Письмо заканчивалось так:
«Приезжайте к нам на заставу. Пограничники очень хотят увидеть мать Анатолия Маслова, а больше всех этого хочу я, который был другом и сослуживцем Вашего сына. Приезжайте, побудьте на Толиной могиле — и, может, Вам станет легче. Если решите, дайте мне знать — я похлопочу в округе об оформлении необходимых документов. Не сердитесь на меня за назойливость. К о н с т а н т и н».
Марфа Игнатьевна сидела на сундуке у окна и, по-старчески дальнозоркая, далеко отставив от лица серый в клетку листок, всматривалась в крупные, с нажимом, но без малейшего наклона буквы. Была она невысокая, полная той нездоровой полнотой, которая свойственна сердечнобольным. Голова седая, под глазами отечные, в синих прожилках мешки. А глаза беспокойные, горящие сухим огнем.
Приезжайте на заставу… Об этом Константин писал еще тогда, когда был сержантом, вскоре после гибели Толи в сорок пятом году. Потом он долго не давал о себе знать: уезжал на учебу в офицерское училище. И вот теперь письма от него опять идут с той самой заставы, где он служил с Анатолием и куда вернулся начальником.
Марфа Игнатьевна и раньше подумывала о поездке на заставу, на могилу сына. Но останавливали болезни, которые во множестве вдруг обнаружились после смерти Толи. И самое страшное — сердце, припадки… Поедешь на заставу, увидишь родную могилу — и не выдержишь. И тем не менее именно болезни натолкнули сегодня Марфу Игнатьевну на решение ехать.
Читая письмо, она почувствовала себя дурно. В темени заломило, подступила тошнота, сердце останавливалось. Она навалилась грудью на край стола, положила голову на руки. В себя она пришла довольно быстро и тут впервые со всей ясностью поняла, что больна серьезно, опасно, что смерть, может, на пороге. И тогда она испугалась, что умрет, не повидав могилы сына. А испугавшись, решила немедленно ехать.
Выпив ковш воды, Марфа Игнатьевна пересела к столу и на оберточной бумаге — другой в доме не было — расплывающимися бледными чернилами написала Косте, что она просит помочь ей приехать на заставу как можно скорее. Запечатав письмо, принялась ходить по комнате, тяжко ступая по скрипучим половицам.
Вот так она когда-то всю ночь проходила по дому, получив похоронную на Анатолия. Давно это было, а кажется, будто вчера… Она ходила в ту ночь, натыкаясь на стол и табуретки, глядя перед собой остановившимися глазами, и не могла заплакать. Только на третьи сутки появились слезы. Плакала Марфа Игнатьевна по ночам, днем глаза были сухи и словно горели неутолимым огнем. Соседки пробовали утешать ее, помогать ей по хозяйству, но она сказала им, что должна побыть одна. Соседки не обиделись, они посудачили, по-своему жалея Марфу Игнатьевну, однако больше к ней не заходили. Первое время она продолжала работать портнихой в швейной артели, но здоровье будто выпивалось горем: быстро старела, слабела. Тогда она уволилась и перешла на пенсию. На улице Марфу Игнатьевну встречали редко, дома она чаще всего сидела на сундуке у окна и думала о сыне.
Рождение Анатолия спасло Марфу Игнатьевну от тяжелого, безвыходного отчаяния, охватившего ее вскоре после замужества. Замуж она вышла по любви. Да и как было не влюбиться в лихого красавца Степана Маслова! В городок он приехал из самой Москвы и ходил, забивая местных щеголей, в модной шерстяной паре, в лакированных полуботинках, при галстуке. Худощавый, с тонкими, но необычайно сильными руками, он держал себя смело, напористо. Кое-кто из парней, ревнуя Степана к его успеху у девушек, вздумал проучить его, однако, отведав раз-другой железных кулаков, бросил эту мысль. С девушками Степан обходился весьма свободно, сдабривая свои вольности шутками и ласковыми словами. Поговаривали, будто он пьет, но Марфа пьяным его не встречала.
