Маленький Генри Ирвинг

Игральные кости, словно маленькие кавалерийские всадники, с грохотом рассыпались по бетонному полу военной академии.

— Восемь! — Эдди дергал себя за высокий воротничок кадетской формы. — Выпади, восьмерочка, дорогуша, прошу тебя, выпади! — Стоял широко улыбаясь, отряхивая пыль с колен брюк, красовавшихся отутюженными, острыми, как лезвие бритвы, складками. — Ну, считайте!

Сторож, печально качая головой, сел, повернувшись к нему спиной.

— Уж лучше мне лечь вот на этом самом месте и умереть. Только подумать, ведь Рождество! Может ли человеку так ужасно не везти на Рождество, как мне, несчастному!

— Может, бросим джек-пот? — сделал Эдди соблазнительное предложение.

— Нет! Нутро мое говорит — нет! — твердо заявил сторож.

— Бросайте, разыграем джек-пот.

— Что ты! Если я проиграю, то не смогу даже купить себе кружку пива на Рождество.

— О'кей, — согласился Эдди равнодушно, сгребая серебряные монеты, — если вы хотите закончить побежденным, то…

— Ладно, бросаю на джек-пот, — мрачно откликнулся сторож и вытащил из кармана свою последнюю двадцатидолларовую бумажку с таким спокойствием на грани отчаяния, с каким умирающий подписывает завещание. — Ну, давай ты, Бриллиантовый Джим.

Эдди что-то проворковал костям, зажатым в кулачках, таким теплым и гладким на ощупь, и начал постукивать ими по своим худым коленкам.

— Ну все, решающий момент наступил! — тихо крикнул он своим кулачкам. — Ну, мои любимые…

— Бросай! — с раздражением крикнул ему сторож. — Нечего здесь заниматься поэзией!

— Четыре, три; пять, два; шесть, один! — заговорщически, словно уговаривая, Эдди шептал зажатым в кулачках костям. — Прошу вас, мне больше ничего не надо!

— Да бросай же, черт бы тебя побрал! — заорал, теряя терпение, сторож.

Осторожно Эдди катнул кости по холодному, твердому полу. Они остановились, разбившись наконец по парам, словно любовники, обнявшиеся перед последним ударом Судьбы.

— Ну что, разве не семь? — мягко осведомился Эдди.

— Боже, и это на Рождество! — отчаянно взвыл сторож.

Эдди старательно пересчитывал и сортировал выигранные деньги.

— Ну, должен вам сказать, вы отчаянный, азартный игрок, долго сопротивлялись, — решил успокоить старика напоследок победитель.

— Да-а, — цедил печально сквозь зубы сторож, — да, конечно. Такой пацан, как ты! Скажи, сколько тебе лет? Миллион исполнился на той неделе, да?

— Мне тринадцать. — Эдди отправил деньги в карман. — Но я из Нью-Йорка.

— Сейчас Рождество. Тебе давно пора сидеть за праздничным столом с мамочкой и папочкой. Такой пацан! Пусть провалится в преисподнюю твой дом вместе со всей твоей семейкой!

— Здесь, в Коннектикуте, — Эдди стаскивал узкую для него форменную курточку, — никто не умеет делать деньги. Сообщаю вам об этом только ради вашего благополучия.

— Тебе давно пора быть с папочкой и мамочкой, с братьями и сестрами, если только они у тебя есть.

Большие черные глаза Эдди вдруг застлались слезами.

— Мой отец сказал, чтобы и духу моего не было дома целый год.

— Это почему же? — поинтересовался сторож. — Увел у него штаны на прошлое Рождество?

Эдди высморкался, и слезы пропали у него из глаз.

— Нет, я ударил свою сестренку лампой. Мостовой лампой. — При воспоминании о своем «подвиге» губы у него плотно сжались. — И снова ударю. Ее зовут Диана. Ей пятнадцать лет.

