К. Дж. Паркер вырос в сельской местности Вермонта. Он принадлежит к новому поколению фантастов, опубликовавших в последнее десятилетие произведения, открывшие новый взгляд на жанр «меча и магии». Первая работа Паркера «Цвета стали» («Colors in the Steel») вышла в 1998 году. За ней последовали еще две части трилогии «Фехтовальщик» («Fencer»), трилогия «Мусорщик» («Scavenger») и хорошо оцененная критиками трилогия «Инженер» («Engineer»). Последние по времени работы Паркера: романы «Компания» («The Company»), «Складной нож» («The Folding Knife») и повесть «Пурпурный и черный» («Purple and Black»). Паркер занимался юриспруденцией, журналистикой и нумизматикой. Со своей женой-юристом проживает в Южной Англии, в свободное от писательства время любит мастерить из дерева и металла.
Он смотрел на меня, как все они смотрят.
— Стало быть, вы — он и есть.
— Да, — сказал я.
— Сюда.
Через площадь. Телега возле коновязи. Одна тощая кляча. Не так давно на этой телеге возили навоз. Я сел рядом с ним, положив мешок на колени и плотно составив ступни. И заключил сам с собой пари на его следующие слова.
— Не похожи вы на волшебника, — сказал он.
Я выиграл у себя два номисмата.
— Я не волшебник, — сказал я.
Я всегда это говорю.
— Но мы посылали к Отцам за…
— Я не волшебник, — повторил я. — Я философ. Волшебников не бывает.
Он упрямо нахмурился:
— Мы посылали к Отцам за волшебником.
У меня была заготовлена маленькая речь. Я мог отбарабанить ее с закрытыми глазами или посреди разговора о другом. Если я не думал о том, что говорю, получалось даже лучше. Я говорил им, что мы не волшебники, что мы не занимаемся магией, что магии не существует. Нет, мы изучаем натурфилософию, обращая особенное внимание на энергию мысли, телепатию, телекинез, непрямое зрительное восприятие. Никакой магии: просто наука, в действии которой мы еще не вполне разобрались.
Я взглянул на него. На нем был плащ и капюшон из того реденького, царапучего домотканого сукна, что получается из шерсти горных овец. Заплаты немного отличались по цвету. Их, должно быть, выкроили из совсем уж старого плаща, на котором вовсе некуда стало нашить заплату. Сапоги военные. В этих местах сражались лет тридцать назад: гражданская война. Сапоги и выглядели примерно на этот возраст. Кто не транжирит, тот не знает нужды.
— Шучу, — сказал я. — Я волшебник.
Он покосился на меня и опять стал смотреть на дорогу. Я не вырос в его глазах, но, пожалуй, и не упал, хотя бы потому, что ниже падать было некуда. Я ждал, когда он заговорит о деле. В трех, по моему расчету, милях от городка я сказал:
— Ну так расскажи, что случилось.
Кисти рук у него были большие — слишком большие для запястий, похожих на кости, раскрашенные под цвет кожи.
— Брат вам письмо написал, — проворчал он.
— Верно, — согласился я. — Но я хочу услышать от тебя.
Последовало молчание, скорее задумчивое, чем угрюмое или угрожающее. Наконец он заговорил:
— Меня-то что спрашивать. Я в таких делах ничего не смыслю.
Они всегда неохотно со мной говорят. Надо думать, это моя вина. Я испытал самые разные подходы. Старался держаться дружелюбно — без толку. Пробовал хранить непроницаемый вид, пока кто-нибудь сам не выложит суть дела, — этот способ обеспечивает вам тишину и покой. Я читал книги по сельскому хозяйству и мог со знанием дела рассуждать об урожае, надоях, рыночных ценах и погоде. При этом всегда оказывалось, что рассуждаю я с самим собой. Собственно, я не против поговорить сам с собой. В деревне другого интеллигентного собеседника и не найдешь.
— Мертвец, — подсказал я.
Я никогда не говорю «покойный».
Он пожал плечами:
— Месяца три как помер. До последнего окота все было спокойно.
— Понятно. А потом?
— Началось с овец, — сказал он. — Старый баран со сломанной шеей, потом четыре ярки. Все решили, мол, волки, а я им говорю: волки шей не ломают, тут руками поработали.
Я кивнул. Все это было известно.
— А потом?
— Еще овцы, — рассказывал он, — и собака, а потом старик, бродивший по домам. Торговал всякой всячиной: иголками, пуговицами и прочим, что вырезал из старых костей; а мы, как его нашли, послали сказать управляющему, а он поставил двоих сторожить по ночам, и с ними тем же кончилось. Говорил же, не волки это. С самого начала понял. Я такое уже видал.
Этого в письме не было.
— Верно? — спросил я.
— Я еще мальцом был. — (Я знал, что теперь, когда он разговорился, его не остановишь.) — Точно такие дела: овцы, потом бродяги, потом люди дюка. Дед мой, он знал, в чем дело, да его не слушали. Он много чего знал, дед-то мой.
— И что произошло? — спросил я.
— Мы с ним и с моим двоюродным братцем прихватили пару лопат, кирку и топор, пошли да и выкопали старика, который помер. А он был весь разбухший, будто у него подагра по всему телу, и багровый, как виноград. Ну, отрубили мы ему голову и снова землей забросали, а голову кинули в старый колодец, на том все и кончилось. Все беды. Понятно, мы о том не говорили. Брату бы не понравилось. Он был с причудами.
Ну-ну, подумал я.
— Вы все сделали правильно. Очевидно, твой дед был умным человеком.
— Это верно, — согласился он. — Много всякого знал.
Я подсчитывал про себя. «Когда я был мальчишкой» — это лет пятьдесят пять или шестьдесят назад. Довольно длительный интервал, но известны и такие случаи. Я хотел было спросить, случалось ли подобное еще раньше, но сообразил сам. Если мудрый старый дед знал, что надо делать, он наверняка научился этому, как все они учатся: присматриваясь и помогая, может, и не один раз.
— Тот, что умер… — начал я.
— Он-то? — Целый воз значений в одном слове. — Чужак, — объяснил он.
— А! — сказал я.
— Называл себя школьным учителем, — продолжал он. — Уж не знаю. Они с Братом решили завести школу, учить мальцов буквам и счету, хоть я им и втолковывал: не будет толку в этих местах — летом мальчишка на работе нужен, а зимой слишком темно и холодно, чтобы шагать пять миль туда да пять обратно ради ихней премудрости. А они еще плату хотели: по два пенни дважды в год. В здешних местах столько выложить за мешок книжной дури никому не по карману.
Я вспомнил собственное детство и промолчал.
— Откуда он пришел?
— Откуда-то с юга. — Это само собой. — Я ему говорю: далеко тебя занесло от дому. Он не спорил. Сказал, у него это, мол, призвание — как хочешь, так и понимай.