Неизвестно, чем она привлекла этого первого танцора и кавалера. Но однажды в сумерках, после танцев, он повел ее под руку по пыльной аллее чахлого городского сада, где на скамейках сидели разряженные нэпманы, и, не замедляя шага, сказал:
— Я решил на тебе жениться…
Маленькая, со школьными косичками, в ситцевом платье, она с испугом и радостью взглянула на него снизу вверх. Тряхнув кудрявой головой, он улыбнулся и властно привлек ее к себе: он не сомневался, что ответ будет таким, какой ему нужен. И она прошептала торопливое: «Да, да…» В двадцать лет хорошо ли разбираешься в людях?..
Через неделю после свадьбы Степан вернулся с работы — он работал счетоводом в конторе — совершенно пьяным. Едва держась на ногах, икая, он прошел в комнату. Марфа только и успела горестно воскликнуть:
— Степушка, что же это ты!
Он ударил ее в лицо, сшиб на пол, принялся топтать ногами, пьяно рыча:
— Ты кого… учишь, кого… учишь?
Избив ее, он ушел из дому до утра.
И пошло, пошло. Степан пил чуть ли не каждый день. Напившись, он избивал ее и уходил к знакомым женщинам. Марфа была потрясена тем, что открылось в натуре Степана. Что делать, что делать? И некому было дать добрый совет: родители у Марфы умерли во время голода в двадцатом году, единственная из родни — тетка, жившая в этом же городке, не захотела ее слушать, выпроводила: «Ступай с богом. Сама выскочила замуж, сама и разбирайся…»
С рождением Анатолия в поведении мужа мало что изменилось. Разве только бить ее он стал не в лицо, а по голове или в грудь — чтоб не было явных следов. Но Марфа держала в руках беспомощное, смешное и крикливое существо, и жить было радостно, несмотря ни на что.
С годами Степан бросил ходить к женщинам, реже бил жену — когда Анатолия дома не было, — но напивался по-прежнему. Покачиваясь, он входил в квартиру, исподлобья бросал взгляд на сына и, не раздетый, в грязных сапогах, плюхался на кровать. Пробормотав вперемежку с ругательствами несколько слов о том, что в этой вятской дыре загублена его молодость, он засыпал.
Так и жила Марфа Игнатьевна — в горьких думах о муже, в заботах о сыне. А где-то, касаясь ее лишь краем, шла иная жизнь: люди строили города в тайге, выращивали хлеб, летали на Северный полюс, изобретали машины, рыли каналы в пустынях, сочиняли стихи…
Началась Отечественная война, и на другой день Степан Маслов получил повестку о мобилизации. Провожали его жарким и пыльным июньским днем. На вокзале была неразбериха, суета. Мобилизованные и провожающие в тесноте, в толкучке искали нужные теплушки; кто шутил, кто плакал. Чей-то тенорок затянул песню, но сразу же оборвал ее.
Марфа Игнатьевна, муж и сын стояли у вагона и молчали. По радио объявили, что эшелон отправляется через десять минут. Степан, строгий, трезвый, вздохнул и наклонился к жене:
— Ну, Марфа, прощай… Не поминай лихом за то, что перековеркал тебе жизнь. Так получилось… А сына береги…
Марфа Игнатьевна лишь нагнула голову и украдкой взглянула на Анатолия. Тот одной рукой держал отцовский дорожный мешок, а другой трогал отца за локоть. Сухощавый, тонкий в кости, но сильный, мускулистый, с яркими полными губами, с вьющимися волосами — как он был похож на отца в юности! Но характером он в нее, Марфу Игнатьевну: добрый, чуткий, привязчивый.
Степан Маслов обнялся с сыном, призадумался. И вдруг оживился, будто вспомнил что-то хорошее.
