концам XIX и началом XX века, характеризующегося ростом II Интернационала, анархизма и синдикализма сорелианского толка (главным образом в южных странах континента), начинаются три новых этапа[281].
Первый из них – с начала 20-х до середины 30-х годов – в теоретическом плане представлен работами Хосе Карлоса Мариатеги, а в политическом – потопленным в крови восстанием, организованным под руководством Фарабундо Марти Коммунистической партией Сальвадора в 1932 году[282].
После этого краткого подъема массового движения наступает длительный период застоя (нарушаемого лишь отголосками таких событий, происходящих вне континента, как вторая мировая война), который закончится в 60-е годы победой кубинской революции и появлением «кастроизма» и «геваризма».
Для исследователей вроде Лови, которые делят историю на периоды по весьма формальному принципу, основанному на том, каким образом в каждый данный момент определяется «с позиций прототипа» «природа революции», этап, начавшийся в 60-е годы, должен был привести к возрождению «некоторых идей насилия, присущих раннему коммунизму 20-х годов». В этом смысле Эрнесто Че Гевара мог действительно оказаться «революционным руководителем и мыслителем, который лучше других синтезирует и символизирует этот новый период развития марксизма в Латинской Америке»[283].
На самом же деле в центре теоретических и политических исследований, которые были начаты в 60-е годы и получили отражение в стремлении «латиноамериканизировать» социализм, лежит – ставшая теперь спорной – идея «континентальной революции», самым горячим выразителем которой был Че Гевара, пожертвовавший ради нее своей жизнью. Такой подход к борьбе за социализм, провалившийся постольку, поскольку оказалось невозможным представить Латинскую Америку как единое целое, после 1959 года создал в регионе ситуацию, аналогичную сложившейся в Европе после 1917 года. Этим сравнением мы хотим не только напомнить о начальном этапе процесса распространения социализма, но и о том, что очень скоро он завершился поражением.
Если исключить победу «сандинистов» над Сомосой (и еще пока не раскрытые загадки партизанских войн в Сальвадоре и в Гватемале), то все остальные попытки вооруженных выступлений (городские, сельские или смешанные выступления-«вспышки» или с самого начала связанные с относительно сильными коммунистическими партиями, как, например, венесуэльская) потерпели поражение. Подобных экспериментов с 60-х до середины 70-х годов было немало. Как утверждает Режи Дебре, «революционная волна, поднятая кубинской победой, не обошла на Латиноамериканском континенте почти ни одну страну»[284].
Хотя история этих двух десятилетий очень сложна, все же можно попытаться (весьма приблизительно) разделить ее на периоды. Можно сказать, что в самом начале влияние кубинской революции выражалось больше в симпатиях к ней и не было результатом сознательного решения, разработанного новым центром социалистической власти. Ясно, что импульс, который шел от революции, еще не был четко выражен; он получил отражение в основном в работах Гевары – особенно в его чрезвычайно распространенном руководстве «Партизанская война» – и в двух гаванских декларациях (1960 и 1962 годов), где содержался призыв к революции на континенте и отдавалось предпочтение «вооруженной борьбе» как методу политических действий.
Со временем этот импульс получил активную поддержку Кубы; это привело к возникновению сначала скрытой, а затем и явной оппозиции в отношении латиноамериканских компартий, которые в 1964 году организовали в Гаване общее совещание, хотя всегда с недоверием относились к появлению «кастроизма».
Куба же обращалась к молодым лидерам, которые стали таковыми в результате кризиса национально-демократических движений или расколов коммунистических партий. Эти первые попытки, целью которых было точное повторение кубинской модели и которые носили характер «вспышек» в сельской местности, охватили почли всю центральную и северную часть континента, то есть районы, где казалось возможным повторение опыта военно-политического взаимодействия партизанского «авангарда» городского происхождения с бедными крестьянскими массами. Итак, несмотря на очевидные различия вследствие их разной национальной принадлежности, их объединяет общая линия: партизанские войны в Парагвае в 1960 – 1962 годах; Сандинистский фронт, основанный Карлосом Фонсека Амадором в 1961 году в Никарагуа; движение Уго Бланко (1961 – 1964), к которому присоединится Левореволюционное движение (отколовшееся от Американского народно-революционного союза во главе с Луисом де ла Пуэнте Уседа) и национально-освободительная армия, действовавшие в Перу до 1965 года; Революционные вооруженные силы Турсиоса Лимы, бывшего офицера регулярной армии, а также Революционное движение, руководимое другим молодым военным, Ионом Соуса (испытавшим влияние троцкизма), действовавшее в Гватемале в 1961 – 1963 годах; Революционное движение 14 июня в Доминиканской Республике; менее известные движения начала 60-х годов в Эквадоре и Гондурасе[285].
