За 200 лет до финала.
Юг Франции, 10 флореаля 1804 года.
Тучный чернобородый господин, который сидел рядом со мной в дилижансе, читал газету. И ухмылялся время от времени, будто в передовице было напечатано нечто забавное.
— Нет, вы только посмотрите, что они пишут, — наконец обратился он ко мне, хотя мы и не были знакомы. — Я еще пять лет назад сказал Леонтине (это моя жена, пояснил он мимоходом): попомни мои слова, Леонтина, этот маленький капрал еще пустит Бурбонам кровь!
— Маленький капрал? — переспросил я рассеянно.
Мужчина довольно расхохотался.
— Наполеон, черт побери! Наполеон Бонапарт, который скоро станет нашим императором! Маленьким капралом его прозвали солдаты во время итальянского похода. Говорят, он на всех придворных церемониях появляется в сером военном сюртуке. Кое-кто поначалу кривился, а теперь это стало модой — носить военные сюртуки… Подумать только, какая низость: подослать к Бонапарту наемных убийц! Конечно, бандитов схватили — тайная полиция оказалась на высоте. Однако весь мир был уверен, что глава заговора, принц Конде, уйдет от ответственности: еще бы, член королевской фамилии… Как бы не так. Закон должен быть один для всех!
«30 вантоза XII года, — сообщалось в газете, — в Венсеннском замке военный суд под предводительством полковника Юлена приговорил к смертной казни опасного государственного преступника принца Луи-Антуана де Конде, герцога Энгиенского. Означенный преступник обвинялся в подготовке заговора с целью убийства Первого консула республики Наполеона Бонапарта.
Жители столицы хорошо помнят ужасной силы взрыв, прогремевший на улице Фиалок, близ здания Гранд Опера. Взрыв сей был учинен тайно прибывшими из Англии злодеями, дабы убить гражданина Первого консула, и лишь Божье провидение спасло последнего от гибели. Спешим сообщить, что несмотря на потрясение, вызванное происшествием, гражданин Первый консул прибыл в Оперу, не опоздав к началу увертюры Гайдна, и сказал приближенным, бывшим с ним с ложе: „Эти наглые роялисты собирались взорвать меня. Что ж, мы тоже не станем с ними миндальничать. Пусть они знают, на что мы способны!“ Эта краткая речь была встречена бурными овациями…»
Мой собеседник еще что-то говорил, помогая себе жестами, что-то доказывал и с кем-то спорил, но я не слышал его. В голове было пусто, как в комнате, из которой вынесли мебель.
Принц де Конде, герцог Энгиенский, был казнен во рву Венсеннского замка ранним утром 21 марта 1804 года.
И какой-то совсем юный лейтенант (газета упоминала его имя: О’Делуа), командовавший расстрельным взводом, подошел затем к телу принца, тронул его концом шпаги и усмехнулся:
— А поговаривали, будто у королевских отпрысков в жилах голубая кровь. Оказывается, врут. Та же самая кровь, что и у всех.
И его товарищи, взяв ружья на плечо, ухмыльнулись в ответ, как люди, хорошо выполнившие свою работу. В газете, конечно, ничего похожего не было, но я очень ясно представил себе эту картину: зябкий сырой рассвет, комья земли во рву, под кирпичной стеной, и белозубая улыбка юного лейтенанта, не нюхавшего пороха…
— Но при чем здесь герцог? — вырвалось у меня помимо воли.
— Как? Вы не поняли? Да ведь он стоял во главе заговорщиков, тут черным по белому… Еще, небось, и денежки получал от английского правительства.
— Разве его вина была доказана?
— Да уж наверняка, можете мне поверить. Хотя вот что я вам скажу, сударь: будь я военным судьей — я бы не утруждался поисками доказательств. Знаете, сколько простых прохожих погибло при том взрыве возле Оперы? Двадцать! Двадцать невинных душ… Так вот, я бы взял двадцать… нет, пятьдесят роялистов, из тех, кто прислуживал Бурбонам, и вздернул бы на фонарных столбах вдоль дороги. Кстати, а вы, месье, не из эмигрантов ли?
Я тут же успокоил его, заверив, что и вправду долго жил за границей, но отнюдь не по политическим соображениям.
— Вот как? — подобрел он. — Чем же вы там занимались, позвольте спросить?
— Служил коммивояжером на фабрике в Бюлертале, — ответил я, решив придерживаться первоначальной легенды. — Теперь хочу попытать счастья в Лионе — там живут мои дальние родственники. Хотя я не уверен, что смогу их разыскать.
— То-то я гадал, почему вы не в курсе последних новостей, — заметил мой собеседник. — Что ж, дай вам Бог удачи, месье…
— Гийе, — представился я. — Арбо Гийе.
— Жорж Катильон. Обувное предприятие «Катильон и сыновья» в Париже.
— Ваше предприятие, должно быть, процветает?
Толстяк хмыкнул.
— Раньше, при Людовике, у меня была крошечная мастерская — мы шили башмаки и перебивались с хлеба на квас. В революцию мастерскую разгромила толпа. А сейчас я владею пятью магазинами с самой модной обувью, и еще мы продаем армии сапоги — самый ходовой товар в наше время. Наш будущий император имеет весьма воинственный характер… к счастью для меня. У вас очаровательная малышка. Где же ее мать?
— Не знаю, — ответил я чистую правду.
Месье Катильон осуждающе покачал головой:
— Вот они, современные нравы… Чем думаете заняться, если ваши родственники в Лионе не отыщутся?
— Поеду в Париж, — ответил я не задумываясь — так же не задумываясь, как назвал Лион вместо графства Фуа, куда направлялся на самом деле. — Правда, у меня нет там знакомых, но это меня не беспокоит. В Бюлертале я считался хорошим специалистом — думаю, и в Париже не останусь без работы.
