Анализ развития и кризиса мирового капитализма и соответствующее переосмысление форм революционного процесса пронизывают насквозь политико-теоретическое творчество Бухарина. Среди деятелей коммунистического движения Бухарина отличает именно проделанная им сложная работа по исследованию и теоретическому осмыслению этих тем. Эту работу он вел на протяжении 15 лет: с момента появления наиболее значительной из его предреволюционных работ «Мировое хозяйство и империализм» (1915)[256] до выступлений 1926 – 1929 годов – периода, ознаменовавшего вершину его политического влияния и одновременно начало его отстранения от власти[257], – и разработки программы Коминтерна, как и последних работ об организованном капитализме, которым суждено будет стать главной мишенью обвинительных речей Сталина[258]. Его размышления об изменениях в современном капитализме не просто представляют собой систематизацию эмпирических наблюдений, а непосредственно отвечают задаче развития концептуального аппарата марксизма. Именно в этом свете определяется то своеобразное место, которое занимает в коммунистическом движении Бухарин; его суждения о значении и последствиях тех политико-экономических процессов, которые он рассматривает в рамках категории государственного капитализма, явились причиной почти полного его разрыва с Лениным в 1915 году[259] и решающего столкновения со Сталиным в 1929 году.
В отличие от идейных исканий многих марксистов того времени теоретическое творчество Бухарина развивалось, в сущности, независимо от того, какую позицию он занимал по тому или иному тактическому вопросу. А таких различных позиций было немало в его бурной биографии: от почти анархического антиэтатизма до революционной поры и от утопического видения «перманентной революции» до жесткого понимания военного коммунизма, принятия нэпа и, наконец, перехода к наиболее зрелой фазе разработки теории социализма в одной, отдельной взятой стране, которая приведет к важному периоду руководства Коминтерном и к поражению[260]. Теоретическая самостоятельность Бухарина опирается на широту его культурного кругозора, который охватывает новую, вызванную к жизни Октябрьской революцией проблематику и обусловливает особое восприятие Бухариным ленинизма. Критический анализ эволюционизма, теорий «автоматического краха», которые привели марксизм II Интернационала к параличу, уже с 10-х годов подготовил Бухарина к рассмотрению теоретического, стратегического вопроса, оставленного нерешенным Лениным: раз вслед за прорывом цепи в отсталой России не произошло распространения революции также на страны Запада – в предвидении чего и родился III Интернационал, – то в каких формах возможно слияние исходов революции 1917 года с мировым революционным процессом?[261]
Вплоть до конца 20-х годов Бухарин в постановке своих исследовательских задач исходит из стремления сохранить действенную взаимосвязь между советской внутренней политикой и целями международного рабочего движения, несмотря даже на то, что непрерывная цепь поражений революционных выступлений на Западе и Востоке породила очевидную диспропорцию между Советским государством и Коминтерном. В обстановке, возникшей с изоляцией СССР, Бухарин в отличие от Троцкого считает, что новаторское развитие марксистского анализа, стратегической инициативы возможно и в условиях борьбы за построение социализма в одной-единственной стране: именно поэтому он и берет на себя огромную ответственность как в СССР, так и на международной арене. Бухарин не оставил нам ни законченной теоретической системы, ни даже какого-либо позитивного результата своей деятельности, обладающего всеобъемлющим значением, – то есть ничего такого, что позволяло бы однозначно оценить его вклад в марксизм. Вместе с тем о важности разрабатывавшихся им идей должно бы свидетельствовать уже то обстоятельство, что поражение, нанесенное ему Сталиным, в куда большей мере, чем любой другой кризис советского руководства, повлекло за собой широчайшие последствия как для внутренней жизни СССР (решение о форсированной коллективизации, изменения в партии и государстве)[262], так и для существования – не говоря уже о политике – Коминтерна (достаточно напомнить о таком последствии теории «социал-фашизм», как исход германского кризиса, завершившегося трагедией 1933 года)[263]. Бессмысленным представляется вытаскивать на свет версии, авторы которых стремятся истолковать Бухарина с его идеями как возможную альтернативу сталинизму. Столь же мало общего с периодом зрелого творчества Бухарина имеет и идеологический штамп, с помощью которого – в угоду закрепления за Сталиным центрального положения в партии – Бухарина отождествляли с правым уклоном в коммунистическом движении. Сосредоточив внимание на указанных вопросах, по-видимому, можно отделить в его творчестве то, что несет на себе печать общей ограниченности советского марксизма, советского коммунизма 20-х годов (и что могло в этом смысле способствовать установлению сталинизма), от того, что связано с содержанием, с постановкой проблем, благодаря чему Бухарин выдвинулся как самостоятельный теоретик и обеспечил реальное развитие марксистских идей по сравнению с тем, как они разрабатывались на тогдашнем уровне. Само признание факта, что Бухарин затруднялся дать ответ на вопросы, поставленные новой фазой капитализма в 20-е годы, признание противоречий и слабых мест в его концепциях, что способствовало победе сталинистского направления, возможно, позволит лучше понять соотношение объективных и субъективных факторов, обусловивших формирование окончательного облика советской системы и политико-теоретический кризис международного коммунистического движения.
Наконец, рассмотрение упомянутых здесь вопросов, возможно, позволит не только проследить политический путь Бухарина, но и – главным образом – выявить важную особенность его вклада в теоретическое развитие марксизма. Напомним, что этот вклад традиционно усматривают в попытке построить цельную философскую систему, предпринятую им в его получившем широчайшую известность трактате 1921 года[264]. Однако новаторское значение этого труда существенно снижается не только из-за того, что он впоследствии использовался в процессе догматизации марксизма-ленинизма, но и потому, что та радикальная критика, какой его встретили наиболее творческие представители западного марксизма, остается актуальной и по сей день[265]. Можно утверждать, таким образом, что, по сути дела, взаимосвязь между философско-методологическим и политико-теоретическим уровнями бухаринской разработки и их взаимообусловленность свидетельствуют об отсутствии органически завершенной системы. Впрочем, этот аспект выглядит весьма проблематичным и при сопоставлении Ленина – революционного политика и Ленина-теоретика, внесшего свой вклад в ограниченность российского марксизма. Прославленный интеллектуализм Бухарина, его предрасположенность к абстрактной дефиниции проблем вовсе не обусловливают дедуктивной связи между его теорией и политикой. Поэтому, быть может, небесполезно – по завершении описания объективного значения и концептуального смысла бухаринского стратегического поиска по упомянутым ключевым проблемам – задаться вопросом, до какой степени применим в данном случае интерпретационный критерий, предложенный Грамши по отношению к наследию Ленина; критерий, по которому подлинную философию политика следует искать в его политических, а не философских работах[266].
Особое внимание, уделяемое Бухариным формам социально-экономического развития западного капитализма, рискует остаться необъяснимым, если не учесть особенностей культурного формирования этого человека. Русский компонент его культуры (в котором важная роль принадлежала философии эмпириокритицизма, воспринятой от Богданова) сосуществовал и переплетался с результатами хорошего знания и непосредственного изучения социальной теории и социальных исследований международной социал-демократии, как и трудов наиболее передовых буржуазных мыслителей. Отличающая наиболее яркие страницы его теоретических работ критическая соотнесенность с трудами Макса Вебера и Гильфердинга, не говоря уже о Ратенау, Кейнсе, Ледерере, Зомбарте, авторах из «Грюнбергс архив» и т.д., является результатом глубоко укоренившегося навыка и отражает стремление вести собственную разработку теории на том же уровне сложности. На процессе теоретического созревания Бухарина и после Октябрьского переворота скажется опыт учебы в эмиграции, когда он побывал во многих западных странах – от Скандинавии до Соединенных Штатов[267].
Революция и последующее строительство Советской власти не заставили Бухарина отбросить ранее приобретенный им идейно-теоретический багаж, а, скорее, побудили переосмыслить его. Это с особой очевидностью проявляется в бухаринской интерпретации двух решающих аспектов преобразования капитализма в первые десятилетия XX века: роста экономической и политической организованности национальных капиталистических систем и драматического обострения напряженности в их взаимоотношениях, обусловленного достигнутым уровнем интернационализации капитализма. Показательно в этом отношении, что ссылки на теоретические работы Гильфердинга занимают важное место в исследованиях Бухарина начиная с 1910 года, когда появился главный фундаментальный труд этого социал-демократа и экономиста, и до 1927 года, когда тот выступил с докладом на тему об организованном капитализме на Кильском съезде СДПГ[268]. Однако речь здесь идет не о некритическом восприятии, которое затем подправляется расстановкой политических или идеологических акцентов. Раньше, чем Ленин, и независимо от него Бухарин точно отличил существующие тенденции к интернационализации капитала от отвергнутого им предвидения возможного «ультраимпериализма», понимаемого в смысле соглашения между монополиями или трестами, которое гарантировало бы мирное урегулирование межкапиталистических, межнациональных и межгосударственных противоречий. Эту независимость мышления признают за Бухариным даже тогда, когда его тезисы об организованном капитализме во всеуслышание объявляют перепевом гильфердинговских формулировок (по крайней мере в пристойном варианте обвинений, вышедшем из-под пера Е. Варги[269]). И действительно, Бухарин уже с 1915 года – и тем более в послевоенные годы – питал убеждение, позже высказанное Лениным в его знаменитой работе об империализме[270], что тенденция к решению военным путем споров между национальными капиталистическими группировками из-за политического и экономического господства составляет один из основных компонентов новой стадии капитализма и поэтому не может быть сведена к политике радикальных улучшений капитализма, как полагал уже в те годы Каутский, а вслед за ним и Гильфердинг[271].
Признавать органичность тенденции к войне не означает считать войну чем-то неотвратимым или же непосредственным следствием межимпериалистических экономических противоречий. Общемировой капиталистический трест исключается, потому что его образование возможно лишь при условии равновесия сил между договаривающимися национальными группами капиталистов, что невероятно, либо же при условии абсолютного превосходства одной державы над всеми другими – однако и такого рода ситуация повлекла бы за собой ожесточеннейшие конфликты, которые обострили бы еще больше противоречия мирового капитализма[272]. Таким образом, тенденции к войне, писал Бухарин в «Экономике переходного периода», могут привести к «отрицательному расширенному воспроизводству», то есть к разрушению производительных сил. Однако это может рассматриваться «с точки зрения общего движения капиталистической системы» и как необходимая цена достижения «более высокого и потому более мощного развития этих сил»[273]. С помощью конкретного анализа специфического характера кризисных процессов можно провести различительную грань между кризисом и крахом капитализма, между военным (и послевоенным) кризисом и окончательным кризисом капитализма.