— Хорошенькое дельце! Какой милый мальчик, все в один голос твердят.

— Ей в результате наложили четыре шва. Орала целых пять часов. Диана! Говорит, я мог погубить безвозвратно всю ее красоту.

— Ну, в любом случае, красоты у нее от этого не прибавится, если ты будешь лупить ее мостовой лампой, — резонно заметил сторож.

— Она собирается в артистки. Театральные.

— Очень хорошая профессия для девочки.

— Ах, бросьте! — Эдди фыркнул. — Ну что в ней, скажите на милость, хорошего? Ей дают уроки учителя танцев, французского, английского, музыки, ее обучают конной выездке, а папа все время осыпает нежными поцелуями и называет своей маленькой Сарой Бернар. От нее несет дерьмом.

— Разве можно так отзываться о родной сестре? — сурово упрекнул его сторож. — У меня даже уши вянут от таких слов, тем более, если их произносит такой мальчик, как ты.

— Да заткнитесь вы! — с горечью выпалил Эдди. — Тоже мне маленькая Бернар выискалась! Папа у меня тоже актер. Вся эта чертова семейка — сплошные артисты. Ну, разумеется, кроме меня, — заключил он с мрачным удовлетворением.

— Ты ведь играешь на деньги, — заметил сторож, — чего тебе беспокоиться?

— Маленькая Бернар. Отец возит ее повсюду с собой: Детройт, Даллас, Сент-Луис, Голливуд.

— Даже в Голливуд?

— Ну а меня отослал сюда, в военную академию.

— Военная академия — самое подходящее место для юных, пытливых умов. — Сторож чувствовал гордость за свое учреждение.

— А-а-а… тоже мне, маленькая Бернар. Мне так и хочется наступить ногой на ее смазливую мордашку.

— Боже, что за разговоры!

— Трижды в неделю ходит в театр, посмотреть, как играет папа. Мой папа играет лучше всех со времен сэра Генри Ирвинга1.

— И кто же тебе сказал об этом? — поинтересовался сторож.

— Как «кто»? Мой папа. Он настоящий Полак, мой папа, — умеет переживать на сцене, по-настоящему. Все говорят. Вам обязательно нужно посмотреть, как он играет.

— Нет, я хожу только в кино.

— Он играет в шекспировском «Венецианском купце». У него там такая длинная седая борода — в ней его ни за что не узнать. Как только начинает читать свои монологи, — публика и плачет и смеется. А голос такой громкий, что за пять кварталов слышно, бьюсь об заклад.

— Ну, вот такая игра по мне! — одобрил сторож.

Эдди выбросил вперед руку в трагическом, умоляющем жесте и закричал вдруг громовым голосом:

— «Разве нет у еврея глаз? Разве нет у еврея рук, других органов тела, таких же размеров? Разве у него нет чувств, разве ему чужда любовь, страсти?» — Величественно сел на перевернутый вверх дном ящик. — Как прекрасно все это играет мой папа — никто во всем мире так не умеет, — тихо заключил мальчик.

— Если бы ты не огрел свою сестренку по башке мостовой лампой, — нравоучительно произнес сторож, — то сегодня, в эту рождественскую ночь, наслаждался бы игрой отца.

— Но он колошматил меня минут пятнадцать без передышки, мой папочка. А он весит двести пятьдесят фунтов и сложен как Лу Герин, — он как ломовая лошадь, и так разошелся, просто ужас. Но я не плакал и не признался ему, почему дал ей мостовой лампой. Я не пролил ни слезинки! Доказал ему, кто я такой! И заодно его любимой маленькой Бернар. — Эдди с решительным видом вскочил с ящика. — Ну и черт с ними со всеми, я с таким же успехом могу провести Рождество здесь, в военной академии, — чем здесь хуже, чем где-то в другом месте? — И уставился в окно на мрачную декабрьскую слякоть.

— Послушай, Эдди, — торопливо заговорил сторож, опережая Эдди, подходящего к двери, — хочу задать тебе один вопрос.