— Подождите здесь, — сказал он жене и сыну. — Я сбегаю на минутку в одно место…
Он побежал в буфет, выпил прямо из горлышка пол-литра московской: не выдержал-таки. В поезд он садился уже на ходу, красный, возбужденный. Из раскрытых дверей вагона успел крикнуть жене и сыну:
— Расколошматим немцев — ждите с победой!.. Приеду гулять на свадьбе Тольки!..
Через полгода пришло извещение, что боец С. П. Маслов пал смертью храбрых в боях за Советскую Родину на дальних подступах к Москве.
Анатолий, узнав о смерти отца, заплакал. Утешая его, Марфа Игнатьевна тоже прослезилась. От мужа она всю жизнь ничего не видела, кроме побоев и издевательств, и все-таки было жаль его, мертвого. Гладя сына по вздрагивающей голове, Марфа Игнатьевна думала о том, что Анатолию скоро исполнится восемнадцать, скоро и ему пришлют повестку. И сердце ее тревожно сжималось.
Анатолия она провожала с того же узкого, тесного перрона. Но толкучки и суеты теперь не было, вокзал был почти безлюден. По асфальту курилась поземка. Анатолий, довольный, радостный — наконец-то и он в армии! — поцеловал ее в лоб, а у нее помертвело лицо.
Давно уже скрылся в сумерках поезд, а она все стояла одна на платформе и смотрела ему вслед.
Работала Марфа Игнатьевна в артели, изготовлявшей для фронта стеганые куртки, брюки, варежки. Склонившись к стрекотавшей швейной машине, она гадала, на какой участок фронта попадет Толя. Но письмо от него пришло совсем из другого конца — с Дальнего Востока. Выяснилось, что Анатолий при формировании частей был направлен в пограничные войска и служит ныне на одной из застав на Амуре.
Марфа Игнатьевна понимала, что жизнь на дальневосточной заставе не так опасна, как на фронте. Но знала она из писем сына и то, что там, на дальневосточной границе, стоят японцы, враги, которые хотят нанести нам удар в спину и с которыми рано или поздно придется разделываться.
Анатолий писал ей аккуратно два раза в месяц. И вдруг с августа сорок пятого года письма прекратились…
Константин долго не отвечал Марфе Игнатьевне. Она уж стала беспокоиться, удастся ли ему устроить ее поездку на заставу? Как посмотрит на такую поездку окружное начальство? Наконец, когда Марфа Игнатьевна потеряла всякую надежду, ее вызвали в райвоенкомат и вручили командировочное удостоверение, пропуск в пограничную полосу, требование на проезд, деньги. Следом пришла и весточка от Кости.
Собралась Марфа Игнатьевна быстро: сунула в саквояж буханку хлеба, круг колбасы, десяток вкрутую сваренных яиц, закрыла ставни, повесила на дверях замок, хоть было лето — накинула на плечи черную шаль и пошла на станцию.
Военный комендант станции обычно любил показать свою власть: там, где дело можно было сделать за две-три минуты, растягивал его на час, два, а то и на полдня. Но Марфе Игнатьевне он оформил билет без промедления; удивляя своих подчиненных, проводил ее к поезду, устроил в вагоне.
В купе, кроме Марфы Игнатьевны, ехали молодожены — оба агрономы, оба юные, оба белобрысые — и средних лет, страшно костлявый, железнодорожник. Молодожены все время не расставались друг с другом: они вместе гуляли по коридору, вместе бегали на остановках за покупками, вместе ходили умываться. Занятые друг другом, окружающих они не замечали. Железнодорожник тоже не обращал внимания на Марфу Игнатьевну. Он лежал, прикрывшись кителем, на верхней полке — нижнюю, что поделаешь, пришлось уступить этой суровой, молчаливой старухе — и читал какие-то технические книги. Временами он взглядывал в окно и басом, спугивая молодоженов, оповещал, что сейчас будет такая-то станция. Железнодорожник ни разу не ошибся, и Марфа Игнатьевна подумала: «Вот и ладно, с ним не проеду свою остановку».
