Я едва не поехал прямиком в Мессину, чтобы плыть обратно домой. В Леонтинах было по три человека на одну кровать; а при мысли о Сиракузах меня тошнило. Однако, приехал я издалека; в Афинах все станут спрашивать, что видел; если сейчас удрать — буду выглядеть дурак-дураком. А кроме того, я еще и Менекрату написал, что приезжаю. Про него я не сомневался, что он исключительно своим делом занимается; так что мне не придется преломить хлеб с врагом Диона.
Однако привратник сказал мне, что он на гастролях в Италии. Письма моего он не получил; оно так на столе и лежало; а жена его с сыновьями была у отца своего. Еще раз пожалев, что явился, замученный, пошел я по Новому Городу гостиницу искать. Привратник вообще-то полагал, что Менекрат вот-вот появится; стоило его подождать. А погода стояла ветреная, и о море думать не хотелось.
В городе шла настоящая партийная война: все вожди, выбранные вместо Диона, имели свои фракции и время от времени объединялись ради общих интересов. Мне рассказали, что когда Диона погнали из города, — он показал на стены Ортиджи, усыпанные людьми. Тогда никто внимания не обратил.
Я нашел чистую тихую гостиницу и залёг, совсем рано. Но день был длинный, было что вспомнить, не спалось; а когда уже почти отрубился — услышал, что в соседней комнате кто-то плачет. Некоторое время послушал, на случай если кто-нибудь придет ее утешить, но она была очевидно совсем одна. Дело было не моё, будь она хоть домашняя женщина хоть гетера. Веди она себя чуточку шумнее, я бы не стал так внимание обращать; но она изо всех сил старалась приглушить слезы, и это мешало. А народ еще ходил вокруг. Я спустился вниз, нашел слугу и спросил, кто там в комнате. Молодой человек, сказал слуга, из Афин.
Я снова пошел наверх. Поклясться мог, что это женщина; мужской плач, как правило, порезче; но это объясняло и старания скрыть его. Не стал больше колебаться, взял лампу и поцарапался в дверь. Меня не услышали, плач продолжался. Я попробовал щеколду, оказалось открыто, я потихоньку отворил дверь и вошел.
На кровати видны были лишь темные волосы и рука. Однако, сосед мой, потревоженный светом, вскочил и замотался в простыню. Взъерошенное, заплаканное лицо показалось знакомым.
— Извини, — сказал я, — но я афинянин. Никерат, актер-трагик. Говорят, ты из моего города, и ты в беде. Могу помочь?
— Нико! О, Нико!..
Я подошел к кровати. Почти не поверил глазам своим, но они оказались правы:
— Аксиотея! Ради всех богов, что ты тут делаешь?!
Она обрадовалась мне, как потерянный ребенок матери; пожалуй именно в этом качестве я и сел с нею рядом и обнял ее. А о правде догадался еще до того, как она выплеснула свою историю. Все ее друзья были с Дионом; она вспомнила, как это было сидеть домохозяйкой; поругалась с Ластенией, утверждавшей что это безумие, и удрала. Путешествие оказалось ужасным; ее часто принимали за юношу, но она никогда не старалась поддерживать эту роль; и понятия не имела, каково ей будет на корабле. А в море никто не бреется; ее приняли за евнуха, и ей пришлось поддерживать эту версию, на потеху морякам. А когда она, наконец, добралась до Сиракуз, — увидела, как его гонят, словно пса.
Путешествие ее измучило, а здесь всё было страшно. Её пугали солдаты и нищие, молодые пьяницы из винных лавок, вербовщики, заманивавшие ее в свои фракции, и сутенеры, предлагавшие девочек или мальчиков. Она каждую минуту ждала, что ее разоблачат и забьют камнями. Она-то имела в виду, что присоединится к друзьям по Академии, которые с Дионом; надеялась, они будут ее смелостью восхищаться; но в этой дикой стране — не в оливковых рощах — они оказались просто такими же мужчинами, как все: презирали ее за глупость и тяготились обузой; даже стеснялись её. Ну а вдобавок и ушли все, в Леонтины. Она осталась совсем одна.
