Поселок лежал в котловине. В нем всегда было тихо: ветры гудели где-то вверху. Зато вся ливневая вода с гор попадала в поселок, а во время листопада, как сейчас, его засыпало листьями.
Был конец сентября. На окрестных склонах, чередуясь с неизменно зелеными соснами, желтели березы и лиственницы. Сухие, невесомые листья срывались и, кружась в воздухе, обгоняя друг дружку, падали, устилали крылечки, подоконья, крыши сборных деревянных домов, дворы и улочки. Попадая под ногу, они шуршали, хрустко ломались.
Едва рассвело, когда Истомин и Кульчицкая покинули поселок. Опираясь на геологические молотки, как на палки, они обогнули крайний двор — склад экспедиции — и тропкой выбрались из котловины. Кульчицкая пошла дальше, а Истомин задержался, по привычке оглянулся, прощаясь с базой; поселок внизу еще спал, лишь в одном домике из трубы штопором вывинчивался сизый дымок. Истомин поправил на спине рюкзак и размашистым шагом пустился догонять Кульчицкую.
— Вы что же, решили от меня удрать? — крикнул он и засмеялся.
Кульчицкая остановилась, обернулась к нему. Он долгим взглядом посмотрел на нее, точно видел впервые. Румяные щеки, над верхней губой забавный пушок, как у подростка; из-под беличьей ушанки торчали выгоревшие каштановые пряди. Истомин попытался вспомнить: а какая у нее фигура? Сейчас на Кульчицкой, так же как и на нем, были лыжные брюки и ватная куртка, подпоясанная ремнем; спину горбил двадцатикилограммовый рюкзак. Может, поэтому Кульчицкая показалась Истомину коренастой, сутулой, неуклюжей, мужеподобной.
«Ну, да ничего, — подумал Истомин. — Это ничего…»
— Я не удираю, Лев Иванович… Верите, хочется поскорее добраться до места, — сказала Кульчицкая, когда он догнал ее и они пошли рядом.
— Успеем, Ирочка. Времени у нас в запасе много.
Здесь, на хребте, было прохладнее. Ветер раскачивал верхушки сосен, полуголых берез и лиственниц с потерявшими упругость, но еще не слетевшими хвойными иголками. Трава, кусты багула и ольховника, поседевшие от инея, зябко жались друг к другу. Но из-за гребня сопки выплыло солнце, и через час-другой вместо инея заискрилась роса, а трава и кустарник постепенно приняли свою естественную осеннюю окраску — бурую и темно-серую.
И все вокруг точно повеселело от солнечных лучей; даже гранитные скалы уже не представлялись мрачными и дикими. Истомин зашагал впереди, прокладывая путь между валунами, кустарником и валежинами.
Он говорил Кульчицкой:
— Этот участок заснят. Я был тут… Взгляните: интересное обнажение гранитов. Два дня сидел на нем… Нащупал кварцевые жилы! Отослал образцы в лабораторию. Жду, что покажет анализ. Надеюсь, есть молибденит…
— Хорошо бы, — сказала Кульчицкая.
Стало жарковато, и они решили раздеться. У валуна, похожего на круглый стол, сбросили рюкзаки, сняли стеганки, скатав, пристроили их к рюкзакам. Истомин остался в фиолетовом, с оленем, свитере, поверх которого был выпущен воротник клетчатой ковбойской рубашки, а Кульчицкая — в малиновом свитере; она оказалась по-девичьи худенькой, с тонкой талией, с маленькими острыми грудями. Истомин поглядел на нее и сказал:
— Тяжело вам, Ирочка?
— Ерунда, — Кульчицкая вытерла носовым платком пот со лба. — Я же не первый раз… И, кстати, Лев Иванович: если не хотите со мной ссориться, не вздумайте жалеть меня… или что-нибудь в этом роде… Достаточно того, что вы дорогу пробиваете…
— Слушаюсь, — сказал Истомин и усмехнулся. — Я не буду жалеть вас…
Он помог ей надеть рюкзак, закинул за плечи свой, и они снова двинулись. Миновали тесное ущелье, в котором, обдавая брызгами, шумел водопад, взобрались на вершину, откуда были видны и водопад внизу, и соседние гольцы, и далекий белок — покрытая вечным снегом горная верхушка. Они постояли, посмотрели. Истомин тронул спутницу за локоть:
— Правда, Ирочка, красиво?