Ясно, что этим списком не исчерпывается вся совокупность мелких национальных течений, которые пытались добиться успеха, подобного кубинскому, и превратить – как говорили в те дни – «Андские Кордильеры в Сьерра-Маэстру Латинской Америки». К числу значительных выступлений следует отнести также две партизанские войны в сельской местности в Аргентине (одна из них, 1961 года, перонистская в своей основе, другая – 1963 и 1964 годов – была уже частью стратегического плана Гевары), совершенно особую по характеру и ставшую «хронической» партизанскую войну в Колумбии, а также (что особенно важно) самое знаменательное выступление той поры при прямом участии коммунистической партии, имевшее место в Венесуэле между 1962 и 1965 годами и достигшее апогея в 1963 году[286].
К середине 60-х годов с этой первой волной либо было покончено, либо, как в Колумбии, ее развитие остановлено. Спустя годы, оправившись от нанесенного удара, возродится «сандинизм» в Никарагуа, а в Венесуэле лучшие участники партизанской войны используют военное поражение в качестве импульса для политических выступлений организации «Движение к социализму» (MAC), сейчас, может быть, самого зрелого социалистического отряда Латинской Америки[287].
Характерным для этого этапа была скрытая оппозиция коммунистических партий «кастроизму», несмотря на попытки отдельных руководителей, в частности Роднея Арисменди, руководителя Коммунистической партии Уругвая, найти «дипломатический» выход. Арисменди прибег также к самым серьезным теоретическим аргументам, лишь бы не допустить разрыва между коммунистической стратегией (выработанной еще VII конгрессом Коммунистического Интернационала) и новыми импульсами, исходившими от Кубы[288]. Когда в апреле 1967 года после серьезных военно-политических поражений Коммунистическая партия Венесуэлы решила отказаться от ведения партизанской войны и отношения с кубинским руководством были резко порваны, оппозиция коммунистических партий Гаване достигла своего апогея.
Во время этого кризиса (а в действительности как ответ на него) в кубинской столице собирается конгресс Организации латиноамериканской солидарности (ОЛАС), ставшей наиболее открытым и влиятельным орудием «кастроистской» стратегии на континенте. В тот же самый момент Гевара, находясь в Боливии, уже осознал крушение своего плана «латиноамериканской революции». Восьмого октября, когда Гевара был взят боливийскими военными в плен и убит, первый этап экспансии социализма, последовавший за победой на Кубе в 1959 году, был завершен. Теперь ОЛАС уже не могла стать (после того как она почти разорвала связи с коммунистическими партиями, подобно тому как это было с Геварой в Боливии) политической опорой проекта, основные положения которого, вызвавшие резкую критику наиболее «ортодоксальных» партий, были изложены Режи Дебре в его брошюре под заголовком «Революция в революции?», которая была задумана, написана и опубликована в январе 1967 года в Гаване.
Работа Дебре – главное теоретическое исследование этого этапа – означала разрыв с доктринерством партий, выросших под крылышком III Интернационала, хотя, как указывал сам автор несколько лет спустя, в положении, которое больше всего подвергалось нападкам сторонников «ортодоксальности», а именно об авангардизме партизанских выступлений, речь шла лишь о милитаризованной разновидности «партии» в классическом ленинском понимании[289]. На самом деле коммунистические партии раздражали не столько «теоретические отклонения» в том, что касалось отношений между массами и авангардом, сколько восхвалявшийся тогда метод действий, который отвергал обычные формы политической борьбы в пользу «революционной войны», а больше всего прямо высказывавшееся предложение создать новые марксистско-ленинские организации, открыто противостоящие коммунистическим партиям, не принимавшим вооруженной борьбы.