Кроме того, в отличие от Ленина Бухарин полагает (и он будет долго развивать эту свою мысль), что взаимопроникновение политики и экономики, характеризующее современный капитализм, может обеспечить урегулирование наиболее серьезных внутренних противоречий капиталистического строя и даже придать ему значительную стабильность в пределах национальных границ. Отсюда внимание к возрастанию экономической роли государства, несводимой к тенденции к загниванию и к анализу, выявляющему лишь паразитические стороны государства. В 1920 году Бухарин отстаивает свой самобытный концептуальный подход к подобному процессу интеграции между государственной машиной и экономикой, и отсылка к этим теоретическим положениям явится константой его анализа на протяжении последующего десятилетия, особенно во время его пребывания на посту руководителя Коминтерна. В статье 1915 года он утверждает, что «национальное хозяйство превращается в единый гигантский комбинированный трест, пайщиками которого выступают финансовые группы и государство. Мы называем образования такого рода государственно-капиталистическими трестами»[274]. С помощью этих новых понятийных инструментов Бухарин разбирает всю ту массу явлений, которую Гильфердинг описывает в своем «Финансовом капитале»: процессы рационализации и организации национальных капитализмов, растущее отделение капитала-собственности от капитала – управления производством, возрастание роли банковского капитала и главенствующая роль финансовой буржуазии, причем подчеркивает их важность, в частности, и для такого явления, как максимальная промышленная концентрация в монополиях, которую Ленин, напротив, настойчиво ставит на первое место в иерархии черт новой, империалистической стадии[275].
Бухарин соглашается с тем тезисом Гильфердинга, что объяснение этого типа капиталистического регулирования не может быть просто сведено к отмеченной Марксом функции кредитной системы и акционерных обществ как «контртенденция» против тенденции к понижению средней нормы прибыли[276]. И тот и другой приписывают ему значение, выходящее за рамки конъюнктурных мер, хотя признают, что особые обстоятельства, например задачи планирования экономики в связи с потребностями мировой войны, необычайно ускорили вышеупомянутые процессы. При этом отличие анализа Бухарина от подхода как Гильфердинга, так и Ленина в том, что он настойчиво концентрирует внимание на преобразовании внутренней структуры государства. Он не ограничивается лишь пересмотром определения государства как коллективного капиталиста – и не сводит его роль к орудию осуществления агрессивных поползновений империалистического капитализма на международной арене. В работах 1915 и 1920 годов он многократно останавливается на интеграции между финансовым капиталом, общественными предприятиями и государством; кризис фритредерства и либерального государства, сопровождаемый кризисом институтов парламентской демократии, он выводит из изменения в отношениях между господствующими классами и государством. Когда экономическая власть буржуазии, отмечает он, выступала как нечто достаточно аморфное, «организованный государственный аппарат как бы налагался на неорганизованный класс (или классы), чьи интересы он олицетворял». Но, продолжает он далее,
«ныне дела обстоят в корне иным образом. Государственный аппарат воплощает не только интересы господствующих классов вообще, но и их коллективно выраженную волю. Государственный аппарат налагается не на разрозненных членов господствующих классов, а на их организации. Правительство de facto превращается, таким образом, в „комитет“, выбранный представителями предпринимательских организаций, и становится верховным руководителем государственно-капиталистического треста»[277].
Подобное подчеркивание структурной обусловленности нового места и роли политики, а также указание на новые социально-экономические организации, направляющие действия государственной машины, позволяют лучше оценить смысл знаменитой фразы Бухарина из «Экономики переходного периода» о том, что «Левиафан» Гоббса – «это сущие пустяки по сравнению с той могущественной силой, какой оказался государственный аппарат финансового капитала»[278]. Расширение роли государства, в чем Бухарин усматривает постоянно действующую тенденцию для периода между окончанием войны и стабилизацией 20-х годов (он снова говорит о ней даже и в ходе кризиса, начавшегося в 1929 году), выступает как часть процесса органического преобразования системы, как выражение на уровне организационных аппаратов того развития, определяющей причиной которого являются социально-экономические перемены.
Во второй половине 20-х годов Бухарин углубляет свои представления о государственном капитализме в теоретическом и политическом плане. Он делает это в статье-рецензии на «Новую экономику» Преображенского летом 1926 года, в теоретическом споре с иранским коммунистом, делегатом Коминтерна Султан-заде о проекте программы Коммунистического Интернационала, а также в разных политических статьях[279]. Примечательно, что перед теоретиками марксизма встает необходимость пересмотра традиционного разграничения на базис и надстройку. Взаимопроникновение производственной базы, регулирующих аппаратов государства и механизмов функционирования финансового обращения достигает той степени, когда эти последние могут быть включены в самый базис. Подобная интегрированная система исключает возможность обособления одной какой-то ее части: в политическом плане тем самым исключается допустимость каких бы то ни было нейтральных зон, независимых центров власти. Вот почему, по мысли Бухарина, гильфердинговская утопия насчет центрального банка не имеет под собой никаких серьезных теоретических оснований.
Все бухаринские размышления конца 20-х годов о новой структуре государственного капитализма имеют целью критику, аналитическое раскрытие несостоятельности гипотезы о возможности контроля демократического государства над тенденциями организованного капитализма, о постепенном возобладании интересов общества над частным интересом в развитии тенденций к регулированию экономики. Бухарин решительно против позиции, определившейся на Кильском съезде СДПГ, и вообще считает иллюзией рассматривать «нейтральное государство» как преемника «государства – ночного сторожа». Характерно, что отдельные исследователи сближают бухаринскую позицию по этому вопросу с теориями авторитарного перерождения государственного дирижизма, выдвинутыми некоторыми наиболее передовыми течениями социальной науки на Западе, несмотря даже на то, что эти последние принадлежат к совсем иным школам, чем Бухарин[280].
Тема однозначно авторитарного характера «трестификации государственной власти» широко представлена в выступлениях Бухарина на XV съезде ВКП(б) в декабре 1926 года и VI конгрессе Коммунистического Интернационала летом следующего года. В этих выступлениях он рисует перспективу «органической фазы» развития интеграции между государством и экономикой на «новой основе»:
«…государственная власть буржуазии больше, чем когда бы то ни было, становится непосредственно зависимой от крупных и мощнейших капиталистических концернов или комбинаций этих концернов. Другими словами, идет процесс сращивания предпринимательских организаций с государственным аппаратом, хотя и не происходит в огромном большинстве случаев огосударствления этих „хозорганов“»[281].
В заключительном слове по своему докладу на XV съезде ВКП(б) Бухарин добавляет, что созревание в государственном капитализме таких тенденций «снизу», то есть определяемых непосредственно властью капиталистов, берет верх над управляемыми «сверху» элементами госкапитализма. Под этими последними понимаются мероприятия и органы, созданные, как, например, в годы войны, из-за повелительных потребностей военного времени либо вследствие целенаправленных действий политической власти под влиянием (подобно тому, как это происходило в таких странах, как Австрия или Германия) организованного социал-демократического движения: органы государственного и общественного контроля, непосредственное участие государства (либо управляемых социалистами муниципалитетов, например коммунального совета Вены) в экономике, институционализация полномочий профсоюзов и т.д.
В 1929 году Бухарин берет на вооружение сам термин «организованный капитализм», которым особенно часто пользуется Гильфердинг, вместе с термином – тезис о долгосрочном характере программируемого неокапитализма и о внутренней дифференциации процессов государственно-капиталистического регулирования. При этом, однако, он сохраняет независимость своей позиции. Он не поддался, в частности, всеобщему увлечению идеями застоя капитализма и отождествления капитализма с фашизмом, на чем в последующие годы будет строить свою политику Коминтерн[282]. Вместе с тем Бухарин считает, что в соотношении между попытками социал-демократии воздействовать путем регулирующего вмешательства политической власти на стихийные процессы самоорганизации современного капитализма и влиянием внушительной финансово-экономической системы, которая «снизу» в той или иной форме придает авторитарный характер механизму государственной власти, второй компонент перевешивает; что сам опыт социал-реформизма (Бухарин ссылается в этой связи на «экономическую демократию» Ф. Нафтали и «функциональную демократию» Отто Бауэра) становится вспомогательным элементом в общей тенденции к корпоративной организации трудящихся[283].
Бухарин, таким образом, признает отличие организованного послевоенного капитализма от военного, но утверждает, что бóльшая вовлеченность государства в процессы социально-экономического развития не соответствует принятому представлению о растущем примате политики над экономикой, а выступает как процесс приватизации и корпоративизации политического посредничества и выраженного упадка общепредставительного характера государственных институтов. Неоднократно повторяющееся в докладах Бухарина на политических форумах 1927 – 1928 годов сравнение фашистских методов правления и методов «социального государства», управляемого социал-демократами, не следует рассматривать поэтому как предварение теории «социал-фашизма», открыто принятой Коминтерном лишь после отстранения Бухарина от руководства им. Чуткое проведение различий между авторитаризмом и фашизмом, что было, в частности, плодом его бесед с Тольятти, свидетельствует о том, что Бухарин уже улавливал, откуда идет главная опасность. В ходе следующего десятилетия это предвидение разовьется в открытое признание первоочередности нацистской угрозы по сравнению с любой другой и отождествление Германии с «новым Левиафаном»[284]. Таким образом, хотя Бухарин не дал развернутого анализа, соответствующего той степени сложности, какой достигли политико-институциональные аспекты госкапитализма, его воззрения нельзя отнести к упрощенческим попыткам примитивизировать эти аспекты и, уж конечно, представить себе как повторение классического тезиса о детерминировании надстройки базисом.