Я рассказал ей, что видел; сказал что Дион в безопасности…
— Я видела его на Собрании, — перебила она. — Он изменился, Нико. Но что удивительного, с такими людьми?
— Но он и родился среди них. Я думаю, в Сиракузах он должен был их знать. Если бы знал, вряд ли у него получилось бы лучше; но мог бы отказаться заранее. А так получается, что он и его народ — словно персонажи трагедии: сходятся с мыслью о самом лучшем, а в результате уничтожают друг друга, так рождены. И ведь в каждом есть что-то хорошее; но судьба их в том, чтобы никогда этого хорошего друг в друге не найти. В Дионее масса достоинств, но страдал он мало. Здесь только бог мог бы судить по справедливости.
— А есть вообще справедливость под солнцем?
— Знаешь что, вытри-ка глаза, — сказал я. — Ты слишком много прочитала, дорогая моя, прежде чем вокруг оглядеться. Можешь поверить на слово человеку, который был очень беден: добро — оно существует. И по-моему это достаточно доказывает, что боги тоже есть в этом мире, как бы ни был он плох. Иначе просто не объяснить. Но добро — оно как деньги; вот столько есть у города, а больше нету; приходится начинать скромненько и наращивать капитал… А перерасходовать смысла нет: ведь банк лопнет, и рассчитывать станет не на что.
— Дорогой Нико, — она улыбнулась. — Ты здесь, так я и поверить могу…
— Вот так уже лучше. Знаешь, ты никогда прежде меня так не звала. Улыбнись-ка еще разок! Вот мы оба в Сиракузах; времени у нас сколько хочешь; а когда еще выберешься в такую даль? Нельзя же в норке прятаться до самого отъезда. Так что умойся-ка водичкой холодненькой, отдохни… Я хочу, чтобы друг мой ласковый оказал мне честь: завтра пойдем смотреть город. Если кто-нибудь в дверь полезет, — стучи мне в стенку. Ты почему не запиралась?
— Засов кривой. А я боялась жаловаться, чтобы хозяин не смотрел косо.
— Ну ладно, это можешь оставить мне. Сладких снов.
На другое утро я вывел ее на улицу; и мы несколько дней бродили по Сиракузам. Она всегда была худенькая, без особой груди; а в путешествии своем отощала, настолько, что вообще на женщину непохожа стала. Зато стала очень похожа на чрезвычайно интересного юношу, что наши знакомые нам не замедлили показать. Если она краснела, я объяснял, что ее очень строго вырастил отец очень спартанского нрава. Она никогда не заговаривала при старших… А когда мы оставались одни, — начинали хохотать. В поддержку нашей шутки, купил я ей подарочек: брошь с летящим Эросом, по самой последнее моде; и мы повсюду ходили, держась за руки, чтобы соперников отваживать. Имя ей придумали — Аполлодор.
Я показал ей театр и все машины (уборщик оказался очень любезен), и своего золотого леопарда в святилище. Потом пошли мы к воде; посмотреть на Ордиджу и ее катапульты. Такое применение математики ее удивило; хотя, пожалуй, оно и Пифагора должно было удивить. Осадная стена Диона так и стояла незаконченной: с тех пор как он ушел, к ней никто не прикасался. С одного конца грудились кучи грунта и мусора, какие-то бревна… Гарнизон приподнял боковые стены первой воротной башни, чтобы контролировать осадную стену сверху. Я показал Аксиотее, где впадает в море источник Аретузы, под ступенями причала в Ортидже.
— Свежая вода у них всегда будет, — говорю. — А вот с едой дело похуже, скоро должна кончиться. Так что это не надолго.
— Ну да, и вся слава достанется Гераклиту. Это его флот заходит?
— Что они там делают, под самыми катапультами? — удивился я. Но в это время они убрали паруса и пошли на веслах. — А-а! Так это неприятель!
Патрульный корабль мчался по гавани к берегу, словно ошпаренный кот. Народ побежал к кромке воды, закричали все… Я обхватил Аксиотею, чтобы не растолкали.