Собеседник посмотрел на меня с одобрением.
— Что ж, будете в наших краях — милости прошу заглянуть ко мне, — он протянул мне маленький картонный квадратик с адресом на улице Ля Пинэ.
За время путешествия из Бадена во Францию (нет надобности подробно описывать его) Жанна-Луиза заметно вытянулась и похорошела. И превратилась в убежденную почемучку: «Почему?» стало ее любимым словом. Им она доводила меня до нервных колик.
— Почему? — спрашивала она, указывая пальчиком на деревья по обеим сторонам дороги.
— Что «почему»? — переспрашивал я. — Почему листочки на деревьях зеленые?
Она кивала. Я пускался в пространные наукообразные объяснения (чем человек меньше разбирается в каком-то предмете, тем наукообразнее и непонятнее он изъясняется — это я давно заметил), в конце концов путался, краснел и замолкал, отделавшись фразой «Так устроил Господь. Понятно?»
— Да, — обычно говорила Жанна, очаровательно морща лобик. — А почему?
Наверное, ее забавляли мои взгляды на разные вещи — от того, почему Земля круглая, а люди с нее не падают, до того, почему считается неприличным сморкаться в подол платья.
Удивительно, но здесь, в Фуа, ровным счетом ничего не изменилось. С крутого холма открывался вид на окрестные фермы. Я подхватил Жанну на руки, спустился вниз по тропинке и подошел к изгороди, за которой виднелся дом с зелеными ставнями. Я подошел к двери, уняв бьющееся сердце, и позвонил в медный колокольчик, висевший над косяком. Я ожидал, что откроет доктор Торнамболь, постаревший на семь лет. А пуще всего — что дверь вообще останется запертой.
Однако она отворилась. И я увидел на пороге женщину.
У нее были карие глаза с зеленоватым отливом, тонкий прямой нос и полураскрытые, словно для поцелуя, губы. И роскошные волнистые волосы одного цвета с глазами — разве что немного посветлевшие с того дня, когда я гладил их последний раз. Волосы выбивались из-под кружевного чепца и падали на правую щеку, совершенно скрывая ее. Женщина непроизвольно потянулась к ним, но отдернула руку и вытерла ладонь о передник. На левой ее щеке белело маленькое пятнышко от муки — должно быть, женщина месила тесто перед тем, как открыть дверь…
Мы стояли молча и смотрели друг на друга. Жанна у меня на руках завозилась и неуверенно сказала:
— Тетя…
— Эту тетю зовут Франсуаза, — внезапно охрипшим голосом пояснил я, и осторожно поставил девочку на землю.
Женщина сделала шаг с крыльца и качнулась вперед — я едва успел подхватить ее.
— Анри, — прошептала она сквозь слезы. — Анри, родной мой…
Пресвятая дева, как же давно никто не называл меня этим именем…
— Отец умер три года назад, — сказала Франсуаза, колдуя у очага. — Я похоронила его на кладбище за церковью.
Я обратил внимание, что она старается не поворачиваться ко мне правым боком. А когда она все-таки случайно повернулась, я вздрогнул. Через всю ее щеку — от верхнего края скулы наискосок до шеи — тянулся длинный шрам, будто от ножевого или сабельного удара. Франсуаза перехватила мой взгляд, покраснела и отвернулась.
— Кто это сделал? — спросил я.
— Солдаты, — отозвалась она тихо и как будто виновато. — Еще тогда, в Париже. В тот год, когда ты уехал.
— Синие? Тебе отомстили за то, что ты не донесла на герцога?
— Не знаю. Они ни в чем меня не обвиняли — просто ворвались в дом, и… Видимо, им нужно было только поживиться — на кухне лежало столовое серебро… Я испугалась и закричала. Один ударил меня, и я потеряла сознание. Очнулась — лицо в крови, а дом разграблен…
Я скрипнул зубами, словно от внезапной боли. В тот год, когда мы перебрались в Эттенхейм, и графиня Шарлотта, впервые отворив двери еще не обжитого поместья, впустила туда кошечку — где-то она вычитала об этом странном обычае, распространенном, кажется, у русских…
В тот день, когда моя жена, моя Франсуаза, умирала в разоренном доме на улице Клери, и меня не было рядом с ней. И можно сколько угодно говорить себе, что мы разлучились отнюдь не по моей вине, что мой долг был находиться рядом с герцогом — что толку от этого…
Я порывисто обнял Франсуазу и зарылся лицом в ее волосы. Она отшатнулась и напряглась, но не выдержала, обмякла и уткнулась лицом мне в грудь, а я шептал ей что-то ласковое и успокаивающее, и целовал в мокрые ресницы…
И думал о том, что ее шрам вовсе не кажется мне уродливым. А потом, когда Жанна заснула, и я поднял Франсуазу на руки и уложил в постель рядом с собой, то обнаружилось, что все мысли вовсе исчезли из моей головы, и стало не до них…
Я прожил в Фуа до следующей весны. Рабочие руки на фермах никогда не были лишними, а мне нужно было заработать денег на поездку в Париж. Я часто представлял себе, как вернусь туда — под новым именем, в новом обличье. Как увижу знакомые улицы, и как город не узнает меня… Правда, я вовсе не исключал возможных встреч с теми, кто знал меня раньше, но старался не думать об этом. Все равно выбора у меня не было.