— В чем дело? — холодно спросил Эдди, чувствуя, что последует за этим.

— Сегодня сочельник. — Сторож откашлялся.

— Да, знаю, сегодня сочельник.

— Я старый человек, Эдди. — Сторож с сожалением погладил седые усы. — У меня нет ни родных, ни близких.

— Ну и что?

— Обычно на Рождество, Эдди, я покупаю себе пинту какого-нибудь напитка, например яблочного бренди, сажусь где-нибудь в дальнем уголке и согреваю им свое старое сердце, стараясь позабыть, что я всеми покинут в этом мире. Ты меня поймешь, когда вырастешь.

— Ну и что? — повторил Эдди.

— Но в этом году, — продолжал сторож, неловко переступая с ноги на ногу, — так случилось, что ты выиграл у меня все деньги. Так вот, я хотел тебя спросить: может…

— Нет! — отрезал Эдди, направляясь к выходу.

— В сочельник, Эдди, для одинокого старика…

— Вы проиграли, — с нажимом произнес Эдди. — Я выиграл. И все дела!

Сторож поудобнее устроился на своем покрытом ковриком кресле-качалке, поближе к печке. Со скорбным видом медленно раскачивался взад и вперед, горестно мотая головой и наблюдая, как Эдди медленно поднимается по ступенькам подвала наверх, на улицу, где его ожидал серый, хмурый день.

Эдди бесцельно бродил кругами по оголенному зимой двору академии.

— Военная академия! Боже мой! — повторял он про себя.

Ему бы сидеть сейчас дома, в Нью-Йорке, залитом морем ярких огней — зеленых, красных, белых; на улицах толпы веселых, счастливых людей, с покупками, перевязанными красной ленточкой; множество Санта-Клаусов позвякивают колокольчиками, собирая на углах пожертвования для Армии Спасения; повсюду, куда ни кинь взгляд, радушно распахнуты двери кинотеатров, зазывающих публику с тротуаров. Сегодня вечером он отправился бы в театр, посмотреть, как здорово играет на сцене его отец; и потом пообедал бы вместе с ним на Второй авеню — с удовольствием уминал бы индейку с картофельными оладьями, запивая это яство кислым вином — и поехал домой, слушать, как папа не надрывая голоса поет немецкие песни, аккомпанируя себе на фортепиано, — такой грохот поднимается, что соседи вынуждены звонить в полицию.

Эдди тяжело вздохнул — вот бы где ему быть… А он застрял в этой военной академии, в штате Коннектикут, потому, что он плохой мальчик. С шестого дня рождения его всегда считали испорченным мальчиком. Какой праздник устроили ему в тот день — всего было полно: и пирожных, и конфет, и мороженого, и подаренных игрушечных велосипедиков; все шло хорошо, все прекрасно, пока его сестричка Диана не вышла на середину комнаты и не принялась читать сцену из «Как вам будет угодно» — ту, что подготовила с учителем английского языка.

— «Весь мир — это театр, — пищала она, подражая бостонскому акценту, которому ее обучал преподаватель, — все люди в нем — актеры».

Когда она закончила, все гости кричали «браво!», а папа сгреб ее в объятия, кружился вместе с ней, слезы капали на ее белокурую головку и он все время повторял одно и то же:

— Маленькая Бернар! Моя маленькая Бернар!

Эдди швырнул в нее тарелкой с мороженым, и оно забрызгало папу с Дианой. Та горько плакала часа два, а его отшлепали и отправили спать.

— Как я ненавижу этот Коннектикут! — Эдди обращался к голому, без листьев вязу на краю дорожки, склонившемуся в грязный сугроб.