— Не бойся, — говорю. — Им сейчас не до нас. Гераклид опять облажался; это гарнизон снабжают.
Корабли швартовались у причалов, а нам слышно было ликование тамошнее. Разгрузка началась тотчас. В ближайшее время гарнизону голод не грозить не будет.
Когда толпа это осознала, все яростно кинулись к галерам. И после изрядного шума и беспорядка, суда всё-таки спустили на воду и взялись за весла.
— А что толку? — удивился я. — Разве что лицо Гераклиду спасать?
Тем временем, наши галеры полным ходом шли через гавань. Грузовозы так и стояли под разгрузкой, но вокруг них появились боевые триремы. Стычка получилась красивая; катапульты применять не стали, чтобы своих не повредить; а в конце концов сиракузцы потопили пару наших кораблей и захватили еще четыре, которые с песнями отбуксировали к себе (команды успели в море попрыгать). А грузовозы так и стояли под разгрузкой.
Видно было, что сгружают не только припасы; высаживались солдаты. Вскоре кто-то закричал от внешней башни сиракузцам на стенах, что знаменитый кампанский генерал Нипсий из Наполи привел свои войска; так что радуйтесь жизни, ребята, пока есть такая возможность. Тех глашатаев офицер почти сразу заткнул; но сиракузцы этот совет приняли.
Такой оргии я в жизни не видал. На всех улицах плясали под музыку флейтисток из борделей, пока не падали; вино лилось, как вода по весне. Гераклида носили по городу, словно статую бога; даже простых гребцов угощали от дома к дому, пока они не валились замертво. Можно было подумать, что Дионисия утопили со всем флотом, а Ортиджу штурмом взяли. Мне казалось, что в душе люди попросту стыдятся того, как поступили с Дионом, и боятся без него. А теперь они могли снова себя любить, и это им в голову ударило.
После того как два упившихся мужика попытались отобрать у меня Аксиотею, я увел ее в гостиницу. Когда мы удирали о тех, они ревели вслед: кто я такой, чтобы всех таких красивых мальчиков себе зажимать — олигарх, что ли? Не из Дионовых людей?
На улицах всё выглядело достаточно уродливо; но вечером с крыши гостиницы — еще хуже. Теперь, чтобы осветить веселье, они разожгли костры; и в этом свете были видны часовые на осадной стене, с таким бурдюком, что только сатиров играть. Пили — и орали оскорбления гарнизону Ортиджи; а те молча стояли на стенах и смотрели, как судьи в театре.
Внизу в гостинице шум был оглушительный; женщины громче мужчин. Дверь Аксиотее никто так и не починил, потому я уговорил ее пойти со мной. Она уже совсем вымоталась; а мы уже стали давними товарищами; и когда я уложил ее на свою кровать, говоря (так оно и было), что всё равно не засну, — она это восприняла, как будто так и надо. Легла очень прилично, завернувшись в плащ; и, по мере того как пьяные утихомиривались, потихоньку заснула.
Я и сам устал; и размышлял, заметит ли она, если лягу рядом; но тут ночь вспорол ужасающий крик. Я едва сердце не проглотил. И думаю, ни секунды не сомневался, что это такое. Распахнул ставни и высунулся наружу. Под ясным ночным небом видно было, что на осадой стене полно людей; и подходили всё новые, роняя на стену приставные лестницы; сверху летели тела… Судя по звуку, стену захватили при спящей страже.
Быть захваченным в чужом городе во время погрома — это кошмар любого актера на гастролях. Никогда в жизни я в такую переделку не попадал. И вот пожалуйста, здесь я; и даже без хорошей роли или важного состязания. Был бы чуть умнее, еще на закате двинул бы отсюда с Аксиотеей. В самом страшном сне не представлял себя с женщиной на руках в такой ситуации.
А она слышала за день столько шума, что теперь проснулась не сразу; но уже сидела и спрашивала:
— Что это?