Жанна-Луиза первое время дичилась, плакала по ночам и звала маму. Тогда Франсуаза брала ее на руки и принималась укачивать, тихо напевая колыбельные песни. У нее был очень чистый и мелодичный голос и ласковые терпеливые руки. И относилась она к девочке как к собственной дочери, которой у нас никогда не было. Я так и не сказал, кто такая Жанна и как она попала ко мне — лишь упомянул, что ее родители погибли чуть ли не у меня на глазах. «Милая моя», — прошептала Франсуаза и прижала девочку к себе. И та с готовностью потянулась навстречу, вызвав во мне доселе неизведанное чувство. И нехитрую, но приятную мысль: а ведь мы смотримся, как одна семья…
Франсуаза словно расцвела. Даже ближайшие соседки, что поглядывали на нее с жалостливым любопытством («бедняжка, как она живет с таким изуродованным лицом? Уж мужа-то, хоть какого-нибудь, она себе точно никогда не найдет…»), теперь наперебой приглашали нас в гости, а со мной раскланивались и улыбались при встрече.
Жанна освоилась в новом доме, и теперь совершенно не отличалась от окрестных ребятишек, выросших на свежем хлебе и деревенском молоке. И я, глядя на нее, думал, что обещание, данное графине Шарлотте, я исполнил. Вот только мысль эта не приносила успокоения. Я по-прежнему считал дни до поездки в Париж. Я ждал встречи с моим врагом, как ждут свидания с невестой. У меня и тени сомнения не было, что эта встреча состоится…
К исходу следующей весны, когда дороги просохли от грязи, я засобирался в путь. В последний вечер в доме доктора мы с женой сидели внизу, на маленькой веранде под навесом, и смотрели на закат. Закат был чудо как красив: сиренево-оранжевое небо с алым диском над кромкой дальнего леса, сельской церквушкой и деревьями в старом саду — я помнил этот сад со времен первого визита в Фуа, когда раненый принц лежал в постели на втором этаже, а Франсуаза меняла ему повязки. Как же я завидовал герцогу и его ране…
Мы уложили Жанну спать, и теперь сидели рядышком, тихонько, будто боясь кого-то потревожить, и лишь изредка перебрасывались короткими фразами.
— Я оставил тебе немного денег, спрячь их получше…
— Да, ты говорил.
— Не грусти: если все будет, как я задумал…
— …то ты вернешься через несколько месяцев, — печально улыбнулась Франсуаза. — Ты повторяешь это в пятый раз, милый. По-моему, ты больше успокаиваешь себя, чем меня.
— Я обязательно напишу тебе. Как только устроюсь…
— Может быть, нам все-таки лучше поехать вместе?
Я покачал головой: об этом мы тоже говорили, и не раз.
— Ты же знаешь, это невозможно. Присматривай за девочкой, хорошо? Она настоящий сорванец…
Франсуаза не ответила. Я опустился на пол и положил голову ей на колени. И прошептал:
— Прости.
В Париже шел дождь. Нудный, противный, до отвращения напоминающий осенний. Солнце уже две недели не показывалось из-за туч, и оттого город сам напоминал тяжелую свинцовую тучу — таким серым и унылым он казался.
Господин Катильон (глава обувного предприятия «Катильон и сыновья») принял меня как старого приятеля, чем, признаться, меня удивил. И после недолгих раздумий даже взял меня на службу в один из своих обувных магазинов. Этот магазин располагался на нижнем этаже огромной и роскошной квартиры хозяина. Витрину украшал сафьяновый сапог высотой в человеческий рост — в таких сапогах (только, понятно, нормального размера), с отворотами, пряжками и на массивных каблуках, в прошлом столетии щеголяли королевские мушкетеры.
Иногда — и чем дальше, тем чаще — меня посещала черная меланхолия. И я начинал думать, что все мое предприятие — чистой воды утопия. В свободные часы я бродил по Елисейским полям и улице Риволи, прилегающей к дворцу. Я пытался высмотреть Наполеона (ведь должен же он был выходить хотя бы на прогулки), расспрашивал о нем людей, притворяясь восторженным его почитателем, регулярно просматривал все парижские газеты, надеясь выудить каплю полезного… А ночами ворочался без сна в маленьком флигельке дома по соседству с магазином, и думал, думал…
В моем шкафу, в потайном отделении, хранился двуствольный пистолет «Лефорше» — хозяин оружейной лавки с пеной у рта доказывал, что из этого пистолета при должной сноровке можно попасть в трефового туза с тридцати ярдов. Я опробовал покупку в Булонском лесу и остался доволен. Однако это ни на йоту не приблизило меня к моей цели. Я ведь и понятия не имел, как незамеченным подобраться к дворцу, или хотя бы к улице, по которой будет проезжать карета Наполеона, потому что эти улицы всякий раз загодя бывали оцеплены гвардейцами.
Между тем гражданин Первый консул Французской республики стал императором Франции. И с невиданной ранее помпой отметил 14 июля — день взятия Бастилии. Странное смешение разных начал: революции и империи, вчерашнего дня и сегодняшнего… Еще более странно, что никто, похоже, не замечал абсурдности ситуации: император, официальные власти, армия и церковь праздновали годовщину народного восстания… Все повторялось — как в том моем сне, где стрелки часов вращались в обратную сторону. Снова в небе гремели салюты, снова на улицах распевали подзабытую «Марсельезу» и гуляли пьяные толпы в красных колпаках. Только дождь, ливший с небес уже третью неделю, портил картину всеобщего веселья. Впрочем, кроме меня, никто и не замечал этот дождь.
У прилавка в тот день стоял мой сменщик Роже Банно, которого Катильон-младший нанял две недели назад. Я находился в задней комнате — писал письмо Франсуазе. С каждым письмом я отсылал ей денег. Суммы были небольшие — все, что мне удавалось сэкономить, и каждый раз я испытывал стыд оттого, что в ответных письмах Франсуаза горячо благодарит меня, хотя особой благодарности я, кажется, не заслуживал.