В этом свете задача ОЛАС состояла в координировании в масштабах континента всего связанного с этой альтернативой. Однако организация эта возникла в тот момент, когда политические предпосылки, приведшие к ее основанию, начали рушиться: в период 1966 – 1967 годов создание «геваристами» «одного, двух, трех Вьетнамов» в Латинской Америке не могло завершиться ничем, кроме катастрофы. Это был период не только поражений и физического уничтожения главных участников революционного движения, но и спада массового движения, роста милитаризма, направленного против реформистских гражданских правительств (в 1964 году в Бразилии произошел успешно завершившийся военный переворот, который действительно открыл новый этап в жизни южной части континента), и отчаянного наступления империализма не только в странах Латинской Америки, но и во веем мире: сюда следует отнести и вторжение морских пехотинцев США в Доминиканскую Республику в 1965 году, и эскалацию войны во Вьетнаме, а если обратиться к Африке, то события в бывшем Бельгийском Конго и в Гане.
Одной из форм стратегического ответа на распространение идей кубинской революции была осуществленная Соединенными Штатами при Кеннеди инициатива «Союза ради прогресса» для проведения в жизнь программы крупных инвестиций на социальные нужды и развитие вспомогательных экономических структур с целью улучшения положения в регионе. С политической точки зрения этот проект должен был укрепить здесь позиции гражданских правительств – сторонников развития и политики реформ. Этот план в некоторой степени опирался на доктрину экономического и социального развития Латинской Америки, которую с начала 50-х годов разрабатывала Экономическая комиссия ООН для Латинской Америки (ЭКЛА), и в основном касался того, что в ученых кругах получило название «социологии модернизации». Комиссия адресовалась главным образом к старым национал-реформистским партиям Латинской Америки, партиям, связанным с социал-демократией (например, венесуэльской партии Демократическое действие), и христианско-демократическим партиям, политический вес которых в ту пору возрастал, как показывает пример чилийской Христианско-демократической партии, пришедшей к власти в 1964 году. Убийство Кеннеди ускорит крах проекта, хотя ею практическое осуществление было маловероятным, в частности, и потому, что он не нашел отклика в правящих кругах США, которые не хотели жертвовать своими старыми союзниками ради предполагаемой новой элиты.
Постепенно почти все гражданские правительства, которые должны были служить основой нового альянса между Соединенными Штатами и Латинской Америкой, пали в результате военных переворотов: в 1962 году в Аргентине был смещен Фрондиси (равно как и другой гражданский президент, Илиа, в 1966 году); в 1964 году – Гуларт в Бразилии; в том же году был смещен Пас Эстенсоро в Боливии. А кульминацией стало решение, принятое в 1965 году президентом Джонсоном (что было в лучших традициях политики «большой дубинки»), направить морскую пехоту в Доминиканскую Республику «для защиты порядка».
К концу 60-х годов, таким образом, континент находился в ситуации, весьма отличной от той, которая ожидалась в начале десятилетия: появление милитаризма нового типа (институционального и без каудильо) и провал всех попыток ведения партизанской войны по примеру кубинской. В то же время режим Гаваны после гибели Гевары занялся своими внутренними проблемами (а их было немало), отправив в архив план прямого вмешательства, создавший ему столько трудностей в отношениях с партнерами, которых он предпочитал СССР, и принесший так мало конкретных результатов.
Любопытно, что, несмотря на перечисленные поражения, в 70-е годы будет наблюдаться значительное «оживление» вооруженной борьбы, и, таким образом, в предложенной периодизации обозначится второй этап. Естественно, его характеристики будут отличными от черт предыдущего этапа. Географически его ось сместится с севера на юг континента, то есть в относительно более высокоразвитые страны (Бразилию, Аргентину, Уругвай и Чили), а в силу характера этих обществ методологически изменится и тип организации: новые повстанческие группы (Революционная партия трудящихся – Революционная народная армия и «Монтонерос» в Аргентине, Армия национального освобождения в Бразилии, «Тупамарос» в Уругвае, «Левое революционное движение» – МИР в Чили) будут развивать свою стратегию главным образом применительно к городским условиям. Все они сходятся в том, что налицо подъем массового движения в этих странах – рабочего, студенческого и городской бедноты. Строго говоря, в этот второй период партизанская борьба достигает своей наивысшей точки и характеризуется различными формами проявления народной активности, поскольку социальная мобилизация и апогей этой борьбы (у «Тупамарос» и «Монтанерос», например, она ведется на высоком техническом уровне) совпали с полевением военных в наиболее отсталых странах, таких, как Боливия, Перу, Панама и Эквадор.
