Каким может быть будущее марксизма, мы еще не знаем. Однако сто лет спустя после смерти Маркса с определенной долей уверенности можно дать оценку его необыкновенным достижениям.
Ни одному мыслителю еще ни разу не удавалось с подобным успехом пережить свой собственный программный лозунг: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его» [МЭ: 3, 4]. Идеи Маркса стали теориями, вдохновившими рабочие и социалистические движения в Европе. В основном благодаря Ленину и русской революции эти идеи стали квинтэссенцией международной доктрины социальной революции в XX столетии, которая одна повсеместно принята на вооружение от Китая до Перу. Благодаря победе партий и правительств, отождествляемых с этой доктриной, некоторые версии таких идей превратились в официальную идеологию государств, где к настоящему времени проживает около одной трети человечества, не говоря уже о разных по размаху и значению политических движениях иного масштаба и значения, которые заявляют о своей приверженности этим идеям в остальной части мира. Единственные мыслители, которых можно было бы назвать поименно, достигшие положения, сравнимого с Марксовым, – это основатели великих религий прошлого, и, за исключением, пожалуй, одного Магомета, никто из них не сумел столь же быстро добиться триумфа. С этой точки зрения ни один светский мыслитель не может быть сравним с Марксом.
В какой мере сам Маркс одобрил бы все то, что было сделано во имя его, и что он подумал бы о доктринах, нередко превращенных в светский эквивалент теологии и официально признанных в качестве неоспоримо верных, – вопрос, который мог бы вызвать интересную дискуссию, тем не менее является академическим. Однако сколь бы далекими ни были подобные доктрины от оригинальных идей Маркса, которые мы можем документально обосновать или вывести из его сочинений, они исторически происходят из этих идей, и данное происхождение может быть конкретно продемонстрировано как в области мысли, так и в области действия, ибо они принадлежат истории марксизма. Насколько их развитие логически содержится в идеях Маркса – это отдельный и самостоятельный вопрос, ставший уже предметом многочисленных дискуссий, особенно в той связи, что режимы и правительства, созданные во имя Маркса (обычно до сих пор сочетаемого с каким-либо революционным вождем, появившимся после него и провозгласившим себя его учеником, будь то Ленин, Сталин, Мао или др.), все до сего времени обладали своего рода фамильным сходством или же, по той причине, что все они отличались общей негативной чертой, несходством с либеральной демократией.
Разрешение подобной проблемы не входит в задачу данной «Истории марксизма», и все же в этой связи могут быть сделаны два замечания. По мере того как совокупность идей переживает того, кто их разработал, она выходит за рамки первоначального содержания и намерений. В весьма широких границах, определяемых способностями людей к истолкованию или даже человеческой склонностью провозглашать связь с любимым избранным предшественником, эта совокупность идей становится объектом целого ряда непредсказуемых широких изменений и трансформаций как практического, так и теоретического свойства. Режимы, именовавшие себя христианскими и черпавшие свой авторитет из особой совокупности письменных источников, занимают пространство, простирающееся от феодального Иерусалимского королевства до общин «шекеров» («трясунов»)[1], от царской империи до Голландской республики, от кальвинистской Женевы до ганноверской Англии[2]. Христианская теология постепенно абсорбировала и Аристотеля, и Маркса. И все эти режимы могли бы утверждать, что их возникновение определенным образом связано с учением Иисуса Христа, хотя обычно подобные утверждения и не доставляют особого удовольствия другим, столь же убежденным, христианам. Тома данной «Истории марксизма», пожалуй, продемонстрировали, сколь широк спектр идей и практической деятельности тех, кто претендует на то, что эти идеи и деятельность, непосредственно или через преемников, связаны с учением Маркса и совместимы с ним. И если бы мы не знали, что все: сионистские кибуцы и полпотовская Кампучия, Гильфердинг и Мао, Сталин и Грамши, Роза Люксембург и Ким Ир Сен – все заявляют о подобной своей связи с Марксом, то, конечно, различия, существующие между ними, представились бы нам гораздо более заметными, нежели сходство. Нет никакого теоретического основания считать, что марксистские режимы должны были принимать какую-то определенную форму, хотя имеются вполне веские исторические причины для того, чтобы объяснить, почему эти режимы, возникшие в относительно короткий период времени начиная с 1917 года – будь то благодаря самобытной революции, или из подражания, или же благодаря завоеванию, в целом ряде стран на обочине или вне промышленно развитого мира, – выработали в себе общие характерные черты как в негативном, так и позитивном плане[3].
В настоящем томе предпринимается попытка изучить марксизм начиная с того времени, когда он более не отождествляется – в отличие от того, как это происходило во все возрастающей мере в период между 1917 годом и расцветом сталинизма, – с какой-то одной моделью революции и построения социализма, с одним-единственным международным движением под централизованным или по меньшей мере неоспоримым руководством Коммунистической партии СССР. Марксистская политическая практика более не оформляется или стремится не оформиться по большевистскому образцу. Утратил силу вывод, согласно которому Марксова теория необходимым образом выливается в ленинизм, и только в ленинизм (или в какую-либо другую школу, претендующую на то, чтобы представлять марксистскую ортодоксию).
Тем не менее можно сказать, что любая система идей – это относится и к идеям Маркса – в процессе становления неизбежно превращается в некую значимую политическую силу, способную мобилизовывать массы будь то посредством партий, движений, правительств или другими путями. Подобным же образом любая система идей трансформируется, хотя бы только в результате придания ей определенной формы, ее стабилизации и дидактического упрощения в тот самый момент, когда ее начинают преподавать в начальной и средней школе или даже только в высших учебных заведениях. Объяснять мир и переделывать его – не одно и то же, хотя то и другое органически взаимосвязано. Происходит ли это по ходу образования неформального ядра убеждений, как, например, тех, которые характеризовали деловых людей XIX столетия и их летописцев в отличие от реального содержания мысли Адама Смита, служившей, по их мнению, их опорой, или же – наоборот – формальных догм, в отношении которых оказываются нетерпимыми никакие разногласия, – это вопрос второстепенный. Остается факт трансформации. История идей, и в частности история политических идей, занимается прежде всего определением значения и намерения мыслителей, а также первоначального контекста и связи с ним идей мыслителей, скрытых посмертными истолкованиями. Единственными авторами, которым удается избежать этой участи, являются те, которых никто никогда не принимал всерьез, или же те, кто был столь тесно связан со своей эпохой, что его тотчас же забыли. Сегодняшний Адам Смит – это не Адам Смит 1776 года, разве что только для узкой группы специалистов-ученых. То же неизбежно относится и к Марксу, хотя, как показывает данный том, последние десятилетия XX века создали различные марксизмы из первоначального Маркса.
Чем больше мыслитель в состоянии изменить мир, тем в большей мере его мысль становится предметом посмертных превращений. Политическое воздействие марксизма, несомненно, является наиболее важным успехом Маркса с точки зрения истории. Конечно, и интеллектуальное влияние имело почти такое же значение, но оно неотделимо от политического воздействия и менее всего отделимо от марксистов. Не так уж много мыслителей, одно только имя которых вызывает в воображении фундаментальные преобразования интеллектуального мира человечества. Среди этих имен наряду с именами Ньютона, Дарвина, Фрейда стоит и имя Маркса. Уже одни эти имена указывают на то, что интеллектуальные преобразования, с которыми отождествляется каждый из них, сравнимы друг с другом разве только в том смысле, что им было суждено выйти далеко за пределы круга специалистов соответствующей области знания вплоть до охвата всего мира культуры. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что Фрейд или даже Дарвин обладали таким же, что и Ньютон, интеллектуальным величием. И все-таки, какими бы ни были их способности и природа их интеллектуального успеха, те имена, которые составят подобный список, немногочисленны. Включение в него Маркса трудно оспорить. Однако оно произошло весьма своеобразным образом. Во-первых, потому что произошло это из практических целей и только после смерти Маркса, как показано в данной «Истории марксизма»: воистину, мало кто мог бы предположить, когда Маркс был еще жив, что его ждет подобная слава. И во-вторых, это включение произошло под аккомпанемент длившейся целое столетие настойчивой, широкой, активной и с интеллектуальной точки зрения отнюдь не бессодержательной критики. Многие яркие умы прилагали интенсивные усилия, чтобы доказать наличие ошибок и пробелов у Маркса, включая сюда и тех, кто, начав как сторонник марксизма, позднее становился его критиком. Мыслители, преобразующие интеллектуальный мир, нередко оказываются под огнем критики и опровержения, по крайней мере в течение некоторого периода. Однако обычно путь таких людей представляется менее тернистым, а серьезная теоретическая критика, как нам кажется, в таких случаях ограничивалась специфическими сферами научного исследования. Маркс же пережил целое столетие критического огня, направляемого против его идей всяким, у кого в руках оказывалось перо или пишущая машинка, какая-нибудь трибуна или же – что бывало нередко – карандаш цензора или полицейский участок. Зато спустя столетие его интеллектуальное величие уже не подвергается серьезным сомнениям. Более того, его идеи представляются важными даже тем, кто отвергает его выводы и практическую деятельность его последователей.
Есть три возможные причины, объясняющие эту его замечательную особенность. Несомненно, марксизм постоянно подвергался нападкам, потому что в годы, непосредственно последовавшие за смертью Маркса, его учение постоянно отождествлялось, как с той, так и с другой стороны – причем, как правило, в обширных районах мира, – с мощными политическими движениями, представлявшими угрозу для статус-кво, а после 1917 года – с государственными режимами, считавшимися опасным подрывным элементом всего международного порядка. Марксизм никогда не переставал быть представителем внушавших страх политических сил. К тому же он постоянно оставался – по крайней мере в теории – интернациональным, внушая, таким образом, своим критикам ужас и мысль о потенциально универсальном заблуждении. В этом плане марксизм отличается от учений, которые отождествляются с особыми нациями или расами и посему с трудом привлекают на свою сторону другие народы или расы. Отличается он также и от иных теоретически универсальных учений, на практике, однако, ограниченных рамками отдельного региона, как, например, православное христианство или шиитский ислам.
Кроме того, марксизм всегда являлся революционной критикой статус-кво и, обладая серьезным интеллектуальным аппаратом, весьма скоро осознал себя в качестве революционной критики, имеющей гораздо более широкое и важное значение. Ведь практически все противники существующего положения вещей, желая заменить его «новым», лучшим обществом, и даже те, кто хотел бы возврата к «старому», идеализированному обществу, описывают сегодня свои чаяния с помощью термина «социализм». Но марксистский анализ в теории социализма, или того, что выдается за таковую, сформулирован таким образом, что неизбежно любая критика социализма предполагает критику Маркса. Через год после смерти Маркса хорошо информированный автор обзора «современного социализма»[4], хотя и подчеркивал слабую распространенность домарксистских «утопических» или «мутуалистских» школ, тем не менее посвятил Карлу Марксу всего лишь одну из девяти глав монографии. Сегодня же скорее всего подобная дискуссия[5] приняла бы во внимание все варианты социалистических учений главным образом в их связи с марксизмом, который, по молчаливому согласию, считается теперь центральной традицией социализма.
Аналогичным образом всякий, желающий критиковать существующее общество, настолько же увлекается теорией, господствующей в подобной критике, насколько те, кто желает защищать это общество, или те, кто скептически относится к намерениям революционеров, склонны к нападкам на Маркса. Иначе обстоит дело только при тех режимах, где марксистское учение отождествлено с официальной идеологией статус-кво. Тем не менее государства с марксистским режимом в современном мире являются меньшинством, во всяком случае, если исключить СССР, все государства такого рода существуют на свете не более 30 – 40 лет, и элемент критики общества, присутствующий в первом или первых поколениях после революции, по-прежнему сохраняет определенное значение, хотя, по всей вероятности, и в постоянно убывающей степени.
Есть, однако, и третья причина, объясняющая центральное положение марксизма и дискуссий о марксизме в интеллектуальном мире последних десятилетий XX века, – это его необычайная способность привлекать к себе внимание интеллектуалов высокого уровня. Этим мы отнюдь не хотим сказать, что интеллектуалов всегда в массовом порядке привлекал марксизм (хотя подобное иногда и случалось) или что такое тяготение к марксизму среди интеллектуалов носит постоянный характер. Напротив, бывали времена, страны, сферы интеллектуального труда, которые в значительной мере были невосприимчивы к марксизму или же отвергали его. Тем не менее в теоретическом плане марксизм по сравнению со всеми другими идеологиями, связанными с современными социальными движениями, вызывал гораздо больший интерес, открывая самые широкие возможности не только для осуществления намерений и политической деятельности, но также для дискуссий и разработок в сфере идей. В этой связи особенно заметна совокупность дискуссий и концептуальных разработок, предпринятых людьми с высокими интеллектуальными способностями, которые они оказались в состоянии применить благодаря марксизму. В данной «Истории марксизма» отражена только их некоторая часть. И не случаен и отнюдь не свидетельствует о некой интеллектуальной моде тот факт, что число отсылок под статьями «Маркс» и «марксизм» в примечаниях ко «Всемирной энциклопедии социальных наук» (International Encyclopedia of the Social Sciences. 1968) было намного больше, чем под статьями о каких-либо иных мыслителях, не говоря уже о дополнительных ссылках в статье «ленинизм». И в академическом плане подлинный культурный потенциал Маркса также был и остается по-прежнему огромным.
Авторы данной «Истории марксизма» не ставят задачи дать хронологический обзор развития марксизма в период с середины 50-х годов до настоящего времени. Однако прежде чем принять во внимание долгосрочные факторы, характеризующие марксистскую дискуссию на протяжении этой последней четверти века, было бы небесполезно бросить беглый взгляд на события краткосрочного характера, которые в это время играли решающую роль. Три группы событий были в этот период событиями первостепенного значения: те, которые связаны с развитием СССР и других социалистических стран начиная с 1956 года; те, которые относятся к проблемам уже в 50-е годы, получившим название (пусть и двусмысленное) проблем «третьего мира», и в частности Латинской Америки; и наконец, проблемы, связанные с впечатляющим и неожиданным взрывом политического радикализма в странах промышленно развитого капитализма в конце 60-х годов, основные предпосылки которого следует искать в студенческих движениях. Мы, конечно, не собираемся здесь сопоставлять эти различные события; мы рассмотрим их только в их возможной связи с ходом марксистской дискуссии. С точки зрения их подлинного политического – прямого или опосредованного – значения они обладают весьма неравнозначной ценностью и, кроме того, не могут быть четко отграничены одно от другого, особенно после 1960 года.