Такого рода истолкование государственного капитализма уже со времени войны и послевоенного периода весьма затруднило для самого Бухарина выработку последовательной теории кризиса и реалистической гипотезы перехода к социализму. Его колебания по конкретным политическим вопросам отражают не только жесткость его теоретической схемы, но и известный разрыв в культуре между теоретическим багажом, накопленным в размышлениях о современном капитализме, и непосредственными потребностями политического маневра, тактической гибкости, диктуемыми всей обстановкой послереволюционной России. Особенно красноречивыми подтверждениями этому могут служить его борьба против Брест-Литовского мира и отстаивание совместно с Троцким в ходе дискуссии о профсоюзах предложения об их милитаризации. С другой стороны, в отношении международной политики Бухарин, хотя и не отмежевывается вплоть до начала 20-х годов от «теории наступления», по существу, не приемлет истолкований ленинской теории «общего кризиса капитализма» как непосредственной констатации фактов, как поспешного поиска подтверждений необходимости конъюнктурных перемен. Будучи связан в политике с установкой на «перманентную революцию», он в теории сохраняет самостоятельность, отличающую его, например, от Варги с его все новыми предсказаниями со дня на день ожидаемого стремительного ускорения «периода упадка капитализма», как он его называл, или от тех коминтерновских экономистов, которые в период пребывания Зиновьева на председательском посту занимались изобретением все новых – и недолговечных – эпитетов, призванных приуменьшить масштабы капиталистической стабилизации («относительная», «временная», «шаткая» и т.д.)[285].
Даже в накаленной атмосфере 1920 года Бухарин счел нужным упомянуть в соответствующей главе о крахе капитализма, завершающей «Экономику переходного периода», о прогнозах неустойчивости международного соотношения сил между державами-победительницами и между ними и Германией в том виде, в каком они были сформулированы Кейнсом в 1919 году в «Экономических последствиях Версальского мирного договора». Он сделал это, развивая ленинский призыв к дифференцированному анализу условий зрелости мировой революции[286].
В самом деле, бухаринская концепция государственно-капиталистического треста оставляет возможность выявления лишь двух групп противоречий, способных породить революционную ситуацию, причем их внутренняя логическая связь может и не находить синхронных внешних проявлений. Во-первых, это обострение конкуренции между государственно-капиталистическими трестами на мировой арене, понимаемое как следствие и сопутствующий элемент сужения анархической конкуренции в пределах национального рынка (либо даже «исчезновения» такой конкуренции, как Бухарин напишет в 1929 году) и как причина возникновения колоссальных напряжений, неотвратимо влекущих к войне. Во-вторых, в условиях кризиса международных масштабов обнаруживается особая непрочность строя в странах с низким уровнем государственно-капиталистического регулирования, что позволяет переосмыслить факт русской революции, возвращаясь в новой сфере к теории слабого звена[287]. Но примирение теоретического тезиса с выбором стратегического решения – столь нелегкое в фазе наступления, «штурма неба», – становится возможным, по мнению Бухарина, лишь после того, как тяжелые поражения революций на Западе положили конец (причем фактически прежде, чем политически и теоретически) ожиданию «перманентной революции», разделявшемуся, по существу, всем руководством Интернационала в первые годы его существования. Поиск теоретических основ, которые позволили бы аналитически обосновать роль различных отрядов мирового коммунистического движения, составляет наиболее примечательную черту статей Бухарина в период между его имевшим важное значение докладом на VII расширенном пленуме Исполкома Коминтерна в конце 1926 года и VI конгрессом Коминтерна в 1928 году. Этот поиск стал безотлагательным с того момента, когда в середине 20-х годов стабилизация капитализма приобрела такой характер, что открыто встал вопрос о действенности самих основ Интернационала, то есть о правильности прогноза о вступлении в фазу всемирной революции, по отношению к которой 1917 год считался лишь прологом[288].
Действительно, преемники Ленина столкнулись с кризисом стратегической перспективы, в истоках которого лежали нерешенные вопросы теории. Внешним проявлением этого кризиса выступала, помимо всего прочего, серьезная затрудненность в ориентировании в новых международных условиях. Выражением этого были тактические колебания Коминтерна под руководством Зиновьева. Троцкий, более чем любой другой из наследников Ленина, следовал его указанию изучать западные государства; он даже развернул сравнительное исследование темпов развития наиболее передовых капиталистических стран Запада и новой роли США, все более закреплявшейся за ними после кризиса первых послевоенных лет. Тем более примечательно, что эти исследовательские усилия Троцкого именно благодаря их новаторскому содержанию вновь возвращают нас к центральной проблеме: схема «перманентной революции», в которой все внимание сосредоточивается на конечной цели, непрерывно притягивала интерес большевиков к динамике развития западных стран, но она же блокировала все попытки теоретического осмысления общих последствий процесса реконструкции буржуазного господства, который тогда приобретал все более определенные очертания на Западе[289].
Бухарин завоевывает подлинную культурно-политическую гегемонию именно потому, что его линия в руководстве Коминтерном выступает как долгосрочная перспектива, действенная для продолжительной фазы сосуществования между социализмом в одной, отдельно взятой стране и многосложной мировой капиталистической системой. Угроза войны не заслоняет собой главного положения, в соответствии с которым Коммунистический Интернационал призван действовать в непредвиденных обстоятельствах, при продолжающемся развитии производительных сил в капиталистическом обществе. И именно это бухаринское внимание к новому на долгие годы вперед оставит свой отпечаток на формировании видных руководителей, целых групп деятелей советского и международного коммунистического движения. Хотя тогда уже складывались условия низведения Коминтерна до роли инструмента государственной политики СССР, по-видимому, в годы руководства Бухарина III Интернационал пережил последний период своего действительно политического существования[290].
На протяжении двух лет, с 1926 по 1928 год, с ослаблением прежних противоречий теоретические поиски Бухарина выстраиваются в довольно четкую картину, которая – даже в условиях политического союза со Сталиным – олицетворяет независимость автора в определении стратегического курса и предвещает их будущий разрыв. Верность критерию дифференцированного анализа позволяет Бухарину сочетать типично коминтерновскую идею о цельности общемирового развития с объективным анализом различий в уровнях развития разных капиталистических стран, и в особенности Соединенных Штатов. Так, впервые в официальную теоретическую культуру Коммунистического Интернационала вводится деловое признание крупных производственно-технологических успехов, достигнутых на путях концентрации и рационализации промышленного производства[291]. Детальный анализ технических аспектов трестификации и стандартизации производства и распределения сопровождается исследованием социальных аспектов этих процессов, и прежде всего их влияния на состав рабочего класса и новых промежуточных социальных слоев. Но разбору подвергаются и формы сопротивления интенсификации эксплуатации и авторитарному контролю внутри предприятия и за его пределами[292].
Внимание к социальным последствиям технического развития побуждает Бухарина уточнить свой анализ материальных основ реформизма. В этом направлении он идет даже дальше идей, уже выношенных в работах 1915 и 1920 годов, о том, что неоправданно представлять себе привилегированный слой рабочей аристократии – традиционную базу укоренения реформизма – как бы отделенной непреодолимым рвом от основной массы трудящихся. Уже тогда он высказал предположение, что в рамках государственно-капиталистического треста – причем не только по экономическим причинам типа «высоких заработков» – может складываться «относительная солидарность непосредственных интересов» трудящихся, цементируемая «социал-патриотической» идеологией[293]. Таким образом, самобытное осмысление реальных основ жизнестойкости социал-демократии начинается у Бухарина еще в предыдущий период; тем не менее лишь в 1926 году он углубленно исследует формы «мирного» компромисса между рабочими и капиталистами, основной почвой реализации которого выступает предприятие. Речь идет об ответе (лишь предварительно обозначенном в работе 1920 года ссылкой на Тейлора) на проблему административного управления производством путем институционализации отношений между организациями рабочего движения и организациями капиталистов[294].
В области изучения изменений в составе рабочего класса первоочередной задачей Бухарина становится понимание последствий и масштабов двоякого процесса, в результате которого, с одной стороны, происходит деление рабочего класса на все более дисквалифицируемые группы и новые категории технических и политических контролеров производства, а с другой стороны, наряду с безработицей «от кризиса» образуется технологическая, структурная безработица – плод процессов рационализации[295]. На VI конгрессе Коминтерна Бухарин расходится во мнениях с Варгой по вопросу об оценке масштабов такого новейшего явления, как абсолютное и относительное сокращение численности рабочего класса в США[296]. По мысли Бухарина, в основе возможной «американизации рабочего класса», понимаемой как подчинение всех сторон его существования производственной логике тейлоризма, а в Европе – как новое, горизонтальное членение рабочего движения на занятых и безработных, лежат глубокие причины. Следствие этих причин не только развеивает ожидания немедленного революционного взрыва – вырисовывается новая ситуация, в которой объединение рабочей массы на классовой основе оказывается неосуществимым; в качестве почвы классовой идентификации выдвигаются другие условия: принадлежность к отраслевым или заводским производственным сообществам, национализм, общность старых или новых идеологий. Процессы корпоративизации, обусловленные преобразованиями, так или иначе восходящими к государственному капитализму, переплетаются, таким образом, с идущими «снизу» социальными процессами корпоративизации масс.
Впрочем, в отличие от картины, нарисованной в предыдущих работах, Бухарин на этот раз останавливается на элементах внутренней противоречивости организационных и рационализационных процессов капитализма. В 1926 году, говоря о сужении внутреннего рынка, обусловленном, по его мнению, недоиспользованием производственных мощностей (которое в свою очередь растет с уменьшением спроса) и влекущем за собой рост предпринимательских издержек и цен, он заимствует выражение из статьи М. Бонна в «Архив фюр социальвиссеншафт унд социальполитик»: «В действительности рационализация становится рационализацией навыворот»[297]. Во второй статье об организованном капитализме, опубликованной в «Правде» в июне 1929 года, Бухарин использует заглавие книги X. Бенте «Организованная бесхозяйственность», вышедшей в том же году в Германии. Из этой книги он берет данные и парадоксальные подробности (источник в данном случае вне всяких подозрений, поскольку Бенте наряду с Вебером и Шмаленбахом часто упоминается как, несомненно, буржуазный ученый, если не идеолог организации капитализма) в подтверждение своего тезиса о том, что централизация и бюрократизация экономической и социальной жизни усиливают непроизводительные, паразитические и иррациональные тенденции капитализма[298]. Но речь идет не столько об увеличении непроизводительных расходов как попытке противодействовать удушающему воздействию сужения внутреннего рынка[299]. Когда Бухарин говорит, что складывается «тип „хозяйственного беспорядка“», который внутренне неизбежно связан с самим принципом «организованного капитализма», он имеет в виду не экономические противоречия, а иррациональность посреднических механизмов, характеризующих новые отношения между государством и экономикой. Не случайно позже он напишет, что иллюзорна мысль о том, будто экономическая демократия в форме участия рабочих в управлении производством способна исправить противоречия организованного капитализма.