К дому мы подъехали уже в темноте. Дом оказался точно такой, как я ожидал: длинный, низкий, с дерновой крышей, опускавшейся почти до самой земли, и с землебитными стенами на легкой деревянной раме. На этих взгорьях деревья не растут, бревна доставляют вдоль берега на больших плоскодонных баржах от самой Святой Троицы, а дальше волоком по дорогам. Я первые пятнадцать лет жизни спал под дерном, и мне до сих пор снятся кошмары.
К счастью, Брат уже ждал меня. Он был моложе, чем мне представлялось: деревенского Брата всегда воображают дряхлым толстяком или хрупким, как сухая ветка, старцем с тонкой, как кора, кожей. Брат Ставраций был немногим старше тридцати: высокий широкоплечий мужчина с квадратной головой, волосы короткие, как трава на зимнем пастбище, и бледные голубые глаза. Даже без рясы никто не принял бы его за крестьянина.
— Я рад, что вы приехали, — начал он. Голос горожанина, образованного человека и слишком высокий для такого крупного мужчины. Судя по всему, он действительно был мне рад. — Такой долгий путь. Надеюсь, путешествие было не слишком утомительным.
Я гадал, что он такого натворил, чтобы его упекли сюда.
— Благодарю вас за письмо, — сказал я.
Он кивнул с неподдельным удовольствием:
— Я беспокоился. Не знал, о чем сообщить и о чем умолчать. Я не сталкивался с подобными вещами. Никогда. Уверен, что вам следует узнать больше.
Я покачал головой:
— На первый взгляд случай как по учебнику.
— Действительно. — Он быстро закивал. — Я, естественно, читал «Установления и процедуры». Но информация очень скудна, очень, очень скудна. Ну разумеется. Очевидно, дела такого рода следует предоставить специалистам. Слишком подробное описание подтолкнет невежд к самостоятельному вмешательству.
Я вспомнил деда: две лопаты и топор, и дело сделано. Но не до конца, не то меня бы здесь не было.
— Хорошо, — сказал я. — Так вы уверены, что в течение шести месяцев до первого нападения других смертей не было?
— Совершенно уверен, — произнес он с такой убежденностью, словно от этого зависела его жизнь. — Никого, кроме бедняги Антемия.
Никто не пригласил меня сесть, тем более не предложил снять мокрые сапоги. И черт с ними. Я присел на кончик лавки.
— Вы не писали, отчего он умер.
— От холода. — Брат Ставраций пригорюнился. — Его застал под открытым небом буран, и он замерз до смерти.
— Где-то здесь?
— Не совсем. — Между его бровями пролегла морщина. Как трещина в стене. — Мы нашли его милях в двух отсюда, на выпасе между рекой и горами. Отовсюду далеко, так что, надо думать, он сбился с пути и бродил наугад, пока холод его не добил.
Я задумался:
— Значит, он возвращался домой?
— Да, думаю, что так.
Карту бы мне. Карта нужна почти всегда, и никогда ее нет. Будь я императором, велел бы разведать и нанести на карту все земли, и повесить копии в преддверии каждого храма.
— Не думаю, что это имеет значение, — солгал я. — Покажете мне его могилу?
В водянистых глазах мелькнула тревога.
— Утром.
— Конечно утром, — сказал я.
Он немного расслабился:
— Вы, естественно, заночуете здесь. Боюсь, что вам будет не совсем…
— Я вырос в деревне, — перебил я. В отличие от него.
— Тогда все в порядке, — сказал он, — А теперь, думаю, нам следует выйти к хозяевам. К ужину в этих местах накрывают довольно рано.
— Хорошо, — согласился я.
Спать под земляной крышей — все равно что лежать в могиле. Конечно, есть потолочные балки. Вы видите их, когда смотрите вверх, лежа без сна в темноте. Глаза довольно скоро выделяют их: темно-серое на сером. Вы видите балки, а не нижнюю сторону дерна. От дыма дерн затвердевает, и земля не осыпается. Червяки не падают на лицо. Но неизбежно, сколько бы ни прожил так, как бы ни привык, когда лежишь, уставившись на сплетение травяных корней, возникает мысль: значит, вот так это и будет?
Конечно, не так. Во-первых, крыша будет гораздо ниже: крышка ящика, если вы из тех счастливчиков, которых хоронят в гробу, или вовсе никакой крыши — комья земли прямо на лице. Во-вторых, вы этого не увидите. Потому что будете мертвым.
Но все равно невольно задумываешься. Прежде всего температура. Дерн превосходный изолятор: зимой не пропускает холод, летом — тепло. Зато влагу пропускает прекрасно. Вот и думаешь, лежа на спине: если меня похоронят в толстой рубашке, о жаре и холоде беспокоиться не придется, зато с сыростью будет проблема. Проникает в самые кости. Недолго и простыть до смерти.
Когда лежишь так — а все остальные крепко спят: их не мучит ни любопытство, ни воображение, или они за день так уработались, что ничто не помешало им уснуть, — начинаешь слышать звуки. Собственно, дерн не шумный материал. Он не скрипит, как дерево, когда проседает, и на вас не течет в щели. Зато над головой слышен глухой топот. Туп-туп-туп, пауза, и снова туп-туп-туп.
Когда вы, ребенком, спрашивали, что это, вам отвечали, что это мертвец катается на коньке. Говорили, что он встал из могилы, взобрался на крышу, оседлал бревно и скачет, колотя пятками по дерновым скатам, как человек — по бокам лошади. И вы им верите: я так и не понял, верили они сами или нет. Потом вы, конечно, взрослеете, уходите из дому и попадаете в цивилизованные места, где такого не бывает, и тогда наконец соображаете: вы слышали шаги овец, ночью забиравшихся на крышу попастись на сочной сладкой траве, растущей там вместе с диким луком, который они особенно любят. Овцы! Овцы, а вовсе не мертвецы. Может, они знали с самого начала, а все россказни о мертвецах были, только чтобы удержать вас ночью под крышей, не позволить бредить под звездами (хотя я, хоть убей, не понимаю, что в этом плохого). Или где-то в туманном прошлом какой-то умник с извращенным воображением сочинил байку о мертвеце, чтобы напугать своих детишек; а детишки поверили и так и не сообразили, что это были овцы, и пошло из поколения в поколение. Может, и невозможно сообразить, пока не уйдешь из деревни. Но никто не уходил. Кроме меня.
Честно говоря, я уже начинал засыпать, когда услышал стук. Туп-туп-туп, пауза, туп-туп-туп. Мне не было смешно. Я страшно устал и действительно хотел заснуть, а тут эти трепаные овцы. Черт с ними, подумал я и встал.
Я очень тихо, чтобы не перебудить весь дом, открыл дверь и постоял, давая глазам привыкнуть к темноте. Кто-то оставил прислоненной к косяку палку. Я подобрал ее с мыслью, что, может быть, удастся дотянуться до одной из овец.