В некоторых странах, главным образом в Аргентине (впрочем, и в Бразилии, Мексике, Чили и Уругвае), промышленный рабочий класс – в значительной степени продукт «транснациональной» индустриализации послевоенного периода – по разному относится к этапу требований, характеризуемому как «классовый», как этап оппозиции противной стороне – хозяевам, государству и бюрократическому руководству своих собственных организаций. Однако этим подъемом не сумели воспользоваться коммунистические партии, которые именно здесь потерпели наибольшее поражение: они не смогли придать рабочим конфликтам 70-х годов преобразующий, а не чисто корпоративный характер.
Теперь в отличие от предыдущего периода основу борьбы в значительной степени составляли не столько классические проблемы заработной платы и занятости, сколько «качественные» требования, которые были более глубоко связаны с «положением рабочих» вообще и с контролем над процессом производства на крупных предприятиях. Это была борьба против авторитаризма в обществе, однако в ту пору ей не придали политического направления ни партизанский «авангард», ни марксистские партии, и она вылилась (за исключением, может быть – и то в последний момент, – Бразилии) в классовый корпоративизм, обреченный на изоляцию и поражение. И если партии потерпели поражение, потому что не захотели расстаться со старыми схемами, то новые военно-политические организации разделили аналогичную судьбу, поскольку ориентировались на «катастрофу» – взгляд, который заставлял их видеть «окончательный кризис» системы в том, что на деле было кризисом лишь одной из фаз зависимого капитализма. Начиная с конца 60-х годов в тех странах, где раньше, чем в других частях этого региона, развился капитализм (Аргентина, Уругвай, Чили), открыто начали проявляться симптомы кризиса существующей системы регулирования; он проявился на социальном, культурном и политическом уровнях и поставил в центр спора вопрос о направлении изменений, которые этим обществам неизбежно предстояло претерпеть.
Появление новых форм борьбы рабочих, кульминацией которой были так называемые «кордовские» выступления в Аргентине в 1969 году, совпало с бурно развивавшимся процессом радикализации некоторой части средних слоев, в основном молодежи и студентов. Отзвуки европейских выступлений 1968 года, равно как и проблематика маоистской «культурной революции», оказали прямое воздействие на политические позиции этих поколений молодежи.
Однако не только существованием полемического неомарксизма объясняется подъем движения: другое, абсолютно новое на континенте явление способствовало возникновению той толики «мессианства» и стихийного горения, которые окрасили главным образом партизанские формы борьбы; глубокий идеологический кризис католической церкви, начиная со II Ватиканского собора, через так называемую «теологию освобождения», обратил огромные массы молодежи к идеям революции и социализма. Решающая роль молодежи, требование «качественных» советов на новом этапе борьбы городских масс вкупе с господствовавшими тогда в этой обстановке идеологиями (критический марксизм и революционное христианство) и расплывчатыми идеями «третьего мира» (точкой отсчета здесь может служить обращение Франца Фанона к «проклятьем заклейменным») наделили это движение «основательным» моральным содержанием, а следовательно, склонностью к широкому обобщению «этики убеждения».
Наибольшей силы эта вторая волна, перенесшая борьбу из сельской местности в городские условия и явившаяся производным «геваризма» 60-х годов, достигла на юге континента, особенно в Аргентине и Уругвае. Своего апогея она достигла в Бразилии. Особенно следует отметить движение, руководимое Карлосом Маригелья – бывшим руководящим деятелем коммунистической партии, автором руководства по ведению партизанской борьбы в городских условиях, ставшего «главным пособием» для тысяч борцов; однако очень скоро движение было подавлено. В то же время тот факт, что в Чили укрепление позиций «Левого революционного движения» практически совпало с победой на выборах Сальвадора Альенде, создал впечатление, что в дальнейшем развитии борьбы нет необходимости. Однако это явление распространилось на другие страны: даже там, где политическая структура была традиционно прочной, как, например, в Мексике, ощущались импульсы, порождаемые молодежным бунтом. В 1968 году армия жестоко подавила манифестацию протеста, оставив на площади Тлателолко множество убитых, число которых до сих пор неизвестно. Таким образам, вероятно, нет такой латиноамериканской страны, где на первой или второй фазе революционного движения, вызванного к жизни кубинской революцией, не дали бы о себе знать новые формы борьбы.