Эти предвидения дополняют общую картину теоретических изысканий, осуществляемых Бухариным в 1926 – 1929 годах. Общий вывод из его анализа синтезировался в понятии «третьего периода» (идущего на смену революционной фазе и фазе относительной стабилизации) как периода интенсивного развития капитализма и его организации в национальных рамках: «именно международные противоречия обусловливают обострение внутренних противоречий, которые в противном случае бездейственны». Этот тезис, по сути дела, исключает возникновение революционных кризисов в капиталистических странах в ближайшей перспективе, но сопровождается одновременно выводом об обострении межгосударственных противоречий. Мостиком между двумя уровнями анализа выступает вопрос о рынках. Международная политическая борьба за рынки сбыта готовых товаров представляет собой проекцию внутреннего противоречия между производством и потреблением во внешнюю сферу – область международных отношений; но эта борьба в свою очередь воздействует на внутреннее положение, ведет к нарушению внутриполитического равновесия[300]. Ранее высказанные общие соображения о сокрушительных последствиях, которые вызвала бы новая война для социальных отношений в капиталистических странах, дополняется теперь эмпирическим анализом социального кризиса 1925 – 1926 годов в Англии, причем объясняют его процессом распада прежних империалистических отношений между метрополией и колониями. В конечном счете мы придем к настоящему «теоретическому хаосу», говорит Бухарин на VI конгрессе Коминтерна, если будем «рассматривать кризис в отдельно взятой стране, а не в свете общего положения во всех странах, в масштабах всемирной экономики» [301].
X. Гроссман пишет, что Бухарин тем самым закрывает для себя возможность выработки теории краха капитализма, ибо заменяет Марксов анализ имманентных капиталистическому способу производства тенденций к кризису иным исследовательским подходом: отдает приоритет экзогенным факторам кризиса, получающим развитие на почве реализации произведенных стоимостей, причем преимущественно в плоскости межгосударственных отношений[302]. Вышедшая в 1924 году книга Бухарина «Империализм и накопление капитала» помогает уточнить его специфическую позицию. Хотя она и не рассеивает до конца сомнений относительно его взгляда на взаимоотношения теории кризиса и теории трудовой стоимости, но позволяет избежать отождествления бухаринского подхода с концепцией недопотребления Варги или изображения его подхода как прямого продолжения гильфердинговской теории, а через нее – воззрений Туган-Барановского[303]. Не случайно положения этой теоретической работы неоднократно оказываются предметом дискуссий в Коминтерне, причем не только потому, что с ними связано выяснение вопроса о пределах действия тенденций к стабилизации неокапитализма, но и потому, что они оказываются базой для опровержения теорий кризиса, выработанных в кругах довоенной социал-демократии (читай: Туган-Барановским), и в особенности концепции Розы Люксембург, которая продолжала пользоваться немалым успехом в рядах международного коммунистического движения[304].
Бухарин дал наиболее убедительную, как считается уже несколько десятилетий, критику теории Люксембург о необходимости «третьих лиц», которые бы «извне» капиталистической системы обеспечивали дополнительный спрос, необходимый для реализации произведенной стоимости, а также критику вытекающей из нее теории краха, выступающего как конечный пункт процесса прогрессирующего сокращения числа этих «третьих лиц» в национальном и общемировом масштабе[305]. Бухарин выдвигает в качестве главного и решающего возражения отсутствие в схеме Люксембург Марксова анализа расширенного воспроизводства; вместе с тем он так настойчиво подчеркивает пространственное и временнóе усложнение отношений на капиталистическом рынке, множественность действующих на нем элементов опосредования, что в свою очередь поднимает важный теоретический вопрос: возможна ли вообще при таком подходе выработка теории кризиса, независимой от описанной Марксом анархии капиталистического производства и распределения? С одной стороны, Бухарин, опираясь на классические доводы, отвергает тезис Люксембург о центральном значении реализации и потребления, но, с другой – описывает такую ситуацию на рынке, которую он же первый объявляет преодоленной возросшей регулирующей и организующей способностью западного государственного капитализма. Тем самым он в конечном счете возвращается к вопросу о сбыте и рынках как центральной проблеме.
Аналогичное критическое замечание выдвигалось в ходе обсуждения проекта программы Коминтерна, опубликованного в первой половине 1928 года на страницах журнала «Коммунистический Интернационал». Отвечая на него, Бухарин отводит определяющее значение задаче преодоления трудности совмещения анализа противоречия между производством и потреблением и теории (обычно приписываемой Туган-Барановскому) межотраслевых диспропорций. Бухарин берет ленинское положение о недопотреблении как составной части общей диспропорции, общего отсутствия плана в капиталистическом обществе[306] и дополняет его тезисом о том, что достичь планового, защищенного от кризисов хозяйства невозможно, ограничиваясь регулированием одних лишь межотраслевых диспропорций (в соответствии с линией Гильфердинга и Туган-Барановского). Для достижения этой цели, указывает Бухарин, необходимо также ликвидировать ту особую диспропорцию, которая возникает по отношению к сфере воспроизводства наемной рабочей силы, то есть потреблению[307]. В результате остается открытым вопрос – которым задаются авторы различных направлений, – что же именно хотел сказать Бухарин этим тезисом, не раз обращаясь к нему в 1924 – 1928 годах. Намеревался ли он ограничиться лишь критическими оговорками по поводу объективных тенденций, выражавшихся, в частности, в разработке многочисленных проектов капиталистического планирования и попытках примирения плана и рынка; или же речь шла также о сложившемся убеждении, что некая форма государственного капитализма («идеальный тип» госкапитализма, по его осторожному выражению), способная программировать самый уровень и динамику потребления, впрямь может воплотиться в историческую действительность?[308]
Тем не менее бухаринский анализ тенденций и контртенденций кризиса мирового капитализма вряд ли можно сблизить с какой бы то ни было из теорий краха, сложившихся в рамках теоретической культуры II Интернационала. В то же время отход от них вовсе не означает возврата к Марксу и к критике политической экономии. Возражение Гроссмана в этом смысле отражало действительно весьма далекую от бухаринской позицию. Бухарин отчетливо понимает, что новая фаза мирового капитализма требует развития марксистской теории за рамки чистой критики политической экономии[309]. Само ленинское идейное наследие он рассматривает не как замкнутую систему, а как исключительной важности переходный этап в разработке теории, – этап, открытый для дальнейшего развития и немыслимый без целого комплекса привязок к результатам современной науки (на первое место он ставит здесь Гильфердинга). И этого убеждения нисколько не меняет то обстоятельство, что, обращаясь в своих работах к разным аспектам ленинской мысли, Бухарин сплошь и рядом использует идеи, внесенные Лениным в теорию кризиса.
Нельзя не обратить внимания на то, что Бухарин на VI конгрессе Коминтерна обобщил выводы из своих занятий теоретическим анализом не в виде новой формулы или концепции, а в форме осовременивания ленинского тезиса об «общем кризисе капитализма»[310]. Речь шла между тем об отнюдь не маловажном уточнении, если вспомнить бухаринское понимание «третьего периода» и настойчивое указание на важность процессов самоорганизации и политического регулирования капитализма. В категории, заимствованной у Ленина, Бухарин подчеркивает противоречия политического характера, способные толкнуть мир к войне[311]: агрессивность капиталистических государств в деле защиты позиций, завоеванных на национальном и мировом рынках, отстаивание выгодных условий международной торговли и – куда чаще, чем в Ленинской формуле, – постоянно возрождающееся искушение изолировать и разгромить Советский Союз, существование которого образует главную контртенденцию стабилизации капитализма. В качестве экономического и политического противоречия, приобретающего все большую важность, Бухарин указывает на надлом прежних отношений между метрополиями и колониальными странами, которые требуют самостоятельности и становятся в свою очередь уже не только поставщиками сырья, но и производителями товаров с низким технологическим содержанием, то есть выступают как конкуренты, обостряющие противоречия западных держав[312]. Вообще источником международной напряженности служит вакуум, образовавшийся в мировом капиталистическом порядке с ломкой равновесия, унаследованного от XIX века.
Бухарин, таким образом, демонстрирует незаурядную ясность мысли в выявлении двух аспектов капитализма межвоенной поры. Во-первых, это действительная анархия международных отношений, отражающих болезненное отмирание прежней системы взаимных связей между державами, соответствующее отсутствие финансовой стабильности, попытки возврата к протекционизму и трудности международной торговли, неразрешенность кризисных ситуаций, оставленных войной (в том числе порочный круг займов и кредитов в расчетах между странами-победительницами и странами-побежденными). Во-вторых, это «новый факт», выражающийся в техническом и организационном развитии национальных капитализмов[313]. Такой анализ выдвигает Бухарина в число самостоятельных интерпретаторов – современников преобразований в природе капитализма 20-х годов. В чем он испытывал трудности, так это главным образом в приложении итогов указанного анализа к выработке курса развития международного коммунистического движения, то есть организации, состоящей из государства и движения. Одно дело было анализировать «методично, как в естественных науках», последствия Октябрьской революции в виде распада и передела мирового рынка, и совсем другое – воплотить в жизнь ленинскую идею «всеобщего значения Октября», заново сформулировать теорию революции на основе новых данных. Главные усилия Бухарина были, бесспорно, направлены на то, чтобы вырвать связь между научным предвидением и политикой из плена конъюнктурных соображений, высветить долгосрочные тенденции, продолжающие – правда, не столь непосредственно – вести к преодолению капитализма, даже если на самом анализе кризиса сказывалось новое обстоятельство – изоляция СССР, которую не мог замаскировать приподнятый тон заявлений о том, что существование СССР означает начало краха мирового капитализма[314].
Анализ международных противоречий капитализма составляет лишь один из отправных пунктов в формировании бухаринской теории революции. Все большую роль в этой разработке играет сам опыт советского строительства, особенно в фундаментально важное пятилетие между уходом Ленина в 1923 году и его последовавшей смертью и политическим поворотом 1928 – 1929 годов. При этом значение того, что СССР продолжает существовать, измеряется не только тем объективным политическим и экономическим воздействием, которое он оказывает на устойчивость мирового капитализма, но и тем, что Советский Союз, по словам Бухарина, выступает как «первая гигантская лаборатория, где приобретает форму будущее человечества»[315]. Вопрос, которым он задается, если отвлечься от начинающей вступать в свои права риторики, заключается в расшифровке стратегической перспективы, вытекающей из двояко изменившейся ситуации после перехода к новой экономической политике в СССР и поражения революции на Западе, в особенности в Германии в октябре 1923 года. Может ли эта ситуация создать предпосылки для выработки подлинно самостоятельного стратегического курса, не отождествляющегося ни с клонящейся к упадку оппозицией Троцкого, ни с торжествующим сталинизмом; можно ли, иначе говоря, использовать то исключительное обстоятельство, которое обеспечивает уже само центральное положение руководителя Коминтерна в момент закладки основ международного коммунистического движения для обеспечения реальной взаимосвязи между анализом и практической разработкой новой перспективы?