Она целыми часами сидела у окна, как у себя дома на сундуке. Мелькали рощи, поляны, речки, мосты, деревни; по дорогам пылили грузовики. В вагоне было жарко, душно, сердце начинало давать перебои — тогда Марфа Игнатьевна выходила в тамбур, на сквозняк. Прислонившись к толстому, плохо промытому стеклу, она думала о том, что когда-то по этой же дороге проехал на Восток ее сын…
Питалась Марфа Игнатьевна по-дорожному, утром и вечером, когда проводники разносили чай. Она резала окаменевшую колбасу, размачивала в чае засохший хлеб. Железнодорожник, ходивший есть в вагон-ресторан, не догадывался проводить ее туда, чтоб она хоть раз попробовала горячего. Молодожены, выскакивавшие на каждой остановке за вареной картошкой, свежими огурцами или молоком, не догадывались купить и ей того же.
На пятые сутки миновали Иркутск. В купе вошел сержант железнодорожной милиции и козырнул заученным жестом:
— Попрошу предъявить документы…
Он вернул документы агрономической чете и железнодорожнику, а паспорт, пропуск и командировочное удостоверение Марфы Игнатьевны вертел, поглядывая на женщину. Молодожены этого не заметили, а железнодорожник приподнялся на локте, насторожился: что-нибудь неладное?
Вздохнув, сержант спросил:
— Стало быть, вы мамаша Анатолия Маслова?
— Да, — ответила Марфа Игнатьевна.
— Возьмите, — протянул сержант документы. — А ведь я знал Анатолия Маслова… Правда, в лицо не видал, но служили в одном отряде, слыхал про него… Я ведь бывший пограничник. Отслужил на границе — пошел в милицию. Вроде боевые традиции продолжаю.
Уже от дверей сержант сказал:
— Товарищ Маслова, я вот пройду состав, проверю документы, а потом зайду к вам. Потолковать хочу немножко… Можно?
— Можно, — ответила Марфа Игнатьевна.
Но поговорить с ней милиционеру не удалось. Когда он вернулся в купе, Марфы Игнатьевны там не было: вышла в тамбур. Однако сержанту очень хотелось поговорить, и он рассказал пассажирам все, что знал об Анатолии Маслове.
— Вот он какой был, — закончил сержант. — А это, стало быть, его мамаша… Передайте ей мой поклон, мне сейчас сходить…
Возвратившись из тамбура, Марфа Игнатьевна не узнала попутчиков. Они были взволнованы и словно чем-то сконфужены. Молодая жена, покашливая, спросила ее, не душно ли в купе. Молодой муж, не дожидаясь ответа, помчался к проводникам требовать, чтобы включили вентиляцию. Железнодорожник то советовал ей прилечь отдохнуть, то предлагал почитать одну из своих технических книг, то приглашал пообедать в ресторане. Молодожены бегали на остановках за покупками, о которых она и не просила.
Это неожиданное внимание смущало и утомляло Марфу Игнатьевну. Раньше, когда спутники будто не видели ее, она чувствовала себя лучше.
…На рассвете, стараясь не разбудить еще спавших пассажиров, Марфа Игнатьевна сошла на маленькой станции. Солнце едва выглядывало из-за леса, было свежо. На стеблях поблескивала роса. Прижав саквояж к груди, Марфа Игнатьевна осмотрелась и заметила, как к ней от вокзальчика почти бежал высокий военный в зеленой фуражке. «Костя», — догадалась Марфа Игнатьевна.
Это был он. Подтянутый, в начищенных до блеска сапогах, скрипя ремнями, Костя остановился возле нее. Лицо — такое же, как на фотографии, где он с Анатолием: курносый, бугристые надбровные дуги, глубоко запрятанные, чуть косящие глаза. Только резче стали складки у рта.
— Здравствуйте, Марфа Игнатьевна, — сказал Костя и обнял ее.
Она, приподнявшись на носки, поцеловала его в щеку.