События, связанные с развитием стран социализма, в свете задач настоящего издания могут быть рассмотрены с различных точек зрения. Прежде всего они оказали влияние на развитие марксизма благодаря десталинизации в СССР и других государствах Восточной Европы. Десталинизация в свою очередь имела и теоретический, и практический результат. С одной стороны, она привела к признанию того, что нынешняя организация этих обществ и их функционирование (и не в последнюю очередь их экономики) испытывают нужду в реформах, – признанию, которое особенно остро ощущалось в годы, последовавшие за XX съездом КПСС вплоть до конца 60-х годов. С другой стороны, она вызвала теоретическое осмысление происходящего с целью достижения конкретных практических результатов в ходе реформы и привела также к определенной «оттепели» в сфере духовной жизни, позволившей, а порой и стимулировавшей, постановку вопросов, обсудить которые было совершенно невозможно в эпоху сталинизма. Можно также добавить к сказанному, что новая международная обстановка, сложившаяся для СССР и Китая (и в меньшей мере для других социалистических государств) в плане их отношений как с капиталистическим миром и «третьим миром», так и с другими компонентами международного коммунистического движения, вызвала необходимость пересмотра привычного мышления.
Во-вторых, эта же группа событий оказала воздействие на марксизм в связи с крахом единого международного коммунистического движения, движения монолитного и моноцентрического, в котором господствующее положение занимала «партия-вождь», то есть Коммунистическая партия Советского Союза. Это монолитное единство, уже ослабленное в связи с отколом от него в 1948 году Югославии, практически перестало существовать около 1960 года в связи с разрывом между Китаем и СССР. Все коммунистические партии, и, следовательно, марксистская дискуссия внутри них, были – хотя и в разной мере – затронуты этим крахом, или, точнее говоря, признанием де-юре или де-факто того, что отныне стало возможным, а иной раз и желательным многообразие национальных путей к социализму или же путей развития самого социализма. Кроме того, даже у тех, кто все еще страстно желал сохранения одной-единственной международной ортодоксии в области теории, наличие соперничающих друг с другом ортодоксий вызывало острые проблемы приспособления.
В-третьих, развитие социалистических стран взаимосвязано с развитием марксизма через политические, иногда носившие драматический характер, события внутри социалистического мира, касающиеся ряда государств советской сферы влияния и Китая: первая реакция в Восточной Европе в 1956 году на XX съезд (Польша, Венгрия); кризис конца 60-х годов, самый тяжелый из которых – «пражская весна» 1968 года; ряд катастрофических событий в Польше в период между 1968 и 1981 годами (и после); политические потрясения в Китае в конце 50-х годов, в середине 60-х годов («культурная революция») и после смерти Мао.
Наконец, рост непосредственной связи социалистической сферы с остальным миром (на первых порах хотя бы благодаря журналистике, туризму, культурному обмену и оформлению значительных центров эмиграции из социалистических стран) также повлиял на развитие марксизма, увеличив количество информации о социалистических странах, доступной западным марксистам и все труднее поддающейся контролю. Если эти страны могли быть приняты в качестве образца (иногда чуть ли не в утопическом духе) для устремлений революционеров на Западе, то это в значительной мере произошло именно потому, что западные революционеры мало знали об этих странах, а порой и не были в состоянии узнать ничего большего. Им были известны программные намерения и декларированные достижения, а также, естественно, историческое значение происшедших там революций, но гораздо более скудными были их познания относительно сложности их прошлой и настоящей истории. Порой могло даже показаться, что они и не придавали этому особого значения: идеализация «культурной революции» в Китае многими западными революционерами имела такое же отношение к этой стране, как «Персидские письма» Монтескьё к реальной Персии или представления XVIII столетия о «добром дикаре» к реальной жизни на Таити. Во всех этих случаях использовался предполагаемый опыт удаленной от социальной критики, находящейся в другой части мира страны. Несомненно, почитатели «культурной революции» в какой-то момент действительно верили, что Китай времен Мао соответствует тому идеальному образу, который они пропагандировали, однако этот образ не был основан на подлинном знании или на каких-либо доказательствах, способных убедить наблюдателей, не расположенных уверовать в «культурную революцию». К тому же удаленность этих стран, чрезвычайно плохое знание их языка и намеренная самоизоляция их режимов приводили к тому, что национальная реальность этих стран становилась еще менее доступной. Но с развитием связей и информации тенденция искать утопию под каким-либо уже воздетым красным знаменем значительно ослабла. Начиная с 1956 года открывается период, когда бóльшая часть марксистов была вынуждена прийти к выводу, что существующие социалистические режимы – от СССР до Кубы и Вьетнама – далеки от того, что хотелось бы видеть в качестве социалистического общества или общества, идущего по пути строительства социализма. Большинство марксистов были вынуждены вернуться к позициям, которые социалисты занимали повсеместно еще до 1917 года. Вновь им пришлось сформулировать концепцию социализма как необходимого решения проблем, создаваемых капиталистическим обществом, как надежды на будущее и как идеи, которой весьма мало соответствует практический опыт. Это, однако, отнюдь не обязательно сопровождалось недооценкой значительных результатов (во многих планах положительных) предпринятых до сего времени попыток построить социализм, несмотря на значительные трудности и в странах, которые ни Маркс, ни Ленин до 1917 года не считали особенно благоприятной почвой для развития социализма. С другой стороны, были и такие, кто подвергся соблазну отвергнуть этот опыт как исторический провал или отрицал, что он или являлся, или может явиться чем-то таким, что заслуживало бы названия социализма.
В то же время массовая эмиграция «диссидентов» из социалистических стран усиливала былое искушение отождествлять Маркса и марксизм исключительно с подобными режимами, и в особенности с СССР. Подобное отождествление в свое время использовали те, кто отлучал от марксистского сообщества всякого, не поддерживавшего некритически и безоговорочно все, что исходило из Москвы. Теперь же к такому отождествлению прибегли желающие отвергнуть всего Маркса, утверждая, будто единственный путь, который начинается с «Коммунистического Манифеста» и который только и может вытекать оттуда, – это путь, ведущий в «гулаг» сталинской России или к его аналогам в иных государствах, управляемых последователями Маркса. Такая реакция разочарованных коммунистов, взиравших теперь на «поверженное божество», была в психологическом плане понятна, и тем более она понятна, когда речь идет о диссидентствующих интеллектуалах, проживавших в социалистических странах и переехавших оттуда на Запад, ибо их отказ от всего, что так или иначе связано с официальным режимом, являлся всеобъемлющим, включая сюда и мыслителя, на положения которого этот режим ссылался. В очерке Витторио Страды мы находим подтверждение подобной позиции. По мере того как отказ от Маркса, вызываемый его отождествлением с СССР, становился все более распространенным в послесталинский период среди тех, кто оставил свою прошлую коммунистическую веру, этот отказ превращался в полноправный элемент истории марксизма. Конечно, можно было бы заметить, что в интеллектуальном плане этот вывод аналогичен более или менее тезису, согласно которому вся история христианства должна логически и неизбежно привести к папскому абсолютизму, или же таким представлениям, по которым всякий дарвинизм должен привести к прославлению свободной капиталистической конкуренции.
Совокупность событий в странах «третьего мира» касалась развития марксизма главным образом по двум направлениям. Во-первых, эти события привлекли внимание к освободительной борьбе народов Азии, Африки и Латинской Америки, а также к тому факту, что многие подобные движения и некоторые новые режимы, возникавшие в результате деколонизации, испытывают тяготение к марксистским лозунгам и к государственным структурам и стратегии, отождествляемым (по крайней мере по их мнению) с марксизмом. Подобные движения и режимы в своем усилии выйти из отсталости нашли источник вдохновения в опыте социалистических стран.
И это довольно естественно, если вспомнить, что подавляющее большинство режимов с коммунистическим контролем, возникших после 1917 года, утвердило себя в отсталых странах. Число движений и режимов в «третьем мире», заявлявших (хотя бы время от времени) о том, что они избрали в качестве своей цели социализм (нередко сопровождаемый определениями «африканский», «исламский» и т.д.), оказалось значительным. Если у подобных социализмов и был какой-нибудь образец, то он восходил к режимам, руководимым марксистами. Вряд ли есть необходимость добавлять, что количество марксистских сочинений в прежде колониальных или полуколониальных странах колоссально возросло. В некоторых регионах, например, в определенных частях Африки (прежде они не могли похвастать практически ни одним марксистским сочинением), теперь начали писать такие сочинения. Иные страны гарантировали приют, хотя бы на некоторое время, марксистам, которым было запрещено преподавать и публиковаться на их родине.
В течение десятилетий всеобщего великого бума капитализма все больше казалось, что социальные революции могут происходить прежде всего в мире зависимых и «слаборазвитых» стран. Отсюда второй пункт, который необходимо подчеркнуть, а именно тот, что благодаря опыту стран «третьего мира» внимание марксистов сосредоточилось на отношениях между господствующими странами и странами развивающимися, на специфическом характере и на проблемах возможного перехода к социализму в этих регионах, а также на социальных и культурных особенностях, которые могли бы отличать их будущее развитие. Данные проблемы вызвали вопросы, относящиеся не только к конкретной политической стратегии, но также и к марксистской теории. Более того, взгляды марксистов как в качестве профессиональных политиков, так и (хотелось бы сказать «следовательно») в качестве теоретиков, значительным образом расходились.
Показательный пример взаимодействия между опытом стран «третьего мира» и марксистской теорией можно найти в области историографии и привести его для иллюстрации. Природа перехода от феодализма к капитализму давно уже вызывала обеспокоенность у марксистских исследователей, включая также марксистских политиков, ибо эта проблема, по крайней мере в России, поставила на повестку дня вопросы, имеющие актуальное значение. Для России «феодализм» был недавним явлением, царский «абсолютизм», классовая природа которого была предметом дискуссии, был свергнут также недавно, поэтому сторонников различных интерпретаций этого вопроса (как, например, М.Н. Покровского) их оппоненты отождествляли, справедливо или ошибочно, с политической оппозицией или с теми теориями, которые эту оппозицию вдохновляли. В Японии также эта проблема стала предметом политических суждений. Однако, не вдаваясь в анализ подобных дискуссий, напомним только амбициозную попытку Мориса Добба дать систематическое исследование проблемы в скромно названной монографии «Исследования развития капитализма» (1946), вызвавшей оживленную международную дискуссию, особенно в 50-е годы[6].
Обсуждению подверглось тогда немало вопросов. Существует ли фундаментальное внутреннее противоречие феодализма («общая закономерность»), способное вызвать сначала распад, а в конце концов и замену его капитализмом? И если такая «закономерность» существует (причем большая часть ортодоксальных марксистов верила в ее существование), то в чем она заключается? Если же такой «закономерности» нет и феодализм, таким образом, можно интерпретировать как стабильную и самостабилизирующуюся систему, то как объяснить тогда его ликвидацию под воздействием капитализма? Если же подобный механизм распада все-таки существует, то действует ли он во всех феодальных системах (и в данном случае можно было объяснить неспособность капитализма развиваться вне рамок европейских условий) или только в специфическом районе и тогда остается лишь проанализировать особенности этого района, отличающие его от остального мира?
Основное содержание критики, выдвинутой против Добба Полем М. Суизи и спровоцировавшей начало дискуссии[7], сводилось к тому, что Суизи заявил о своей неудовлетворенности попытками объяснять распад феодализма действиями механизмов, коренящихся в сфере фундаментальных «производственных отношений» феодальной системы, то есть отношений между сеньорами и крепостными. Он, напротив, предпочитал бы поставить акцент (или, скажем, восстановить его, ибо и ранее было весьма много марксистов и немарксистов, утверждавших подобное) на роли торговли в размывании и трансформировании феодальной экономики. «Развитие торговли является решающим фактором, приводящим к упадку феодализма в Западной Европе»[8]. Не стоит прослеживать сейчас мнения участников дискуссии, исследовавших марксистские тексты; заметим только, что бóльшая часть марксистов, не отрицая явного значения торговли, последовала за Доббом, предпочтя фундаментальное объяснение на основе производственных отношений ссылкам на «сферу обмена»[9].
Эта дискуссия, то затухая, то снова разгораясь, продолжаясь вплоть до начала 60-х годов, стала менее напряженной. Однако в 60-е годы вопрос об историческом генезисе современной капиталистической экономики иногда снова вставал на повестку дня совершенно, правда, иным образом, хотя и могло показаться, что это всего лишь продолжение аргументации Суизи, тем более, что инициатором выступил журнал Суизи «Мансли ревью». Новый тезис был выдвинут в полемическом духе А. Гундером Франком[10], а затем в более разработанном виде и исторически документированно И. Валлерстейном и другими[11]. Валлерстейн начал свою академическую карьеру в качестве политолога, специалиста по современной Африке, и подошел к историческим исследованиям, имея за плечами этот опыт работы. Три основных предположения составили ядро его интерпретации проблемы. Первое: капитализм, по сути, можно отождествлять с рыночными отношениями, а в общем масштабе с развитием «всемирной системы», состоящей из мирового рынка, где некоторое число стран развитого «центра» навязывает свое господство «периферии» и ее эксплуатирует. Второе: конституирование этого «мирового рынка», начало которого можно отнести к первому этапу колониальных захватов XVI столетия, привело к созданию преимущественно капиталистического мира, который следует анализировать, используя терминологию капиталистической экономики. Третье: развитие стран капиталистической «метрополии» посредством господства над другими и их эксплуатации привело одновременно к развитию «центра» и «недоразвитости» «третьего мира», то есть к возрастающему расхождению между ними и, в условиях ничем не сдерживаемого капитализма, к разделению мира на два ареала.