Шум, вдруг раздавшийся в магазине, заставил меня вскочить. Что-то там обрушилось с ужасающим грохотом — должно быть, прилавок с товаром. Следом послышался испуганный голос Банно, потом — утробный рев, в котором, как кутята в ведре с водой, утонули все прочие звуки. Подобный рев мог исторгнуть из глотки разве что разъяренный медведь. Или эскадрон гусар при атаке на неприятельскую батарею. Я искренне понадеялся, что этот эскадрон не принял за батарею наш магазин. И не сразу поверил своим глазам, когда обнаружил в помещении не медведя и не галопирующую конницу, а одного-единственного человека в драгунской форме. Не считая, разумеется, месье Банно, который, стремительно бледнея лицом, мелкими шажками пятился к стене. Драгун вразвалочку приближался к нему, нехорошо сощурившись и поигрывая обнаженной саблей.
— Так ты говоришь, ублюдок, что эти сапоги стоят… Сколько, ты сказал?
— Пя… пятьдесят франков, сударь, — заикаясь, проговорил Банно. — Осмелюсь заметить, не я устанавливаю цену, а наш хозяин господин Катильон…
— Ма-алчать!!! — взревел драгун. — Смиррнаа-а!!! Эх, попался бы ты мне под Маренго…
Его приятели, стоявшие в обнимку в дверях, загоготали, довольные развлечением.
— Значит, я, боевой офицер, должен отдать полсотни франков за эти сапоги? В которых только и можно, что дерьмо месить?! Да я тебя… — и он занес руку для удара.
Бедняга Банно зажмурился и зашептал что-то — видно, приготовясь предстать перед Творцом. Пора было вмешаться. Я шагнул вперед и перехватил руку драгуна, сжимавшую саблю. Меня чуть не сшибло с ног — не саблей и не рукой, а исходившими от него ядреными винными парами. Драгун развернулся и уставился на меня мутными близко посаженными глазами. Где-то я уже видел эти глаза. И эти хищно развернутые ноздри, и длинные усы, похожие на тараканьи. Где-то…
— Это еще кто такой? — с недоумением спросил он.
— Сударь, — широко улыбаясь, сказал я. — Наш хозяин господин Катильон несказанно счастлив, что вы посетили его магазин. И просит принять в дар эти замечательные сапоги. Стоят они, правда, недешево, поэтому если вы не в состоянии заплатить…
— Что? — снова взревел драгун. — Это я не в состоянии? Я?! Да я могу купить всю вашу убогую лавочку…
— Отличные сапоги, — с жаром гнул я свою линию. — Соизвольте только взглянуть на их форму, подошву, каблук… А прекрасная кожа? А швы?
— Какие еще, к чертям собачьим, швы?
— Вот именно, сударь! — возликовал я. — Вы даже не заметили швов, настолько искусно они сделаны. Сам император, клянусь, не постыдился бы…
— Беру, — рявкнул драгун, распахивая китель и шаря за пазухой, очевидно, в поисках кошелька.
Он вытащил на свет пачку ассигнаций и не глядя протянул мне.
— На, держи. Отсчитай сам, сколько нужно. И не вздумай, шельма, меня надуть, брюхо распорю.
И качнулся, как подрубленная ель. Я едва успел поддержать его, обхватив могучую талию. При этом из-за ворота его рубашки выпало нечто блестящее, похожее на женское украшение, и повисло на тонкой цепочке.
— Э, Лопар, да ты наклюкался, — заметил один из компании, сам, впрочем, бывший изрядно навеселе.
— Я? Наклюкался?! — насупившись, уточнил Лопар, стараясь встать вертикально.
Это удалось ему с третьей попытки. Опираясь на саблю, как на посох, он гордо прошествовал к дверям, свалив по пути две полки с выставочными образцами ботфорт в рост человека, стоявших в витрине. Уже на пороге драгун обернулся и строго погрозил мне пальцем:
— У, шельмец… Сапоги пришлешь ко мне домой, на угол Анжу и Вивьен, дом двадцать три. Дом ты легко найдешь, там живет малышка Лола, тебе всякий укажет…
— Не сомневайтесь, — подобострастно сказал я. — Прослежу лично.
И почувствовал, как мое тело, мои губы, мои лицевые мышцы словно одеревенели — я попытался шевельнуться, и не смог.
Сонный Эттенхейм, блики факелов в рассветном тумане, в парке меж черных деревьев, грохот сапог (опять эти сапоги!) по паркету в разгромленной гостиной, голос сверху, с лестницы: «Лопар, скоро ты там?»
Дуло пистолета, вжавшееся мне в середину лба. «Говори, где девочка, ублюдок! Считаю до трех…» Эх, пощупать бы сейчас его макушку, на которую фрау Барбара с размаха опустила тяжелый подсвечник…
— Что с вами, месье Гийо?
Я очнулся. Банно с тревогой пытался заглянуть мне в глаза.
— У вас такое лицо, будто вы повстречали привидение, — он помедлил. — Вы спасли мне жизнь, сударь. Не знаю, как благодарить вас…
— Пустое, — я заставил себя улыбнуться. — А впрочем… Справитесь здесь без меня? Мне нужно отлучиться.
Банно боязливо оглянулся на дверь.
— И они не вернутся, как вы думаете?
Я отрицательно покачал головой.
— Уверен, у них найдутся дела поинтереснее. Сегодня все заведения в Париже открыты до поздней ночи.
Улицы были запружены народом. Пока я добирался сюда, на угол Вивьен и Анжу, меня обнимали, лезли со слюнявыми поцелуями, хлопали по плечу и настойчиво предлагали выпить. И я обнимался с кем-то, подставляя губы для поцелуев, и горланил революционные песни, а однажды дал коленом под зад какой-то темной личности, покусившейся на мой кошелек… Я был частью толпы, плотью от плоти, и толпа укрыла меня словно шапкой-невидимкой.