Что-то снова задвигалось. Я отошел от дома так, чтобы видеть крышу до конька.
Это была не овца. Это был мертвец.
Он сидел на крыше верхом, свесив ноги по обе стороны, словно крестьянин, возвращающийся с рынка. Сидел, подбоченившись, и глядел на восток. Он был виден черной тенью на фоне неба, но в том, как он сидел, было что-то очень мирное. Не думаю, чтобы он меня видел, а у меня не было особого желания объявлять о своем присутствии. Если скажу, что не испытывал страха, мне вряд ли поверят, но страх во мне не преобладал. Преобладал интерес.
Не знаю, долго ли я так стоял, а он сидел. Мне пришло в голову, что я просто предположил, будто это мертвец. Рассуждая логически, гораздо более вероятно, что он жив и у него нашлись свои причины залезть на крышу среди ночи. Ну что ж, самое время и место для логики.
Он повернул голову, взглянул вдоль крыши и, приподняв пятки, трижды ударил по скатам: туп-туп-туп. (Тогда я увидел слабое место в ходе своих прежних рассуждений. Три удара, всегда ровно три, даже когда я был ребенком. Много ли вы видели трехногих овец?) В этот момент из-за тучи показалась луна, и мы увидели друг друга — он и я.
Мой хозяин был прав: он был багровый, как виноград. Или как синяк — все тело сплошной синяк. «Разбухший» — сказал крестьянин. Или так, или он был здоровенный мужик, руки и ноги вдвое толще обычного. Глаза были белые, без зрачков.
— Привет, — сказал я.
Он чуть склонился ко мне и приложил ладонь раковиной к уху.
— Тебе придется говорить громче, — сказал он.
Слова мертвеца: багрового разбухшего человека, оседлавшего крышу.
— Скажи мне, — я повысил голос, — зачем ты это делаешь?
Он смотрел на меня или немного мимо. Я не понял, двигались ли его губы, но этот низкий клекочущий звук мог быть только смехом.
— Что делаю?
— Катаешься на крыше, как на коне, — пояснил я.
Он медленно, преувеличенно поднял плечи, словно видел когда-то, как пожимают плечами, и копировал это движение.
— Точно не знаю, — сказал он. — Тянет меня, вот и делаю.
Ну-ну, подумал я. Грозная тайна моего детства так до конца и не прояснилась.
— Ты Антемий? — спросил я. — Школьный учитель?
Опять смех.
— Это очень хороший вопрос. Вот что я тебе скажу, — продолжал он. — Забирайся сюда и садись ко мне, поговорим без крика.
В лунном свете я различил большую ладонь с чудовищно переспелыми пальцами. Как же должна натянуться кожа, подумалось мне, при таком давлении изнутри. Оторвать голову будет не труднее, чем сорвать с дерева грушу.
— Позволь спросить по-другому, — сказал я. — Ты был Антемием? Когда был…
— Да, — поспешно прервал он, не дав мне произнести слова, которого не хотел слышать. — Думаю, что был. Благодарю тебя, — добавил он. — Я не мог вспомнить. Вертелось на кончике языка, но все имена куда-то пропали.
Одобренная процедура общения с неупокоенными мертвецами состоит, в общем, в том, что сделал тот дед, хотя, конечно, производится гораздо более торжественно. Нечего и говорить, что проделывать это положено при дневном свете: рекомендуется в полдень. На случай, если вы случайно столкнулись с подобным образчиком ночью, имеется два варианта действий, оба скорее рекомендованные, чем одобренные. Первый: вытащить меч и отрубить голову. Второй: втянуть его в игру в загадки и занять до рассвета, который высушит его, как выброшенного на берег кита.
Комментарий по этому поводу. Я не принадлежу к людям действия. Я не ношусь по крышам и не ношу при себе оружия. Собственно, я потому и сбежал из деревни, что мне тяжело было таскать даже умеренный груз. Это по поводу первого варианта. Что касается второго…
Мне и самому было любопытно. Интересно.
— Что с тобой случилось? — спросил я.
— Знаешь, не могу толком сказать, — ответил он. Его голос стал походить на человеческий. Мой слух привыкал к его оттенкам, как глаза — к темноте. — Я знаю, что попал в снежную бурю и сбился с дороги. Мне было страшно холодно, до боли во всем теле. Потом боль начала отступать, и я вроде бы заснул.
— Ты умер, — сказал я.
Это слово ему не понравилось, но, думаю, он меня простил.
— Я помню, что проснулся в чернильной темноте. Было ужасно тихо, и я не мог шевельнуться. Мне было страшно. И тут я заметил, что не дышу. Не то что затаил дыхание. Я вовсе не дышал, и это мне не мешало. Вот тогда я понял.
Я подождал, но не мог ждать всю ночь:
— А потом?
Он отвернулся. Волос не было, только шишковатый багровый скальп. Голова как слива.
— Я был в ужасе, — сказал он. — Я хочу сказать, разве я знал… — Он помолчал. Я не представлял, что творится у него в голове. — Спустя долгое время я обнаружил, что все же могу двигаться. Я уперся руками в крышку и нажал и почувствовал, как треснули доски. Тогда я испугался еще сильнее. Мне показалось, что крышка, то есть вся земля надо мной, провалится и похоронит меня. — Он опять помолчал. — Я всегда боялся тесноты. Понимаешь?
Я кивнул. Я тоже боялся.
— Наверное, я запаниковал, — продолжал он, — потому что продолжал толкать, и откуда-то знал, что я невероятно силен, гораздо сильнее, чем был раньше, поэтому, думал я, если хорошенько нажать… мысли у меня путались, конечно.
— И тогда? — спросил я.
— Я пробился сквозь землю и увидел лунный свет, — сказал он. — Поразительное ощущение. Первой мыслью было броситься в ближайший дом и сказать им: смотрите, я вовсе не мертвый! — Он осекся: слово вырвалось у него случайно. — Потом я задумался. Я все еще не дышал и ничего не чувствовал. Я мог двигать руками и ногами, мог стоять прямо и удерживать равновесие, но… знаешь, когда долго сидишь и ноги онемеют? Так было со всем телом. Очень странное ощущение.
— Продолжай, — сказал я.
Он долго молчал.
— Помнится, я сел. Не знаю, зачем я это сделал: стоять было вовсе не утомительно. Я никогда не устаю. Но я так растерялся. Не знал, что мне делать. Все казалось неправильным. — Он медленно приподнял пятки и уронил их: туп-туп-туп. — И пока я так сидел, стало вставать солнце, и свет как будто хлынул мне в голову и все выжег, так что я совсем не мог думать. Можешь считать, что я потерял сознание. Словом, когда я открыл глаза, лежал там же, где был, в темноте.
Я нахмурился:
— Как ты туда вернулся?