Здесь не представляется необходимым входить в суть международной дискуссии по поводу этих предположений и, говоря вообще, по теме исторического развития капитализма, вызванной этими выступлениями и принявшей чрезвычайно оживленный характер[12]. Не стоит также оценивать каждый отдельный вклад в эту дискуссию. Достаточно напомнить, что интерес к этим историческим проблемам чрезвычайно бурно проявился в 70-е годы. Об этом свидетельствует обширная библиография, в которую входит множество работ, имеющих большое значение. Очевидно при этом, что отправной точкой в них служат проблемы «третьего мира». Однако менее очевидно, что на первых порах в этих работах нашли отражение политические дискуссии, происходившие в этой части мира среди левых, в частности в Латинской Америке, в 50-е и 60-е годы.
Темой, вызвавшей разногласия среди левых на этом континенте, был вопрос о природе главного внутреннего врага революционеров. Не вызывало сомнения, что главным врагом в международном масштабе является «империализм», отождествляемый прежде всего с Соединенными Штатами. Но против кого во внутренней сфере должно быть направлено острие главной атаки: против земельных собственников, господствующих на значительных территориях с отсталым хозяйством, или же против сельскохозяйственных предприятий, специализирующихся на экспорте на мировой рынок в обмен на готовые изделия промышленного мира, а может быть, против местной буржуазии? И группы местной буржуазии, заинтересованной в индустриализации, которая заменила бы импорт поддержкой государства, и ортодоксальные коммунистические партии утверждали, что основная задача народов Латинской Америки состоит в том, чтобы разрушить систему аграриев и латифундий (которые к тому же нередко непосредственно отождествлялись с «феодализмом» или его пережитками). Для «национальной буржуазии» (а на континенте, где полно интеллектуалов-марксистов, были даже бизнесмены, принимавшие подобное определение) это означало ликвидацию основного политического препятствия на пути индустриализации, а также основного экономического препятствия при формировании широких национальных рынков для своей промышленности; но на практике выталкивание из современной экономики крестьянских масс делало их еще более бедными и маргинальными. Для ортодоксальных коммунистов это означало, напротив, создание общего национального фронта против американского империализма и местной «олигархии». Из этого следовало, что борьба за непосредственное социалистическое преобразование этих стран не стоит на повестке дня (как, впрочем, это и было на самом деле) и что коммунистические партии будут воздерживаться в большинстве случаев от наиболее крайних форм – восстания и вооруженной борьбы. В глазах же крайне левых политика коммунистов означала предательство классовой борьбы. Латинская Америка, утверждали они, не является регионом с феодальной экономикой и даже совокупностью «дуалистических» хозяйств; это регион с полностью капиталистической экономикой. Главный враг, следовательно, буржуазия, которая весьма далека от того, чтобы иметь интересы, противоположные интересам американского империализма, и она, по сути дела, отождествляется с ним и действует в качестве локального агента американского и международного монополистического капитала. Более того, продолжали они, существуют объективные условия для победоносной революции, непосредственной задачей которой является социализм, а не нынешний эквивалент «буржуазно-демократической фазы». Разногласия среди левых приобрели еще более драматический оттенок в связи с почти что одновременно происшедшим разрывом между СССР и Китаем – причем последний, как могло показаться, разрабатывал теорию крестьянской революции, призванной окружить и завоевать город, – а также с победой Кастро на Кубе.
Повторим еще раз, что здесь не место давать оценку аргументации, приводимой двумя сторонами конфликта. Достаточно подчеркнуть, что эта аргументация спроецирована в глубь истории. Если испанские и португальские колонии всегда были существенной частью капиталистической экономики начиная с XVI века, то преобразование «феодальных» и отсталых стран в процветающие буржуазно-капиталистические государства всегда было только лишь игрой ума. Если «препятствия на пути развития», которые с таким рвением анализировались в 50-е и 60-е годы, заключались не в феодальных пережитках или каких-либо иных внутренних причинах, а просто-напросто были вызваны зависимостью колониальных и неоколониальных стран от международного капиталистического центра – виновника их слабого развития, то и конфликт между аграриями и промышленниками терял свое значение и не мог определять условия, для ликвидации отсталости, то есть именно то, что могла бы сделать одна только социальная революция и социализм.
Политика текущего момента вызывала необходимость повторной исторической интерпретации вопроса. Это тем не менее не означает, что последовавшая в этой связи дискуссия представляла собой всего лишь попытку рационализировать актуальные политические решения. Дело обстояло не так. Во всяком случае, очевидно, что эта историографическая дискуссия вышла далеко за пределы Латинской Америки, вовлекая марксистов, которым или ничего не было известно о внутренних расхождениях латиноамериканских левых, или же у которых не было особого мнения по существу обсуждавшихся в ходе дискуссии вопросов.
Конечно, природа отношений между индустриализованными регионами и остальной частью мира касается не только вопросов истории. С одной стороны, были подняты проблемы, которые прежде обсуждались под общей рубрикой «империализм», хотя и в исторически новом контексте. С другой – была поставлена проблема дефиниции или новой дефиниции двух частей мира. Мы не станем сейчас останавливаться на марксистской литературе по этой тематике, открываемой периодом деколонизации. Заметим всего лишь, что исчезновение на практике колоний – в формальном смысле этого термина (то есть районов, находящихся под прямым управлением другой державы и, таким образом, лишенных возможности принимать автономные и суверенные политические решения) – поставило под сомнение необходимость связывать империализм с «колониализмом». Стало очевидным, по крайней мере почти для всех марксистов, что вряд ли политическая деколонизация сама по себе изменит экономические отношения между слаборазвитыми ареалами и метрополиями, хотя она и в состоянии повлиять на специфическую позицию страны, которая прежде осуществляла прямое колониальное господство. Изобретение термина «неоколониализм», признанного характеризовать новые отношения, мало что меняло в целях марксистского анализа, коль скоро существование регионов, которые, несмотря на формальный суверенитет, фактически входили в империалистическую экономику, и регионов, которые, хотя и были номинально независимыми, по-прежнему были политически и военным образом привязаны к державе, действовавшей в качестве «советника», уже давно было признано путем использования таких терминов, как «полуколониализм». С другой стороны, появление выражений типа «третий мир» указывало на более широкий пересмотр привычной классификации.
В марксистской теории нет никакого предшественника концепции «третьего мира», и сколько бы марксисты ни старались наряду с другими использовать этот расплывчатый, хотя и удобный термин, он не имеет никакой четкой связи с марксистским анализом. Это выражение стали употреблять прежде всего, чтобы отличать отсталые страны или те, которые, во всяком случае, не встали на путь явной индустриализации, от тех, которые уже прошли через индустриализацию либо осуществляют ее в условиях капитализма («первый мир»), равно как и от недавно расширившегося социалистического сектора («второй мир»). Таким образом, была проведена черта, определяющая фундаментальное различие между двумя экономическими системами, или по меньшей мере между группами стран, правительства которых намеревались реализовать идеал той или иной из двух систем. Политический раздел мира, с одной стороны, между Соединенными Штатами и Советским Союзом с соответствующими союзниками и, с другой – начиная с 1960 года между Советским Союзом и Китаем только подчеркнул этот факт. Ибо, с одной стороны, Китай считал себя знаменосцем революционного «третьего мира», противостоящего советскому блоку, а, с другой – этот новый термин как бы накладывался на концепцию «неприсоединившихся стран», отказывавшихся связать себя будь то с военно-политическим лагерем Соединенных Штатов или же с Советским Союзом. Как можно было предвидеть, значительное большинство этих стран было расположено в Азии, Африке и (по крайней мере потенциально) в Карибском бассейне и Латинской Америке. Тем не менее это выражение, несмотря на всю свою нечеткость, на протяжении одного-двух десятилетий, пожалуй, представляло собой некую реальность. Речь идет о государствах, которые независимо от режима правления были скорее бедными, чем богатыми, технологически отсталыми и отнюдь не вставшими решительно на путь создания процветающей промышленной экономики. Наличие других синонимов для указания на это различие – «развитый» и «слаборазвитый», «Север» и «Юг» и пр. – указывает лишь на тот факт, что данная ситуация была признана повсеместно.
Нередко марксистам не удавалось устоять перед соблазном использовать концепцию «третьего мира», несмотря на тот факт, что ее нелегко было приспособить к классическому марксистскому анализу и что всегда представлялось несколько нереалистично помещать, скажем, Аргентину или даже Чили в ту же группу, что и Бирму и Нигер. Многие марксисты внесли свой вклад в обширную литературу, которая ставила себе задачей объяснить природу «третьего мира» и осудить силы, сделавшие его бедным и зависимым. Это было вызвано как тем, что термин, казалось, можно приспособить к изменившейся модели империалистической эксплуатации колониального или неоколониального мира – бедного и, по существу, неиндустриального из-за самой природы деятельности капитализма, – так и тем, что перспективы социальной революции, представлявшиеся все более и более отдаленными в странах развитого капитализма, казалось, сохраняются только в Азии, Африке и Латинской Америке. В этом смысле различие между «вторым» и «третьим миром» было, так сказать, хронологическим. Китайская революция завершила ту фазу продвижения социализма, в результате которой число государств с марксистским правлением возросло с одного (или двух, если считать Монголию) до одиннадцати. Факт также и то, что многие из них (например, Албания и значительная часть Югославии) обладали (по меньшей мере на первых порах) многочисленными характерными чертами стран «третьего мира». Последующее увеличение числа этих государств произошло за счет неевропейских стран: Вьетнам (1954 – 1975), Куба (1959), бывшие португальские колонии в Африке, Эфиопия, Сомали, Южный Йемен, Кампучия, Никарагуа (60-е и 70-е годы). Кроме того, государства, которые иногда с малым на то основанием, иногда в течение короткого периода заявляли о том, что они социалистические или стремятся стать таковыми (не обладая при этом марксистским руководством), также располагались в ареале «третьего мира». Все эти страны, марксистские или немарксистские, по-прежнему оставались нищими и отсталыми, равно как и (в случае марксистских государств) сталкивались с активной враждебностью Соединенных Штатов и их союзников. Под этим углом зрения различия в политических системах и планах на будущее между странами «третьего мира» выглядели менее значительными в свете той общей ситуации, в которой они оказались.
В течение 60-х и 70-х годов концепция «третьего мира», слаборазвитого, единого и всеобъемлющего, становилась все менее состоятельной. И не столько оттого, что многие входящие в этот регион страны, особенно производители нефти, оказались вдруг обладателями значительных богатств (хотя бы в плане комплексных параметров, несмотря на то что их население так и не смогло воспользоваться соответствующими благами), сколько потому, что некоторые из них начали совершенно явно сокращать разрыв, существующий между слаборазвитыми и развитыми в промышленном отношении странами. Вряд ли теперь имеет смысл рассматривать Бразилию, Южную Корею и Сингапур, используя те же критерии, что и, скажем, при анализе Бангладеш, Мали или Сейшельских островов. Это развитие, которое марксисты начали анализировать в 70-е годы, потребовало значительного переосмысления утвердившихся в марксистском анализе шаблонов, причем не только при изучении стран «третьего мира», но и вообще тенденции развития капиталистической экономики в мировом масштабе, преобразований внутри его собственной структуры и международного разделения труда. Некоторые аспекты подобного пересмотра будут проанализированы далее. В то же время надежды на революции в странах «третьего мира» представляются теперь менее лучезарными. Движения социалистических левых в Латинской Америке, будь то повстанческого характера или нет, завершались трагическими провалами, которые не могли быть компенсированы свержением тирании в какой-нибудь крохотной стране Центральной Америки или возможной победой в столь же небольших по величине странах. В Азии индокитайская революция оказалась в изоляции. В исламском ареале победой завершилась революция, которую изо всех сил поддерживали марксисты других регионов, однако, хотя Алжир и завоевал свою независимость, а правительства Египта и стран «Благодатного полумесяца», казалось, ярко воплощали радикальное народничество, которому могли симпатизировать левые, политические прогнозы для этой взрывоопасной зоны вряд ли могли породить какие-либо большие надежды среди марксистов. Результаты и перспективы представлялись более обнадеживающими в Африке южнее Сахары, но бóльшая часть революционных побед, одержанных на этом континенте, может рассматриваться как эффект индукции или итог затянувшегося сопротивления политической деколонизации или, как в случае Эфиопии, крушения устаревшей феодальной монархии. То в одном, то в другом месте может еще возникнуть какая-нибудь африканская республика, провозглашающая себя народной и строящей социализм, но маловероятно, чтобы марксисты остального мира возлагали большие надежды на подобную смену вывески. Короче говоря, с наступлением 80-х годов перспективы значительного расширения социалистического мира посредством преобразований в странах «третьего мира» и соответствующего ослабления международного капитализма уменьшились.
Тем не менее в течение всего периода существования концепции «третьего мира» марксистская мысль испытывала на себе ее значительное воздействие. Поскольку движения в этом регионе, судя по всему, не опираются на рабочий класс (который едва лишь начал там зарождаться, да и то в ряде случаев сам этот процесс находится под вопросом), марксисты обратили внимание на революционный потенциал и провели в связи с этим соответствующий анализ других общественных классов, особенно крестьянства. Значительный пласт марксистской и немарксистской теории был посвящен аграрному и крестьянскому вопросам в период с начала 60-х годов. Марксистская литература в этой области, стимулом для которой служили также осмысление опыта социалистических стран и вновь открытый теоретик крестьянского социализма в России Чаянов, впечатляюще широка[13]. Интерес к «третьему миру», судя по всему, во многом способствовал сильному развитию марксистской социальной антропологии, которое отмечено в этот период, особенно во Франции, благодаря работам таких ученых, как Годелье и Мейассу.
Наконец, радикальная волна конца 60-х годов также затронула марксизм по двум основным аспектам. Прежде всего, чрезвычайно расширился круг авторов, читателей и потребителей марксистских сочинений и тем самым в абсолютном выражении увеличился объем марксистских дискуссий и теории. Во-вторых, размах этой волны был настолько широк (по меньшей мере в некоторых странах), возникновение столь неожиданным, а характер настолько беспрецедентным, что казалось необходимым широко переосмыслить многое из того, что бóльшая часть марксистов в течение долгого времени считала раз и навсегда установленным. Волна эта, подобно революции 1848 года, обладала в глазах тех, кто занимается историей, определенными общими с ней чертами: она возникла и исчезла с такой же значительной скоростью и, подобно революции 1848 года, имела гораздо больше последствий, чем казалось на первый взгляд.