— Вот хорошо, что вовремя поспел к поезду… Мне ночью позвонили из округа, чтоб встречал… Ну, я в бричку — и скорей сюда… Пойдемте, Марфа Игнатьевна, там стоит бричка. От станции до заставы недалеко, километров тридцать… Разрешите саквояж…
Костя говорил возбужденно, хотя старался сдержать себя. Марфа Игнатьевна тоже разволновалась, на ее лице появились бурые пятна.
Они приблизились к пароконной армейской бричке, стоявшей под старой развесистой березой за вокзалом. Ездовой — коренастый пограничник с облупившимся от солнца носом — козырнул начальнику, а Марфе Игнатьевне сказал:
— Здравия желаю, мамаша.
— Здравствуй, сынок, — ответила она.
Ее подсадили, устроили там, где было больше сена. Лошади тронулись.
Дорога шла лесом. То и дело бричку подбрасывало на ухабах и рытвинах, из-под колес клубилась красноватая пыль, оседала на одежде, похрустывала на зубах. Марфу Игнатьевну швыряло то с боку на бок, то от Кости к ездовому. Сердце заходилось, и она боялась, как бы не случился припадок. Но все обошлось благополучно, и часа через четыре они добрались до места.
Свежевыбеленный одноэтажный домик заставы и хозяйственные постройки хоронились в зелени: вокруг единой семьей росли белая и черная береза, тополь, лиственница, сосна. Пониже, у берега, который лизали свинцовые волны Амура, рдели кусты шиповника и краснотала.
Увидев остановившуюся во дворе бричку, пограничники высыпали на крыльцо, нестройно, вразброд поздоровались с Марфой Игнатьевной. На нее смотрели с уважением, жалостью и любопытством.
Константин предложил ей отдохнуть с дороги, умыться, позавтракать, но она попросила проводить ее на могилу Анатолия. Поддерживая Марфу Игнатьевну под руку, он повел ее к сопке. Пограничники, не решаясь пойти за ними, издали наблюдали за начальником заставы и матерью Маслова.
— Вот, значит, как оно, — раздумчиво сказал один из солдат.
— Да, брат, — в тон ему ответил другой.
Могила находилась у подножия небольшой сопки. Она была обложена дерном и обнесена деревянной изгородью, выкрашенной в зеленый, пограничный цвет. В изголовье стоял обелиск с латунной пятиконечной звездой. Вокруг могилы щетинилась чащоба молодой лиственницы.
Поджав губы, опустив голову, Марфа Игнатьевна неподвижно стояла у могилы и сухими, горящими глазами смотрела на нее. Жаркий июльский ветер теребил ее седые пряди, трепал черную шаль.
Словно очнувшись, Марфа Игнатьевна огляделась по сторонам. В кустах, подальше, она увидела еще четыре могилы.
— Чьи это? — спросила она.
— Наших пограничников. Погибли в том же бою, под Рождественской, — ответил Константин, стоявший поодаль.
Марфа Игнатьевна обошла эти могилы и постояла у каждой из них так же долго, как и у могилы сына. Потом вернулась к могиле Анатолия, села на лавку около ограды и сказала Константину:
— Ну, а теперь расскажи мне все… Как это было…
— Да я же писал вам, — ответил тот, болезненно морщась.
— Все равно. Рассказывай…
…Анатолий и Константин снаряжали диски к автоматам и переговаривались: сейчас, на боевом расчете, им объявили, что они входят в состав штурмовой группы.
— Сколько лет охраняли границу, а нынче сами перейдем ее, — сказал Анатолий. — Надо за все рассчитаться с самураями…
— Будь спокоен, рассчитаемся, — отозвался Константин. — Ведь они у меня брата убили на Халхин-Голе. Как вспомню, сколько они зла причинили нам, — аж сердце закипает… Да и не только нам… А китайцам разве меньше?
— Скорей бы уж начиналось…
— Теперь скоро…
— Письмо бы успеть написать матери…
— После напишешь, Толя. Когда на той стороне побываем… Интересней письмо будет!