Ясно, что названными формами не исчерпывается все многообразие их в те годы. Первая половина 70-х годов характеризуется специфическими политическими действиями, имевшими огромное значение. Их характер (речь идет о странах Юга, где кризис гегемонизма оказался наиболее острым) был двоякого типа: радикализация старых народнических движений; удачное применение некоторыми коммунистическими партиями стратегии оппозиции, провозглашенной VII конгрессом Интернационала. К первому отнесем Аргентину периода возвращения Хуана Перона в 1973 году и Боливию (1970 – 1971), в которой было налицо сочетание выступления рабочих, руководимого синдикалистами, прогрессивного движения военных и народнической традиции революционного национализма. Ко второму – так называемый Широкий фронт в Уругвае – предвыборную коалицию во главе с коммунистами, получившую около 20 процентов голосов на выборах в 1971 году, и, естественно, Народное единство в Чили, которое приходит к власти в 1970 году, победив консерваторов и демохристиан.
Чили начала 70-х годов являет собой кульминацию процесса, с помощью которого «рабочая» партия с успехом осуществляет стратегию фронтов, разработанную VII конгрессом. В этом смысле опыт Народного единства – его победа и последующее поражение – выходит за политические и идеологические границы Латинский Америки. В самом деле, чилийские левые еще со времен своего родоначальника, Луиса Эмилио Рекабаррена, тяготеют к классовому корпоративизму как главной составляющей независимо существующего социализма. Это придание исключительной роли тому, что связано с понятием «рабочий» (структурное происхождение этого явления можно было бы объяснить особенностями формирования рабочего класса в Чили как «изолированной массы»), приведет в результате к установлению самых прочных связей между трудящимися и социалистической культурой, которых континент до той поры не знал.
Открывшаяся таким образом перспектива для автономного с политической точки зрения формирования чилийского рабочего класса станет препятствием на пути проникновения народничества и будет способствовать независимому участию трудящихся во множестве различных фронтов, которые начиная с 1938 года и до выборов Альенде стремились создать в стране новое по характеру политическое равновесие. Однако во всех этих случаях – и наиболее драматическим образом в период между 1970 и 1973 годами – трудность коренилась в ошибочном понимании гегемонии на практике. Партиям чилийских левых никогда не удавалось создать структуры по типу «народных» партий: для них понятие «народный» было обобщением всего связанного с фронтом, понимаемого как дополнение, как «союз классов», в котором последние воспринимались как субъекты, а политические партии как их отражение.
Любопытно, что в обществе, подобном чилийскому, отмеченном очень ранним и глубоким проникновением государства в структуру общества, левые партии отступили, в конце концов, перед узко «социологической» концепцией политики, по которой государство считалось лишь пассивной средой, отражающей интересы групп и социальных категорий. Примером этого служит категорический отказ от возможности преобразования Альенде коалиции партий в режим «прогрессивного цезаризма»: исполнительная власть оказалась во власти хаоса, в плену логики партий и социальных движений; не было возможности заставить считаться с теми ограничениями политических выступлений, которые самостоятельно устанавливает всякая власть.
По мере все более углубленного изучения латиноамериканских обществ удалось установить, что процесс развития прошел путь, который можно схематически представить в виде этапов, которые сохраняют между собой гораздо большую смысловую связь, чем могла, казалось бы, создать полемика между этими обществами.
Точка зрения III Интернационала, различные аспекты позиции Экономической комиссии ООН для Латинской Америки, так называемая теория зависимости, носящие политическую окраску предложения, которые приспосабливают консервативные модели вроде модели Хантингтона к категориям марксизма ради объяснения появившихся современных течений авторитаризма – все это относится к одному аналитическому ряду, где преемственность (следование марксизму) уравновешивает разрыв. Несмотря на острые полемические столкновения, изучение литературы по этим вопросам наводит на мысль скорее о кумулятивном процессе развития познания, чем об отсутствии связи и противодействиях, которые можно уподобить скрытой борьбе между примерами того и другого. В той же мере, в какой ни в одной из названных аналитических схем нельзя обнаружить точной концепции «теории», различия между точками зрения проявляются скорее в скрытых политических целях, которыми руководствуются исследования, чем в сущности теоретической конструкции. Любое объяснение, любое течение, кроме того, связано с совершенно определенным социально-политическим контекстом: опыты «идеологии развития», кубинская революция, новые военные авторитарные режимы. Любая из этих позиций обусловливает тон исследования, направляет анализ в определенное русло, в зависимости от ожидаемого эффекта отдает предпочтение то одной, то другой переменной – экономике, классам, государству – и влияет на то, какое значение будет придаваться внутренним или внешним факторам, воздействующим на общества, о которых идет речь.