Радикальная волна имела немало и своих особенностей: началась она как движение молодых интеллигентов или, говоря точнее, студенчества, ряды которого значительно увеличились в течение 60-х годов почти во всех странах мира. Вообще эта волна представляла собой движение молодых людей – выходцев из средних слоев; в некоторых странах эта волна охватила только студентов или тех, кто мог стать студентами, тогда как в других, особенно во Франции и Италии, она стала искрой для развертывания движений рабочего класса такого масштаба, какого эти страны не знали на протяжении многих лет. Это движение носило самый широкий международный характер: оно пересекало демаркационные линии между развитыми и зависимыми государствами, капиталистическим и социалистическим обществом. 1968 год – это веха в истории Югославии, Польши и Чехословакии, равно как и Мексики, Франции и Соединенных Штатов. Тем не менее оно привлекло к себе внимание, прежде всего потому, что развилось в странах, составлявших часть основного ядра развитого капиталистического общества, переживавшего апогей экономического процветания, но также и потому, что его столкновение с политической системой и институтами многих стран, где оно проявилось, при всей своей кратковременности приняло чрезвычайно драматический характер.
Что касается марксизма, то 1968 год привел к появлению «новых левых», которые независимо от своего желания отождествлять себя с именем Маркса или какой-либо иной фигуры из марксистского пантеона, устремили свой взор далеко за пределы традиционного марксизма. Таким образом, наблюдалось второе рождение анархистских тенденций как в виде самосознающего[14] феномена, так и камуфлирующихся какой-нибудь марксистской этикеткой (как большая часть западного «маоизма»), или же в виде аполитичного или антиполитического культурного недовольства. Наблюдалось также появление политических групп, чей энтузиазм при декларировании их связи с Марксом отнюдь не затушевал того факта, что они следуют стратегической и политической линии, которую марксистские революционеры традиционно отвергали или рассматривали с крайней подозрительностью; «фракция Красная армия» или «красные бригады» складывались по образцу народнического терроризма в России в гораздо большей мере, чем в соответствии с идеями Ленина, тогда как движения национального сепаратизма в Западной Европе, нередко имеющие исторически правое или даже крайне правое происхождение, смогли пользоваться марксистской революционной терминологией, причем иногда совершенно искренне. Одним из следствий такого развития стало в 70-е годы шумное возобновление марксистской дискуссии по вопросу, который обычно принято именовать национальным[15]. Естественно, возникновение «новых левых» ни в коем случае нельзя считать следствием исключительно событий конца 60-х годов. Хотя традиционный анархизм практически перестал существовать в результате поражения Испанской республики в 1939 году – этого анархизма в мае 1968 года в Париже уже не было, – различные авторы и марксистские исследователи неортодоксального направления все-таки выжили, несмотря на период господства ортодоксального коммунизма (Исаак Дойчер, Поль Маттик, Корнелиус Касториадис, Ч.Л.Р. Джеймс), и обрели новых последователей среди левых после 1956 года. Между тем организованные группы марксистских еретиков левого направления по сравнению с ортодоксальным марксизмом никогда вообще не переставали (пусть даже в самом скромном масштабе) предавать друг друга анафеме или раскалываться на еще более мелкие и взаимно враждебные группы. Во многих странах распри, проявившиеся в ортодоксальном коммунистическом движении после 1956 года, придали этим группам (особенно троцкистам) новую силу как потому, что к ним примкнули разочарованные коммунисты, так и потому, что коммунистические партии не располагали более тем, что на практике представляло собой их монополию на привлечение к себе людей, склонных принять революционную перспективу. В этом смысле «новые левые» после 60-х годов состояли отчасти из «старых» возродившихся левых. При этом не следует недооценивать и периодические приливы-отливы лиц, разочаровавшихся в той или иной группе после 1968 года, вошедших или вышедших из старых коммунистических партий, или же приток в них тех, кто радикализировался недавно. Кроме того, между 1956 годом и концом 60-х годов недовольство политикой коммунистических партий иногда, как, например, во Франции, сосредоточивалось в студенческих организациях и приводило к периодическим исключениям или расколам, поставляя дополнительно потенциальных активистов и руководителей «новых левых». Разрыв между СССР и Китаем создал благодаря «маоизму» новый полюс притяжения для диссидентствующих коммунистов и других активистов, находившихся на позициях революционных левых.
Хотя на первых порах маоизм рассматривался ими в качестве менее мирной и более активной революционной и повстанческой формы коммунизма, чем ортодоксальный коммунизм, то есть своего рода осовремененной формой троцкистской критики «предательства» мировой революции, содеянного Сталиным, «культурная революция» середины 60-х годов привела к появлению гораздо более радикальной критики большевизма – и ортодоксального, и троцкистского, да и вообще какого угодно – и выдвижению по отношению к нему собственной альтернативы. Границы марксистского анализа «старых левых» были значительно расширены, например, благодаря прямому и недвусмысленному указанию на спонтанную инициативу масс, однозначному пересмотру роли «партии», но особенно благодаря волюнтаризму самой концепции «культурной революции». «Маоизм», таким образом, явился своего рода мостом, соединившим старых марксистских левых с «новыми левыми».
В силу очевидных причин движение «новых левых» в социалистических странах приняло форму критического коммунизма и в этом смысле шло параллельно внутреннему развитию «старых левых» на Западе. Тенденции, отвергавшие коммунизм, конечно, не обнаруживали себя, хотя в период временного замешательства (как, например, в Венгрии и Польше в 1956 году) на короткий срок появлялись на поверхности. Те же, кто отвергал марксистский анализ в качестве официальной доктрины (их не следует смешивать с теми, кто пытался развивать, корректировать или пересматривать его), были вынуждены отвергать также и сам режим как таковой, со всеми его свершениями и, таким образом, не были намерены считать себя составной частью вообще каких бы то ни было левых. Скорее они были склонны к ориентации на капиталистический Запад или вытаскивали на свет альтернативные местные религиозные, националистические или прочие традиции. Подобная ситуация оставалась без изменения вплоть до 80-х годов.
Однако и четвертая группа событий начала оказывать явное влияние на развитие марксизма. Речь идет об общем кризисе капиталистической и некапиталистической части мировой экономики, которым ознаменовалась большая часть 70-х годов и который все еще продолжается в год столетия со дня смерти Маркса. При нынешнем положении дел не представляется возможным оценить его долгосрочный эффект, но два замечания все-таки можно высказать в порядке гипотезы.
Во-первых, нынешняя ситуация привела к решительному возрождению марксистского анализа действительно существующей капиталистической экономики. Учитывая глубокие, неожиданные и непредусмотренные изменения в структуре и в перипетиях капитализма вообще после второй мировой войны, можно было бы ожидать, что марксисты своевременно перейдут к анализу и систематическому изучению этой новой фазы капитализма, подобно тому как они поступили, не теряя времени, когда возникла необходимость исследования «империалистического» этапа мировой экономики после 1900 года. Немарксистские исследователи провели этот анализ и пришли к выводу (правильному) о том, что новый этап капитализма по целому ряду существенных аспектов отличается от предшествующего, нередко считая при этом (ошибочно), что он теперь и не должен именоваться капитализмом. Марксисты же, напротив, проявили чрезвычайную медлительность, столкнувшись с новой реальностью в промышленной сфере мировой экономики, окрещенной такими немарксистами, как Дж.К. Гэлбрейт, соответствующими названиями, которые за неимением лучшего стали в конце концов употреблять и сами марксисты (например, выражение «общество благосостояния»). Большинство марксистов, анализируя развитую капиталистическую экономику, стремились показать, что в сущности капитализма, собственно говоря, ничего не изменилось, и объяснить, почему экономические последствия развития капитализма, которые они до сих пор предрекали (например, тяжелые кризисы капиталистической экономики и массовая безработица), не имеют места в действительности. Подобный способ трактовки материала ясно просматривается в первых серьезных попытках дать более общую картину нового этапа капитализма, например в работах Бэрана и Суизи (1966) и Майкла Кидрона (1968)[16]. При этом наблюдалась также четкая тенденция объяснять «доброе здравие» мирового капитализма главным образом особыми факторами, такими, как широкие затраты на вооружение; в меньшей степени проявлялись тенденция пренебрегать экономикой слаборазвитых стран и нежелание признать, что, какой бы ни была продолжающаяся эксплуатация этой экономики или «зависимость», пришедшая на смену тому, что прежде именовали совокупностью «колониальных и полуколониальных стран», структура этой зависимости требует уже серьезного переосмысления. Марксисты стали торопиться с опубликованием книг, озаглавленных «После империализма»[17], хотя только немарксисты или бывшие марксисты стремились отнести весь капитализм к прошлому. Марксистская экономическая литература по проблематике «третьего мира» была, как мы видели, чрезвычайно обширной в течение 50-х и 60-х годов; отчасти это объясняется тем, что проблема экономической развитости и слаборазвитости находилась в центре многочисленнейших дискуссий среди экономистов, поскольку большое число стран только что были деколонизированы, а также в связи с носящими экономический характер опасениями Латинской Америки. Однако, по сути дела, непропорциональному интересу марксистов к «третьему миру» и их склонности к пересмотру традиционных марксистских теорий империализма способствовала нестабильность «третьего мира» и намечавшиеся там перспективы революционных изменений, которые марксисты считали обязательными. Подобные перспективы совершенно явно отсутствовали в развитом мире. Марксистский анализ нового этапа развития капиталистической экономики, казалось, в 50-е и 60-е годы не внушал марксистам больших надежд. Лишь тогда, когда весь этот развитой мир снова стал вступать в период общей нестабильности и кризиса, марксистский анализ развитого капитализма снова стал модным. Так случилось и с экономическим анализом капиталистического кризиса. Возрожденные тенденции к анализу послевоенного капитализма как нового специфического этапа капиталистического развития широко проявились на основе оживления не угасавшего среди марксистов интереса к «третьему миру» благодаря расширению анализа «многонациональных» монополий, которые в течение длительного времени считались одними из главных эксплуататоров зависимых стран[18].
Второе замечание имеет более негативный характер. Перед лицом общего кризиса 70 – 80-х годов, который вызвал у марксистов и немарксистов возобновление интереса к проблеме «длинных волн» капиталистического развития, связанной с именем Н. Кондратьева[19], марксисты оказались в замешательстве. В отличие от периода 30-х годов теперь у них не было никакого заслуживающего внимания предложения. По мере того как они более или менее формально оказывались вовлеченными в управление капиталистическим государством (ситуация в нынешние времена гораздо более обычная, нежели в 30-е годы), им мало на что можно было положиться, разве что на политику, основанную на каком-либо варианте экономики в стиле Кейнса (ставшей общепризнанной ортодоксией среди стольких правительственных экономистов на Западе в послевоенное время) или же на словесные повторы насчет революции и «социализма». Учитывая при этом, что значительная часть западной капиталистической экономики уже контролировалась, планировалась государством или даже находилась во владении государства, простое требование замены анархии капиталистической конкуренции обобществлением и планированием не звучало более так убедительно, как всего лишь 40 лет назад. Кроме того, марксисты не могли больше ссылаться на ту часть мира, которая переживает этап социалистического строительства и в которой нет экономических кризисов в отличие от капиталистического мира. Социалистическая экономика во главе с экономикой СССР переживала трудности, и даже ее первенство в темпах роста, которое в свое время производило чрезвычайное впечатление, в начале 80-х годов нельзя было приводить в качестве достоверного свидетельства ее превосходства.
Внутренние противоречия социалистической экономики, дефекты планирования и управления, общие экономические проблемы, в которых увязли страны социализма, стали в хрущевский период осторожно обсуждаться самими экономистами этих стран. Поражение «пражской весны» и эмиграция (насильственная) многих интеллектуалов еврейского происхождения (среди которых было немало экономистов) из Польши в конце 60-х годов вызвали новое, критическое обсуждение проблем экономики с централизованным планированием (прежде такая дискуссия велась в узком кругу специалистов-экономистов), оказавшееся в центре внимания западных марксистов. Эта тема развернута на других страницах данного тома; здесь же достаточно указать, что простое противопоставление капиталистической экономики, переживающей кризис, экономике социалистической, идущей победоносным путем планируемого строительства, сейчас уже никем не принимается всерьез – особенно теперь, когда многие социалистические страны стали сталкиваться, прямо или косвенно, с теми же экономическими трудностями, что и мировая капиталистическая экономика.
Непосредственный результат этого общего кризиса способствовал, однако, развертыванию конкретного марксистского анализа мировой капиталистической экономики и более живому показу ее экономических противоречий, хотя одновременно и возросли сомнения и неуверенность марксистов в отношении достижений и экономических перспектив того, что официальная доктрина в СССР и связанных с ним государствах стала именовать «реальным социализмом». В некотором смысле это укрепляет общую позицию, с которой марксисты смотрят на мир в момент, когда они отмечают столетие смерти основоположника их учения. Они знают, против чего выступают и почему, но туманно представляют, чего они хотят, разве только в весьма общем смысле.
Среди долгосрочных факторов, повлиявших на развитие марксизма начиная с 50-х годов, два взаимосвязанных фактора особенно очевидны: изменение социальной базы марксизма как политической идеологии и преобразования в мировом капитализме.