Потом он еще вдобавок столкнул Диану с крыльца и порвал ей на руках связки. Тогда и убежал из дома: сел в лодку и отплыл от побережья Нью-Джерси, береговой охране пришлось спасать его, уже в десять вечера. За постоянные прогулы его прогнали, по крайней мере, из семи частных и общественных школ; не раз застукивали, когда он с приятелями постарше возвращался из веселых заведений; не слушался отца, получал по тринадцать раз в месяц порку, с упрямым видом гордо выстаивая всю экзекуцию и осознавая в тот момент: пусть чудовищно рассерженный отец приводит в исполнение наказание, но зато и на него, Эдди, обращено внимание, и ему достается доля отцовской любви независимо от того, кто его папа — актер или не актер.

Опершись спиной о ствол дерева, мальчик закрыл глаза — и вдруг перенесся в театральную уборную отца: на нем домашний шелковый халат, куски ватной бороды приклеены к подбородку, а все лицо и волосы густо напудрены. Красивые дамы, все в мехах, заходили к нему, разговаривали, смеялись, их звонкие голоса звучали весело; папа говорил им:

— Вот мой сын Эдди, маленький Генри Ирвинг.

Дамы при этом вскрикивали от восторга, обнимали его, прижимали к своим приятно пахнущим одеждам, осыпали его поцелуями, и он чувствовал их холодные от морозца губы на своем теплом, покрасневшем от смущения лице. А папа весь сиял, хлопал его ласково по спине и говорил:

— Эдди, ты больше не поедешь в свою военную академию, и тебе больше не придется праздновать Рождество со своей теткой в Дулуте. Мы проведем его в Нью-Йорке, только вдвоем с тобой. Ступай в театральную кассу и купи билет на сегодняшнее представление, ряд А, в центре. «Разве нет у еврея глаз? Разве нет у еврея рук, других органов тела…»

— Да, папа, да, да…

Эдди открыл глаза, оглянулся — перед ним дощатые стены академии… Тюрьма, да и только.

— Чтоб ты сгорела! — с пылающей в сердце ненавистью произнес он, обращаясь к этим стенам с облупившейся краской, увитым безжизненным плющом, к этой дряхлой колокольне. — Чтоб ты сгорела!

И вдруг в голове у него мелькнула мысль — глаза сузились, он сразу успокоился. Впился взглядом в ветхие строения, губы задвигались, бессловесно выражая самые глубокие, одному ему известные мысли, о которых и упоминать вслух опасно. На лице его блуждало выражение охотника, идущего по следам выслеженной дичи, чтобы наконец убить ее в густых, спутавшихся джунглях.

Если военная школа сгорит, не спать же ему в холодном декабрьском лесу, он пока еще не спятил, — его, конечно, отправят домой, а что им остается делать? А если его еще и вытащат из горящего здания, спасут, — папа будет так рад, что сын его не сгорел, что он жив и здоров…

Так пусть же школа сгорит дотла, вся целиком, иначе его не отошлют домой! Огонь должен вспыхнуть внизу и постепенно пожирать все на своем пути наверх, но ведь там, внизу, подвал и в этом подвале — один-единственный человек — сторож: сидит там в полном одиночестве, мечтая о своей рождественской бутылке… Из груди у Эдди невольно вырвался глубокий вздох. Решительно повернувшись на каблуках, он зашагал к двери в подвал — надо ловить момент.

— Послушайте, — обратился он к сторожу (тот, со скорбным видом, все качался взад-вперед в своем кресле рядом с печкой), — мне, вообще-то, вас жалко.

— Да, вижу, — с полной безнадежностью в голосе ответил старик.

— Клянусь! Такой старый человек, как вы, в полном одиночестве на Рождество. Никто не приласкает, никто не приголубит. Просто ужасно…

— Да, — согласился с ним сторож, — ты прав.

— У вас даже нечего выпить, чтобы согреть свое старое тело.

— Ни капли! И это на Рождество! — Сторож еще энергичнее и печальнее стал раскачиваться в ветхом кресле.

— Сердце мое смягчилось! — заявил мальчишка. — Сколько стоит бутылка яблочного бренди?