План я составил еще в магазине. Точнее, план возник в голове ниоткуда, сам собой — будто некто взял меня за руку и повел. Мне осталось лишь подчиниться.
Лола, о которой упомянул Лопар, имела свое постоянное место неподалеку, на улице Вивьен — там она торговала якобы туалетной водой (а на самом деле — услугами, которые принято называть интимными). Я увидел их вдвоем: Лолу и Лопара, и это заставило меня скрипнуть зубами от досады: если чертов драгун потащит девицу к себе, задуманное придется отложить. Так и произошло: пьяная парочка прошествовала мимо меня, и Лола, ткнув пальцем в мой колпак, хихикнула:
— Красавчик, а втроем развлечься не желаешь?
Я поспешно отвернулся, чтобы она не заметила шпагу под плащом. А когда вновь посмотрел на улицу, они уже скрылись в доме.
Стараясь ступать неслышно, я поднялся вслед за Лопаром на второй этаж, выяснив таким образом расположение нужной мне двери. Затем поднялся еще на пролет и затаился, приготовившись ждать до утра.
Шум на улице не утихал: в эту ночь Париж, похоже, не собирался ложиться спать. По крайней мере, ложиться в одиночку (вспомнилась парочка в квартире у меня под ногами). Я настроился на долгое терпеливое ожидание, но не прошло и часа, как дверь внизу с шумом распахнулась.
— Коз-зел! — раздался экспрессивный женский голос. — Урод, скотина! Будь ты проклят… Ай!!!
Послышался шлепок — наверное, на лестницу следом за девицей вылетели ее носильные вещи.
— Давай, давай, — хохотнул невидимый с моего места Лопар. — Тоже мне, царица Савская… Найди дурака, который предложит тебе больше меня. Идиотка!
Я мимолетно посочувствовал Лоле: думала, бедняжка, подзаработать в честь праздника, да с кавалером не повезло…
Сидя в своем укрытии, я еще несколько минут наслаждался «семейной» сценой, после чего Лола, наконец, удалилась, возмущенно стуча каблучками по ступеням, и в доме стало тихо. Я выждал еще некоторое время и подошел к нужной двери. И чуть не рассмеялся, обнаружив, что она не заперта.
В прихожей было темно, но мои глаза привыкли к темноте. К тому же молодецкий храп, доносившийся из комнаты, служил отличным ориентиром, и я пошел на него. Ухитрившись ни разу не споткнуться и не загреметь, я достиг стола и на ощупь отыскал среди пустых бутылок свечу в высоком подсвечнике. Высек огонь, огляделся, ужаснувшись беспорядку, и сосредоточился на Лопаре, который лежал ничком на разобранной кровати. Он был голый по пояс, но в форменных брюках и сапогах. Мундир и рубашка валялись на полу. Сверху на мундире лежала спрятанная в ножны сабля.
Оставив свечу на столе, я подошел к постели и сел подле Лопара, пристроив свою шпагу на коленях, как давеча. Почему-то сегодня она мешала мне, моя шпага, словно ей было неловко находиться у меня под рукой. Кажется, будь ее воля — она вырвалась бы и убежала прочь, куда глаза глядят, но я цыкнул на нее, и она присмирела.
Я тронул Лопара за плечо. Он хрюкнул во сне и невнятно пробормотал:
— Пошла вон, шлюха. Сказано тебе, нет у меня денег. Проваливай.
Я потряс его настойчивее.
— Убью, паскуда, — пообещал Лопар, нехотя перевернулся на спину и открыл глаза.
Несколько секунд он потратил на то, чтобы сфокусировать на мне зрение. После чего осторожно сказал:
— Ты не Лола.
— Увы, — подтвердил я его догадку.
— Ну и какого дьявола тебе здесь надо? Ты был под Маренго? Что-то рожа мне твоя знакома…
— Эттенхейм, — тихо проговорил я. — Дом герцога Энгиенского. Март прошлого года. Помнишь, какие холодные ночи были той весной?
Лопар пристально посмотрел на меня. Я видел, как он медленно трезвеет: выражение тупости на лице сменилось настороженностью, потом недоверием, и, наконец — чем-то похожим на восхищение. Он действительно восхищался мною — прошедшим ад и вернувшимся ради того, чтобы посмотреть в глаза своему врагу.
Хотелось бы мне написать: «Ярость ударила мне в голову». И сравнить эту ярость с хорошим вином — какой-нибудь щелкопер, сочиняющий героические оды, ни за что не упустил бы такую возможность. Однако ярости не было. Ни ярости, ни злости, ни даже радости, что судьба все-таки поставила нас лицом к лицу.
Ничего.
— Ты, — прошептал Лопар зимними губами.
Его рука медленно, дюйм за дюймом, поползла вниз, к сабле, лежавшей на полу, поверх небрежно скинутого мундира.
Хотелось бы похвастаться, что я дал ему шанс. Это было бы достойно: ведь убивать безоружного не в рыцарских правилах. Однако это тоже было неправдой — другим можно лгать, но какой смысл обманывать себя самого? Позволь я ему вытащить саблю из ножен — неизвестно, чем бы закончился наш поединок. Наверное, он заколол бы меня: он был грозным рубакой, не мне чета.
Моя шпага была у меня в руке — я приготовил ее заранее. Клинок проткнул Лопара насквозь, пригвоздив к кровати. Он всхлипнул, словно от обиды, пошевелил губами, точно выброшенная на берег рыба, из его рта вырвался фонтанчик крови — я не успел отпрянуть, и она брызнула мне на плащ.