В отличие от того, что произошло в эпоху II и III Интернационалов, развитие марксизма после 50-х годов происходило прежде всего, а в ряде случаев и преимущественно, среди интеллигенции – социального слоя, численность и значение которого все возрастали. Сказанное отражало радикализацию существенной части этого слоя, особенно его молодежной части. Прежде, напротив, социальные корни марксизма были главным образом, а чаще исключительно, представлены движениями и партиями работников физического труда. Это, правда, не означает, что было много книг или брошюр, написанных или читаемых рабочими, хотя рабочий активист-самоучка («lesender Arbeiter», «читающий рабочий» Брехта) представлял собой важный отряд потребителей марксистской литературы, являвшейся объектом изучения в кружках, на курсах, в библиотеках и учреждениях, связанных с рабочим движением. Так, в угольном бассейне Южного Уэльса в период между 1890 годом и 30-ми годами нашего века сложилась разветвленная сеть из сотен библиотек для шахтеров, где повышали свое образование профсоюзные и политические активисты района, отличавшиеся особенно радикальными настроениями еще накануне 1914 года[20]. Все это означало, что трудящиеся, организованные в движения подобного типа, принимали, ценили и воспринимали некую форму марксистского учения (своего рода «пролетарскую науку») в качестве составляющей своего политического сознания и что значительное большинство марксистской интеллигенции – лучше сказать, всей интеллигенции, связанной с движением, – считало себя, по сути дела, на службе у рабочего класса, или, говоря вообще, движения за освобождение человечества, которое осуществляется через исторически неизбежный подъем и триумф пролетариата. С начала 50-х годов становится ясно, что почти во всем мире, где рабочие социалистические партии сложились на массовой базе, они не только не росли, но, напротив, имели тенденцию к утрате своих позиций: это относилось как к социал-демократии, так и к коммунистам[21]. Кроме того, в промышленно развитых странах класс работников физического труда, являвшийся центральным ядром движения трудящихся, также терял почву как в относительном, так иногда и в абсолютном смысле по сравнению с другими слоями занятого населения. Более того, ослабли его последовательность и внутренняя сила. Значительное улучшение жизни рабочего класса, сильное, сконцентрированное давление, оказываемое коммерческой рекламой и средствами массовой информации на желания (реальные или индуцированные) потребителей, как индивидуумов, так и семей, последствия приватизации жизни рабочего класса, несомненно, ослабляли сплоченность рабочих сообществ, являвшуюся столь важным элементом в определении силы партий и массовых движений пролетариата. Между тем рост занятости в сфере нефизического труда и расширение среднего и высшего образования абсорбировали весьма значительный процент сыновей и дочерей лучше оплачиваемой и более квалифицированной части рабочего класса, то есть потенциальные пролетарские руководящие кадры рабочего движения или тех рабочих, которые проявляли склонность к чтению и получению образования. Как было с некоторой долей грусти отмечено в исследовании библиотек для шахтеров Южного Уэльса в 1973 году, когда сохранилось лишь 34 из них, «начиная с 60-х годов в отличие от 30-х годов чтение более не относится к важнейшим формам досуга шахтеров»[22]. Те, кто отошел от своих родителей, вовсе, не обязательно утратили веру в их дело и перестали проявлять политическую активность. Но это уже не работники физического труда.
Развитие в подобном направлении не могло глубоко не заинтересовать классовое движение и марксизм, так как оба развились главным образом на основе того убеждения, что капитализм порождает тех, кто похоронит его, то есть пролетариат, понимаемый как класс работников физического труда в промышленности, растущий в количественном отношении, повышающий свою сознательность и силу, представленный своими партиями и движениями и исторически предназначенный стать социалистическим, то есть революционным (хотя существовали различные мнения насчет того, что это может в точности означать), и одержать триумф в качестве носителя исторически неизбежного процесса. Ныне же развитие западного капитализма, равно как и рабочего движения внутри него после второй мировой войны, казалось, ставит под все большее сомнение подобную перспективу.
С одной стороны, трудящиеся теряли веру в историю, которую внушали им социалистические движения (и которую они давали сами этим движениям). Один известный консервативный государственный деятель Великобритании напомнил о талантливом и динамичном депутате-лейбористе из рабочих, который говорил ему в 30-е годы: «Ваш класс – класс прошлого. Мой класс – класс будущего»[23]. Подобное заявление лейбориста в 80-е поды вообще трудно себе представить. С другой стороны, марксистские партии, хотя и прекрасно сознают, что пророчества насчет неизбежной исторической победы социализма недостаточны для того, чтобы обеспечить руководство в сфере политической стратегии, тем не менее сбиты с толку той неуверенностью, с какой их активисты и руководители отнеслись к компасу, при помощи которого они определяли свой исторический курс. Их дезориентация еще более возросла в связи с событиями в Советском Союзе и других социалистических странах, а события эти после 1956 года становилось все труднее не замечать и не осуждать.
Радикальное переосмысление большей части того, что марксисты до сих пор считали раз и навсегда устоявшимся – и структурного анализа Маркса и других классиков, и долгосрочной и краткосрочной стратегии и тактики, – стало неизбежным. Подобное переосмысление постепенно становилось все затруднительнее осуществить в рамках главной традиции марксизма, установившейся после 1917 года, то есть традиции, связанной с СССР и международным коммунистическим движением, пока эта ортодоксия, становившаяся все более догматической, не разлетелась вдребезги. Центральную традицию марксизма отличали закоснелость и склеротичность, тогда как процесс ревизии марксистского анализа искусственным образом откладывался в долгий ящик, хотя бы по той причине, что начиная с 1900 года бóльшая часть марксистов и, вне всякого сомнения, все те, кто сформировался в рамках коммунистического движения[24], сами слова «ревизия» или «ревизионизм» рассматривали как отказ от марксизма или даже его предательство. Движение за ревизию марксистского анализа вышло на поверхность, следовательно, совершенно неожиданно, но конфликт, который таким образом возник между старыми и новыми марксистами не стал от этого менее драматичным. Изменение характера капитализма можно было бы проследить сразу же после окончания первой мировой войны, однако марксистские исследователи все в один голос продолжали утверждать, что в 30-е годы марксизм «все еще способствовал разработке последовательного, хотя и не адекватного, объяснения мирового экономического кризиса и вызова, брошенного фашизмом»[25], или что «великий кризис 30-х годов прекрасно согласуется с Марксовой теорией»[26]. Они, однако, соглашались, что «никакое движение не имело большего успеха, чем либерализм, сформулировавший теорию посткапиталистического общества» (Лихтхейм), или что он «немало способствовал пониманию нами существенных характеристик „общества благосостояния“» (Бэран, Суизи). В глазах лучших представителен целого поколения большинство марксистов оказалось неспособным или не решавшимся помериться силами с действительностью того мира, который они желали переделать.
Лавинообразное развитие явления обновленчества внутри марксизма в дальнейшем было подтверждено массовой радикализацией молодых интеллигентов, особенно во время их ученичества, которое, как мы уже видели, в значительной мере трансформировало саму социальную базу марксистских теорий. Возникли организации и марксистские партии, особенно мелкие, чьи активисты и тем более руководители были, по существу, дипломированными специалистами[27]. В самом деле, как показывает развитие профсоюзов, в то время как уменьшился удельный вес организованных в промышленности работников физического труда, возросла численность и удельный вес организованных сил среди служащих нефизического труда, особенно в постоянно расширявшемся государственном секторе среди лиц интеллигентных профессии, организованных в профсоюзы, в средствах массовой информации и в сферах занятости, предполагающих непосредственную социальную ответственность: просвещении, здравоохранении, соцстрахе и т.д. Этот отряд работников нефизического труда все больше пополнялся мужчинами и женщинами, которые получили высшее образование в той или иной форме.
Кроме того, радикализация молодых интеллигентов не только привела к значительному расширению круга читателей марксистской литературы и марксистской интеллигенции, но и сформулировала механизм их воспроизводства. Выступления студентов стали пронизываться марксистской идеологией; когда же молодые люди, в прошлом студенты-радикалы (чей радикализм был порой эндемический, как в Латинской Америке, порой эпидемический, как во многих европейских странах в конце 60-х годов), стали либо преподавателями, либо сотрудниками средств информации, тогда марксизм занял более солидное место в институтах, связанных с просвещением и информацией. Это стабилизировало его влияние. Новые поколения 60-х годов начали, таким образом, длительную карьеру в качестве преподавателей и литераторов (если они не подвергались систематическим политическим преследованиям). И хотя многие из них с годами умерят свой юношеский пыл или вовсе откажутся от своих убеждений, никто не пойдет на поводу у выродившегося в насилие студенческого радикализма.
Подобное развитие можно было предвидеть. Незадолго до того, как оно стало предельно ясным, один из наиболее трезво мыслящих исследователей марксизма уже замечал, что в «развитых» странах, кажется, «дошли до того, что стали критиковать современное общество как таковое» большей частью «с целью оправдать отказ интеллигентов принимать тот мир, который создан современной промышленностью у научной технологией; причем основная почва столкновения в ходе этой дискуссии была подготовлена университетами»[28]. Новым был и неожиданно широкий масштаб обращения интеллигентов в марксизм, и, говоря вообще, чрезвычайное расширение числа высших учебных заведений и студентов, записывавшихся во всем мире в эти учебные заведения на протяжении 60-х годов; подобного явления не было в предшествующей истории.
Радикализация интеллигенции, особенно молодежи, отличалась целым рядом характерных черт, отразившихся в марксистской мысли, сформировавшейся в этой среде. Во-первых, поначалу эта мысль не была функционально связана с неудовлетворенностью состоянием экономики и кризисом. И в самом деле, в наиболее яркой форме она предстала перед нами в конце 60-х годов, то есть в апогей эпохи «экономического чуда», капиталистического роста и процветания, в тот момент, когда перспективы обучения и последующей карьеры студентов были в большинстве стран великолепными. Следовательно, главная направленность этой мысли была не экономической, а социальной или культурной. Если и существовала наука, представлявшая это направление поиска критики общества в целом, то ею являлась социология; она-то и привлекала студентов-радикалов в неимоверном количестве, так что нередко отождествлялась на практике вообще с радикализмом «новых левых». Во-вторых, несмотря на традиционную связь марксизма с рабочим классом (а в «третьем мире» – с крестьянством), молодые радикалы из интеллигенции были благодаря своему уровню жизни и социальному происхождению далеки как от рабочих, так и от крестьян, как бы страстно ни пытались в теории отождествлять себя с ними. Если это были дети буржуазии, самое большее, что они могли сделать, это попытаться «пойти в народ», подобно народникам «последнего призыва», или же хвастать, что в их группах есть – хотя и относительно мало – представители пролетариев, крестьян, негров. Если же они сами происходили из пролетарской, крестьянской или, как правило, чаще мелкобуржуазной среды, то в таком случае и их положение, и профессиональные ожидания автоматически выводили их за рамки своего социального происхождения. Но они не были ни рабочими, ни крестьянами, да таковыми их и не считали собственные родители, родственники или друзья. Более того, в их политических идеях наблюдалась тенденция к гораздо большей радикализации, чем у подавляющего большинства рабочих, даже тогда, когда (как в дни «французского мая» 1968 года) они все вместе оказались участниками бурных событий.
«Новая левая» интеллигенция иногда склонялась, таким образом, к отходу от рабочих как класса уже не революционного, или, быть может, даже «реакционного», поскольку он интегрирован в капитализм (классическим примером подобного анализа стал «Одномерный человек» Маркузе, опубликованный в 1964 году). Или же они проявляли по меньшей мере склонность порывать с рабочими движениями и массовыми партиями – как социалистическими, так и коммунистическими, – которые рассматривались как реформистские предатели социалистических чаяний. При всем том практически во всех странах развитого капитализма, а порой и не только там, политизированное студенчество отнюдь не пользовалось популярностью среди масс; во всяком случае, к ним относились как к привилегированным сынкам среднего класса или как к потенциально правящему привилегированному классу. Таким образом, марксистская теория в среде «новых левых» развивалась в обстановке некоторой изоляции, а ее связи с марксистской практикой носили весьма проблематичный характер.
В-третьих, эта среда продемонстрировала тенденцию к продуцированию такой марксистской мысли, которая была академичной в двух смыслах: как потому, что была адресована публике, которая была, есть и будет студенческой и использовала относительно эзотерический язык, мало доступный неакадемической аудитории; так и потому, что, цитируя еще раз Лихтхейма, «они цеплялись за те элементы Марксовой системы, которые были особенно далеки от политического действия»[29]. Они продемонстрировали ярко выраженное предпочтение чистой теории, в особенности же наиболее общей и абстрактной из дисциплин – философии. Библиография марксистских философских публикаций после 1960 года росла как на дрожжах. В самом деле, национальные и международные дискуссии среди марксистов, вызвавшие наибольшее внимание со стороны радикальной интеллигенции, были связаны с философами: Лукач и Франкфуртская школа, грамшианцы и последователи Делла Вольпе, Сартра, Альтюссера и их различных учеников, критиков и оппонентов. Это, быть может, и не вызывало удивления в странах, где никто из получающих высшее образование не в состоянии избежать той или иной философской обработки (как, например, в Германии, Франции и Италии), но вкус к подобным философским дискуссиям стал вдруг весьма значительным даже там, где философия никогда не была частью комплексной системы высшего образования гуманитарного профиля, как, например, в англосаксонских странах.
Философия обнаруживала тенденцию проникать в другие дисциплины: вспомним хотя бы, что альтюссерианцы, похоже, считают «Капитал» Маркса прежде всего трудом по эпистемологии. Философия стала даже превращаться в практику, как, например, в случае с быстро прошедшей модой (возникшей в той же самой среде) на так называемую «теоретическую практику». Исследовательская работа и анализ реального мира отступили на второй план по сравнению с тем вниманием, какое начали уделять его структурам и механизмам или даже общим вопросам, вроде того, каким образом мир вообще может быть познаваем. Теоретики испытали соблазн заняться изучением действительных проблем и перспектив реального общества лишь в ходе дискуссии по вопросу о так называемой «артикуляции» «способов производства» вообще[30]. В последних своих работах Пулантцас, отвечая на критические замечания в свой адрес, в которых утверждалось, что он не провел никакого конкретного анализа да и вообще не обратил особого внимания на «конкретные эмпирические и исторические факты», говорил, что критика такого рода является признаком эмпиризма и неопозитивизма, хотя и был при этом склонен признать, что его работа все-таки страдает «некоторым теоретизированием»[31]. Крайние проявления подобного теоретического абстрагирования подчеркнуто связаны с влиянием французского философа-марксиста Альтюссера, достигшего своего расцвета как раз между 1965 и 1975 годами, причем международный характер этой моды уже сам по себе показателен; однако общая склонность к чистому теоретизированию была и без того значительной. Она вызвала замешательство даже среди некоторых марксистов старшего поколения, причем не только в странах, считающихся эмпирическими[32]. Эти марксисты неизменно сосредоточивали свое внимание на абстрактной теории, особенно когда приходилось иметь дело с проблемами, которыми и сам Маркс занимался со всей энергией, как, например, проблемами экономической теории. Независимо от научных интересов этих исследователей и научных заслуг тех, кто занимался этими вопросами, переосмысление основы марксистской теории стало существенным элементом необходимого критического рассмотрения работ Маркса и марксизма, понимаемого как цельная и гомогенная система идей. Однако между подобным теоретизированием и конкретным анализом действительности пролегала дистанция огромного размера, и связь между этим теоретизированием и большей частью трудов самого Маркса нередко представлялась аналогичной той, которая существует между философией науки и самими учеными. Ученые нередко с восхищением относились к специалистам по философии науки, но, увы, не столь часто получали от них помощь в конкретной научно-исследовательской деятельности, особенно когда философия науки показывала, что ученые даже не в состоянии удовлетворительным образом доказать аутентичность результатов, на достижение которых они потратили всю жизнь.