— Сам не знал, — ответил он. — И сейчас не знаю. Это происходит всегда, вот и все. Встает солнце — и смывает сознание. Если я отхожу подальше, чувствую, что должен вернуться. Бегу. Я быстро бегаю. Я знаю, что должен вернуться… домой, — закончил он с надтреснутым смешком, — прежде чем взойдет солнце. Я научился осторожности, оставляю себе запас времени.
На некоторое время он застыл в молчании. Я спросил:
— Почему ты убиваешь?
— Не представляю. — В его голосе звучало отчаяние. — Если кто-то оказывается поблизости, я хватаю его и скручиваю, пока он не умрет. Так кот ловит веревочку. Рефлекс. Я просто знаю, что иначе не могу.
Я покивал:
— Ты ищешь?…
— Да. — Он выдавливал слова, как признающийся в проступке ребенок. — Да, ищу. Я всеми силами стараюсь держаться подальше от мест, где могут встретиться люди. Мне все равно: овцы, лисы, люди. Если бы мог, я ушел бы далеко в горы. Но далеко заходить нельзя: я должен возвращаться вовремя.
Я поспорил с собой и понял, что должен спросить:
— Кем ты был? Чем занимался?
Он не отвечал. Я повторил вопрос.
— Ты сам сказал, — отозвался он. — Я был учителем.
— А до того?
Он отвечал против воли. Слова шли медленно и бесстрастно: он вынужден был отвечать.
— Я был Братом, — сказал он. — Когда мне исполнилось тридцать, мне сказали, что я должен попытаться вступить в Орден: считалось, что у меня есть дар, и мозги, и прилежание, и самодисциплина. Я сдал экзамен и пять лет провел в студиуме. Как и ты, — добавил он.
Я оставил это без комментариев.
— Ты вступил в Орден.
— Нет. — Голос больше не был бесстрастным. В нем вспыхнул гнев. — Нет, я провалил матрикуляцию. Пересдавал на следующий год и снова провалился. Они отослали меня назад в мой приход, но к тому времени там нашли себе другого Брата. Так что я пошел бродить. Искал работу учителя, писца — все равно какую, лишь бы прокормиться. Работы мало, конечно.
Меня вдруг насквозь пронизал жестокий холод. Только миг спустя я узнал в нем страх.
— И ты пришел сюда? — проговорил я, чтобы заставить его продолжать.
— Со временем. Перебрал много других мест, но закончил здесь. — Он вскинул голову. — Тебя сюда прислали, чтобы разобраться со мной. Да?
Я не ответил.
— Конечно, — ответил он за меня. — Конечно. Я помеха, зараза. Угроза сельскому хозяйству. Ты собираешься откопать меня и отрубить мне голову?
Пришел мой черед отвечать против воли:
— Да.
— Конечно, — повторил он. — Но я не могу тебе позволить этого. Это моя…
Он собирался сказать: жизнь. Наверное, пытался подыскать другое слово, но сдался. Мы оба поняли, что он имел в виду.
— Ты, значит, сдал экзамены, — сказал он.
— Только-только, — ответил я. — Двести семь из двухсот двадцати.
— Поэтому ты здесь.
Белые глаза в пепельном лунном свете.
— Верно, — признал я. — Они не берут на исследовательскую работу тех, кто набрал двести семь баллов.
Он серьезно кивнул:
— Работа по найму.
— Когда достается, — ответил я. — Не часто. Хватает более квалифицированных работников.
Он хмыкнул, возможно с сочувствием:
— Общественные работы.
— Боюсь, что так, — признал я.
— И потому ты здесь. — Он поднял голову, покрутил, словно разминал шею, после того как спал в кресле. — Потому что… ну, потому что ты не из лучших. А?
Мне это было неприятно, хотя и правда.
— Не в том дело, что я плох, — сказал я. — Просто все в моем выпуске оказались лучше меня.
— Конечно. — Он склонился вперед, упершись руками в колени. — Вопрос в том, сохранился ли у меня дар после того, что со мной случилось. Если сохранился, работа твоя окажется трудной.
— А если нет? — спросил я.
— Ну, — ответил он, — кажется, это мы и собираемся выяснить.
— Тема для журнальной статьи, — заметил я.
— Для тебя это шанс вырваться из безвестности, — серьезно согласился он. — При иных обстоятельствах я пожелал бы тебе удачи. К сожалению, я совершенно не хочу позволять тебе отрубить мне голову. Я веду жалкое существование, и все же…
Я его понимал. Голос его стал уже совсем человеческим; если бы мы прежде были знакомы, я бы его узнал. Он сидел спиной к луне, так что я не видел черт лица.
— Я пытаюсь объяснить, что тебе не обязательно это делать, — продолжал он. — Уезжай. Возвращайся домой. Никто не узнает, что ты ночью выходил из дома. Я обещаю держаться подальше, пока ты не уедешь. Если я перестану показываться, ты сможешь доложить, что прямых свидетельств заражения не нашлось и ты счел неоправданным осквернение, возможно, невинной могилы.
— Но ты вернешься, — сказал я.
— Да, и они, разумеется, пошлют за кем-то еще, — сказал он. — Но это будешь не ты.
Это было искушение. Конечно, искушение. Прежде всего он был мыслящим существом; не зная заранее и с закрытыми глазами я принял бы его за сильно простуженного человека. А если его дар пережил смерть? Он меня убьет. Самому себе я мог признаться: мысль погибнуть при исполнении обязанностей мне в голову не приходила. Я рассчитывал на час грязной работы при дневном свете: никакого риска.
Я не трус, но признаю ценность страха так же, как признаю ценность денег. И я ни в коем случае не храбрец.
Я увидел кое-что при свете луны и сказал, стараясь не повышать голос и не торопиться:
— Я мог бы вернуться в постель, а утром тебя выкопать.
— Мог бы, — согласился он.
— Ты думаешь, я так не сделаю?
— Нет, если мы договоримся.
— Возможно, ты прав, — сказал я. — Но крестьяне… Ты должен признать…
В этот момент Брат (который вышел в заднюю дверь, взобрался на крышу у него за спиной и пробирался по коньку, пока не подобрался достаточно близко, чтобы достать его шею прихваченным топором) размахнулся и ударил. Ни звука, но в последний момент мертвец чуть наклонил голову в сторону, и топор разрубил только воздух. Я слышал, как крякнул Брат, потрясенный и напуганный. Я видел, как мертвец, не отрывая от меня взгляда, закинул за спину левую руку и перехватил топор под самым лезвием, остановив замах. Брат ахнул, но топора не выпустил и тянул что было силы, как собака натягивает поводок. Все его усилия и на ноготь не сдвинули хватки мертвеца.
— Ну, — сказал мертвец, — давай проверим.