Между тем ход развития мировых событий подвергает суровому испытанию постулат о международном значении Октября, разделяемый – пусть даже в разных формах – всеми руководителями партии большевиков. Вслед за разгромом или по крайней мере спадом массовых движений на Западе, что дополнительно подтвердилось поражением рабочего класса Англии в 1926 году, катастрофической неудачей завершается китайская революция 1927 года – первое практическое свидетельство несоответствия политики Коминтерна специфическим проблемам, поставленным на повестку дня освободительным движением колониальных или освободившихся от колониального ига народов, особенно в Азии и Латинской Америке, куда активнее всего начал проникать Интернационал.
Весь комплекс теоретических убеждений и конкретных исследований в области проблем организованного капитализма делал Бухарина самым непреклонным противником теории перманентной революции. Одна из отличительных черт всей его политико-теоретической деятельности после смерти Ленина заключается в борьбе, направленной на то, чтобы не допустить изоляции СССР, в стремлении избежать поспешного сведéния к бюрократическому шаблону пестрого многообразия ситуаций, в которых мировое коммунистическое движение выступало в качестве значимого политического субъекта. Подход Бухарина к интерпретации и развитию идеи «социализма в одной стране» приобретает, таким образом, особое значение и тем самым, в частности, подвергается уточнению первоначальное обоснование поддержки им нэпа. С тенденцией к формулированию политических решений в теоретическом ключе у него соседствует действительное сознание международной взаимозависимости, в условиях которой совершается выбор пути к социализму. Растущий разрыв между двумя политическими и теоретическими проблемами – мировой революции и социализма в СССР – он пытается преодолеть с помощью дифференцированного анализа различных секторов международной арены (капиталистические страны, отсталые страны, СССР). Причем реальные достижения СССР выступают в его глазах не только как оплот нового подъема революционного движения, но и как активный фактор, элемент предварения конечного результата и в особенности объединения с «мировой деревней», если воспользоваться выражением, употреблявшимся на XII съезде ВКП(б)[316].
В период, когда «стабилизация капитализма не может кончиться со дня на день»[317], Бухарин задается целью избежать того, чтобы соревнование между социальными системами перешло в соревнование между государствами или между «двумя лагерями», как скажет Сталин в 1925 году[318]. Тенденцию движения к социализму, на его взгляд, питает сложный комплекс сил и факторов, действующих на разных уровнях; причем в этом комплексе поле инициативы мирового революционного движения отнюдь не заполняется целиком деятельностью Советского государства. Правда, констатация нарастающей диспропорции между государством и движением побуждает Бухарина осознать возросшую важность решений, принимаемых по внутриполитическим вопросам, но это не умаляет интереса к разработке им стратегии, конкретных установок для различных отрядов коммунистического движения, в особенности на протяжении всего того времени, что он руководил Интернационалом. Более того, сами противоречия теоретического и политического характера, на которые он наталкивается в многочисленных сценариях мировой революции и которые в конце концов будут способствовать его поражению, приобретают значимость именно благодаря созданной им атмосфере творческого поиска, еще не парализованного сталинизмом.
Бухарин занял пост руководителя Коминтерна в такой момент, когда выход западных стран из послевоенного кризиса серьезно ослабил расхожий коминтерновский тезис об абсолютном обнищании масс и о радикальной чуждости этих масс узкому слою рабочей аристократии, составляющему социальную базу реформизма[319]. Сделанные политические выводы из анализа капиталистической рационализации в целом опирались на положения, уже сформулированные в работах 1915 и 1920 годов, но содержали важные новшества аналитического и стратегического характера. Обширный опыт, приобретенный Бухариным за годы жизни на Западе перед войной, привел его к убеждению, что новые формы капитализма и государства уже не оставляют в общественной жизни областей, свободных от организованного сверху контроля. Однако мысль о том, что «обычные в прошлом завоевания рабочих становятся почти невозможными»[320], теперь перерабатывается им в свете новых общих условий, ознаменованных переходом от военного капитализма к государственному капитализму – главному действующему лицу стабилизации 20-х годов. Угнетение рабочего класса, хотя и приобрело большую интенсивность, не носит абсолютного характера и уже не является плодом специфических требований военного времени. Речь идет об угнетении, связанном с новыми формами индустриально-технического развития, глубоко обусловленном – как на предприятии, так и за его пределами – капиталистической природой общественных отношений, выражением которых оно и является. В своих изысканиях Бухарину удается выделить ту сторону объективно совершающегося производственно-технического развития, которую, как он считает (в отличие от Германской компартии, заявившей об этом на VII пленуме ИККИ в 1926 году[321]), не следует целиком отвергать. Он убежден в бесперспективности реформизма, но не закрывает глаза на двоякую особенность переживаемого периода: наличие массы разнообразных нитей, связывающих рабочий класс с капитализмом, и значительное влияние политических и профсоюзных организаций социал-демократов, объясняющееся их поразительной жизнестойкостью[322].
Разумеется, оказываясь лицом к лицу с противником, объединенным в могущественные тресты, рабочий класс испытывает на себе последствия на редкость неблагоприятного соотношения сил. И все же Бухарин в 1926 – 1928 годах отдает всю энергию разработке направлений и лозунгов массовых выступлений на Западе: кампания против «последствий рационализации», сопротивление ухудшению условий труда, противодействие сокращению уровней занятости – вообще борьба на новых поприщах, открывшихся в связи с изменяющимися техникой и образом жизни. Все это в свою очередь предполагает не сглаживание, а усиление противоречий между профсоюзом и государством, а следовательно, работу в реформистских профсоюзах и вообще борьбу за единый фронт[323].
Но хотя Бухарин выступает автором и инициатором нового поиска (не нашедшего, впрочем, применения даже в более поздний период, когда после 1935 года был взят курс на народный фронт), ему так и не удается ни нарисовать связную картину движущих сил революции, ни указать промежуточные цели, необходимые коммунистическому движению на Западе. Он сам обнаруживает понимание этой трудности, когда на VI конгрессе Коминтерна обращает внимание на разрыв между повседневной работой и общей политической перспективой[324]. С другой стороны, для преодоления подобных затруднений мало было заявлять, что в капиталистическом обществе «организация труда – это не проблема пролетариата»[325]. Само по себе это заявление, в течение долгого времени не подвергавшееся сомнению в коммунистическом движении, не ведет ни к какому выводу из констатации того, что традиционная политика экономических заводских требований исчерпала себя, и оставляет нерешенной проблему связи между борьбой за непосредственные цели и политической борьбой. Вопрос о главных целях борьбы в период, не являющийся непосредственно революционным, поднимался уже в первом докладе Тальгеймера и в особенности в выступлении Клары Цеткин[326]; именно указанные тогда проблемные узлы составили наиболее самобытные моменты дискуссии о программе Коминтерна: молодежный вопрос, проблема раскрепощения женщины, союз с новыми средними слоями и интеллигенцией, борьба на культурном фронте и т.д. Эти моменты, конечно, присутствуют в политических докладах Бухарина, но не в настолько разработанной форме, чтобы заполнить вакуум между организацией сопротивления рабочих и безработных и борьбой за власть, которая, как реалистически признается, в западных странах не является делом ближайшего будущего. Бухарин шел на значительные уступки. сталкиваясь с жесткой тенденцией к изменению внутренней политической жизни Коминтерна и изменению состава руководства западных партий в направлении установления все большего контроля над ними со стороны ВКП(б) и устранения «правых» элементов[327]. Тем не менее неоспоримым остается тот факт, что Бухарин служил точкой притяжения для тех деятелей и групп, которые практически трудились во имя развития унитарной политики, для всех, кто еще продолжал сопротивляться принятию лозунга борьбы с «социал-фашизмом»[328]. Для примирительного отношения к социал-демократам время было крайне неблагоприятное; достаточно вспомнить о бастующих английских горняках, брошенных на произвол судьбы руководством британских тред-юнионов, или об отчаянной изоляции восставших венских рабочих в 1927 году, или, допустим, о ликвидации в том же году по инициативе английской стороны Англо-русского комитета единства. И все же даже в этих условиях Бухарин осмотрительно избегает идеологической инвективы в виде жестких политических оценок действий социал-демократов. Как бы противоречива ни была его позиция и как бы ни были серьезны его колебания, особенно усилившиеся после поражений 1927 – 1928 годов – вплоть до того, что в докладе на VI конгрессе Коминтерна он вынужден был говорить о «социал-фашистских тенденциях, наблюдающихся в социал-демократии», – они все-таки были не такими, чтобы его позицию можно было спутать с позицией Сталина, который уже с 1924 года характеризовал социал-демократию как «близнеца фашизма»[329] и который все более настойчиво, особенно после поражения объединенной оппозиции Троцкого – Зиновьева, проводил политику ломки опыта единого фронта как в политической, так и в профсоюзной областях[330].