— Весьма, — ответила она и высвободила руку.
Они пробирались по тайге, временами отдыхая на коротких привалах. У ключа, выбивавшегося из-под камней, остановились на большой привал. Истомин, ничего не позволяя делать Кульчицкой и этим сердя ее, быстро собрал бересту и сушняк, соорудил таган, развел костер. Он отшучивался, ласково улыбался спутнице.
Попили сладкого горячего чаю с сухарями и отправились дальше. Пейзаж был все такой же: сосны, лиственницы, гранитные глыбы, бурелом. Хребет назывался Медвежьим, и неспроста: на каждом шагу следы медведей — то отпечатки лап с глубоко вдавленными в землю изогнутыми когтями, то исцарапанный когтями сосновый ствол, то вырванная с корнем карликовая береза-круглолистка, то развороченный муравейник, то измятая брусника: здесь мохнатый отъедался ягодой, готовясь к зимней спячке. Но сами звери не попадались, и Истомин шутил:
— Можете, товарищи топтыгины, вообще глаз не казать. Мы не будем за это на вас в претензии… Правда, Ирочка?
— Конечно. Мы не жаждем с ними встречи, — сказала Кульчицкая, отдуваясь.
Было ясно, что она начинает уставать: дышит учащенно, под глазами синие полукружья, вся в поту. Да и сам Истомин отчетливо ощущал, как дрожат у него икры и ноет поясница.
Солнце еще не закатывалось, но воздух опять похолодел. Косые тени от деревьев и валунов делались все длиннее. Впереди, в камнях, у пнистой опушки журчала речка. Истомин сдернул ушанку и, подражая забайкальским таежникам, со смехом ударил ею о земь:
— Шабаш, паря! Тута, однако, отаборимся…
Кульчицкая неожиданно произнесла:
— Давайте, Лев Иванович, еще пройдем. Покуда не стемнеет…
— Мне приказано вас не жалеть… Слушаюсь! Но вы хоть сами себя пожалейте, — сказал Истомин и властно снял с нее рюкзак.
Спустя несколько минут на опушке уже потрескивал костер; язычки пламени усердно лизали дно котелков, подвешенных на тагане. Сбросив горные ботинки, в одних шерстяных носках, Истомин и Кульчицкая спустились к речушке, долго, фыркая от удовольствия, умывались. Кульчицкая, попросив Истомина отвернуться, вымыла ноги. Он последовал ее примеру.
Когда они вернулись к костру, вода в котелках побулькивала, переливаясь через край, отчего дрова в костре шипели по-змеиному. Кульчицкая в один котелок опустила щепотку чаю, в другой — рис, сушеный лук и соль.
Они с аппетитом съели рисовый суп, попили, как выразилась Кульчицкая, в охотку чаю и теперь отдыхали у огня на смолистых сосновых ветвях, покрытых стеганками. От костра тянуло теплом и дымом. Истомин сидел, по-восточному скрестив ноги, покуривал трубку, пошевеливал прутиком угли.
— Почему казак гладок — поел да на бок… Так и вы, Ирочка, — сказал он, поворачиваясь к ней. Кульчицкая улыбнулась, кажется — впервые за день.
«Это хорошо», — подумал Истомин, не спуская с нее взора.
Она действительно лежала на боку в метре от него, подперев подбородок ладонью. Истомин совсем близко видел в красноватом отсвете от заката и от костра ее пухлые щеки, чуть приоткрытый рот, острые груди.
— Послушайте, Ирочка, — промолвил он вдруг осипшим голосом. — Послушайте…
Он замолчал, выбил недокуренную трубку и повторил:
— Послушайте…
Его тон заставил Кульчицкую приподняться в замешательстве и тревоге. Но его это словно подхлестнуло. Он на коленях мгновенно переполз к ней, обнял и стал целовать в твердые влажные губы. Она уклонялась молча и ожесточенно…
Но его объятия были, как железный обруч. Все-таки ей удалось упереться руками в его лицо и на какой-то миг оттолкнуть от себя. Он вновь бросился к ней, и тогда она ударила его кулаком в глаз.