То, что я медлил, было непростительно, совершенно непрофессионально. Я знал, что должен что-то сделать, но в голове было совершенно пусто. Я не мог вспомнить ни одной процедуры. Тем более — слов. «Думай!» — вопил у меня в голове тоненький голосок, но думать я не мог. Я слышал, как поскуливает Брат, надрывая жилы в последнем отчаянном и тщетном усилии вырвать топор. Мертвец в упор смотрел на меня. Его губы дрогнули.
«Pro nobis peccatoribus» — неочевидный вариант. И даже не с той страницы учебника, но это была единственная процедура, которую мне удалось вспомнить.
К несчастью, именно она всегда удавалась мне с большим трудом. Надо протянуть руку, которая не рука, растопырить пальцы, которые не пальцы: до этого места я еще справляюсь, а вот дальше обычно застреваю.
(Думал я вот о чем: он завалил экзамен, а я сдал. Да, но, может быть, он провалился потому, что невнимательно прочитал вопросы или слишком много времени потратил на часть первую, так что на части вторую и третью времени не хватило. Может, он на самом деле очень даже силен. Просто ему не везет на экзаменах.)
Я бубнил: «Sol invicte, ora pro nobis peccatoribus in die periculi».
Конечно, существует школа, утверждающая, что слова заклинания не оказывают никакого действия, что они просто способствуют умственному сосредоточению. Я склонен согласиться. С чего бы древняя молитва на мертвом языке, обращенная к богу, в которого уже шестьсот лет никто не верит, оказывала бы какое-то действие. «Ora pro nobis peccatoribus, — торопливо бормотал я. — Peccatoribus in die регiculi».
Сработало. Конечно, дело было не в словах, но казалось, что подействовали как раз они. Я прошел, вошел. Я оказался в его голове.
Там ничего не было.
Поверьте мне, это правда. Совсем ничего. Словно вошел в дом, где кто-то умер и родные устроили уборку, вынесли всю мебель. Там было пусто, потому что я находился в голове мертвеца. Только этот мертвец с укором глядел на меня белыми глазами, не выпуская топора.
Отлично. Пусть будет пустота. Тем проще. Я поискал управление. Его, конечно, надо визуализировать. Я представил его как маховик задней бабки токарного станка. Потому что на втором году я в свободное время подрабатывал в литейке.
Я не умею работать на станке. Я по большей части занимался тем, что подметал стружку.
Вот маховик, управляющий его руками. Я протянул руку, которая не рука, сжал его и попытался повернуть. Заклинило. Я нажал сильнее. Нажал в полную силу, и проклятое колесо осталось у меня в руках.
Так не пойдет.
Я провел новую визуализацию. Представил поводья упряжки, тормоз у меня под сапогами, которые не сапоги. Я нажал тормоз и натянул поводья.
Я так и не собрался написать ту статью, так что это публикуется впервые. Дар не переживает смерти. Ничто не переживает смерти. Комната была пуста. А штурвал отломился только потому, что я неуклюж и косорук, из тех людей, кто спотыкается о кошку и ломает кончик пера слишком сильным нажимом.
Я услышал, как ахнул Брат, вырвав топор из мертвой руки. Мертвец не шевельнулся. Он все так же смотрел на меня в упор до того момента, когда топор перерубил ему шею и голова отвалилась, отскочила от колена и скатилась по крыше на короткую траву под стеной. Тело осталось неподвижным.
Я знаю почему. Нам понадобилось десять человек и импровизированный кран из еловых жердей длиной двенадцать футов и три дюйма, чтобы спустить его с крыши. Тело весило, должно быть, полтонны. Одна голова тянула фунтов на тридцать. Ее жердями перекатывали по земле. Крови не было, но из шеи сочилась молочно-белая жижа, и вы не представляете, как она воняла!
Мы сожгли тело. Пропитали его сосновой смолой, и оно легко занялось и сгорело дотла. Не осталось даже кусочков костей. Белая жидкость полыхала, как масло. Они скатили голову в яму с жидкой глиной. Она потонула, пуская пузыри.
— Я слышал, как оно с вами говорило, — обратился ко мне Брат. Слово «оно» меня почему-то задело. — Догадываюсь, что вы использовали какой-то вариант игры в загадки, чтобы задержать его до восхода.
— Что-то в этом роде, — сказал я.
Он кивнул.
— Мне не следовало бы вмешиваться. Простите, — сказал он. — Вы контролировали ситуацию, а я мог все испортить.
— Все хорошо, — сказал я.
Он улыбнулся, словно показывая, что ничего хорошего нет, но спасибо, что я его прощаю.
— Наверное, я запаниковал, — объяснил он и вдруг нахмурился. — Нет, не то. Я увидел шанс показать себя. Это было глупостью и эгоизмом. Вам придется написать в пребендарий.
— Не вижу причин, — мягко возразил я. — На мой взгляд, ваши действия допускают несколько толкований. Я предпочитаю видеть в них отвагу и предприимчивость. Могу, если хотите, упомянуть об этом в письме.
— Неужели? — (Я увидел в его лице все жестокое отчаяние внезапной, нежданной надежды.) — Вы не шутите?
— Нисколько, — ответил я.
— Это было бы… — Он не договорил. Не мог подобрать достаточно значительного слова.
Вы не представляете, что это такое. Слова лились из него как понос. Торчать здесь, в этих жалких местах, с этими ужасными людьми. Клянусь, я сойду с ума, если не вернусь в город. И зимы здесь такие холодные. Я не выношу холода.
— Можешь отсыпаться в карете, — сказал отец приор, когда я попытался возмутиться расписанием.
Я не спросил его, пробовал ли он когда-нибудь спать в провинциальной почтовой карете на проселочных дорогах в это время года. В почтовой карете не уснет и покойник.
Я проспал почти всю дорогу: думаю, после бессонной ночи накануне. Проснулся, когда мы проезжали Фулвенский мост; выглянув в окно, я увидел только воду, лунный свет на воде. Больше уснуть уже не смог. Читать заметки по делу, которые я поленился просмотреть раньше, в темноте не получалось. Впрочем, меня вкратце проинструктировали перед отправкой. Так или иначе, работа у меня однообразная. Пустяки.
Карета выкинула меня до рассвета на перекрестке посреди пустыни. Где-то на взгорьях. Сам я вырос в долине. У нас были родственники на взгорьях. Я терпеть не мог, когда они заявлялись в гости. Старик был глух как пень, а трое мальчиков (от тридцати до сорока, но вечные «мальчики») сидели, ни слова не говоря. Их мать умерла молодой, и, честно говоря, я ее понимаю.
Им полагалось бы встретить карету, но на перекрестке никого не было. Я постоял. Потом присел на свой мешок, потом на землю — сырую. Я слышал крик совы и лисицы, по крайней мере надеюсь, то была лисица. Если не лисица, значит, что-то, чего мы не проходили на третий год, и я очень рад, что ничего не увидел.