Классическое представление о латиноамериканской «отсталости», возникшее в связи с тем, что были налицо «экзогенные» факторы, отражавшие «раздвоение» общества в соответствии с теми толкованиями империализма и «буржуазно-демократической революции», которые предложил III Интернационал, равно как и возникшая впоследствии точка зрения на эту проблему, выработанная на первом этапе Экономической комиссией ООН для Латинской Америки, не способствовали пониманию социальных черт процессов капиталистического развития, которые имели место в главных странах региона с того момента, как промышленная экономика заняла господствующие позиции и стала развиваться, внося значительные изменения в отношения между классами и государством. Впоследствии, в конце 60-х годов, концепция зависимости – весьма банально использовавшаяся как североамериканскими, так и латиноамериканскими интеллектуалами – способствовала умножению числа течений, стремившихся создать некоего deus ex machina для объяснения специфики Латинской Америки. Как ортодоксальную версию империализма, распространенную III Интернационалом, так и шаблонно используемую с позиций «третьего мира» теорию зависимости сближало сходство оценки положения в регионе, а это позволяло рассматривать в совокупности (по крайней мере в отрицательном плане, то есть начав с установления «общего врага») ситуации, которые, если не считать этой общей черты, очень отличались друг от друга.
Это имело место именно тогда, когда на первый план выступали черты, различительные для разных ситуаций. Говоря о наиболее развитых странах региона, все ученые сходятся во мнении, что где-то примерно в 50-е годы так называемая «легкая» индустриализация столкнулась в процессе экспансии с серьезными ограничениями. Именно тогда начался процесс, в ходе которого буржуазия этих стран с переменным успехом принялась искать возможность включиться в систему мировой экономики, что приведет общества этих стран к затяжному кризису, который сможет сравниться лишь с кризисом 1929 года.
Попытки изменить положение, предпринятые в ту пору и позднее, положат начало кризису и породят стремления реорганизовать государство; они будут меняться в свою очередь в зависимости от социально-политических условий, свойственных каждой системе. К началу 70-х годов развитие этого процесса пойдет бурными темпами; это объясняется осознанием господствующими классами настоятельной необходимости срочно перестроить структуру капитализма, переживающего кризис. Нельзя не признать, что многие из этих новых проблем появились в латиноамериканской экономике начиная с середины 60-х годов. Так называемая «теория зависимости» избрала своей мишенью два положения, на основе критики которых она возникла: это «идеология развития» и «буржуазно-демократическая революция», или, точнее, общие для этих двух концепций предпосылки: чисто внешние отношения между центром и периферией, индустриализация с учетом народных интересов, превозношение планирования, «антифеодальная» аграрная реформа, призыв к расширению производства и модернизации. Главными объектами критики были: концептуальная несостоятельность противоположности «внешнее – внутреннее» и развенчание «прогрессивной», «антифеодальной» роли национальной буржуазии. Итоги критики резюмировались в общем положении, по которому новой формой зависимости была как раз индустриализация; в связи с этим было очень важно, по какому направлению пойдут исследования.
Однако все это имело скорее теоретическое, чем политическое значение. А может быть, трудности следует приписать недостаточной разработанности связей между экономическим (или, если хотите, «классовым») анализом и анализом политическим. Например, в правильной оценке ранее существовавшими течениями «прогрессивности» национальной буржуазии имелась тенденция к преувеличению (будто речь шла о распаде этого класса) и не учитывалось, что исчезал не класс, а идеологическое понимание его роли. Другим примером может служить точка зрения, согласно которой народничество было «при последнем издыхании», поскольку социальная неприемлемость проекта о длительном государственном компромиссе (сам по себе тезис верен) приравнивалась к воздействию этого проекта на ожидания и поведение широких масс. В равной степени ошибочными оказались и некоторые утверждения, касавшиеся экономики, например о «развитии слаборазвитости». Строго говоря, кризис способа капиталистического накопления (и воздействие, которое оно оказывало на общество и государство) считался кануном краха капитализма в Латинской Америке. Дело в том, что в тоне опубликованных работ – а они, бесспорно, в долгу перед эпохой, в которую написаны (кризис реформистской идеологии развития, кубинская революция, расцвет неомарксизма в Европе и Северной Америке) – звучала безнадежность, идущая, может быть, вразрез с настроем всей совокупности специфических тезисов, где можно было обнаружить иные оттенки. Условия производства и потребления в зависимой системе тяжело сказывались на политическом анализе в Латинской Америке 60-х годов. Политический выход авторы работ, проникнутых предчувствием катастрофы, видели в противопоставлении «класс против класса» (а также социализма – фашизму, революции – реформам, вооруженного пути – мирному), вновь обращаясь к призрачным «левым» подходам III Интернационала. Одновременно с этим была выдвинута в качестве постулата самоубийственная взаимосвязь «катастрофа – волюнтаризм», которая в Германии 20-х годов вылилась в нацизм, а в недавней истории стран южной части Латинской Америки – в режимы, получившие затем название «бюрократически-авторитарных».