Удар был непредвиденно силен. Голова Истомина мотнулась назад, перед ним зарябило оранжевое. Он замер, пораженный: его бьют! Кульчицкая, воспользовавшись этим, вскочила на ноги.
— Ну, знаете, — хрипло прошептал он и сжал кулаки.
Но вместо того чтобы шагнуть к ней, резко повернулся и пошел от костра. Кульчицкая, раскрыв глаза, следила за его широкоплечей ссутулившейся фигурой, пока та не исчезла в лесу. Затем опустилась на корточки и заплакала.
Она плакала и думала о том, что вот и подтвердились предостережения товарищей. Не надо было идти ей с Истоминым: да, это пошлый, распущенный человек. А она-то, глупая, не верила. Ну, нынче убедилась…
А Истомин бродил по лесу, щупал горевший глаз и вполголоса ругался:
— Подумаешь, недотрога… Ах, ты драться… черт подери! Будь ты мужчиной, я б тебе прописал! Подумаешь, персона… Да у меня не такие были…
Истомин побродил еще, но солнце село, все обволокла вязкая темнота, стало пробирать холодком, и он вернулся к стану. Костер почти погас, лишь кое-где тлели угли. Кульчицкая лежала спиной к костру, глаза закрыты: не поймешь, спит или нет.
«Госпожа, — подумал Истомин. — Дров не может подбросить…»
Он сунул в костер сушняк и большую валежину, чтоб она горела всю ночь, и тоже улегся спиной к огню. Поворочавшись, крепко, без сновидений, уснул.
Пробудился Истомин, когда уже рассвело и в котелках на тагане кипела вода; Кульчицкая развязывала мешочек с рисом. Не глядя друг на друга, они позавтракали и тронулись в путь.
В распадках клубился туман, настолько плотный, что за ним ничего не разобрать. Он держался до полудня, а потом рассеялся, как не бывал. Потянулась горелая тайга — здесь прогулялся лесной пожар, — сменившаяся кедрачом. Сумеречно: солнечные лучи не проникали сквозь мощные кроны. Ноги погружались в мягкий темно-зеленый мох…
Весь день Истомин и Кульчицкая почти не разговаривали. Когда ему все-таки случалось обращаться к ней, он сухо произносил: товарищ Кульчицкая. А она называла его по-прежнему — Лев Иванович, будто ничего не произошло. Истомин сердился: «Оскорбила человека, а теперь я не я, и хата не моя…»
На ночлеге после ужина он тотчас завалился спать, даже не пожелав Кульчицкой спокойной ночи.
Так они шли неделю. На восьмые сутки достигли верховьев Каменки — порожистой речки, клокотавшей пеной. Вокруг громоздились каменные россыпи; камни обросли лишайником — белым, серым, черным. Богатый шишками, рос кедр-стланик.
Этот участок и предстояло заснять. Не мешкая, Истомин и Кульчицкая приступили к делу. Они пересекали участок по заданному маршруту: отбивали молотком кусочки гранита и базальта, складывали в рюкзак образцы, достав из сумки полевой дневник, описывали в нем обнажения пород.
Работа была для обоих привычная и увлекательная и поэтому продвигалась споро. Через несколько дней снова вышли к петлявшей реке. Вода бурлила, словно кипела в котелке на тагане, несла коряги, ветки и листья. Камни высовывали из пены свои неровные ослизлые лбы. Нужно было перебраться на ту сторону, заснять там участок и уже другим, более коротким маршрутом возвращаться на базу.
Истомин покосился на Кульчицкую: она мялась, переступала с ноги на ногу.
«Трусишь? То-то», — усмехнулся он и сказал:
— Товарищ Кульчицкая, придется по камням перебираться. Я буду первым…
Она кивнула.
Истомин натянул глубже шапку, поправил рюкзак и, выбирая камни поровнее, стал перепрыгивать. За ним прыгала Кульчицкая; делать это было не так уж трудно, потому что камни располагались близко друг от друга.
Уже у берега приключилась неприятность. Оставался последний камень. Когда Истомин небрежно, рисуясь, прыгнул на него, подошва ботинок скользнула, и он упал в воду. Кульчицкая сперва застыла на своем камне, затем закричала: «Помогите! Помогите!» — и устремилась к берегу.