Наконец они явились в маленькой повозке. Старик на козлах, мужчина помоложе и Брат. В упряжке маленький пони, косматый, как медведь.
Говорил Брат, за что я был ему благодарен. Он был из лучшей породы деревенских Братьев: невысокий, лет пятидесяти-шестидесяти, с заметной картавостью, но говорил внятно и слова подбирал свободно. Мальчик был сыном младшего мужчины, внуком старшего. Играя, забрался на большой дуб, сорвался, упал — сломанная рука и ужасная шишка на голове. Он уже неделю не приходит в сознание. Они открывали ему рот черенком ложки из рога. Вливали воду и пищу. Он глотал. Но и только. Можно было вогнать ему в подошву иглу на полдюйма, а он даже не дернется. Опухоль на затылке спала — Брат уверял, что ничего не понимает в медицине, но он лгал, — а сломанную кость они вправили и, как умели, наложили лубок.
Это лучше, подумал я, чем убийство неупокоенного мертвеца. В студиуме этот предмет давался мне лучше других, хотя мы, конечно, практиковались на разуме, находящемся в сознании, и к тому же под ястребиным взглядом отца, сидевшего рядом. Я проделывал подобное примерно полтора года назад, и тогда все прошло отлично: вошел, нашел ее и быстренько вышел. Она последовала за мной, как собачонка. На прощание отец приор сказал мне, что это может оказаться трудным и запутанным, как предсказание, или жутким и пугающим, как одержимость. На всякий случай я прихватил с собой книгу. Собирался пролистать соответствующие главы на ферме или в карете, но так и не собрался. В любом случае это будет лучше, чем та пустота.
Дом был довольно большим для жилища горцев; удобно стоял в лощине, окруженный со всех четырех сторон плотной буковой изгородью, защищающей от ветра. В доме жили, по словам Брата, всего пятеро: дед, отец, мать, мальчик и батрак, который спал на сеновале. Мальчику было девять лет. Брат назвал его имя, но я никогда не запоминаю имен.
Меня спросили, не хочу ли я отдохнуть с дороги, умыться, почиститься, что-нибудь поесть. Конечно, они ожидали отказа, поэтому я отказался.
— Он здесь, — сказал Брат.
Дом был большим для этих нагорий, но все равно угнетал теснотой. Внизу кухня с громадным столом, очаг, два окорока, раскачивающиеся, как трупы на виселице. Гостиная: крошечная, пыльная и холодная. Маслобойня, судомойня, кладовка, дверь, открывающаяся прямо в коровник. Наверху одна большая комната и нечто вроде шкафа-переростка, в котором и лежал мальчик. Мне как раз хватало места встать на колени у кровати, если я вытерплю, что подоконник врезается мне прямо в копчик.
К черту все это, думал я. Я специалист, профессионал, волшебник. Непозволительно вынуждать меня работать в условиях, непригодных даже для свиней.
— Перенесите его вниз, — велел я. — Положите на кухонный стол.
Им пришлось потрудиться. Лестница в этом доме была как винтовая лестница колокольни — крутая и тесная. Отец и дед занимались тяжелой работой, а я наблюдал. Порой чем больше сочувствия должна бы вызывать ситуация, тем меньше сочувствия я испытываю. Не нахожу этому ни объяснений, не оправданий.
— Его не следовало бы трогать, — прошипел мне в ухо Брат достаточно громко, чтобы всякий мог услышать. — В таком состоянии…
— Да, благодарю вас, — отозвался я в лучшем стиле заносчивого городского ублюдка. Не могу сказать, почему я вел себя таким образом. Иногда со мной бывает. — Теперь, если вы все отойдете, я посмотрю, что можно сделать.
Я смотрел на мальчика и отлично помнил теорию: каждую мелочь, каждое слово лекций. Он лежал с закрытыми глазами; глупое лицо, пухлые девичьи губы, круглые щеки. Если выживет, вырастет высоким, крепким тупицей с двойным подбородком — крестьянский сын. Сало и домашнее пиво: к сорока годам будет круглым как шар, сильным как бык, медлительным и неутомимым, возмутительно невозмутимым и немногословным. Хитрый толстяк будет внушать почтение рыночным торговцам и прятать лысину под шляпой, которую снимет разве что в постели, и то вряд ли. Солидная, полезная жизнь, спасти которую моя обязанность. Повезло мне.
Теория. Теория — путеводная нить, втолковывали мне. Обломок мачты в бурном море. Я напомнил себе основные положения.
Чтобы вернуть потерявшийся разум, прежде всего производят вхождение. Для этого визуализируют себя в виде проникающего объекта: бурава, клюва дятла, червя-древоточца. Мне почему-то всегда представлялся плотницкий коловорот. Я внедрился, выбрасывая из-под толстого сверла спиральные стружки кости. Вероятно, тут играло роль какое-то детское воспоминание, когда я смотрел на работавшего в сарае дедушку. Собственно, личные воспоминания использовать не полагается, но при моем неразвитом воображении так проще.
После входа немедленно установить первую защиту, поскольку никогда не знаешь, что тебя там поджидает. Я поднял первый щит сразу, как почувствовал, что проник внутрь. Использовал «scutum fidei», визуализацию щита. Мой щит круглый, с отверстием наверху, и сквозь него мне видно, что творится вокруг.
Я заглянул в дырочку. Никакие чудовища не скалили клыки, готовясь к прыжку. Вот и хорошо. Сосчитай до десяти и медленно опусти щит.
Я огляделся. Это критическая точка, здесь нельзя спешить. Сколько времени это занимает, зависит от силы вашего дара — у меня, естественно, целую вечность. Понемногу светлело. Первое дело — определиться. Сориентироваться, очень тщательно определить расположение точки, через которую вошел. Ну разумеется. Потеряв точку входа, вы навечно застрянете в чужой голове. Вряд ли вам бы этого хотелось.
Я провел диагонали от углов комнаты, измерил угол к линии моего движения своим воображаемым транспортиром (он у меня медный, с цифрами, выведенными готическим курсивом). Сто пять, семьдесят пять — я повторил числа четырежды, для пущей уверенности вслух. Отлично. Теперь я знаю, где нахожусь и как отсюда выйти. Сто пять, семьдесят пять. Теперь натравим собаку на кролика.
Я находился в комнате. С детьми можно быть практически уверенным, что это будет их спальня или помещение, где они все спят, если сословие и состояние не позволяют каждому отдельной спальни. По всем существенным признакам это была комнатушка наверху, откуда я заставил его перенести. Отлично: места мало, спрятаться почти негде. Насколько же легче иметь дело с субъектами ограниченных умственных способностей!
Я визуализировал для себя тело. Предпочитаю не быть собой. С детьми лучше всего представляться доброй женщиной, их матерью, если возможно. Я не слишком хорошо умею создавать конкретных людей, а женщины у меня вообще не получаются. Так что я выбрал ласкового старичка.