Тем не менее следствия радикализации интеллигенции носили не только теоретический характер хотя бы уже потому, что интеллигенты уже не могли считаться или считать себя сами людьми, которые, чтобы связать свою жизнь с рабочими, перешагивают через классовые границы, а также потому, что, как мы уже видели, разрыв между интеллигенцией как социальным слоем и рабочими все более увеличивался. В крайних случаях, как, например, в Соединенных Штатах, одни из них пополнили ряды активистов пацифистского движения во время войны во Вьетнаме, другие – ряды демонстрантов, выступавших в поддержку этой войны. Но даже в тех случаях, когда все они занимали левые позиции, центры их политических интересов не совпадали. Таким образом, оказалось гораздо более легким делом возбудить страстный интерес к проблемам окружающей среды и экологии в кругах левой интеллигенции, чем в организациях чисто пролетарских.
Комбинация обеих групп доказала свою чрезвычайную эффективность, как об этом свидетельствуют польские события 1980 – 1981 годов. Разногласия или отсутствие между ними координации – будь то постоянное или временное, – по всей вероятности, нанесли ущерб практической перспективе преобразования общества путем деятельности марксистских движений. В то же время этот опыт показал, что политические движения, опирающиеся преимущественно на интеллигенцию, не способны создавать массовые партии, сравнимые с традиционными социалистическими или коммунистическими рабочими партиями, которые сплочены воедино пролетарским сознанием и верностью классовому делу, да и вообще с какими бы то ни было массовыми партиями. Это расхождение, по всей вероятности, нанесло также ущерб политическому потенциалу и перспективам созданных интеллигентами групп и, следовательно, тем марксистским доктринам, которые они разрабатывали.
С другой стороны, растущее влияние интеллигенции в вопросах марксизма, особенно влияние молодежи, или работников высшей школы, или же тех и других вместе, значительно облегчило осуществление чрезвычайно быстрой связи между различными центрами также и за пределами национальных границ. Этот слой чрезвычайно подвижен и удивительно приспособлен к быстрому налаживанию связей; кроме того, связь между интеллигентами и их отношения друг с другом необычайно устойчивы к распаду, если только, конечно, мы не имеем дело с систематическими и безжалостными репрессиями со стороны государства. Скорость, с какой студенческие движения распространяются от одного университета к другому, является тому доказательством. На новом этапе, таким образом, стало более легким достижение – как на практике, так и в теории – довольно-таки эффективного неформального интернационализма именно в момент, когда организованный интернационализм марксистских движений, впервые после 1889 года, практически прекратил свое существование. В результате появилась неформальная, спорящая, космополитическая марксистская культура. Конечно, национальные и региональные факторы по-прежнему сохраняются, равно как существует целый ряд марксистских авторов, почти неизвестных за пределами своей родной страны. С другой стороны, можно назвать немного стран, где бы определенные имена не были известны всем тем, кто интересуется подобными вопросами; при этом неважно, писали ли они свои работы первоначально на английском, французском или каком-либо другом языке мира: все их сочинения немедленно переводятся. Тем не менее наибольшие препятствия на пути объединения этого международного сообщества, говорящего на марксистском языке, являются лингвистическими (например, в том, что касается оригинальных работ, написанных по-японски) или экономическими (как, например, в случае с нищенствующими индийскими интеллигентами: им не по карману покупка книг, на которые нет скидки за счет государственной дотации, и они не могут из-за отсутствия иностранной валюты приобрести достаточно зарубежных публикаций). И все же в сравнении с любым другим предшествующим периодом в истории марксизма это сообщество географически значительно расширилось, а число «теоретиков» или других марксистских авторов, ведущих в его лоне свои дискуссии, с уверенностью можно сказать, стало и более широким, и более неоднородным, чем когда бы то ни было.
Итак, каким образом подвести итог тенденциям и развитию внутри марксизма в период после 1956 года?
Во-первых, его плюрализм был признан и санкционирован благодаря отсутствию какой-либо господствующей на международной арене ортодоксии, сравнимой с той, какую де-факто осуществляла германская социал-демократическая партия до 1914 года и советский коммунизм в период своей гегемонии в мировом марксизме. Стало труднее рассматривать разнородные интерпретации в качестве абсолютно немарксистских, и в то же время соблазн социалистов, несогласных с ортодоксией, порвать свои связи с Марксом пропорционально уменьшился. В политическом плане очевидными результатами являются: фрагментарность международного коммунистического движения, неуверенность в стратегических вопросах и перспективах рабочих социалистических партий, а также тенденция других движений и партий, стремящихся к радикальным преобразованиям, начертать на своем идеологическом знамени имя Маркса и не в последнюю очередь – изменившийся социальный состав приверженцев марксизма, о котором мы уже упоминали. Первый результат привел к возникновению соперничающих марксистских ортодоксий, находящихся друг с другом в состоянии войны, как, например, между ортодоксией советского блока и Китая. Второй вызвал дискуссию, к которой относятся с терпимостью или даже поощряют, между сторонниками различных интерпретаций марксизма внутри марксистских партий, причем иногда в ряде коммунистических партий теперь не ясно, какая именно интерпретация является превалирующей. Он предопределил и оформление тенденций или соперничающих фракций внутри этих партий, а также множественность групп и организаций, особенно на левом фланге старых компартий, причем каждая из них ведет борьбу с той или иной группой во имя марксизма или готова пойти на дальнейшие расколы, оправдывая их в идеологическом плане. Третий породил применение марксизма вкупе с иными идеологиями (католической, исламской или националистической) или применение его группами, довольствующимися всего лишь ссылками на Маркса или какого-нибудь другого марксиста (например, Мао) по поводу какой угодно идеологии, которую им случается поддерживать. Четвертый результат укрепил тенденцию плюрализма, но в то же время и обнаружил благодаря приобщению к марксизму новой интеллигенции тенденцию к расширению марксизма за рамки политики в направлении академической сферы и культуры вообще.
Новый плюрализм необходимо отличать от терпимости к расхождению во мнениях, свойственному периоду до 1914 года. Ревизионизм Бернштейна терпели в германской социал-демократии, хотя он отвергался как партией, так и большей частью марксистов как нежелательная и неортодоксальная теория. Хотя некоторые теории, разработанные теми или иными марксистами, вызывают у других подозрительное и враждебное отношение, сегодня уже почти не встречается широкого консенсуса, как на национальном, так и на международном уровне, по вопросу о том, что же является законной интерпретацией, а что де-факто нельзя считать «марксистским». Все это особенно очевидно в таких областях, как философия, история и экономика.
Следствием этой плюрализации марксизма, обладающего нечеткими границами, и одновременного заката интерпретаций, поддерживаемых харизматическим авторитетом, было появление «теоретиков»[33]. Однако в отличие от периода, предшествовавшего 1914 году, «теоретик» уже не связан тесно с какой-либо определенной политической организацией и даже с какой-нибудь политической линией; менее всего он выполняет теперь какую-либо важную политическую функцию, пусть хотя бы иногда и неформальную, как это было в свое время с Каутским. Автоматическое отождествление вождей партии с теоретиками умерло вместе со сталинизмом, если, конечно, не принимать во внимание некоторые социалистические государства, где подобная идентификация породила странные аберрации (например, в Северной Корее), или какие-нибудь небольшие движения, руководимые интеллектуалами, где они могут все еще играть двойную роль вождя и теоретика.
Даже когда отдельные авторы пользуются престижем и влиянием в ходе международной марксистской дискуссии, вокруг них создаются «школы» и они известны как члены партии, все равно они, как правило, не считаются «представителями» партии; они чаще всего проявляют свое влияние в качестве частных лиц, авторов статей и книг, свободных от формальных связей. Именно такой в те или иные периоды или во имя достижения тех или иных целей была, например, позиция Альтюссера, Маркузе, Сартра, Сраффы, Суизи и Барана, Коллетти, Хабермаса, А. Гундера Франка, если ограничиться только этими именами. Для плюрализма этого периода типично, что не только природа их марксизма, но их действительная связь с ним порой недостаточно ясна. И поскольку что написано пером, то не вырубишь топором, не всегда имело значение даже то, что авторы уже умерли, если, конечно, не принимать во внимание тот факт, что они уже не в состоянии прокомментировать интерпретацию своих произведений. Развал ортодоксии вернул сфере публичной марксистской дискуссии целый ряд выдающихся личностей прошлого, достойных того, чтобы ими еще раз восхитились, и готовых вдохновить своих новых последователей: Лукача и Беньямина, Корша и Отто Бауэра, Грамши и Мариатеги, Бухарина и Розу Люксембург.
Во-вторых, как уже указывалось, демаркационная линия между тем, что является марксистским, и тем, что таковым не является, стала менее четкой. Этого и следовало ожидать хотя бы по той причине, что многое из того, что до сих пор воспринималось как существенное у Маркса и последующего марксизма, нуждалось в глубоком пересмотре; однако подобный факт – это также естественное следствие быстрого развития аудитории, состоящей из интеллигенции, интересующейся марксизмом, а также ее включения по основным направлениям в процесс усвоения марксизма и академическую дискуссию, которая имела место главным образом после 1956 года. В одном из исследований (немарксистских) по европейской историографии, изданном в 1978 году, было замечено, что «в последние десятилетия марксистские историки оказались в состоянии осуществить успешное проникновение внутрь профессиональной корпорации»; при этом указатель имен этого издания содержит больше ссылок на Маркса, чем какое-либо иное имя, за исключением Леопольда фон Ранке и Макса Вебера[34]. Самый значительный учебник по экономике, изданный в 1970 году, содержит специальный раздел по марксистской политэкономии[35].
Во Франции, например, марксизм стал одной из составляющих интеллектуального мира наряду с де Соссюром, Леви-Стросом, Лаканом, Мерло-Понти и всеми другими авторами, которые стали считаться важными уже для последних классов французских лицеев и обсуждались обитателями V и VI парижских округов. Марксистская интеллигенция, сформировавшаяся и впитавшая марксизм в подобном культурном контексте, сочла более желательным перевести марксизм на господствовавший в тот момент теоретический жаргон как для того, чтобы сделать его понятным для читателей, еще не привыкших к марксистской терминологии, так и для того, чтобы доказать критикам, что также и в терминологии их теоретических установок марксизм отстаивает заслуживающие внимания ценности. Типичный продукт этого периода – возрождение благодаря трудам Дж.А. Коэна материалистической концепции истории, в соответствии с терминологией и «образцами ясности и строгости, которые характеризуют аналитическую философию XX столетия»[36]. В других случаях налицо было просто некое сочетание марксизма с иными авторитетными теориями, такими, например, как структурализм, экзистенциализм, психоанализ и т.д.
Новых марксистов Маркс нередко привлекал уже в тот момент, когда они приобрели в школе или университете теоретические познания и позиции иного типа, которые в дальнейшем придавали своеобразную окраску их марксизму. Мы ничего не отнимем у Альтюссера, ставшего коммунистом в зрелом возрасте, после войны (в 1948 году), если уточним, что его интеллектуальные корни далеки от марксизма и что он гораздо лучше знал, пожалуй, произведения Спинозы и Монтескьё, чем работы Маркса, когда начал писать о нем. Если же эти новые марксисты были достаточно молоды, то они могли пользоваться покровительством учителей, которые иногда и сами вносили в свои работы некоторые элементы марксизма, приобретенные ими, быть может, в годы своей революционной юности, сочетая их с иными влияниями и научными достижениями. Вообще говоря, это не было каким-то новым явлением. Уже и в прошлом марксисты, имевшие высшее образование, предпринимали попытки преодолеть разрыв, преднамеренно раздутый ортодоксами, между марксистами и последователями университетской культуры. Так было, к примеру, с австромарксистами и Франкфуртской школой. Теперь же новизна ситуации состояла в том, что произошла массовая радикализация интеллигенции, воспитанной в академической среде, в момент, характеризовавшийся кризисом и неуверенностью старых цитаделей институционализированного и сепаратистского марксизма.
В то же время марксисты все чаще были вынуждены обращаться за пределы марксизма, так как самоизоляция марксистской мысли – наиболее вопиющая особенность коммунистической фазы (не только для ортодоксов, но и для таких еретиков, как троцкисты) – привела к появлению значительных областей знания, над которыми марксисты мало размышляли, тогда как, напротив, немарксисты вели здесь глубокую работу. В этом смысле тема Марксовой экономики является хорошим примером. Как только марксистские правительства, руководившие экономикой с централизованным планированием, поняли, что в программировании их экономики и управлении ею имеются дефекты, стало невозможно пренебрегать какой бы то ни было формой буржуазной академической политэкономии и продолжать считать ее одной из форм апологетики капитализма. Таким образом, марксистская экономика не могла более ограничиваться пересмотренным и исправленным повторением ортодоксальной «политэкономии», разработанной, по сути дела, для того чтобы доказывать, будто капитализм не в состоянии разрешить ни одной из своих проблем и будто он так и не изменил «существенным образом» своего характера, и предназначенной также для сведéния всех своих суждений насчет социалистической экономики к общим положениям, лишенным значения[37]. Какой бы ни была ортодоксия в теории, на практике экономисты, работающие в социалистическом обществе (хотя формально их не представляли в качестве экономистов), должны были осмысливать оперативные исследования и проблемы программирования и, поступая таким образом, знакомиться с трудами экономистов капиталистического общества и использовать их, включая также работы по экономике социализма[38]. И не важно при этом, что некоторые фундаментальные достижения экономической науки уходят своими корнями в марксизм Восточной Европы или в идеи, авторы которых предприняли попытку решить новые проблемы советской экономики в 20-е годы, так что этим достижениям была придана марксистская биография, хотя долгое время они отвергались официальными марксистскими канонами.