— Вылазка из Ортиджи, — говорю. — Боюсь, осадную стену они уже взяли; а дальше сама представь. Дорогая моя, нам придется самим о себе позаботиться. Пойди надень дорожную обувь. Это твой кошель? Привяжи его на себя, а больше ничего не бери. Попробуем выйти по крышам. В таком месте, как здесь, можно и застрять.
Вернулась она быстро. А шум приближался с такой скоростью, что страшно становилось; но совсем не удивительно, после всего что видели вечером. Вдруг из-за стены с ревом взметнулся столб пламени: сиракузцы подожгли бревна. Как всегда, опоздали: враг уже прошел это место, и пламя лишь освещало ему дорогу.
Лестница на крышу оказалась снаружи. Но мы пробежали вниз через гостиницу, где полутрезвые спотыкались о пьяные тела. Полы были скользкими от блевотины; на свежем ночном воздухе вонь, прилипшая к подошвам, мешала дышать… Но вскоре ее заглушил запах гари. На крышах разгорались пожары; от случайной искры или специально подожженные; и в этом свете видны были толпы наемников, рассекавшиеся по улицам. Уже кричали женщины… Аксиотея схватила меня за руку, пальцы ледяные.
— Надо опередить толпу, — сказал я. — Иначе затопчут. По крышам далеко можно пройти, но ты платье подцепи, так много не набегаешь…
Она оказалась так неуклюжа, что пришлось это сделать за нее. И мы стали карабкаться дальше по верху крыш, слушая позади вопли сиракузцев и боевой клич кампанцев. Их офицеры уже не пытались держать их в узде; ясно было, что город им отдали. Аксиотея вела себя прекрасно, без паники. Я вспомнил девичий забег в Олимпии. Когда остановились отдышаться, она спросила:
— Куда мы идем?
До тех пор я и сам не знал; но тут же ответил:
— В театр.
Предстоял еще один подъем на крышу. Мы помогли друг другу взобраться, и увидели, что зарево стало ярче.
— Знаешь, — говорю, — там не хуже, чем где угодно; есть где прятаться. А там я получше думать смогу.
Крыши наши кончились, пришлось спускаться на улицу; и мы тотчас попали в толпу, бежавшую к воротам, но всё еще были впереди основной давки. Где видно было стены над домами, они были полны наемниками из Ортиджи. Мы свернули в боковую улочку; от ворот донесся неистовый вопль; мы правильно сделали, что не стали даже пытаться туда. А театр был уже рядом; прямо перед нами отражал свет огня его высокий позолоченный тирс.
— Пошли, — сказал я. — Доверимся Дионису. Я сделал ему отличный подарок, уж не говоря о том что работал на него всю жизнь. Может и он для меня постараться.
Возле театра был храм Аполлона, теперь до дверей забитый толпой, искавшей спасения. Внутри сверкали под лампами золотые волосы бога. Я поднял руку, призывая на себя благословение его; но слишком там было много драгоценностей и женщин; я боялся, что благочестие кампанцев не устоит. Вообще, богов поверженных врагов люди боятся меньше, чем своих собственных. Я надеялся только на Диониса.
В театре было совсем пусто. Безжизненный амфитеатр работал, словно резонатор, усиливая рев и вопли погрома. За скеной сначала показалось совсем темно, но вскоре мы обнаружили, что света от окон достаточно. Я пошарился в комнате уборщика и нашел кой-какую еду; даже кувшин вина там был. Это мы забрали в костюмерную протагониста. Есть нам не хотелось, но вину обрадовались. Наверно во всем городе мы были единственными, кому его до сих пор не хватило.
— Оставайся здесь, — сказал я, — никуда не ходи. Я поднимусь на Божью Платформу осмотреться.