Политические документы, статьи, другие печатные материалы, принадлежащие перу Бухарина, руководителя Коминтерна, позволяют прослеживать – причем зачастую очень легко – нити, связующие коммунистическое движение с довоенным международным социалистическим движением. Неоднократно возобновлявшаяся полемика с австрийскими социалистами не означала, например, перечеркивания установившихся в предыдущий период – до войны и затем в 1926 – 1927 годах – связей взаимообмена и взаимной критики; Бухарин стремился к тому, чтобы в результате этой полемики не возникла недооценка удельного веса тех, кого он называл «лучшими среди наших противников»[331]. На VI конгрессе Коминтерна он еще раз заявляет, что альтернативой политике социал-демократов, ведущей либо к параличу рабочего движения, либо к подчинению его органам буржуазного государства, может стать не «путчизм» маленькой Компартии Австрии, а курс на развитие широкого советского движения[332]. После 1927 года и разрыва дипломатических отношений между Великобританией и СССР кардинальное значение опасности войны еще в большей мере, чем прежде, обусловливает в деятельности Бухарина усилия по сохранению элементов унитарной политики, сформировавшихся в предыдущий период. В этом плане следует рассматривать действия Бухарина и руководителя советских профсоюзов Томского в пользу продолжения деятельности Англо-русского комитета единства. И вообще для Бухарина в отличие от Сталина угроза войны не становится поводом к стиранию различительных граней между разными силами в лагере противника и к сведению роли коммунистических партий просто к защите СССР. В бухаринском понимании борьба с военной угрозой содержит в зародыше проект мирной политики, понимаемой – отнюдь не в ключе «пацифизма» социал-демократов – как толчок для позитивных массовых инициатив, особенно на Западе. Однако в дальнейшем, на VIII пленуме ИККИ, эта ориентация, которой вдохновлялась и позиция Тольятти, не смогла стать курсом Коминтерна. Между тем она гораздо лучше, чем чисто директивная установка на ведение пропаганды против нападения на СССР (само по себе такое нападение рассматривалось как неотвратимое и близкое по времени), очерчивала поле действий, где могли гармонично сочетаться инициатива Советского государства и инициатива массовых движений в капиталистических странах в защиту мира против тенденций сползания к войне, коренящихся в самом укладе международных отношений 20-х годов. Бухарин, таким образом, руководствуется в своей деятельности не одной только классической схемой большевиков о войне, рождающей революцию (даже оставаясь данником этой схемы), хотя по этим вопросам теоретическая мысль социал-демократов страдала особенно серьезными изъянами[333].
Бухарин настойчиво подчеркивает опасность войны, но принимать это подчеркивание за косвенное выражение установки на изоляцию и ужесточение во внутренней политике и в области международных отношений значило бы не считаться со всем комплексом его воззрений. Не будем забывать, что противоречие между развитием производительных сил и национальными границами Бухарин рассматривал в качестве решающего фактора, действующего на протяжении длительного периода времени и уже в силу этого не измеряемого сиюминутными конъюнктурными колебаниями. В этом, в частности, состояло одно из отличий бухаринской позиции от позиции сталинской группы как в области теории, так и на почве практических политических решений; причем это отличие вырисовывается еще до VI конгресса, хотя и формулируется эзоповым языком, поскольку участники спора отдают себе отчет, к каким последствиям привел бы раскол между ними[334]. Заметим, что бухаринская точка зрения связана не только с его упоминавшейся выше концепцией новой формы общего кризиса капитализма и его толкованием «третьего периода». Представление о военной угрозе как долговременной тенденции, которая действует во всемирном масштабе и развитие которой может быть замедлено с помощью политики мира коммунистического движения, является единственно совместимым с тем курсом экономической политики, который предусматривает бухаринская теория социализма в одной стране. И речь идет не только о первой, наивной версии этой теории, но и о том новом ее развитии, к которому он приступил примерно в 1926 году.
Выступить против авторитарной логики форсированной индустриализации Бухарина побуждают причины одновременно идеологического и экономического характера – плод взаимосвязано проводившегося им анализа западного капитализма и проблем построения социализма в СССР. Так, его возврат к темам культурной революции и государства типа Парижской Коммуны в 1926 – 1928 годах был не столько обращением к прежним идеалам, сколько составной частью поиска такой модели планирования для СССР, которая соответствовала бы уровню сложности новых противоречий, достигнутому мировым капитализмом[335]. Уловить органическую стройность этого поиска практически невозможно, если не учитывать, что новое теоретическое определение нэпа, складывающееся в период этой кульминационной фазы политической карьеры Бухарина, заключает в себе – причем отнюдь не в качестве внешних, пропагандистских деталей – два решающих момента: понимание нового уровня капиталистической рационализации и оценку того характера, который приобрели освободительные движения в регионах «мировой деревни». Новые обстоятельства, проявившиеся в масштабах общемирового развития, по мнению Бухарина, уже не позволяют ставить вопрос о противоборстве социализма и капитализма в традиционных парных терминах: план – анархия производства, развитие – кризис. Капитализм показал умение давать ответ на проблему выхода из кризиса, продемонстрировал новую способность к государственному регулированию экономики и общества не только в условиях военной конъюнктуры. Решающей областью, в которой социализм может выступить альтернативой капитализму во всемирном масштабе, все более становится область качества развития. Вот почему Бухарин в своем докладе на VII пленуме ИККИ превращает выводы из критического анализа американской рационализации в указание основополагающих элементов модели для СССР. Отличие процессов индустриализации и рационализации в Советском Союзе при этом не сводится к чисто политической предпосылке (завоевание государства рабочим классом) и не отождествляется с особой интенсивностью и организационным рвением применения критерия производственной эффективности, на чем делала акцент внутренняя оппозиция. Для Бухарина решающую роль играет взаимозависимость между развитием производственной рационализации и расширением внутреннего рынка, в особенности в виде соответствия уровня потребления масс потребностям роста[336].
Между 1926 и 1928 годами, когда была опубликована знаменитая статья «Заметки экономиста», исследовательская мысль Бухарина проходит путь оригинального поиска, в ходе которого пересмотру подвергается и сама концепция «равновесия» всей системы, ранее игравшая важную роль в отстаивании им законов рыночного регулирования. Здесь необходимо – пусть даже в самом беглом виде – напомнить, что после отказа от военного коммунизма Бухарин поддержал переход к нэпу, но на основе такого рода доводов, которые делали оправданной ленинскую критику, указывавшую на его склонность к абстрактному теоретизированию при выводе конкретных политических решений, оказавшихся необходимыми в определенной ситуации[337]. Вероятно, под впечатлением успехов, достигнутых в первой фазе послевоенного восстановления народного хозяйства, Бухарин создает идеологизированную схему соревнования на рынке между государственным сектором и частным сектором как столбовую дорогу к сохранению «любой ценой» союза рабочего класса с крестьянством. Однако эта схема выражает в гораздо большей степени абстрактную реакцию на этатистский волюнтаризм предшествующего периода военного коммунизма, нежели действительную альтернативу тем идеям индустриализации ускоренными темпами, которые уже с начала 20-х годов, и в особенности с 1924 года, становятся стержнем модели социалистического накопления Преображенского. В рамках данной статьи, разумеется, нет возможности разобрать весь этот вопрос. Отметим лишь, что большинство авторов работ о Бухарине, в том числе и выступающих с явно пробухаринских позиций, сходятся на признании ограниченности его теоретического анализа этих лет. Хотя «свободно рыночные» позиции Бухарина 1922 – 1925 годов опирались на серьезные опасения политического характера и оправдывались как будто статистическими данными о малочисленности советского пролетариата, нельзя не видеть, что в конечном счете они задержали принятие обоснованных решений по вопросу о плане, которые были возможны. Более того, будь они приняты в тот момент, планирование могло и не стать исключительной прерогативой правящей сталинской группировки и производным от логики ее поведения: напротив, переход к планированию в этом случае мог бы совершиться в благоприятной обстановке, содержательной политической диалектики и почти всеобщего согласия относительно того, что на протяжении целой исторической фазы необходимо сосуществование в народном хозяйстве разных производственных укладов[338]. Таким образом, антииндустриалистские формулировки Бухарина в борьбе с Преображенским и вообще в период до и после XIV съезда ВКП(б) не столько выступают как историческое предварение маоизма, сколько выражают преимущественно этический подход к проблемам построения социализма[339]. Даже если на фоне наиболее вульгарных нападок троцкистов тезисы Бухарина выделяются как глубокие и достойные серьезного внимания, фактом остается то, что его незаурядное влияние так и не реализовалось в серьезной постановке проблем строительства социализма в такой стране, как СССР.
Более значительными представляются бухаринские тезисы о всемирном значении крестьянской проблемы, в зрелом виде изложенные в докладе VI конгрессу Коминтерна. Эти тезисы представляют собой самостоятельное развитие некоторых идей из последних работ Ленина, связанных с его поиском «нового пролога» мировой революции, на этот раз на Востоке[340]. Тема международного значения нэпа, которая в бухаринском выступлении на IV конгрессе Коминтерна в 1922 году еще звучала приглушенно из-за понимания специфичности обстановки, обусловленной отсталостью России, теперь, в пылу полемики со сторонниками теории «перманентной революции», все более разрастается, олицетворяя собой идею всемирного союза между пролетариатом и крестьянством. Именно теоретическое осмысление этого союза, рассматриваемого как специфическая черта ленинизма, становится красной нитью бухаринского доклада на XII съезде ВКП(б) в апреле 1923 года о жизненной необходимости для революции «прорыва на Востоке». В тезисах Бухарина по крестьянскому вопросу, представленных V пленуму ИККИ в 1925 году, и ряде его статей 1924 – 1925 годов настойчиво подчеркивается необходимость переосмысления предыдущих воззрений на взаимосвязи, утвердившиеся в мире на стадии империализма. СССР, по мнению Бухарина, своей революцией предваряет возможное и необходимое объединение во всемирном масштабе «мировой деревни» и пролетариата «мировой метрополии», причем не вопреки, а именно благодаря своей отсталости, выражающейся в самих масштабах крестьянского вопроса. В России, как в гигантской лаборатории, решается проблема, стоящая перед всем «мировым хозяйством», в котором «крестьяне составляют огромное большинство»[341].
Таким образом, бухаринская разработка, его критика схемы сторонников «перманентной революции» и наследия старого евроцентризма создают в конечном счете новую картину соотношения между революцией в России и мировой революцией; картину, как бы узаконивающую «парадокс» Октября 1917 года, то есть прорыва капиталистической цепи в ее самом отсталом звене. Теперь это историческое событие, долгое время рассматривавшееся его собственными творцами в качестве предпосылки к революции на Западе, которая и реализует предвидение Маркса, получает теоретическую оценку на базе инверсии всей теоретической схемы. Речь при этом не идет о простом идеологическом оформлении ситуации, в которой единственная коммунистическая партия, управляющая государством, приобрела подавляющее влияние в сравнении со всеми остальными компартиями, зачастую малыми или подпольными группами; нет, бюрократическое навязывание всем и вся советской модели революции и социализма, которое станет составной частью сталинизма, остается чуждым самой сути Бухарина. Теоретический узел, образовавшийся при рассмотрении проблемы влияния отсталости на революционный процесс, отнюдь не выпадает из его поля зрения, хотя тезис – разработанный им в развитие ленинских идей – о возможности перехода к социализму, минуя капиталистическую стадию развития, он теперь ставит в зависимость от тех отношений, которые революционные силы колониальных стран устанавливают с СССР как страной, относительно развитой в индустриальном отношении[342]. Трагические события в Китае в 1927 году, кстати поставившие вопрос о политической ответственности Коминтерна, драматически остро обнаружили отсутствие соответствующей стратегии революции для Востока. Подобный исход первого революционного опыта в азиатской стране, где коммунисты, пусть даже разъединенные, играли немаловажную роль, дает представление, таким образом, о пределах новаторской постановки вопроса Бухариным, хотя некоторые историки и высоко ее оценивают: тезис о специфических отличиях китайской революции от модели русской демократической революции 1905 года (к которой Сталин, напротив, на протяжении всех этих лет пытался свести ее); всемерное подчеркивание первоочередной важности аграрного вопроса (в отличие от Троцкого, считавшего актуальным для данной революции лозунг рабочих Советов); дифференцированный и долгосрочный характер процесса, в ходе которого происходит слияние революций колониальных народов и социализма в СССР[343].