— Это тебе за фрау Барбару, — сказал я Лопару, глядя в медленно стекленеющие глаза.
Вряд ли он слышал меня в тот момент. А если и слышал — то не понял, о чем речь. Я задул свечу на столе и вышел из комнаты. Никто не встретился мне ни на лестнице, ни возле дома: говорят, будто начинающим преступникам обычно везет. Это уже потом судьба, будто спохватившись, наказывает их, когда они совершенно уверуют в свою безнаказанность…
На улице я вновь оказался в водовороте толпы. Париж праздновал годовщину взятия Бастилии…
На следующий день я пришел в магазин раньше обычного, ожидая встретить там Банно, но вместо него увидел месье Катильона. Решив, что к нам нагрянули с неожиданной проверкой, я коротко поклонился, прошел в заднюю комнату, где в специальном шкафчике лежали финансовые документы, и достал связку ключей. Однако, как выяснилось, хозяина нынче мало интересовала отчетность.
— Банно арестован, — мрачно изрек господин Катильон, глядя куда-то мимо меня.
Вернее, сквозь меня — словно он о чем-то подозревал…
Мои руки по инерции продолжали перебирать бумаги, перекладывать их с места на место, а ноги… Ноги вдруг ослабли. И почудилось, будто пол стал зыбким, как болото, и неверным, как детские качели.
— Арестован? — хрипло переспросил я. — Но за что?
Катильон горько посмотрел на меня.
— Вы что, Гийо, газет не читаете? — поинтересовался он и вдруг грохнул кулаком по столу. — Почему вы не доложили мне, что здесь произошло позавчера? Я хозяин, и должен знать обо всем, понятно?!
— Прошу прощения, сударь, я просто не придал этому значения, — виновато пробормотал я. — Один из покупателей (военный, судя по форме) выразил возмущение высокой ценой на сапоги. То есть я ни в коем случае не считаю эту цену высокой, но…
— О чем вы там бормочете? Какие еще сапоги?
— Офицерские. Из мягкой кожи, пятьдесят франков за пару…
— Его убили вчера утром, — перебил меня месье Жорж, и мне показалось, что он сейчас разрыдается. — Этого вашего чертового покупателя-военного закололи, как свинью, в собственной постели! И Банно обвиняют в убийстве!
Он закрыл лицо ладонями и принялся раскачиваться из стороны в сторону наподобие китайского болванчика: дьявол побери этого Банно, надо же, такой тихий был малый, не вор, не пьяница, и зачем я только принял его на работу, осел, теперь магазин прогорит: ни один солидный покупатель не придет в магазин, где за прилавком стоял убийца, я так надеялся, что это предприятие станет моим, ведь мне скоро тридцать, а я до сих пор клянчу деньги у батюшки, Господи, ну почему я не убил этого Банно собственноручно — я бы, конечно, сел в тюрьму, но, по крайней мере, знал бы, за что…
— К нам приходил дознаватель. Этакая крыса в сером мундире, в пенсне на кончике носа, расспрашивал о Банно… Полиция нашла друзей того военного, выяснила, что тот повздорил с приказчиком, пришли к Банно домой и выволокли из-под кровати башмаки с окровавленными подошвами — этот идиот даже не подумал избавиться от них. А в прихожей у покойного лежали сапоги в коробке с клеймом моего магазина — какие еще, к дьяволу, нужны доказательства? Да еще консьерж…
— Что консьерж? — тупо спросил я.
Катильон отчетливо всхлипнул и ответил:
— Консьерж опознал в Банно посыльного.
Жорж Катильон повысил меня в должности, прибавил жалование и иногда приглашал на корпоративные обеды к себе домой. Чем-то я приглянулся ему, хотя я не мог понять причины этого. А когда спросил напрямик, то услышал:
— Вы кажетесь мне порядочным человеком, Гийо. Не лизоблюдом, не подхалимом, не попрошайкой — этого-то добра вокруг меня пруд пруди. Звезд с неба не хватаете, но выглядите надежным. В вас нет двойного дна — поэтому я и принял вас на работу без рекомендаций.
И Жорж дружески похлопал меня по плечу. Я склонил голову в знак благодарности и подумал, что месье Катильон, несмотря на свой незаурядный ум (а иначе как он сколотил бы состояние, когда другие разорялись?) — всего лишь человек. И ему свойственно ошибаться…
Роже Банно умер в Безансонской тюрьме от сердечного приступа, не дождавшись казни. Я чувствовал себя виноватым в его смерти, вечно испуганное выражение лица Банно никак не шло у меня из головы.
…Ноги сами принесли меня в церковь. Вообще-то я никогда не отличался особой набожностью: мой батюшка вспоминал имя Бога крайне редко, и не всегда в почтительных выражениях, а матушка… Матушка, бывало, молилась перед старинным распятием, висевшим на стене в спальне — должно быть, просила за моего отца, который в ту пору воевал где-то вдали от Франции… Впрочем, я был тогда совсем юн и мало что помню.
Церковь находилась на площади Трините перед лениво журчащим фонтаном. Фонтан выглядел изрядно обветшавшим: штукатурка на бассейне местами обвалилась, обнажая кирпичную кладку, и сами кирпичи были старые, покрытые трещинами и лишайником. В густой зеленоватой воде плавали клочки бумаги и сорванные ветром листья.
Внутри церкви было тихо и почти пусто. Только какая-то старуха в шерстяной юбке горячо молилась перед распятием, да две женщины — судя по виду, служанка и ее госпожа — сидели на скамье недалеко от входа, обе в скромных, но довольно дорогих платьях и шляпках с вуалями. Цветные витражи в стрельчатых окнах скрадывали солнечный свет. Я прошел по истертым каменным плитам, присел на переднюю скамью и неожиданно услышал возле себя тихое посвистывание.