— Привет, — позвал я. — Где ты?
Не беспокойтесь, если они не отвечают. Иногда они отзываются, иногда нет. Я обошел постель, встал на колени, заглянул под кровать. Еще был шкаф: одна из тех треугольных штуковин, которые вклинивают в угол. Я его открыл. Он почему-то был полон шкур и костей мертвых животных. Не мое дело — я закрыл створку. Откинул одеяло на кровати, приподнял подушку.
Странно, подумал я, и повторил основы теории. Мальчик наверняка жив, иначе здесь не оказалось бы комнаты. Если он жив, он должен быть где-то здесь. Он не может стать невидимым в собственной голове. Он может, конечно, превратиться в любое существо, но оно должно быть живым и одушевленным. Скажем, в таракана или блоху. Я вздохнул. Вечно мне попадается тухлая работенка.
Я изменил масштаб, в пять раз увеличил комнату. Действуем постепенно. Если он таракан, он теперь будет тараканом величиной с крысу. Понятно, если он был крысой, то стал крысой размером с кошку и способен основательно цапнуть. На всякий случай я сделал себе панцирь. И снова заглянул под кровать.
Я визуализировал на стене напротив двери часы. Они сообщили мне, что я провел внутри десять минут. Рекомендуется не более тридцати. Первоклассный практик может провести внутри час и вернуться более или менее целым: такие случаи дают материал для журнальных передовиц. Я повторил обыск, на сей раз обратив внимание на содержимое шкафа. Сухие разрезанные звериные шкурки: беличьи, кроличьи, крысиные. Ни блох, ни моли, ни клещей. Вот вам и теория.
Я визуализировал стеклянный кувшин, представлявший уровень моей энергии. Удивительно, как быстро и незаметно для себя можно истощить силы. Хорошо, что я вспомнил. Мой кувшин был пуст на треть. Для выхода надо оставить по меньшей мере пятую часть. Я снабдил его калибровочной шкалой для полной уверенности.
Думай быстрее. В подобных случаях рекомендуется визуализировать ищейку (спаниель, терьер, такса), но такое отнимает много сил. К тому же ищейка, пока ею пользуешься, сжигает энергию. И на ее уничтожение тоже требуются силы. Я провел поперек кувшина яркую красную линию и голубую — немного выше. Альтернатива ищейке — дальнейшее увеличение масштаба: скажем, в двадцать раз. В этом случае таракан превращается в чудовище размером с волка и способен напасть на вас и откусить вам голову. Я все еще поддерживал панцирь, но всякая эффективная защита сжигает энергию. Если мне придется отбивать атаку, силы могут мигом уйти под красную линию. Нет уж, к черту.
Я вызвал терьера. Я не собачник, и терьер у меня получился странноватый: с очень короткими кочерыжками ног и прямоугольной головой. Впрочем, он с азартом взялся за дело, виляя воображаемым хвостом и потявкивая. Пробежался по комнате. Все обнюхал. И сел на пол, уставившись на меня, словно хотел сказать: «Ну?»
Плохо дело. Мой кувшин опустел наполовину, я использовал весь репертуар одобренных методов и ничего не нашел. Такое уж мое везение, что мне достался особый случай, прямо коллекционный образец. Старшие научные сотрудники передрались бы между собой за такую возможность, а мне только и надо, что сделать работу и смыться. Не стою я своего счастья.
Я испарил собаку. Думай быстрее. Наверняка можно попробовать что-то еще. Но мне ничего не приходило в голову. Чушь какая-то: он должен быть где-то в комнате, не то и самой комнаты не было бы. Он не может быть невидимым. Он может превратить себя только в то, что способен вообразить, и оно должно быть реальным: никаких фантастических существ величиной с булавочную головку. При пятикратном увеличении красный клещ был бы хорошо заметен, да и собака бы его унюхала. Ищейки, даже такие несовершенные, как моя, чуют живое. Если бы он здесь был, собака его нашла бы.
Значит…
Я, как того требует процедура, обдумал, не следует ли отказаться от попытки и выйти. Это, конечно, означало бы, что мальчик умрет. Войти дважды невозможно — это доказано. Я был бы в своем праве, столкнувшись с загадкой такого масштаба. Неудачу отметили бы в моем деле, но с примечанием, что я не виноват. Не в первый раз. Далеко не в первый. Мальчишка умрет — не моя забота. Я сделал все, что мог, а большего никто не может сделать.
Или все-таки можно что-нибудь придумать? Что?
Вам твердят: будьте благоразумны, не импровизируйте. Если сомневаетесь — выходите. Попытки придумать что-то на ходу не одобряются, как не одобрялись бы попытки поджарить яичницу на фабрике фейерверков. Никогда не знаешь, что можешь изобрести, а в неконтролируемых ситуациях изобретения могут привести к тому, что Картографической комиссии придется переделывать карты целой страны. Или у тебя может получиться дыра в стене. А хуже этого и представить нельзя. Самое малое, мне грозило предстать перед судом по обвинению в несанкционированных нововведениях и отступлении от правил. Спасение жизни крестьянского мальчишки послужит оправданием, но не слишком существенным.
Я мог бы что-нибудь придумать. Например…
Волшебства не существует. Есть только наука, в которой мы пока как следует не разобрались. Есть вещи, которые работают, хотя мы понятия не имеем почему. Такие как «Spes aeternitatis», нелепый, совершенно необъяснимый фокус, до применения которого не опустится ни один уважающий себя Отец. Потому что у них он работает ненадежно.
А у меня — надежно.
«Spes aeternitatis» проявляет истину. Его можно использовать, чтобы найти спрятанный предмет, разоблачить ложь или определить, нет ли яда в куске пирога или стакане вина. Я проделываю это, визуализируя все, что неправильно, в голубом свете. Это кроха таланта, доставшаяся на мою долю и не доставшаяся практически никому другому; это все равно что родиться с двумя макушками или уметь подергивать носом, как кролик.
Я закрыл глаза, открыл их и увидел светящуюся голубым светом комнату. Всю комнату. Все — фальшивка.
О, подумал я, тогда сто пять, семьдесят пять — и начал выверять диагональ для бегства. Увы, не успел. Комната расплылась и сложилась снова — совсем другой. Это была моя комната — комната, в которой я спал до пятнадцати лет.
Он сидел на краю кровати: тощий мужчина, почти совсем лысый, с маленьким носом, мягким подбородком, маленькими кистями рук, с короткими тонкими ногами. Я бы дал ему лет пятьдесят. Кожа у него была багровой, как виноград.
— Ты ошибся, — заговорил он, подняв на меня взгляд. — Талант переживает смерть.
— Это интересно, — сказал я. — Как ты сюда вошел?