Таким образом, марксисты, которые не относились к теории, как к простой служанке идеологии, оправдывающей претензии на исключительное право быть обладательницей истины в конечной инстанции, в то время как все другие считаются заблуждающимися («антимарксистами»), не могли больше позволить себе не замечать того, что делают в этой области немарксисты. Новое поколение марксистской интеллигенции, сформировавшейся в университетах, с большим трудом могло игнорировать эти знания. При всем том давление со стороны радикального студенчества конкретизировалось также во введении специальных курсов по марксизму или по таким темам, как марксистская политэкономия, – и это в университетах, где невежество в отношении этих проблем было иногда вопиющим. Такого рода спецкурсы стали весьма обычным явлением в англоязычном мире в 70-е годы. Однако и без подобного давления проникновение марксистского влияния в институты и академические дисциплины заметно возросло, отчасти потому, что марксистская интеллигенция старшего поколения продолжала еще свою карьеру, тогда как новое поколение 60-х годов приступало к ней[39], но главным образом потому, что во многих областях вклад марксизма был воспринят теми, кто не питал к нему особых симпатий. Подобное, в частности, произошло с историей и социальными науками. Ни французская историческая школа «Анналов», ни ее крупнейший представитель Фернан Бродель не обнаруживали на первых порах сколько-нибудь заметных признаков воздействия на них марксизма, тогда как последняя крупная работа Броделя «Материальная цивилизация, экономика и капитализм» содержит больше ссылок на Маркса, чем какая-либо другая работа французского или иностранного автора. Хотя этот выдающийся историк далек от того, чтобы быть марксистом, фундаментальный труд по избранной им теме вряд ли мог обойтись без ссылок на Маркса. Принимая во внимание это сближение, марксисты и немарксисты ведут во многих областях научно-исследовательскую работу по большей части одинаковым образом, так что стало трудно установить, может ли та или иная работа считаться марксистской или немарксистской, разве что сам автор заявит об этом или специально опровергнет, возьмет под защиту или обрушится с нападками на марксизм. Возросшая готовность марксизма отказываться от старых канонических интерпретаций сделала еще более трудными, а порой и бесполезными усилия тех, кто почитает своей задачей устанавливать жесткое деление всех научных работ на принадлежащие к тому или иному лагерю.
Эта склонность марксизма к пересмотру не только марксистской традиции, но и теории самого Маркса – третья характерная черта его развития после 50-х годов.
Естественно, этот факт сам по себе не является чем-то новым. Дискуссия среди политэкономов-марксистов, разгоревшаяся вновь с необычайной силой начиная с 60-х годов[40], обычно носила оживленный характер, если только ее не душили догмы, навязанные власть предержащими. Попытки модифицировать отдельные части Марксова анализа в различных областях были весьма часты в первое десятилетие нашего века, причем не только в связи с «ревизионизмом» Бернштейна. В самом деле, практика считать марксизм скорее «методом», нежели научной системой, которая, судя по всему, появилась благодаря деятельности первых австромарксистов, была отчасти некой элегантной формой выражения несогласия с тем, о чем Маркс писал с такой любовью. Однако, как уже было отмечено, новизна ситуации, сложившейся начиная с 50-х годов, заключается в том, что аргументация, которая в иные времена привела бы и должна была привести ее сторонников к полному отказу от идей Маркса, считалась теперь определенным шагом вперед по пути оживления, модернизации и укрепления марксизма. Подобная аргументация выдвигалась теперь настойчиво и часто теми, кто заявлял о своей убежденной и восторженной верности Марксу.
Так, в 60-е и 70-е годы появляется все больше и больше марксистов, исключавших из марксизма теорию трудовой стоимости или теорию падения нормы прибыли; отвергавших тезис, согласно которому «не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание» [МЭ: 13, 7], и, следовательно, опровергавших марксистскую точку зрения на «базис» и «надстройку»; находивших все сочинения Маркса, написанные до 1882 года, недостаточно марксистскими; их можно было бы назвать (используя традиционную марксистскую терминологию) философскими идеалистами, а не материалистами, или людьми, отвергающими различие между идеализмом и материализмом, полностью отказывающимися от Энгельса, утверждавшими, что «изучение истории не только в научном, но и в политическом отношении лишено ценности»[41]. Полагаю, что никогда прежде в истории марксизма эти или подобные взгляды – явно противоречащие всему тому, что утверждало большинство марксистов до сих пор, – не высказывались в столь неприкрытой форме и не воспринимались позитивно теми, кто считал себя марксистом.
В задачу историка не входит давать оценку этих ревизий, нередко выглядящих вульгарно, всего того, что до сих пор почти что все школы и направления марксизма считали существенным для теории, хотя история и может с определенной уверенностью утверждать, что многие подобные ревизии вызвали бы резкую реакцию Маркса, чей гнев, как известно, нетрудно было вызвать. Занимая своего рода нейтральную позицию наблюдателя, можно сказать следующее: подобный вызов, брошенный идеям Маркса (не говоря уже об идеях Энгельса и последующих «классиков»), представляет собой самый глубокий из когда-либо имевших место прежде разрывов в преемственности марксистской научной традиции. В то же время этот вызов представляет собой некое усилие – пусть «уклонистское», – направленное на то, чтобы укрепить марксизм путем его обновления и еще большего развития марксистской мысли, и в таком смысле это демонстрирует значительную мощь и привлекательность Марксовой теории в последние десятилетия. Вызов этот указывает также на следующие две вещи: признание необходимости радикального осовременивания марксизма наряду с непрекращающимися поисками возможных ошибок и несоответствий в учении его основателя и в то же время убежденность в том, что теория Маркса в своей совокупности является необходимым руководством для понимания и переделывания мира.
Вне всякого сомнения, настало время позаботиться о том, чтобы хоть отчасти разредить этот густой и запутанный теоретический подлесок, так как одни авторы новых теоретических положений будут развиваться в соответствии с логикой собственных рассуждений и отойдут от марксизма, тогда как другие исчезнут из нашего поля зрения, но зато подвернутся какому-нибудь аспиранту, занятому подбором аргументов для диссертации, или попадут в будущие тома какой-то другой истории марксизма. Возможно также, что снова обнаружится некий консенсус по вопросу о том, чтó в развивающейся теории можно по праву считать происходящим из Марксовой мысли или ей соответствующим, равно как и по более спорному вопросу о том, какие части теории Маркса могут быть отброшены, так чтобы при этом не лишался целостности весь анализ в комплексе. И в подобном случае преемственность Марксовой традиции снова могла бы восстановиться, хотя на этот раз уже не в форме единого «правильного» марксизма, а, скорее всего, благодаря восстановлению граней, в рамках которых и участники дискуссии, и несогласные могли бы с полным основанием утверждать свою духовную связь с Марксом. Но даже и в случае восстановления подобной преемственности то, что можно считать «основными» марксизмами, продолжало бы сосуществовать с тем, что мы назвали бы «маргинальными» марксизмами людей, которые по какой-либо причине будут по-прежнему заявлять, будто их идеи порождены Марксом, хотя анализ духовного родства и обнаруживает несостоятельность их претензий. Претендуя на то, чтобы считаться марксизмами, эти теории оказываются частью истории марксизма, да нам их и не понять вне рамок этой истории, точно так же, как религии и маргинальные или синкретические культы, называющие себя христианскими, входят в историю этой религии, сколь бы далеки они ни были от тех учений, которые составляют общее наследие христианства[42].
Наконец, как основной, так и маргинальный марксизмы должны сосуществовать, как они сосуществуют уже сейчас, при расширении зоны (большей частью, хотя и не исключительно, академической), где не проводится никакого четкого разграничения между тем, что является марксистским, а что таковым не является.
Одно, пожалуй, представляется ясным уже сейчас. Даже если и возникнет консенсус в вопросе о том, чтó является основным марксизмом (или основными марксизмами), то он, вероятно, сможет сохраняться и в отношении текстов, менее связанных с оригинальными текстами «классиков», чем в прошлом. Маловероятно, чтобы к последним снова относились, как к какой-то целостной теории и учению, обладающему однородностью в международном плане, как к аналитическому описанию, дающему непосредственный ответ на проблемы, волнующие экономику и общественную жизнь сегодня, или как к прямому руководству конкретными действиями, предпринимаемыми марксистами. Разрыв в преемственности марксистской традиции, вероятно, уже никогда не сможет быть преодолен.
«Классические» тексты не могут использоваться в качестве учебников политического действия, ибо марксистские движения сегодня и, по всей вероятности, в будущем находятся и будут находиться в ситуациях, имеющих мало общего (за исключением какого-нибудь случайного и временного исторического стечения обстоятельств) с теми, при которых разрабатывали свою стратегию и тактику Маркс, Энгельс, социалистические и коммунистические движения первой половины этого столетия. Показательно, что полвека спустя после смерти Ленина бóльшая часть старых партий, которые все еще ведут борьбу за преодоление капитализма в своих странах, пребывают в поиске новой стратегии и по этой причине (несмотря на ностальгию по былой уверенности, сохраняющуюся еще у многих членов партии старшего поколения) отказываются от марксистского эквивалента библейского фундаментализма. Там же, где жажда былой уверенности еще превалирует и марксизм используется в качестве «урока», который только и остается что сформулировать и «правильно» применить (причем «правильное применение» его какой-нибудь одной группой является «ошибкой» другой), подобная разновидность марксизма сводится к теоретическому бесплодию. Такой марксизм имеет тенденцию свестись к немногим простым элементам, к простым лозунгам: основополагающее значение классовой борьбы, эксплуатация трудящихся, крестьянства и «третьего мира», осуждение капитализма или империализма, необходимость революции и революционной борьбы (быть может, и вооруженной), осуждение «реформизма» и «ревизионизма», незыблемость «авангарда» и т.п. Подобные упрощения создали возможность разрыва всякой связи марксизма со сложностями реального мира, так как весь анализ сводится просто-напросто к доказательству истинности уже объявленной истины в ее чистой форме. Таким образом, эта истина вполне может выступать в комбинации со стратегией чистого волюнтаризма. По существу же, эта остаточная форма марксистского фундаментализма, используемого в качестве руководства к действию, состоит из упрощенных элементов, взятых напрокат из классического ленинизма, если только и они не растворились в риторике, как это было в случае с неоанархистами. Вне всякого сомнения, многому можно научиться на опыте борьбы прошлых лет и от такого исключительного профессионала революционной политики, каким был Ленин, но, конечно же, не путем буквальных ссылок на прошлое и сочинения Ленина.
Повторим еще раз: если общая экономическая теория Маркса и его анализ капиталистического развития должны, судя по всему, оставаться точкой отсчета для будущих марксистов, «классические» тексты определенного периода уже не могут использоваться для описания последующих этапов капитализма. Благодаря присущему ему реализму Ленин признал этот факт: его работа по империализму в отличие от других сочинений марксистов, пытавшихся проанализировать новый этап капитализма после 1900 года[43], не содержит никаких ссылок на тексты Маркса и Энгельса, за исключением двух важных фрагментов, заимствованных из их переписки и касающихся последствий существования Британской империи для английского рабочего класса. И тем не менее в период, последовавший за 1917 годом, авторы огромного числа марксистских работ, посвященных развитию капитализма в данный момент времени, не последовали за Лениным, а, напротив, приложили действительно колоссальные усилия, чтобы доказать, что ленинская работа (или, что реже, какое-нибудь другое марксистское сочинение) является-де все еще действенным анализом той фазы капиталистического развития, которую Ленин опрометчиво назвал «высшей», либо чтобы откомментировать эту ленинскую работу, либо чтобы уже тогда, когда эта работа стала представлять собой лишь исторический интерес, выводить из случайно оброненной Лениным в 1917 году фразы целую теорию «государственно-монополистического капитализма» применительно к периоду после второй мировой войны[44]. Выйдя из все менее многочисленных рядов старой догматической ортодоксии, бóльшая часть марксистов не чувствует себя более обязанными использовать в собственном анализе нынешнего этапа капитализма терминологию, содержащуюся в тех текстах, которые относятся к обстановке, уже в значительной мере связанной с прошлым.
Наконец, теперь широко признано, что самой теории Маркса, в той мере, в какой он ее систематическим образом сформулировал, не свойственна гомогенность, по меньшей мере в одном плане. Можно утверждать, что она включает анализ капитализма и его тенденций и в то же время некую историческую надежду – выраженную с чрезвычайной пророческой страстностью и в терминологии гегельянской философии – в духе извечного стремления человека к созданию более совершенного общества, которое достижимо благодаря пролетариату. В интеллектуальном развитии Маркса второй элемент предшествовал первому, и в интеллектуальном плане его нельзя вывести из первого. Другими словами, имеется качественное различие между тезисом, согласно которому, например, капитализм порождает по своей природе непреодолимые противоречия, неизбежно создающие условия для его преодоления, так как централизация средств производства и обобществление труда в конце концов приходят к той стадии, на которой становятся несовместимыми с развитием капитализма, и другим тезисом, по которому послекапиталистическое общество положит конец отчуждению человека и приведет к полному развитию всех индивидуальных человеческих способностей. Эти два тезиса принадлежат двум различным формам речи, хотя в конечном счете они оба могут считаться истинными[45].