Этот звук издавала одежда невысокого пожилого священника: он был в сутане с короткой крылаткой и оттого напоминал кардинала Ришелье со старой гравюры. Почему-то он остановился подле меня. Я несмело поднял на священника глаза, и он тихо спросил:
— Простите, сын мой, но давно ли вы были на исповеди в последний раз?
— Не знаю, — честно ответил я. — Должно быть, давно…
Он повернулся, и ни слова больше не говоря, двинулся по проходу к маленькой кабинке, забранной малиновым бархатом. Он словно точно знал, что я последую за ним.
Я с трепетом присел на узкую скамью, чувствуя себя… даже не знаю, как объяснить. Будто в далеком детстве, когда, набедокурив, прибегал к матери и утыкался лицом в ее колени. И замирал, не в силах выговорить ни слова. Тут, в исповедальне, меня тоже хватило не намного. Понадобилась почти минута, чтобы я, проглотив застрявший в горле ледяной ком, выдавил из себя:
— Я согрешил, святой отец. Страшно согрешил…
— Посмотрите, госпожа, опять тот человек с грустными глазами, — услышал я шепот у себя за спиной.
Голос принадлежал одной из женщин, которые обычно приходили сюда вдвоем и садились на скамью возле входа — я знал об этом и не стал оглядываться.
— Тише, Долли. Будет неловко, если он услышит.
— Но он выглядит так романтично… Мне кажется, он переживает из-за несчастной любви…
— Скорее, в его семье кто-то умер, — возразила вторая. — И перестань глазеть, это неприлично.
Шепот умолк. Я сидел неподвижно, глядя на изображение Девы Марии в плаще с капюшоном — она казалась живой и напоминала мне мою матушку. Интересно, бывал ли Банно в этой церкви. Наверняка да, если его дом находился где-то неподалеку. И наверняка нет, если он жил на другом конце Парижа. Я не знал, где жил Банно и был ли он примерным прихожанином. Я не знал, была ли у него семья, любила ли его жена или изводила бесконечными нападками, был ли он верен ей или тратил половину жалования на любовницу — я не знал о нем ничего, кроме того, что он умер из-за меня и вместо меня.
Простите меня, святой отец, ибо я согрешил…
Тем временем к женщине подошла служанка, они о чем-то посовещались и тоже двинулись к выходу. Служанка заинтересовала меня слабо, но вот ее госпожа…
Когда она проходила мимо, я поднял голову и на секунду встретился с ней взглядом. Я не рассмотрел ее лица — оно по-прежнему было скрыто вуалью, но я на Библии мог бы поклясться, что женщина красива. Не симпатична, не привлекательна, а именно красива — абсолютно естественной и абсолютно недоступной красотой, которой можно восхищаться, но кажется кощунственным любить. Это было все равно, что любить звезду. Или огромный алмаз, украшающий королевский скипетр. Я невольно усмехнулся про себя: похоже, ваш интерес к жизни вовсе не иссяк, месье Анри Тюмирье, вы еще способны замечать женщин и даже вполне адекватно реагировать на них. Вы можете размышлять о других, совершенно посторонних людях, ненадолго забывая о своих, вовсе не посторонних умерших…
Эта улица была настолько узкой, что казалось, будто верхние этажи домов смыкаются над головой, подобно пещерному своду. Впечатление усиливали надвигающиеся сумерки, и мне вяло подумалось, что захоти кто-нибудь меня ограбить — вряд ли он нашел бы во всем Париже место удачнее. Поэтому я почти не удивился, услышав из-за угла дома сдавленный крик. Странно только, что жертвой в этот раз был выбран не я…
Кричала женщина. Скорее возмущенно, чем испуганно, я даже решил поначалу, что стал невольным свидетелем супружеской ссоры, но через секунду мужской голос произнес:
— Кошелек, сударыня. И не вздумайте рыпаться, иначе я подпорчу вашу мордашку…
Я никогда не был особенным храбрецом — случались моменты (ох, случались!), когда мне было стыдно за собственную трусость. И в другой момент, заслышав крик, я, возможно, предпочел бы свернуть на соседнюю улицу от греха подальше. Не знаю. Обо всем этом я подумал значительно позже, спустя несколько часов. Но сейчас…
Сейчас мои ноги сами рванулись вперед, не дожидаясь команды мозга. Я стремглав вылетел за угол — и увидел двух женщин в окружении трех бродяг самого гнусного облика. Сумерки мешали рассмотреть обстановку поподробнее, но зато и бродяги пропустили момент моего появления на сцене. К тому же они были так поглощены своей добычей…
Будь я героем рыцарского романа — я бы наверняка вышел сейчас на середину мостовой, обнажив шпагу, и сказал что-нибудь приличествующее случаю. К примеру, «Защищайтесь, господа. Или вы привыкли воевать только с женщинами?» Беда лишь в том, что я был один против нескольких врагов, и я был безоружен. И рыцарскими романами не увлекался даже в юности, потому что мой батюшка, приверженец строгих методов воспитания, считал такое чтение пустой тратой времени. Так что первого из бандитов я свалил, без затей ударив его кулаком по затылку.