Однако, так ничего и не увидел: высокие ярусы театра закрывали обзор. Только шум и сполохи пламени. Я прилег чуть подумать (актер не может находиться на Божей Платформе без того, чтобы чувствовать не себе двадцать тысяч глаз). По дороге сюда я не вспомнил о всех роскошествах театра, какие старший Дионисий учинил здесь во славу своих пьес. Куда ни глянь — бронзовые статуи и позолоченные фестоны… Быть может, грабить театр они станут не сразу; но уж если начнут, — не остановятся, пока на очистят из конца в конец; а потом еще и подожгут, без вариантов. Дионис, подумал я, поможешь ты слуге своему? И вспомнил, как последний раз был здесь: завершал пьесу, богом в «Вакханках».
Вообще-то мысли по очереди приходят, одна за другой; но тут меня словно молния озарила. Спустился я вниз и пошел к Аксиотее, нащупывая дорогу (глаза снова к свету привыкли). Рука ее приподнялась с ложа; я встал рядом.
— Я думал, — говорю, — что сделать, если они придут сюда.
Почувствовал, как они застыла, словно деревянная; но не произнесла ни звука. Изо всех сил старалась, бедняжка, по рецепту Платона: будь тем, кем хочешь казаться.
— Слушай, — говорю. — Это кампанцы, крестьяне с гор; едва ли хоть один из них был когда-нибудь в настоящем театре; а прибыли они только что. Мы с тобой должны им внушить страх перед богом. Пойдем, покажу тебе, как.
Повел ее на площадку с рычагами, лебедками, колесами… Никогда в жизни не бывал я в театре со спецэффектами, чтобы не разобраться, как там что работает. Ну а в Сиракузах тем более: там машины настолько знамениты, что просто непрофессионально было бы их не изучить. Их я знал все.
— Вот это здоровый, — говорю, — он для грома. Тяжеловат, конечно, но тебе надо как-то ухитриться потянуть его, чтобы барабан с громом повернулся; а потом еще два раза. Потом подождешь, пока я закричу, — и опять то же самое. Поняла? Потом сосчитаешь до десяти, — и тяни вот этот. Он для землетрясения.
Мы повторили это несколько раз; и я полез искать ворот резонатора. Где-то он должен был болтаться в темноте наверху, а я никак не мог его нащупать; и страшно боялся зацепить что-нибудь такое, из-за чего нас заметят. Наконец, резонатор опустился, и я его закрепил.
— До утра нам отсюда двигаться нельзя, — говорю. — Чтобы в любую минуту готовыми быть. До чего ж ты замерзла… Подожди, что-нибудь теплое найду.
За скеной нашлась старая портьера; я завернулся в нее вместе с Аксиотеей… А девушке руки растер, чтобы она работать могла если что. Когда какой-то крик еще страшнее прежних раздался еще ближе, она придвинулась ко мне, я ее обнял… Очень трогательны были ее тонкие плечи в этом мраке.
Звезды на небе спрятались за дымами пожаров; я потерял счет времени. Я думал о Феттале, с которым может быть так и не попрощаюсь; она о Ластении, просившей ее не уезжать… Так мы и разговаривали о свои любимых, держа друг друга за руки; утешались как могли. И всё время крутилась мысль, что если кампанцы появятся, — лучше бы им это сделать еще ночью. Вряд ли удастся одурачить их при свете дня.
Теперь крики стали настолько страшны, что всё прежнее показалось тишиной. Как будто тысяча женщин надрывается разом, посреди предсмертных криков стольких же мужчин; а какой-то ребенок тянул и тянул свой истошный вопль, тонко как птица… Они ворвались в храм Аполлона. Я намотал портьеру на голову Аксиотее; она высунулась и спросила:
— Попробуем гром?
— Нет, — говорю. — Акустика работает только внутри. Бедняги. Да отомстит за них бог.
В храме они застряли надолго. Через некоторое время слышно стало, как плачут женщины, которых оставили в живых и потащили в Ортиджу. А тот ребенок всё тянул и тянул на одной ноте, пока не умер наверно. Я глянул на небо через голову Аксиотеи, ежеминутно ожидая первых проблесков зари.
И вот они появились. Прошли через верхний вход, очутились на последнем ярусе; закричали удивленно, попав в незнакомое и непривычное пространство; потом кинулись на добычу внизу.