Несмотря на это, теория зависимости была на деле важным этапом в разработке латиноамериканской концепции кризиса. При всей своей ограниченности она способствовала активизации роли марксизма в области исторических, социологических и экономических исследований, где он стал обобщенным методом анализа и после многолетнего перерыва установил новую связь между культурой и политикой[290].
Идеологическая сложность периода возросла после слияния элементов разных направлений. Кризис сталинизма открыл путь для проникновения на континент, с одной стороны, внешне наиболее противоречивых направлений европейского марксизма (от Маркузе до Альтюссера), а с другой – импульсов, которые исходили от католицизма после II Ватиканского собора. К концу этого периода следует отнести также влияние идей Грамши, работы которого были опубликованы в начале 60-х годов в Буэнос-Айресе. «Грамшианство» оказалось как бы мостом, соединяющим две эпохи, и его влияние в наши дни выражается в стимуле (главным образом в странах Юга) для размышлений после того, как «теория катастрофы» привела к поражению[291].
В рамках сложных связей между европейской и латиноамериканской теоретической мыслью наибольшим влиянием пользуются Альтюссер и его ученики. Не будет преувеличением сказать (как это ни парадоксально), что французский марксистский структурализм оказался преобладающей идеологией для целого поколения, которое искало возможности для политической реализации на путях самого крайнего волюнтаризма[292].
Родственные связи, установленные между «объективизмом» Альтюссера и политическим «субъективизмом» новых «авангардистских» течений, не кажутся, в общем, чем-то странным. Их главным истоком является как раз тот самый «авангардизм», которому в ту пору пришлось искать политические связи с массами. Претензии на «научность», которые якобы позволяли руководящим органам «познать законы истории» (порожденные грубым детерминизмом), лишь усиливали (как бы вызывая противоположный эффект) волюнтаризм их политических действий. Владельцы «знания», обладатели «научной правды» перед лицом «ошибок идеологии», они делали вид, будто в их схемах присутствует гарантия «Истории», которая чаще всего давала о себе знать в виде простейших догм. В итоге, хотя после 1968 года мятежная европейская молодежь отвергла Альтюссера, заменив его Маркузе, влияние Альтюссера в Латинской Америке не ослабело. Лишь крупные поражения середины 70-х годов отодвинули структуралистские теории на второй план, а появление новых проблем, поставленных реальной жизнью, заставило обратиться к иным средствам для получения ответов.
Если марксизм 60-х годов пытался установить отношения «согласия – диалога» с народничеством и национализмом по вопросу о связи (которую не сумели установить социалисты и коммунисты) между национальной и социальной борьбой, то нынешние исследования ориентируются все больше на изучение иной связи – между демократией и социализмом.
Совершенно очевидно, что эта проблематика имеет отношение к левым силам Юга континента, где как неизбежное следствие выдвинутого приверженцами ориентированной на катастрофу теории «социализм или фашизм» пророчество «сбылось само собой»: как только был установлен характер конфликта, ситуация предстала в виде катастрофического равновесия, а это привело к бурным взрывам авторитарного типа.
Естественно, что в этих новых условиях зашла речь о возобновлении дискуссии о ценности и значении демократии, которую и марксизм коммунистов, и различные народнические течения рассматривали как временное средство для ведения непосредственной политической борьбы. Если в период расцвета теорий зависимости главное внимание уделялось экономическим отношениям, то возникновение новых авторитарных режимов привело к тому, что внимание исследователей сосредоточилось на проблемах государства и политического господства, хотя в первых работах еще ощущались предубеждения экономизма.
Если на предыдущем этапе развития теории главная проблема заключалась в трудности установления четкой взаимосвязи между экономикой, обществом и государством, между моделями накопления и моделями гегемонии (единственным исключением, заслуживающим внимания, является упоминавшаяся выше книга Кардосо и Фалетто, которая продолжает оставаться наиболее серьезной попыткой создать картину взаимосвязи экономических, социологических и политических переменных), то и теперь исследование «нового авторитаризма» этой проблемы не решило[293].