Кроме того, никогда не отрицалось, что Маркс не оставил после себя никакого определенного свода систематической теории (только один том «Капитала» был им действительно доведен до конца); трудно также отрицать, что ему не всегда удавалось с успехом перевести «грандиозность замысла»[46] на удовлетворительный язык теоретического анализа. Так, в Марксовом анализе имеются «теоретические проблемы, в течение длительного времени являвшиеся предметом разногласий» среди марксистов, равно как и «интерпретации марксистских теорий, которые широко разошлись» друг с другом[47]. Это не могло не заставить теоретиков изучать все, написанное Марксом, с чрезвычайным вниманием; однако эти попытки соединить все, что вышло из-под его пера, в последовательное и реалистическое целое имеют мало общего с использованием этих текстов в качестве авторитетных высказываний в области того, «чему нас учит марксизм». Немногочисленны, зато хорошо подготовлены экономисты-марксисты, которые всегда считали адекватными популярные изложения марксистской политической экономии (как, например, вторую часть «Анти-Дюринга» Энгельса). Подобные изложения или основополагающие тексты Маркса, рассматриваемые в этом ключе (например, работа «Заработная плата, цена и прибыль»), сыграли важную роль в тот период, когда марксистское образование активистов и членов массовых рабочих и социалистических партий было первоочередной функцией самих этих партий. В результате их преобразования, а порой и ослабления, а также заката ортодоксии, декларировавшей существование только одного «правильного» марксизма, их роль уменьшилась. Во всяком случае, марксистская теория, де-факто адресованная прежде всего интеллигенции – будь то активистам партии, выпускникам вузов или тем и другим вместе, – обнаружила тенденцию к менее некритическому подходу к классическим текстам[48].
Четвертая характерная черта марксистской мысли в период после 50-х годов заключается в следующем. Марксисты сосредоточили усилия главным образом в области социальных и гуманитарных наук, не говоря уже о естественном интересе к вопросам, непосредственно связанным с политической деятельностью. Что же касается широких и фундаментальных пластов естественных и технических наук, то это та область, куда рискнули проникнуть лишь немногие марксисты в последнюю четверть века; в иных кругах стало даже модно утверждать, что марксизм не имеет ничего общего с этой областью знаний или даже что он структурно имеет дело с «природой» только лишь как с «человеческой природой»[49]. Это противоречит не только Марксу и Энгельсу, которые оба весьма интересовались естественными науками и у обоих было что сказать об этих науках (хотя Энгельс уделял им больше внимания, чем Маркс), но и некоторым периодам истории марксизма, как, например, 30-м годам, когда определенное число ученых (по крайней мере в Англии и во Франции) были увлечены марксизмом и пытались применить его к научно-исследовательской работе в своих областях. Наука, социальные факты и политика сегодня соединены друг с другом как никогда прежде, и многие ученые, конечно же, сознают и свою социальную функцию, и свою ответственность. Среди ученых и теперь есть радикалы и даже революционеры и марксисты, несмотря на то что некоторая враждебность по отношению к науке и технике как таковым (чаще всего в философии под видом отбрасывания «позитивизма») была очень распространена среди радикальной «новой левой» молодежи начиная с 60-х годов. Судя по всему, именно по этой причине радикальные левые потеряли свою привлекательность в глазах тех, кто занимался естественными науками, исключая, однако, те отрасли биологических наук, где явно невозможно обойти темы, связанные с природой человека и общества (например, генетика или смежные с ней области). Так или иначе, марксизм радикальных ученых имеет слабые связи с их профессиональной теорией и практикой.
Можно выдвинуть предположение, что бóльшая часть специалистов в области естественных наук и технических дисциплин, работающих в социалистических государствах, также придерживаются того мнения, что марксизм не является существенным для их профессиональной деятельности, хотя они и не решаются заявить об этом открыто. Но как серьезные ученые они не могут не иметь собственной точки зрения на отношения между естественными науками и настоящим и будущим общества.
Такое положение дел явно ограничивает сферу действия марксизма, одной из мощнейших привлекательных сторон которого для прошлых поколений была именно его способность, как представлялось тогда, выработать полную, всеобъемлющую и ясную концепцию мира, частью которого и является человеческое общество и его развитие. Можно ли продолжать движение именно в этом направлении? Трудно сказать. Можно только отметить наличие признаков того, что полное исключение из марксизма всего того, что не связано непосредственно с человеческой деятельностью, вызывает определенную реакцию[50]. Можно также заметить, что философские моды, согласно которым отрицается объективное существование мира или возможность его познания на основе наблюдений, исходя из того, что все «факты» существуют только в силу априорной концептуальной структуры человеческого мозга, переживают закат (и в самом деле было бы затруднительно соединить их с практической деятельностью как самих ученых, так и тех, кто желает переделать мир при помощи политических действий). Конечно же, можно предвидеть возврат к более широкой концепции марксизма, чем та, которая господствовала в самые последние десятилетия.
В свете сказанного на предыдущих страницах не вызовет удивления тот факт, что исследователи периода после 50-х годов в который уже раз говорят о кризисе марксизма. Былые убеждения или конкурирующие с ними предположения относительно будущности капитализма, социальных и политических сил, которые, как ожидается, в состоянии произвести переход к новой общественной системе, относительно природы социализма, который будет построен, и природы и перспектив того общества, которое уже сейчас заявляет о том, что осуществляет социалистические преобразования, – все эти былые убеждения были поставлены под сомнение. Или, лучше сказать, они более не существуют. Фундаментальная теория марксизма, включая и мысли самого Маркса, как правило, в широком масштабе подвергается глубокому критическому изучению и переосмыслению с целого ряда полемизирующих друг с другом позиций. Значительная часть из того, что большинство марксистов приняло бы в прошлом, сегодня поставлено серьезным образом под вопрос. Если исключить официальные идеологии социалистических государств и тех или иных – как правило, небольших – сект фундаменталистов, все интеллектуальные усилия марксистов исходят из той предпосылки, что традиционная теория и доктрины марксизма нуждаются в существенном переосмыслении, модификации и ревизии. С другой стороны, спустя 100 лет после смерти Маркса никакую особенную версию этого переосмысленного или модифицированного марксизма нельзя считать утвердившейся в качестве господствующей.
Все это по праву может быть описано как некий кризис марксизма или, лучше сказать, как кризис внутри марксизма. Ибо, как мы уже видели, взятие под сомнение традиционного марксизма происходило параллельно с ярко выраженным общим ростом привлекательности и влияния марксизма. Нельзя, конечно, утверждать, что это зависело от привлекательности, свойственной живым и развивающимся марксистским партиям (а это действительно имело место в последнее десятилетие прошлого века), ибо сегодня ничто в той ситуации, в которой находится бóльшая часть этих партий, не позволяет так думать. Напротив, если до 1956 года отождествление с СССР (воспринимаемым, правильно ли, ошибочно ли – другой вопрос, как первое рабочее государство, плод первой рабочей революции, первое социалистическое общество) являлось подлинно вдохновляющим источником для активистов, особенно рабочих, и для международного коммунистического движения (причем до 1945 года не только для них), то сегодня оно все более отталкивает интеллигенцию и более широкие слои общества. В самом деле, основное течение антимарксизма начиная с 50-х годов было склонно следовать простой логике политических рассуждений – отвергая также и «неомарксистов», которые были ревизионистами каждый на свой лад, – построенных, по сути дела, на том, что тот, кто открыто не откажется от Маркса, неизбежно придет к сталинизму или к его эквивалентам. Традиционные попытки доказать, что Марксовы теории в интеллектуальном отношении сегодня непригодны, хотя еще и не совсем прекратились, стали менее существенными, и ныне редко можно столкнуться с точкой зрения, согласно которой Маркс и марксисты отвергались бы как не заслуживающие внимания в интеллектуальном плане.
Рост влияния марксизма был обусловлен другими факторами. Вне сомнения, он был облегчен некоторым прояснением в идеологической сфере на протяжении 60-х годов. Поражение фашизма на некоторый период практически свело на нет правый радикализм как псевдореволюционный по причине его связей с гитлеризмом; отказ от социальной критики со стороны либералов, приходивших все чаще в 50-е годы к идеологии самодовольства, превозносившей способность существующего ныне западного общества разрешать все свои проблемы, оставил свободным поле деятельности для Маркса. Именно прочувствованная необходимость радикальной критики буржуазного общества и наиболее вопиющих форм неравенства и несправедливости, имеющих место внутри этого общества, наряду с существованием явно неприемлемых режимов привела многих к марксизму. Важную роль сыграл также и тот факт, что организованные марксисты считались наиболее эффективными борцами против подобных режимов. Так, проникновение марксизма в интеллектуальную жизнь Испании произошло в 60 – 70-е годы, когда роль Коммунистической партии Испании внутри антифранкистской организованной оппозиции была явно центральной.
Короче говоря, как уже было сказано в отношении марксистской экономики, марксизм в целом остается живым и жизнеспособным учением «благодаря непреходящему политическому значению Марксова анализа. Он является инструментом анализа капитализма, и в этом смысле изучение его приносит пользу»[51]. После же изучения его становится очевидно, что свойственный ему значительный интеллектуальный интерес оказывает притягательную силу. До тех пор пока капитализм нуждается в критике, марксизм, пусть трансформированный, вряд ли когда-либо исчезнет.
Каким будет его будущее, невозможно предвидеть. Но он останется в качестве теории. Было бы абсурдно утверждать – подобно тому, как поступали даже серьезные критики в 50-е и 60-е годы, – что он уже исчерпал свои интеллектуальные и творческие потенции. Рост марксистской интеллигенции «по вертикали», разнообразие и высокое качество научно-исследовательских работ интеллектуалов-марксистов, наконец-то освободившихся от необходимости отстаивать ошибочные или устаревшие утверждения[52], увеличение числа марксистских работ в библиотеках и та глубина, с какой элементы марксизма проникли в общую культуру и в различные академические дисциплины, – все это лишает подобные утверждения какой бы то ни было основы. Интеллектуальные моды меняются, равно как и положение чаши весов в дискуссии между учеными. Однако представляется крайне невероятным, чтобы место, которое Маркс завоевал в интеллектуальном мире нашего столетия, стимул, найденный в марксизме многими интеллектуалами, и дискуссии, развернувшиеся вокруг него, исчезли в будущем, – разве что произойдет уничтожение всех книг или вообще всего человеческого общества в его нынешней форме.
С другой стороны, невероятно, чтобы он имел большое будущее в качестве догматической идеологии, все более далекой от реальности, то есть в таком виде, в каком он развился в СССР и других социалистических странах. И в качестве такового он является продуктом исторических обстоятельств, воспроизводство которых немыслимо в большей части будущего мира. Хотя социальные революции, осуществляемые партиями ленинского авангарда (или такими, которые стараются стать на них похожими), еще могут кое-где и произойти, теперь кажется очевидным, что революции «большевистской» эры (от Ленина до Мао) не были ни предшественниками, ни моделями социалистического преобразования остальной части мира, несмотря на то что им иногда и подражали в «третьем мире»[53]. Какую бы форму ни принял переход к социализму в тех странах мира, которые в настоящее время не являются социалистическими, невероятно, чтобы он последовал, даже в большинстве стран «третьего мира», моделям 1917 – 1949 годов, равно как невероятно, чтобы послекапиталистический марксизм повторил модель нынешнего государственного социализма. Что же касается последнего, то можно ожидать процесса его эрозии изнутри[54].
И последнее: каково будущее марксизма как руководства к политическому действию движений, стремящихся к преобразованию общества? Каким будет исход предпринимаемых ими усилий? Единственное, что можно утверждать с уверенностью, это то, что марксистская практика приспосабливается и, вероятно, будет продолжать приспосабливаться все более сознательным и систематическим образом к историческому периоду, весьма отличающемуся от того, когда эта практика оформилась в своих разновидностях – социал-демократической и коммунистической. Это еще более верно для стран «третьего мира», равно как и для остального мира. Точно так же очевидно в свете истории социалистических государств этих последних 30 лет, что необходимость широкомасштабного корректирования уже признана на практике, хотя и не обязательно отражена в официальной теории.
Историк марксизма, как историк, не должен говорить больше того, что уже сказано. Как заметил сам Маркс, предваряя одно из своих наиболее действенных сочинений «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», «люди сами делают свою историю». Но делают ее, как еще раз подчеркивает Маркс, «не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали». Однако делают. Несомненно, является истиной, как для марксистов, так и для всех, что люди делают историю не только в рамках новых обстоятельств, вмешивающихся в их жизнь помимо их воли, но также и под тяжестью «традиций всех мертвых поколений», включая сюда и те, которые познали целое столетие марксизма. Вне всякого сомнения, некоторые темы истории марксизма могут быть описаны при помощи слов, заимствованных из «Восемнадцатого брюмера»: «И как раз тогда, когда люди как будто только тем и заняты, что переделывают себя и окружающее и создают нечто еще небывалое, как раз в такие эпохи революционных кризисов они боязливо прибегают к заклинаниям, вызывая к себе на помощь духов прошлого, заимствуют у них имена, боевые лозунги, костюмы, чтобы в этом освященном древностью наряде, на этом заимствованном языке разыгрывать новую сцену всемирной истории» [МЭ: 8, 119].
И однако же они работают, чтобы переделать самих себя и то, что их окружает, и они уже изменились благодаря этим действиям и будут по-прежнему изменяться. Как и сам Маркс, они будут искать, несмотря на то что не смогут полностью разорвать путы своего времени и преодолеть наследие собственного прошлого, каким образом «покончить со всяким суеверным почитанием старины… Революция [ХХ-го[55]] века должна предоставить мертвецам хоронить своих мертвых, чтобы уяснить себе собственное содержание. Там фраза была выше содержания, здесь содержание выше фразы» [МЭ: 8, 122].
Настоящая «История марксизма» была начата ссылкой на ту «очевидную предпосылку, что историю марксизма нельзя считать завершенной, поскольку марксизм – это структура постоянно живой мысли»[56]. Следовательно, практика марксизма продолжается. Если верно, что люди сами делают свою историю, то, какие формы она примет и каким будет ее исход, зависит от того, что сделают марксисты. Но это выходит за границы исторического предвидения, хотя и входит в задачи рефлектирующего разума и создания надежды.