— Пусть пройдут подальше, — шепнул я Аксиотее, — для половины зрителей никто не играет. Я тебе знал подам.
Теперь мы с ней видели в темноте, как кошки. Я ее поцеловал на счастье.
Резонатор в Сиракузах секрет имеет, которого не узнаешь, если не играешь в пьесе вроде «Вакханок»; или в такой, где привидение есть. Если повернуть его чуть направо, он улавливает звук и направляет в эхо-камеру. Шум получается ужасающий; невозможно поверить, что это человеческий голос, даже когда он твой собственный. Я ждал, а сам устанавливал его окончательно. Они спускались по центральным ступеням, расходились по скамьям, человек сто или около того; кое-кто и грабить принялся… Увидев, что больше не подходят, я еще дал им времечко привыкнуть к тишине и покою, а потом набрал полную грудь и рявкнул: «Вакх!.. Вакх!..», — в душе моля бога о его даре ужаса. И бог меня не подвел. Сам резонатор был совершено не земным; но когда звук пошел через эхо-камеру, показалось, что это Фурии во весь голос кричат.
Все прочие звуки исчезли. Я ждал, казалось очень долго, и удивлялся: то ли рычаг застрял, то ли она чужой потянула. Но тут раздались первые раскаты грома; закрутился большой барабан с камнями; и этот звук тоже пошел через эхо-камеру. Он достаточно громок даже днем, при полном амфитеатре, который его приглушает; а ночью в пустом театре это было нечто невообразимое. Наши гости кинулись бежать. Я снова завопил, на этот раз подольше… Потом опять гром… В паузе перед следующим эффектом, слышно было, что торопятся они, как бешеные. Сомневаюсь, что хоть один дождался землетрясения.
Я бегом вернулся к Аксиотее, словно прилипшей к рычагу землетрясения, и поднял ее на руки. Помню, как нес ее к нашей портьере, валявшейся на полу, словно подстилка собачья… Мы рухнули туда, сплетясь, смеясь и целуясь. А вот как это получилось — не знаю, хоть и не раз пытался вспомнить. Знаю только, что удивили мы и сами себя и друг друга; но ничего странного в этом не было, а было просто очень здорово. В театре было тихо. Через некоторое время, — словно бог сказал, что охраняет нас, — мы уснули; и до рассвета не просыпались. А когда я в ужасе ждал зари, было наверно не больше часа после полуночи; вот так нас обманывает страх.
На деревьях снаружи ворковали голуби; из города еще доносился шум, но потише, и издали. Аксиотея пошевелилась и ошеломленно посмотрела на меня, наверно пытаясь вспомнить, что ей приснилось, а что нет. Поскольку с мужчинами она была девственна, долго ее сомнения продолжаться не могли. Я погладил ее по волосам и сказал:
— Ладно, друг мой дорогой, мы отдали себя в руку Дионису; а ты знаешь, что это за бог. После всего, что он для нас сделал, просто невозможно было отказать ему в этом маленьком приношении. Воспрянь. Сегодня новый день, и ты снова Аполлодор, хорошо? Знаешь, ни о чем произошедшем на Дионисии вспоминать не надо.
Она слегка покачала головой, словно чтобы прочистить; потом быстро поцеловал меня и стала поправлять одежду. А я пошел искать кран: рот пересох у обоих.
На улицах всё было тихо. Ахрадина устояла, а солдат созвали назад в Ортиджу. Мы пробирались через дым, пепел и кровь. Я позабыл, что сумел, из того что мы видели по дороге; но храм Аполлона не забуду никогда. Лучше бы было туда не заглядывать. Старый жрец, в повязке вместо лаврового венка, бродил меж трупов, плача как ребенок, зажимая рот руками… Храм был осквернен, а он один и помочь некому. Где-то по углам стонали умиравшие… А на пьедестале стоял Аполлон; с головой, лысой, как яйцо; и без золотого лука, вырванного из правой руки. Его золотые волосы были сделаны как парик, держались только на булавках. Не знаю, почему это так запомнилось символом ужаса; но и сегодня, вижу на улице лысого молодого человека, — тошнить начинает.