Упорное убеждение, что компартии необходимо и дальше поддерживать гоминьдан, легло водоразделом между позицией Бухарина и последующим развитием китайской революции, между ним и маоизмом. Несмотря на его критическую самостоятельность по отношению к позициям других фракций ВКП(б), в конечном счете предлагавших все ту же русскую схему революционного процесса, бухаринская идея союза между рабочими и крестьянством остается в состоянии утопии. В своем глобальном варианте она рождается уже потерпевшей фактическое фиаско, а в дальнейшем будет обречена на поражение, как это выявится из истории взаимоотношений между СССР и послевоенными революциями в колониальных странах, прежде всего в Китае. Вот почему Бухарин, когда ему приходится облекать в конкретную политическую форму перспективу всемирного союза между пролетариатом и массами крестьянства, вновь и вновь ставит на первое место новаторский смысл советской экономической политики – реальной базы, на которой может получить оформление связь с наиболее отсталыми странами.
Впрочем, Бухарин теперь тоже понимал, что и в стратегическом, и в теоретическом плане определяющим элементом для судеб мирового движения является исход той пробы сил, какой сделался для ВКП(б) выбор форм и темпов индустриализации. Международное значение внутренних вопросов СССР в 1927 – 1928 годах, то есть в период между XV съездом ВКП(б) и временем непосредственно после VI конгресса Коминтерна, отражает максимальный характер. В этом направлении и идут предельные усилия Бухарина синтезировать в новых политических выводах путь к социализму в СССР, сплавляя воедино огромную массу импульсов, советов, запросов, идущих от течений и групп, с которыми он устанавливал связь, и порождаемых самими проблемами – внутренними и международными, – которые он охватывал своим пониманием. Поэтому отстаивание союза между рабочими и крестьянами было для него уже не просто ценностным выбором или проявлением политической заботы о том, чтобы уберечь СССР от распада либо от внешней угрозы. Обеспечение самоуправления крестьянских масс и участия рабочих в руководстве государством – тема, постоянно повторяющаяся в его статьях 1927 – 1928 годов, – становится такой же «абсолютной необходимостью», как внедрение критериев рациональности в производство и распределение элементов профессионализма в плановые решения. Изменение формы процесса общего кризиса капитализма и порождаемая им угроза войны требуют ускорения перехода к планированию и индустриализации. Но с другой стороны, бухаринский анализ показывает, что защита международного значения русской революции заключается в четком отмежевании от образцов капиталистического накопления[344]. Таким образом, в отличие от предыдущих лет Бухарин выводит качественно иной характер развития производительных сил в СССР уже не из необходимости поддерживать гармонические отношения с отсталыми секторами экономики; это качественное отличие связывается с осознанием уровней, достигнутых рационализацией на Западе, и с критикой присущих им черт. В полемике с Варгой Бухарин открыто отрицает какую бы то ни было возможность применения военного коммунизма в международном масштабе и в противоположность Сталину считает, что и последующий – нэповский – опыт может быть предложен мировому коммунистическому движению с осторожностью, как предмет для ознакомления[345].
Сформулированное в «Заметках экономиста» предложение нового «динамичного равновесия всей хозяйственной системы» представляет собой, очевидно, лишь незавершенный набросок экономической политики, но сама эта политика выступает не как альтернатива плановой экономике, а как альтернативный вариант внутри самого планирования. Если ранее в бухаринской полемике с крайними ревнителями индустриализации и всеобщего огосударствления присутствовали оттенки, которые могли показаться славянофильскими или толстовскими, то теперь он преодолевает их и ставит перед собой вопрос о едином критерии развития, включающем приоритет индустриализации. Его критика в адрес «сверхиндустриалистов нового типа» и сталинского курса отличается от оппозиции Троцкого: Бухарин задается целью противодействовать воплощению в жизнь такой модели индустриализации, которая по своим темпам, отраслевым направлениям и приоритетам, по утверждающимся отношениям грубого господства в отношении всех остальных сфер экономики (сельского хозяйства, мелкотоварного производства и т.д.) воспроизводила капиталистический механизм при подчеркнуто авторитарном политическом правлении[346]. Несмотря на то что отказ от изучения поставленных Бухариным вопросов привел к тяжелейшим последствиям, подлинного сопоставления между альтернативными вариантами так и не произошло. В отличие от ситуации, сложившейся в период дискуссии с Троцким и Преображенским, на этот раз отрезок времени, заключенный между моментом достижения формального единодушия и переходом к жестким санкциям со стороны сталинской группы на базе завоеванного его нового, более благоприятного для нее соотношения сил (прежде всего в рядах партии), был, как известно, ничтожно мал[347]. Весь стратегический поиск Бухарина как в ВКП(б), так и в Коминтерне предстает, следовательно, как одна сплошная попытка посредничества – от первых проявлений кризиса единства в большевистском руководстве до победы сталинизма. Если оставить в стороне его вклад в изучение некоторых конкретных проблем, то главная его заслуга состоит в разработке – за пределами тех рубежей, которых достиг Ленин, – вопроса о едином и в то же время дифференцированном политическом замысле мировой революции в реальной взаимосвязи с первой попыткой построения социализма. Однако сознание многообразия форм и протяженности процесса мировой революции не претворилось у него в новую синтетическую стратегию; пытливое внимание к новым характеристикам международной обстановки не превратилось в развитие теории.
Ломка и перечеркивание программы Коммунистического Интернационала начались в первые же недели после VI конгресса. Одновременно развернулась повальная политическая ликвидация людей, связанных с Бухариным как в русской партии, так и в международных организациях. Все вместе это подтверждает, что его попытка была изначально обречена на поражение из-за мощных внутренних тенденций, а также тенденций, коренящихся в объективной диспропорции между государством и движением и приводящих к деформациям в прогнозах и политических решениях. Изоляция СССР и восстановление капиталистического господства за его пределами вновь поставили в 1928 году на повестку дня вопрос, который в иных выражениях уже ставил Троцкий в 1925 году: каковы были бы последствия для мирового коммунистического движения и для СССР в том случае, если бы историческая миссия капитализма еще не завершилась и человечество стало бы свидетелем нового периода развития капиталистических производительных сил такого же типа, как в 1871 – 1914 годах[348]. Грамши в феврале 1925 года отверг предвидение такого рода, но одновременно воспользовался им как поводом для того, чтобы наметить возможные последствия такого исхода событий и предварительно обозначить, таким образом, фундаментальные проблемы, поставленные им в ходе последующего теоретического анализа: отказ Интернационала от творческого политико-стратегического поиска, его отход на позиции чисто пропагандистской деятельности, изменение самой русской революции[349].
Итак, последний этап бухаринской разработки предстает перед нами как напряженное усилие растянуть теоретическую схему, заимствованную у Ленина, как поздняя попытка примирить социалистическую перспективу со структурой, приобретенной миром на целую историческую фазу. Отсюда кричащее противоречие между реальной политической практикой и революционной доктриной, по необходимости суженной до границ «ортодоксии», телеологической перспективы, в которой лишь формально находят разрешение фундаментальные вопросы, в свете творческого анализа оказавшиеся полностью открытыми как на Западе, так и на Востоке.
То оригинальное соотношение между теорией и практикой революции, которое Бухарин пытается сформулировать в период своего наибольшего влияния на руководящие круги международного коммунистического движения, будь то с учетом специфических элементов содержания или в общей форме, вряд ли может быть возведено к «Теории исторического материализма» (1921) – книге, считающейся самой значительной его философской работой. В самом деле, критический анализ западной рационализации опровергает изложенную в книге эволюционистскую концепцию технизации производительных сил. Тезис о производственной целесообразности сочетания планового начала и культурной революции при помощи государства-коммуны вступает в противоречие с ранее изложенным в этой книге положением (истоки которого восходят к Михельсу и Богданову) о неизбежности тенденций к элитарному расслоению общества. И главное, сама практическая и теоретическая борьба за альтернативу сталинской модели развития социализма идет вразрез с той механистическо-объективистской постановкой вопроса в книге 1921 года, которая в корне перечеркивает даже самое возможность альтернативного политического выбора. Однако такая практическая критика некоторых решающих положений «учебника марксистской социологии» не превратилась в новую общую теорию марксизма; более того, политическое поражение Бухарина отчетливо выявило крупные проблемные узлы этой теории, так и оставшиеся неразрешенными.
Прежде всего исследование нового характера капитализма приводит Бухарина не к преодолению ленинского понятия «общего кризиса капитализма», а к его усовершенствованию. Несмотря на выявление элементов нового, взгляд на перспективы революции в коминтерновской программе 1928 года в основном покоится на воле провидения, гарантированной «исторической необходимостью»; причем именно ссылка на «железный» характер этой необходимости – в значительно большей степени, нежели раскрепощающе-антимеханистический характер Октябрьской революции 1917 года, – служит гранью размежевания с социал-демократией[350]. Идеологизируется, иначе говоря, самый преходящий элемент в многосложной ленинской разработке теоретической проблемы революционного предвидения.
И в то же время Бухарин, как неоднократно отмечалось, не раз проявлял несогласие даже с самыми серьезными попытками ввести в программу Интернационала понятие «объективных пределов» капитализма; типа той попытки, которую предпринял Тальгеймер на IV конгрессе Коминтерна, вновь поднявший поставленный в свое время Розой Люксембург вопрос о тенденции и пределах капиталистического накопления[351]. Более того, бухаринское руководство Коминтерном характеризовалось радикальной оппозицией любым намерениям делать оптимистические выводы из непосредственно наблюдаемых экономических противоречий капитализма. В чем же корень той теоретической трудности, которая блокировала у истоков начатое было Бухариным обновление самих категорий марксизма?