Подобная литература могла бы развить наиболее удачные положения предыдущего этапа, открыв в каком-то смысле путь для дополнения уже нарисованной картины с тем, чтобы можно было попытаться отыскать причины, по которым в абстрактном полярном противопоставлении «социализм или фашизм» последний одержал победу над первым. Почему возникли «бюрократически-авторитарные» режимы? Что для них было характерно? Каковы были их связи с экономикой? Была сделана попытка дать более или менее автоматическое объяснение изменениям в государстве тем, что капитализм испытывал необходимость «углубить» процессы индустриализации в тех странах, где он развился раньше, чем в других, и достиг более высокого уровня. В этом свете важным может считаться пример Бразилии и период 1967 – 1970 годов в Аргентине, когда там существовал военный режим Онгании. Однако последующие примеры Чили, Уругвая и Аргентины начиная с 1976 года показали, что капиталистическая реорганизация может принимать формы, далекие от тех, которые были связаны с углублением индустриализации. В свою очередь, не согласившись с упрощенными связями между экономикой и политикой, такие государства, как Мексика и Венесуэла (и в несколько менее ясной форме страны Андского пакта), отдали предпочтение промышленному развитию, не прибегая к авторитарным режимам и не разрушая в угоду рынку «государство благоденствия».
Современные направления исследований (а в некоторых случаях известная озабоченность в связи с проектами новых социалистических предложений) обнаруживают стремление противопоставить анализу, в котором отдается предпочтение внешним отношениям зависимости, изучение внутренней динамики развития любого общества. В этом смысле понять политические процессы может помочь не «экономический» взгляд на зависимость или на «углубление» индустриализации, а историко-социальная форма – в которой идет процесс индустриализации, – динамически связывая производство, классы и политическую культуру, и одновременно национальное пространство с мировым.
То, что сейчас кажется достижением, на самом деле – лишь все более широко распространяющийся отказ от объяснений слишком общего характера. Связям отдается предпочтение перед структурами, общественные науки оцениваются с точки зрения исторической перспективы. Так, категории рассматриваются как ступени, ведущие к созданию «конкретного», выступающего как совокупность множества определений, а не как некое концептуальное «тайное божество».
Это обращение к «историческим» вопросам в ущерб «структурным» сочетается с обращением дискуссии к теме демократии не только в целях критики капиталистического авторитаризма, но и в связи с обсуждением возможности социалистических преобразований. В связи с тем что марксистская дискуссия в Латинской Америке ведется в новом ключе, озабоченность ее участников простирается дальше: речь идет о выявлении прочных концептуальных связей между политикой и повседневной жизнью. Новым связующим моментом является отказ от узкого взгляда на вещи, при котором социальные классы рассматривались как предопределенные исторические субъекты, вместо стремления изучить процесс формирования субъектов (как ключ к политическому действию), который нельзя было бы представить иначе, как через признание людьми осмысленности их повседневного существования.
Естественно, не все внутренние перспективы современного латиноамериканского социализма ограничены рамками перечисленных вопросов: здесь вполне точно обрисована ситуация, сложившаяся в странах Юга. Вследствие многообразия складывающихся ситуаций в Латинской Америке (находящейся в движении, подобно маятнику) происходит изменение взглядов на проблемы и смещение центров политической активности. Если в первое десятилетие после кубинской революции во главе повстанческого движения был Север континента, а затем в 70-е годы этот центр сместился к Югу, то сейчас «стрелка» вновь сместилась к Северу, в частности в Центральную Америку, где обстановка, сложившаяся в Никарагуа, Сальвадоре и Гватемале, свидетельствует о том, что это самые горячие точки конфликта.
В этих странах элементы традиционной политической культуры испано-креольского происхождения в сочетании с чертами демократизма плебейского толка и якобинской методологией временно соединились с ленинизмом в его наиболее классической форме, образовав «смесь», которая как будто подошла для небольших по территории стран о несложным социальным составом и развращенной автократической политической системой, находящейся в зависимости от североамериканского капитализма.
В текущем десятилетии, таким образом, мы еще раз сталкиваемся с трудностью установления общих канонов экспансии социализма наряду, впрочем, с ширящимся процессом «депровинциализации» латиноамериканской политики, в котором международные средоточия силы – СССР и его союзники, социал-демократия и христианская демократия – выступают в качестве главных действующих лиц, являясь противовесом традиционному североамериканскому присутствию, и создают возможность для новых форм политического равновесия.