— Ну, существуют разные сорта. — Сторож явно знал дело.

— Я имею в виду самое дешевое, — сурово объяснил Эдди. — За кого вы меня принимаете?

— Можно купить бутылку первоклассного яблочного бренди за девяносто пять центов, Эдди, — заторопился сторож. — С удовольствием его выпью. Ты совершишь достойный поступок, порадуешь старого человека в такой торжественный праздник, когда в школе пустынно и все на каникулах.

Эдди, вытащив деньги из кармана, аккуратно отсчитал девяносто пять центов.

— Я, конечно, понимаю… сегодня ведь необычный день.

— Конечно, Эдди, — сразу же подтвердил сторож. — Я и не ожидал…

— Я ведь выиграл по-честному? — на всякий случай уточнил Эдди.

— Кто в этом сомневается, Эдди…

— На Рождество…

— Конечно, на Рождество… — Сторож от нетерпения уже сполз к самому краю кресла и весь подался вперед, раскрыв рот, язык его жадно облизывал уголки губ.

Эдди протянул ему руку с зажатыми в кулаке монетами.

— Ровно девяносто пять центов. Хотите берите, хотите — нет!

Рука у сторожа сильно дрожала, когда он брал у мальчика деньги.

— Какое у тебя доброе сердце, Эдди! — растрогался старик. — Правда, по тебе этого не скажешь, но все же у тебя доброе сердце.

— Я могу даже сходить за бутылкой, — предложил Эдди свои услуги, — но прежде мне нужно написать письмо отцу.

— Что ты, Эдди, этого совсем не нужно, все хорошо. Я с удовольствием прогуляюсь до города, — сторож нервно засмеялся, — подышу свежим воздухом. Вот помоги мне подняться. Благодарю тебя, Эдди, ты один из лучших кадетов на свете.

— Ну, — Эдди направился к выходу, — счастливого Рождества!

— Счастливого Рождества! — радушно отозвался старик. — Счастливого Рождества, мой мальчик, и с Новым годом! Будь счастлив!

Когда Эдди поднимался по ступенькам вверх, он слышал за спиной, как старик, довольный неожиданным оборотом событий, затянул:

— «Я видел, как проплывали мимо под парусами три корабля, три корабля…»

Пять часов спустя Эдди шел по Сорок пятой улице в Нью-Йорке, без пальто, дрожа от холода, но ужасно счастливый. От Большого центрального вокзала шагал, пробираясь через веселые, добродушные, празднично настроенные толпы людей, с удовольствием цитируя про себя отрывки из «Венецианского купца» Шекспира, — обращался то к ярким неоновым огням, то к уличным фонарям, то к полицейским в синей форме: «Если уколоть нас, разве не покажется кровь? Если пощекотать нас, разве мы не засмеемся? Если отравить нас, разве мы не умрем?»

Пересек Шестую авеню, подошел к асфальтовой дорожке, ведущей к служебному входу в театр, — над ним в раме из электрических лампочек сияло название спектакля: «Уильям Шекспир. Венецианский купец».

— «А если нас обмануть, разве мы не отомстим?» — громко кричал мальчик выходящим на дорожку стенам театра.

Открыл дверь служебного входа, взбежал по лестнице к уборной отца. Дверь открыта, отец сидит за своим гримерным столиком, намазывая жиром лицо и примеряя парик перед зеркалом. Эдди неслышно проскользнул внутрь.

— Пап… — проговорил он, стоя у двери, потом повторил: — Пап!

— Ну?.. — Отец поправлял расческой брови, делая их более пышными.

— Пап, — еще раз сказал Эдди, — это я.

Отец спокойно, не спеша, положил на стол палочку жира, маленькую гребенку, парик и только после этого повернулся к нему.

— Эдди!

— Счастливого Рождества, пап! — Эдди нервно улыбался.

— Что ты здесь делаешь, Эдди? — Отец с серьезным видом смотрел в упор прямо ему в глаза.