— Это верно…
С заставы штурмовая группа вышла во второй половине ночи. Цепочкой, пригнувшись, спустились к Амуру. Расселись в надувные лодки и поплыли к маньчжурскому берегу. Августовская ночь была тепла и непроглядна. Ни звука, ни огонька.
Анатолий сидел на корме и чувствовал рядом плечо Константина, и от этого на душе становилось спокойнее. Сколько раз прикасался он своим плечом к этому плечу в наряде на границе, на занятиях, во время перекура! На заставу они прибыли одновременно и сразу сдружились. Оба были старшими пограничных нарядов, комсомольцами. Была разница: Константина, обладавшего твердым, требовательным характером, произвели в сержанты, Анатолий же так и остался ефрейтором. Впрочем, требовательный сержант и мягкий, уступчивый ефрейтор подходили друг к другу и дружили крепко.
Лодка ткнулась в прибрежные камни. Пограничники один за другим выпрыгнули на землю и в своих широких плащ-накидках словно растворились в темноте.
Их, по-пластунски ползших к пограничному кордону, долго не замечал часовой, мурлыкавший песенку о веселых гейшах. Он обнаружил опасность лишь тогда, когда около него выросли тени. Он хотел крикнуть, но голоса не было: спазмы сдавили горло. Японец дернулся всем телом и, падая, выстрелил из карабина.
На кордоне поднялась суматоха. Японцы — кто одетый, кто в одних трусах — выскакивали из блиндажей и бежали к траншеям. Трещали автоматные очереди и пистолетные выстрелы, рвались ручные гранаты. Покрывая все, ахнула противотанковая граната: это пограничники подорвали дот. Анатолий, старавшийся держаться поближе к Константину, делал то же, что и остальные пограничники: стрелял из автомата, швырял гранаты.
Через час все было кончено: кордон пылал, помогая рассвету доконать ночные сумерки. Часть гарнизона была перебита, часть взята в плен; нескольким японцам удалось уйти в тыл. Пограничники потерь не имели.
Эта победа воодушевила всех: штурмовая группа расчистила полевой части путь в глубь Маньчжурии. И на рассвете через Амур стали переправляться стрелковые батальоны.
Штурмовая группа шла дальше, преследуя отступающего врага. Разведка донесла, что уцелевшие после разгрома ближних кордонов японцы стекаются в белоэмигрантскую станицу Рождественскую, спешно роют окопы, готовятся к обороне. Командир штурмовой группы, в которую влилась группа с соседней заставы, решил с ходу атаковать Рождественскую.
Но когда цепь пограничников просяным полем приблизилась к окраине станицы, японские пулеметчики открыли из своих «гочкисов» кинжальный огонь; били с каких-нибудь сорока метров. Сразу все смешалось: кто упал, сраженный очередью, кто залег в просе. Анатолий, в горячке, пробежал еще с десяток шагов, исступленно крича «ура» и стреляя из автомата. Оглянувшись, он увидел, что остался один. Не успев ни о чем подумать, рухнул в просо: очередь из «гочкиса» ударила его ниже колен.
В себя Анатолий пришел от острого запаха: кто-то совал под нос пузырек с нашатырным спиртом. Он приподнял опухшие веки, но перед глазами зарябили круги.
— О, он оживает! — радостно сказал мужской голос по-русски.
— Это очень приятно. Влейте ему в рот спирта, — ответил другой голос тоже по-русски.
Наконец Анатолий пришел в сознание окончательно. Он лежал на траве, в тени, под навесом сарая. Приподнявшись на локтях, он увидел справа трех японских офицеров, похожих друг на друга, как стертые пятаки: все трое были тщедушные, в очках, улыбающиеся. Анатолию захотелось зажмуриться от ужаса, но он этого не сделал и снова опрокинулся на спину. И это тотчас отдалось ноющей болью в перебитых ногах.
Один из японцев, майор, видимо старший, сказал:
— Нам очень приятно, что вы очнулись.