На пороге лежала молодая девушка, в луже крови; и мне показалось, что эти растрепанные волосы я уже видел когда-то. Так оно и было: маленькая флейтистка Спевсиппа, беды которой подвигли его на войну. Много радости принесла ей эта война.
Аксиотея стояла в портале рядом со мной. Я попробовал ее оттащить, она не поддалась:
— Нет, — говорит. — Я занималась законами для мужчин, но сама знала только лучших из них. Теперь не имею права прятаться от худших.
Прошла внутрь и долго-долго смотрела.
— Пойдем, — сказал я. — Хватит.
И вытащил ее наружу, силой. На улице она сказала:
— Но ведь и Платон и Дион оба солдатами были. Они ж должны были знать.
— Говорят, с карфагенянами еще хуже. А это так, в порядке вещей. Давай поговорим о чём-нибудь другом, чтобы вовсе не отчаяться. Поговорим о хороших людях, которых знаем; они ведь тоже существуют.
Ну, если не вдаваться в подробности, выбрались мы через северные ворота Нового Города и пошли потихоньку по дороге в Леонтины. Той еды, что в театре нашлась, нам хватило. А народу на дороге было совсем не много; наверно, мало кто из горожан хотел искать убежища в городе, полном солдат Диона.
Возле дороги стоял и кричал какой-то человек. Оказалось, моряк, зарабатывающий на чужом горе, как это часто бывает: за большие деньги предлагал каботажный проход до Региума. Хотя ясно было, что корабль будет переполнен, мы сразу ухватились за эту возможность. Оба мечтали об Афинах, как младенцы о материнской груди.
Оставалось пройти кусочек дороги, прежде чем к морю свернуть, когда сзади послышался стук копыт. Люди кинулись врассыпную. К нам мчались шестеро верховых, и никто понятия не имел, с чем они скачут. Один из их увидел меня на ходу и назвал остальным моё имя; они остановились и двинулись назад.
Это были сиракузцы, потому я просто ждал, что дальше. Один, казавшийся благородным несмотря на пыль и грязь, спешился и подошел ко мне:
— Я Гелланик, — сказал он, и представил остальных. — Дион тебя знает. Умоляю тебя, во имя Зевса Милосердного, поезжай с нами в Леонтины и присоединись к нам, когда мы падем в ноги ему. Ахрадина пала. Он наша единственная надежда.
Я едва ушам своим поверил, даже в Сиракузах. Оскорблять человека в беде не хотелось, потому я только сказал:
— Вряд ли он согласится. А если сам согласится, то люди его не пойдут. Мы с другом только что пошли на корабль и едем домой. Извини.
— Нико, — перебила Аксиотея, — не валяй дурака, сделай что они просят! Увидимся в Афинах… — Она выдала мальчиший голос так, что я изумился. Отвела меня в сторонку и добавила: — Поезжай к нему. Если он еще Дион, — он пойдет.
— Но это ж невозможно! Кто из смертных?…
— Он месть ненавидит, презирает; говорит, это всё равно что участвовать во зле. Разве не это говорил он тебе в Дельфах?
— Никерат! — крикнул кто-то. — Умоляю, время не ждет!
— Нет, — сказал я ей. — Зевсом клянусь, бросить тебя на дороге, как собаку…
— Я сюда приехала ради дела. Если не смогла помочь, по крайней мере не заставляй меня думать, что помешала. Как обходиться на корабле, я уже знаю, научилась. После всего что было, это мелочь. Всего доброго, Нико. Ты сделал меня настоящим философом. Иди с богом.
Посланцы кашляли и медлили, пряча — поскольку я был им нужен — свое презрение к глупому актеру, который не может расстаться со своим мальчишкой без прощального поцелуя. Один из них, согласившийся остаться, поскольку Дион его не знал, отдал мне своего взмыленного коня. С поворота дороги я оглянулся на нее, но она не оборачивалась; только ровно держала тонкие плечи, спускаясь по тропе к морю.