Сопоставление с современными Бухарину изысканиями о вопросах того же порядка, которые вел в те годы Грамши, а следовательно, которые обсуждались в рядах международного коммунистического движения, позволяет нащупать в развитии марксизма как политической науки ту почву, на которой возможна радикальная критика любого провиденциализма. В самом деле, по мысли Грамши, когда имеются конкретные объективные предпосылки, решающим в определении исхода конфликта, происходящего повсюду в мире, становится нахождение такого пути, следуя которым можно претворить возникшие в социально-экономической структуре факторы в коллективную волю, в направленные исторические движения. Сформулировав понятие «пассивной революции», Грамши предложил «новую интерпретацию отношения между продолжающей действовать тенденцией к преодолению [капиталистического] способа производства, провозвестником которой был Октябрь, и восстановлением в новых формах капиталистической гегемонии. Речь идет об инструменте теоретического исследования, который именно потому, что рассчитан на долгосрочную перспективу изменения соотношения сил между классами и устраняет какие бы то ни было фаталистические ожидания, становится заменой категории „общего кризиса капитализма“».
Грамши полагает даже, что в выступлении Бухарина на Лондонском конгрессе по истории науки в 1931 году можно усмотреть подтверждение прямолинейной преемственности по отношению к объективистско-механистической концепции работы 1921 года[352]. Это высказывание Грамши, разумеется, нельзя принимать за исчерпывающую оценку, однако не подлежит сомнению, что после своего политического поражения Бухарин действительно возвращается к отстаиванию положений, перечеркивающих самые оригинальные моменты предшествующего теоретического поиска. Уже само обращение к абстрактному понятию «железной необходимости» революции в 1928 году выдает неспособность дать верный ответ на проблему соотношения теоретического предвидения и политики, растущие уступки идеологизации марксизма-ленинизма.
Разумеется, и в бухаринской политической деятельности 20-х годов можно уловить отголоски «ортодоксальной» позиции: прежде всего в некоторых ретроспективных акцентах полемики с Троцким. Однако Бухарин согласился с необходимостью серьезного рассмотрения двух новых факторов, характеризовавших мировую обстановку после кризиса первых послевоенных лет: осуществление изолированной попытки социалистического преобразования общества в отсталой России и усиление тенденций к организации капитализма на Западе. Заметим, что речь шла о двух факторах, которые служили одновременно отправным пунктом для двух основных ортодоксальных идеологий в рабочем движении: сталинизма и гильфердинговской концепции организованного капитализма. Поражение и возврат к детерминистским воззрениям знаменуют для Бухарина конец осознания взаимосвязи между этими двумя факторами как соревнования между двумя альтернативными моделями развития производительных сил и покорное отождествление ее лишь с межгосударственным соотношением сил.
В 1931 году Бухариным сужается кричащее противоречие между теорией и практикой до чисто исторической проблемы. не имеющей общетеоретических последствий и находящей свое разрешение в революционном оптимизме признания СССР как «социализма на стройке». Как раз вынужденный отказ от критического осмысления бремени отсталости и изоляции СССР, что оказывало влияние на его достижения в этой стране и возврат к техницистской концепции развития производительных сил, и объясняет то, почему некоторые аспекты философского марксизма Бухарина становятся объектом критики в «Тюремных тетрадях». Отказ от наиболее прогрессивных аспектов «всеобщего значения Октября» влечет за собой не только регресс в философии, но и идейно-политический отход в теории и политике на корпоративно-экономический уровень развития пролетариата. Отталкиваясь от одного высказывания Розы Люксембург, Грамши определяет просветительский материализм и фатализм как свойства начальной фазы развития социализма и выводит их из культурно-исторической отсталости России. Именно глубинный смысл этих аспектов выступлений Бухарина, связывающих их со сталинизмом, оправдывает резкость грамшианской критики в адрес «Популярного учебника марксистской социологии» и его новую актуальность в 1931 году, свидетельствуя о политическом характере этой критики[353]. Конечно, выдержанное в апологетическом плане примирение Бухариным социалистической идеологии с российской действительностью не следует всецело истолковывать в детерминистском ключе и рассматривать независимо от поражения, понесенного Бухариным в 1928 – 1929 годах. И все же этот факт, с другой стороны, не может быть объяснен лишь вынужденным приспособлением к существующему соотношению сил. Необходимо отчетливо видеть некоторые корни в позициях, которые Бухарин отстаивал в прошлые годы.
Некоторые авторы прямолинейно устанавливают связь этой позиции позднего Бухарина с первым вариантом экономической теории социализма, изложенной им в 1920 году в «Экономике переходного периода»[354]. Действительно, сушествующие немаловажные аналогии между методами начала 20-х годов и приемами, пущенными в ход в сталинской системе (внеэкономическое принуждение к труду, крайности этатизма, ликвидация целых слоев крестьянства, обращение к насилию при защите революционной власти и т.д.), не могут объяснить всей глубины поворота в теории и политике по сравнению с военным коммунизмом. С 1924 – 1925 годов и вплоть до VI конгресса Коминтерна в 1928 году Бухарин не раз заявлял, что считает политику военного коммунизма не только не применимой к революционному опыту других стран, но и спорной даже с точки зрения специфических российских условий. Более того, в 1929 году, практически уже потерпев поражение, он пишет, что организованный капитализм 20-х годов «относится к государственному капитализму 1914 – 1918 годов, как строящаяся ныне в СССР плановая экономика относится к экономике военного коммунизма»[355]. Этим сопоставлением он подчеркивает, по-видимому, не столько преемственность по отношению к первым послереволюционным годам, когда он считал абсолютно несовместимыми государственный капитализм и диктатуру пролетариата, сколько соответствие между процессом организации экономики на Западе и аналогичным процессом в СССР; причем, подчеркивая это соответствие, он дополняет его важным наблюдением, касающимся аналогий процессов раздувания бюрократического аппарата и ужесточения процессов централизации[356].
Гипотезы Бухарина насчет тенденций, которые возьмут верх в советском обществе в случае его, Бухарина, поражения, вышли за рамки политических обличений и полемики, но все же так и не приобрели характера общей критики этих тенденций. В этих гипотезах можно различить два главных элемента. С одной стороны, речь шла об особом подходе к теме перерождения СССР, который отличал Бухарина от других членов большевистского руководства, в разных формах затрагивавших эту тему. На первых порах Бухарин утверждал, что тенденция к бюрократизации, с неизбежностью обнаруживающая себя в ходе революции, совершаемой классом, который не имел возможности организоваться как руководящая сила до взятия власти, хотя и не может быть целиком отнесена за счет пережитков российского прошлого, но все же может быть нейтрализована на основе интенсивного развития производительных сил. Позже анализ рационализации и западного государственного капитализма дал ему новые доводы в поддержку тезиса о взаимосвязи между бюрократическим авторитаризмом и чисто количественным ростом производительных сил, о переплетении продуктивистского индустриализма и паразитических тенденций. Мысль о гармоничном сочетании планирования и культурной революции в рамках государства типа коммуны представляет собой наиболее самостоятельный результат такого новаторского анализа[357]. Этот вывод лишает проблему перерождения тех особенностей чисто надстроечного явления, какие она обретает в критике Троцкого, и отнимает у антибюрократических лозунгов тот утилитарно-тактический смысл, который придавал им Сталин в 1929 году[358].
С другой стороны, из ряда высказываний Бухарина явствует, что он допускал возникновение – в случае поражения задуманной им попытки – третьего типа общества: не социалистического и не капиталистического, но представляющего собой итог экстремального развития тех планово-регламентирующих тенденций, бурное проявление которых он наблюдал в странах неокапитализма[359]. В течение долгого времени он не выпускал из сферы своего критического внимания этот вариант развития, отличающийся от сталинской системы в основном неполной ликвидацией частной собственности на средства производства: Бухарин говорит о централизованном планировании производства и потребления. Однако политическое поражение и начавшийся в 1929 году мировой экономический кризис, помимо других причин, побуждают его изменить свою оценку. Принятие им сталинской системы предстает, следовательно, как согласие с ортодоксальным стереотипом, отождествляющим социализм с планированием, а капитализм – с анархией (хотя в самой форме этого согласия чувствуется отзвук его предыдущей веры в тенденции к политическому регулированию экономики и в их способность блокировать кризис). Он не разделяет крайностей конфликтной установки «класс против класса», однако его марксизм из орудия выявления и анализа скрытых противоречий капитализма и общества переходного типа превращается тем временем в нечто такое, что вполне совместимо с требованием утверждения известной модели централизованной организации экономики.
Так вырисовывается новая картина, воскрешающая актуальность немаловажных аспектов «теории равновесия», несмотря на философское опровержение этой теории в выступлении 1931 года, вызванном, возможно, «большой дискуссией» с Дебориным[360]. После отказа от основных опорных положений своей модели (критика рационализации, попытка выработать политический синтез между планированием и сохранением союза рабочих и крестьян и т.д.) Бухарину остается усматривать отличие социализма от капитализма в самом по себе уровне технико-организационного развития, а также в отношениях с внешним миром (колониальными странами и бывшими колониями). «Социальная закономерность» и глобальное планирование при социализме из открытой проблемы превращаются в принудительный закон[361].
Происходит не только идеологический сдвиг в смысле принятия сталинской политики как той почвы, на которой возможно «соединение теории с практикой». С отказом от анализа капитализма и его кризиса изменяется и сам образ противника, ниже становится уровень соревнования с ним. Некритическое приписывание «великой практике советского социализма» той объединяющей связи между развитием экономики и научно-техническим развитием, которая в 1926 – 1929 годах рассматривалась как прерогатива организованного капитализма, низведение всей сложности буржуазной философии к иррационализму Бердяева и О. Шпанна, догматизация диалектического материализма – все это прямые следствия указанного сдвига. Они отмечают также и пределы тех усилий по организации научных учреждений, которым Бухарин посвящает себя в начале 30-х годов[362].
Суженная до подобных границ деятельность Бухарина в условиях сталинской системы в конечном счете способствует превращению утопии об «общественном синтезе науки и практики в головах миллионов людей» в чисто идеологическое изображение «реального социализма». Однако его попытка вновь выдвинуть и подвергнуть дальнейшему развитию идею (уже высказывавшуюся в прошлом Богдановым) компактной организации и органического переосмысления надстроечных структур как бы предвещает возникновение новых проблем, которые все более настойчиво будут ставиться в порядок дня объективными противоречиями – плодом образования и развития гигантского технико-бюрократического аппарата.