Он улыбнулся:
— Ты практически пригласил меня войти. Услышав за спиной того дурня с топором, я взглянул на тебя. Ты меня жалел. Ты думал: «Он ведь человек и Брат», или что-то в этом духе. Я воспользовался «переносом Стилико», и вот я здесь.
Я кивнул:
— Надо было установить защиту.
— Надо было. Ты был неосторожен. Невнимание к деталям — твое слабое место.
— Мальчик, — напомнил я.
Он пожал плечами:
— Где-то здесь, полагаю. Но мы не в его голове, а в твоей. Я здесь как дома, сам видишь.
Я быстро осмотрелся. Ящик из-под яблок с выбитым дном, где я держал свои книги; он был на месте, но книги другие. Новые, переплетенные в красиво выделанную кожу. И алфавит заглавий мне незнаком.
— Мои воспоминания…
Он махнул рукой:
— Радуйся, что от них избавился. Несчастья и неудачи, жизнь, прошедшая даром, талант, растраченный впустую. Без них тебе будет лучше.
— С твоими, — кивнул я.
— Вот именно. О, чтение не из приятных. — Он оскалился. — Горечь, гнев, воспоминания о слепом фанатизме и тщетных усилиях, неотступном невезении, о вечных отступлениях, об оставшемся непонятом таланте. Ты увидишь, что во второй раз я не сдал экзамена, потому что, сидя в Великой Школе, вдруг наткнулся на новый способ выполнения «unam sanctam», более быстрый, безопасный и чрезвычайно эффективный. Я испытал его сразу после экзамена — он действовал. Но записей я не оставил, так что меня провалили. Скажи, разумно ли это?
— Ты завалил пересдачу, — сказал я. — А в первый раз?
Он засмеялся:
— У меня был грипп. Сильный жар. Я едва мог вспомнить собственное имя. Но разве кто послушает? Нет. Правила есть правила. Понимаешь, о чем я? Неудачи и непонимание на каждом шагу.
Я кивнул:
— А со мной что будет?
Он посмотрел на меня и повторил:
— Тебе будет лучше.
— Я перестану существовать, — сказал я. — Буду мертв.
— Физически — нет, — равнодушно возразил он. — Твое тело и мой разум. Твое дипломированное и лицензированное тело и мой разум, способный в мгновенной вспышке озарения усовершенствовать «unam sanctam».
Для уровня моей самооценки показательно, что я действительно задумался над его предложением. Хотя и ненадолго. Примерно на полсекунды.
— А что теперь? — спросил я. — Будем драться или…
Он пожал плечами:
— Если хочешь… — и вытянул руку.
Она протянулась на десять футов, толстая, как воротный столб, и сжала мне глотку, как человек стискивает мышь.
Пожалуй, я был на семьдесят процентов мертв, когда вспомнил: я знаю, что делать! Я установил довольно зыбкую вторую защиту, и его пальцы сомкнулись в воздухе — я стоял у него за спиной.
Он развернулся, взревел как бык. На лбу у него отросли бычьи рога. Я снова попробовал возвести вторую защиту, но он меня опередил: схватил за голову и ударил меня лицом о стену.
Я едва успел вспомнить: боли нет. При помощи «маленьких милостей» превратил стену в войлок и проскользнул у него сквозь пальцы. Я был дымом. Я повис над ним облачком. Он рассмеялся и вернул меня в прежнее тело с помощью «vis mentis». Я ударился затылком об пол, и пол промялся, как тюфяк. Он использовал вторую защиту и оказался на другом конце комнаты.
— Ты дерешься, как первогодок, — сказал он.
Он был прав. Я сжал свой разум в кулак. Стены надвинулись на него, сокрушая, как паука под сапогом. Я ощутил его гвоздем в подошве. Первая защита, и мы стоим лицом к лицу в противоположных углах комнаты.
— Тебе меня не побить, — сказал он. — Я тебя измотаю, и ты просто растаешь. Ну, подумай сам. Ради чего тебе жить?
Здравое замечание.
— Ну, тогда ладно, — сказал я.
Он широко открыл глаза:
— Я победил?
— Победил, — сказал я.
Он был доволен. Очень доволен. Ухмыльнулся и поднял руку, как раз когда я сжал пальцами ручку двери и потянул что было силы.
Он увидел и раскрыл рот для крика, но дверь уже распахнулась, отбросив меня назад. Я закрыл глаза. Дверь, разумеется, образовала пересечение двух линий под углами сто пять и семьдесят пять градусов.
Я открыл глаза. Он исчез. Я был в комнате мальчика, в комнате наверху. Мальчик сидел на полу, подперев подбородок ладонями. Он взглянул на меня.
— Ну-ка, пошли, — прикрикнул я. — Не могу же я ждать весь день.
Они трогательно благодарили меня. Мать заливалась слезами, отец цеплялся за мой локоть: «Как вас отблагодарить, это чудо, вы чудотворец…» Мне было не до того. Мальчик, лежа на кухонном столе под грудой одеял, хмурился, глядя на меня, словно видел что-то не то. Спокойный, изучающий взгляд — он меня чертовски тревожил. Я отказался от еды и питья, заставил отца вывести пони и тележку, отвезти меня на перекресток. «Но до почтовой кареты еще шесть часов, — уговаривал он, — там темно и холодно, вы простудитесь до смерти».
Я не чувствовал холода.
На перекрестке, съежившись под вонючей старой шляпой, которую навязал мне отец, я обыскивал свое сознание, пытаясь увериться, что он действительно ушел.
Конечно, он никак не мог выжить. Я открыл дверь (правило первое: никогда не открывать дверь), и его должно было вытянуть из моей головы в пустоту, где не было одаренного разума, чтобы принять его. Даже если он был так силен, как уверял меня, все равно не мог бы продержаться больше трех секунд, а потом распался бы и растворился в воздухе. Он был абсолютно бессилен, он никак не мог уцелеть.
Подъехала карета. Я сел в нее и проспал всю дорогу. В гостинице взял лампу и зеркало и осмотрел себя с головы до пят. Я уже решил, что все чисто, когда нашел багровое пятнышко величиной с райское яблочко на левой икре. Я уверил себя, что это просто синяк.
(Это было год назад. Он так и не сошел.)
Остальной объезд был обычной рутиной: одержимость, пара мелких расколов, вторжение, которые я плотно запечатал и доложил о них по возвращении. После этого я добровольно отдал себя под постоянное наблюдение, сходил к паре консультантов, купил два больших зеркала. Я получил повышение: полевой офицер высшего ранга. Мной весьма довольны, и неудивительно. Я постоянно совершенствуюсь в своем деле. Верьте не верьте, но я написал статью «Модификация unam sanctam». Действует быстрее и гораздо эффективнее. Это настолько очевидно, что я не понимаю, как никто не додумался раньше.
Отец Приор приятно удивлен.
«Ты стал совсем другим человеком», — говорит он.