— Приехал домой, пап, — торопливо забубнил он, — на рождественские каникулы.

— Я плачу этой грабительской военной академии лишних сорок пять долларов, чтобы они тебя оттуда не выпускали по праздникам, а ты толкуешь мне здесь, что вернулся домой на Рождество!

Его густой, громкий голос страстно гудел, — именно этот голос заставлял полторы тысячи зрителей вздрагивать на своих местах.

— Телефон! Мне нужен немедленно телефон! Фредерик! — заорал он своему ассистенту. — Фредерик, ради всемогущего Господа, — телефон!

— Но, пап… — пытался возразить Эдди.

— Я сейчас поговорю с этими несчастными оловянными солдатиками, с этими маменькиными сынками в военной форме! Фредерик, во имя Господа, прошу тебя!

— Пап, пап, — захныкал Эдди, — им туда нельзя позвонить.

Отец поднялся во всей своей громадности — высокий, шесть футов три дюйма, красивый мужчина, в красном шелковом халате — и со своей заоблачной высоты взирал на голову сына; одна его бровь насмешливо поползла вверх по широкому, покатому лбу.

— Вы только подумайте, мой сынок утверждает, что туда нельзя позвонить! Этот курносый малец указывает мне, что нужно делать и чего нельзя!

— Туда нельзя позвонить, пап, — упрямо стоял на своем Эдди, — потому что там не с кем говорить! Понимаешь?

— Ха, — ответил отец с изрядной долей иронии, — военная школа исчезла! Пуф — и ее нет. Какая-то сказка из «Тысячи и одной ночи» в штате Коннектикут!

— Вот почему я здесь, — умоляюще пытался объяснить ситуацию Эдди, — школы больше нет, она сгорела — дотла, сегодня после полудня. Даже моя шинель, — видишь, ее на мне нет.

Отец молча стоял, спокойно глядя на него своими глубоко посаженными серыми глазами под знаменитыми пушистыми седыми бровями. Один из его широко известных длинных пальцев ритмично постукивал по крышке гримерного столика, словно маятник, отсчитывающий удары судьбы. Он слушал сына, а тот стоял перед ним, в своей узкой форме, чувствуя себя неуютно под его тяжелым, пронзительным взглядом, и торопливо говорил, переминаясь с ноги на ногу:

— Видишь, пап, она сгорела, — клянусь Господом, можешь спросить у кого угодно! Я лежал на своей кровати, писал тебе письмо. Меня схватили пожарные; они не знали, куда меня девать, не было места; тогда они дали мне денег на поезд и… Можно я останусь здесь, с тобой, на Рождество? Что скажешь, пап, а?

Он молил отца, голос его то и дело срывался под сверлящим, не отрывающимся от него отцовским взглядом; наконец утих и теперь стоял молча, умоляя лишь глазами, дергающимися губами, трясущимися руками. Отец величественной походкой подошел к Эдди и, замахнувшись, отвесил ему звонкую оплеуху.

Эдди не шелохнулся, мускулы на его лице дергались, но глаза оставались сухими.

— Пап, — он старался не повышать на отца голос, — как ты мог, пап, за что ты меня бьешь? Разве я виноват в этом? Школа сгорела, пап, — понимаешь, сгорела!

— Если школа в самом деле сгорела, — молвил он уже более уравновешенным тоном, — и в это время ты находился там, то, несомненно, пожар — дело твоих рук.

— Фредерик, — обратился он к ассистенту, стоявшему на пороге, — посади Эдди на первый же поезд, следующий в Дулут. Поедешь к тетке! — объявил он сыну.

Повернулся, неумолимый, как сама судьба, к своему гримерному столику и вновь невозмутимо стал прикреплять фальшивую бороду к своему прославленному лицу.

Час спустя в поезде, мчащемся к Дулуту, Эдди, наблюдая, как проносится мимо река Гудзон, наконец-то горько заплакал.

Загрузка...