— Да, да, очень приятно, — подтвердили двое других.
Офицеры говорили на чистом русском языке — так, как могут говорить в японской армии только офицеры разведки.
— Пока вы были без сознания, — продолжал майор, — мы позаботились о вашей ране, сделали перевязку. Видите, насколько гуманна японская императорская армия.
И без всякой паузы закончил:
— А теперь нам нужны от вас некоторые сведения. Дадите их — и мы вам даруем жизнь, свободу, деньги…
Анатолий молчал, прерывисто дыша. Майор подошел ближе, присел на корточки:
— Молчание — знак согласия, как говорят у вас, русских. Отвечайте исчерпывающе: кто вы, из какой части, кто командир? Численность части? Ее задачи? Ну, ну, быстрей… Нам некогда… Да не бойтесь, о ваших показаниях никто не узнает: жители спрятались, сидят в подвалах, а мы… мы уйдем отсюда…
Анатолий не отвечал, глядя мимо японца. Тот начал терять терпение:
— Соображайте живей… Ну, я слушаю… — Он встал, присмотрелся к лежавшему пограничнику. — Не хочешь отвечать? Тогда будет плохо… Ну?
Майор что-то гортанно крикнул по-японски. Два других офицера и выскочившие из дома солдаты подбежали к нему. Он указал пальцем на Анатолия. Японцы подскочили к пограничнику, связали ему за спиной руки и стали избивать. Били палками, прикладами, сапогами. Били по лицу, по голове, по животу. Сам майор несколько раз ударил носком по раненым ногам.
Анатолий погрузился в забытье. Ему плеснули в лицо водой. Майор еще улыбался:
— Ну, как самочувствие? Ты мне что-то хочешь сказать? Не хочешь? Тогда будет плохо…
Он снова скомандовал по-японски. Солдаты подхватили пограничника, поволокли в глубь двора к сухому кедру. Поставили спиной к дереву и привязали крест-накрест веревками. Майор, закуривая, бросил:
— Последний раз предлагаю: или жизнь, или… Нет, смерти я тебе не обещаю. Но хорошая пытка будет…
Кололи штыками, жгли каленым железом, загоняли иголки под ногти, сорвали бинты с ран, посыпали солью. Пахло кровью, подпаленным мясом. Анатолий, бледный, в поту, в изодранной окровавленной одежде, обессилев, висел на веревках; голова безжизненно поникла. Когда он был в сознании, он только мычал. А когда терял сознание — стонал, плакал, выкрикивал в бреду бессвязные фразы. Японцы, вытянув шеи, вслушивались: «Мама, родная…» Майор давал знак, пограничника приводили в чувство — и пытки продолжались сызнова.
Анатолий молчал.
Майор, утомленный, достал платок, вытер шею.
— Пойдемте в дом, отдохнем, — сказал он офицерам. — А около русского поставить часового. Русские даже с перебитыми ногами могут уйти…
Возле Анатолия остался часовой. Забросив на плечо винтовку с ножевым штыком, он ходил взад-вперед размеренно, как на учениях. Солнце припекало, горячий воздух был недвижим. Жужжали золотистые жирные мухи. Часовой тупо наблюдал за их роем.
На просяном поле послышалась стрельба. Часовой замер. Анатолий приподнял голову, открыл глаза. О чем он сейчас думал? О товарищах или о смерти? О воинском долге или о матери? О родном городке или о Москве? А может, о том, что ему лишь двадцать лет и он еще не успел в своей жизни поцеловать ни одной девушки?
В небе зарокотали моторы. Анатолий встрепенулся, он по звуку узнал свои, советские, самолеты. Кровоточащие, изуродованные губы раздвинулись: Анатолий улыбался.
Шестерка штурмовиков, развернувшись, начала бомбить и обстреливать станицу. Стрельба на просяном поле усилилась, там кричали «ура»: пограничники, и среди них Константин, шли в атаку.