Батюшка учил меня некоторым приемам безоружного боя, которые ему в свою очередь показывал один офицер в их полку. Откуда они были известны тому офицеру, отец не знал — знал только то, что эта борьба называлась сават и была в ходу у простонародья. Она включала в себя удары кулаком, ребром ладони, стопой и коленом по уязвимым местам, подсечки, а также использование в бою дубинки, ножа и кастета — словом, того, что истинному дворянину честь не позволяет пускать в ход. Я тоже считал себя истинным дворянином, поэтому поначалу с возмущением отверг эту науку, но батюшка сказал, что однажды в бою под Тулоном она спасла ему жизнь, когда он случайно лишился ружья посреди рукопашной схватки…
К моему счастью лишь один из бандитов был вооружен — я увидел в его руке нож с широким лезвием, похожий на мясницкий. Бандит прыгнул вперед, взмахнув им перед моим лицом: не среагируй я вовремя — туго пришлось бы моему лицу…
Я уклонился вправо, ударил противника костяшками пальцев по руке, услышав, как нож звякнул о мостовую, и от души врезал локтем в выпяченную челюсть, снизу вверх. Батюшка разбивал таким образом сосновую доску и объяснял, что хитрость этого удара заключается в развороте бедер и плеч, а вовсе не в сильном замахе, как полагают некоторые. Помнится, я долго не мог усвоить эту хитрость…
Зато сейчас все получилось как нельзя лучше: бродяга даже не отлетел от меня — он рухнул там, где стоял, словно подгнившее дерево. Я быстро нагнулся, чтобы подобрать нож с земли — вооруженным я чувствовал себя гораздо увереннее. Однако когда я выпрямился, третьего нападавшего уже и след простыл.
Женщин, как я уже упоминал, было две. Одна — пухленькая, темноволосая, с блестящими черными глазами-бусинками, не отрываясь смотрела на поверженных мною бандитов и шептала без остановки: «Ой, мамочка, да что же это? Ой, Пресвятая Дева, я сейчас умру от страха…» Впрочем, ни умирать, ни даже банально падать в обморок она, кажется, не собиралась. Я перевел взгляд на ее спутницу — и тут же узнал ее, хотя давеча в церкви так и не смог разглядеть ее лица. Теперь же она была без вуали, и я снова подумал, что женщина красива. Ее красота была особенной — мне даже не понадобилось долго думать, чтобы найти ей определение: породистая.
Породистая и утонченная, почти неземная: таких женщин Господь создает, чтобы вдохновлять поэтов, виноделов и полководцев. И убийц, хмыкнул кто-то внутри меня. Убийцы — тоже люди искусства, и вдохновлять их нужно именно такой нежной кожей цвета алебастра, таким невинным и опытным взором светло-голубых глаз, самую малость тяжеловатыми веками и маленьким чрезвычайно аккуратным ртом, над которым с упоением трудилось несколько поколений ее предков…
— Вы не пострадали, сударыня? — с почтением спросил я.
Она покачала головой и заметила:
— А вы очень храбры. Не каждый рискнет схватиться с целой шайкой, чтобы защитить женщину. Мне кажется, я видела вас раньше.
— В церкви Святой Троицы, — подтвердил я. — На площади Трините.
— О, госпожа, я узнала его, — оживленно встряла служанка. — Это тот человек с грустными глазами — я еще сказала вам, будто у него несчастная любовь, а вы ответили…
— Я помню, Долли, — сдержанно оборонила дама и обратилась ко мне. — Мы чрезвычайно признательны вам, месье…
— Арбо Гийо.
— Вы произвели сильное впечатление на мою служанку. Впрочем, на меня тоже. Вы дворянин?
— Боюсь разочаровать вас, сударыня. Мои родители были из мещан, и всю жизнь провели в провинции на юге Франции. Я приехал в Париж всего несколько месяцев назад, и теперь служу приказчиком в обувном магазине Катильона.
Она улыбнулась — впервые за время нашего разговора.
— В наше время сословные различия не играют большой роли. Бывает, что приказчик из магазина поступает, как истинный дворянин. А бывает и наоборот… Надеюсь, вы не откажетесь проводить нас?
— Почту за честь, сударыня, — с готовностью отозвался я. — Думаю, будет лучше, если мы найдем экипаж.
Экипаж отыскался быстро. Хмурый возница щелкнул кнутом над спиной лошади и осведомился:
— Куда прикажете?
— Улица Вивьен, — сказала дама. И мне вдруг стало не по себе. Слишком мрачные ассоциации вызывала у меня эта улица — я был там лишь однажды, но этого вполне хватило.
Фиакр остановился у дома с белыми колоннами и двумя декоративными башенками по углам фасада, я вышел сам и помог выйти женщинам — при этом служанка словно бы невзначай прильнула ко мне, позволив ощутить жар ее тела даже сквозь платье. Ее госпожа царственным жестом подала мне руку и произнесла:
— Еще раз благодарю, месье Гийо. У меня при себе всего несколько мелких монет, но мой муж довольно состоятельный человек, и может вас вознаградить, если вы подниметесь со мной в дом…
— Это ни к чему, сударыня, — сдержанно ответил я. — Мой хозяин месье Катильон платит мне хорошее жалование.
И поклонился с намерением уйти.
— Вы обиделись? — спросила она — не с раскаянием, а, скорее, с любопытством: искусно подведенные брови чуть приподнялись, улыбка снова тронула губы, и мне вдруг остро захотелось узнать, каковы эти губы на вкус. Она не сказала больше ни слова — только слегка кивнула мне на прощание, прежде чем скрыться за дверью. Привратник подозрительно оглядел меня с ног до головы, будто боялся, что я тотчас подпалю вверенное ему здание с трех сторон — постой я здесь еще минуту, и он, может статься, вызвал бы полицию. Но я уже шагнул прочь. И услышал за спиной:
— Сударь, подождите!
Я обернулся и увидел служанку. Она догнала меня, тронула за рукав, знаком попросила наклониться и прошептала в ухо:
— Послезавтра в церкви, в пять часов пополудни, — и убежала, придерживая руками подол платья.