Бомба разорвалась на дороге, вблизи двора, где висел Анатолий. Японцы, выскочив из дома, побежали огородами из станицы. Часовой тупо посмотрел им вслед, приловчившись, ударил штыком в грудь пограничника и, пыля сапогами, затрусил за ними.
…Константин давно умолк, а перед Марфой Игнатьевной все стояли видения, вызванные его рассказом. Сгорбившись, она молчала.
Потом он водил ее по казарме, и обоим было очень тяжело. Вот койка, застланная серым суконным одеялом, на подушке — свернутое треугольником вафельное полотенце. В ногах, на железном пруте, — фанерная табличка с надписью: «Ефрейтор А. Маслов». Так теперь эта койка и стоит, всегда застланная. Вот отливающий вороненой сталью автомат в пирамиде, из него стрелял Анатолий.
Над койкой Анатолия — его портрет в дубовой рамке. Марфа Игнатьевна неотрывно смотрела на портрет: как живой, худенький, глазастый, одна бровь выше другой, яркие полные губы…
В канцелярии Константин показывал письма об Анатолии, пришедшие на заставу из разных уголков страны. Отстуканное на машинке на блестящей белой бумаге письмо известного писателя. Короткое, как донесение, письмо летчиков Н-ской части. Нацарапанное детской рукой на тетрадном листе письмо от пионерского отряда имени Анатолия Маслова.
— Имени Анатолия Маслова, — прошептала Марфа Игнатьевна.
Она пожелала посмотреть на китайскую сторону, на станицу Рождественскую. Константин ответил, что отсюда Рождественскую не увидеть: скрыта отрогами Хингана. Но Марфа Игнатьевна, задыхаясь, цепляясь за руку Константина, все равно забралась по лестнице на дозорную вышку и стала рядом с часовым. Рождественскую она, конечно, не увидела, но китайский поселок почти у самого берега, наискосок от заставы, был виден хорошо. По улицам ходили мужчины и женщины, одетые одинаково: в синие штаны и куртки. В пыли, играя, возились полуголые китайчата. Над самым большим в поселке домом трепыхался алый флаг. «Такой, как у нас», — подумала Марфа Игнатьевна и спросила Константина:
— Китайцы хорошие люди?
— Конечно! Это ж наши союзники, друзья…
— Про то знаю. Я о другом… Характер-то у них какой?
— Характер? Добрые, честные. А трудолюбивые… Еще веселые, любят петь наши песни: все больше о Москве, о мире…
— Хорошие, значит, люди, — сказала Марфа Игнатьевна и стала спускаться с вышки.
Вечером она присутствовала на боевом расчете. На перекличке старшина первым, словно живого, выкликнул ефрейтора Анатолия Маслова. Правофланговый ответил:
— Ефрейтор Анатолий Маслов погиб смертью храбрых…
Марфа Игнатьевна стояла неподвижно, как в строю, и слушала молодые, звонкие голоса, отзывавшиеся на выклик старшины.
Ужинала она на квартире у Константина. Он познакомил ее с женой — некрасивой, стеснительной женщиной — и с дочерью. Востроглазой, белесой девчонке с тощей косичкой было лет шесть.
«Такая дочь могла бы быть и у Толи», — подумала Марфа Игнатьевна, гладя девочку по голове.
Как ни упрашивали хозяева, ночевать у них Марфа Игнатьевна не осталась. Ей хотелось побыть наедине с собой, разобраться в тех чувствах и мыслях, которые вызвал у нее этот день. Пока что ясным было одно: не только она любит и помнит Анатолия.
Ей поставили кровать в комнате политико-просветительной работы. Константин пожелал спокойной ночи и ушел. Она тотчас же легла, не погасив света. В комнате, на дальней стене, тоже висел портрет Анатолия. Встретившись с его взглядом, Марфа Игнатьевна привычно заплакала. Она плакала и чувствовала: с ней происходит что-то необычное. Не сразу она поняла, что сегодня слезы приносили ей облегчение.