Река была мелкой, но поток подхватил Истомина и потащил. Его трижды стукнуло о камни, прежде чем он, вдосталь наглотавшись ледяной воды, прибился к берегу. Кульчицкая, суетясь, протянула ему палку, он ухватился за нее и вылез на сушу. Вода стекала с него ручьями.
— Черт подери, — сказал Истомин, трясясь; он промок до нитки, и у него зуб на зуб не попадал.
Кульчицкая, не говоря ни слова, бросилась разжигать костер, а Истомин скинул рюкзак, сел на землю, снял ботинки и носки. Потом начал раздеваться, развешивая одежду на кустах.
Делая вид, будто собирает дрова, Кульчицкая отошла в сторону. Истомин, в нижнем белье, подергиваясь, чтобы хоть немного согреться, развязал рюкзак, достал запасную смену белья, но она тоже намокшая, липкая от растаявшего сахара. Он вытащил из рюкзака фляжку со спиртом, налил в алюминиевый стаканчик и, не разводя, хлебнул. В горле и груди как наждаком провели. Хотел было натереть спиртом ступни, да раздумал: это длинная история, нужно поскорее управиться, а то Кульчицкая пожалует. Он высушил над костром белье, брюки, дневник и выпил еще стаканчик. Его перестало лихорадить.
Истомин продолжал сушить вещи, когда подошла Кульчицкая. Он глянул на нее мельком, и ему сделалось досадно и конфузно. Прыгал, скакал, как мальчишка-хвастун, свалился в реку, дуралей. А эта персона заверещала: «Помогите!» — или что-то подобное, как будто в забайкальской глухомани есть Освод…
В этот день они больше не работали. Истомин обсушивался, брился, а Кульчицкая, вооружившись иглой, починяла одежду и готовила еду или дремала у костра, вытянув ноги. К вечеру небо набрякло тучами. Сразу похолодало.
Утром, когда они проснулись, все было засеяно снежной крупой. Сухая, жесткая, она неприятно скрипела под ботинками, словно толченое стекло.
— Давайте закругляться, — сказал Истомин. — Пахнет зимой…
Но подул ветер-верховик, разогнал тучи; взошло солнце и слизнуло крупу. Истомин обрадовался вернувшемуся теплу, потому что его познабливало.
Назавтра его тоже знобило, голова разламывалась, было больно глотать. Странно покалывало под лопатками. Рюкзак стал многопудовым и неудобным. И шагать, и нагибаться, и говорить было как-то трудно, неловко.
«Не расклеился ли я? — подумал Истомин. — Надо было вчера ступни спиртом растереть-то…»
А там появился жар, кашель — натужный, утробный, и Истомин убедился окончательно, что захворал.
На привале он впал в забытье.
Очнулся от прикосновения чего-то холодного. С усилием разомкнул веки и увидел Кульчицкую; склонившись, она прикладывала к его лбу мокрый носовой платок. Преодолевая слабость и подступавшую к горлу тошноту, Истомин сел, навалившись спиной на валун. Кульчицкая не отходила, лицо ее было бледным, выгоревшие кудряшки почему-то обвисли.
«Опять струсила, — вяло подумалось Истомину. — С такой в тайге пропадешь…»
Кульчицкая тихо спросила:
— Вам дурно, Лев Иванович? Вы занемогли?
— Дурно, — Истомин попробовал усмехнуться, но вместо усмешки получилась гримаса.
Он начал вставать и тут же, обмякнув, опустился на землю: перед глазами все плыло. Попросил пить и пил, лязгая зубами об алюминиевую кружку, расплескивая воду и не утоляя жажды.
Кульчицкая принялась развязывать свой рюкзак:
— У меня есть кальцекс. Я обычно ношу с собой. Это поможет…
Истомин внезапно обозлился:
— Черт подери… с вашим кальцексом! Тут, наверно, ангина и воспаление легких, может, и плеврит… А вы — кальцекс…
— Как же нам тогда быть, Лев Иванович? — спросила Кульчицкая, не меняя тона, и затянула рюкзак.
— А так… Вы разведете костер, я возле него буду… Вы закончите нашу работу… Сегодня… Ее осталось самая малость… А завтра уйдете на базу… Оттуда пришлете за мной…
— Хорошо, Лев Иванович, — ответила Кульчицкая, постукивая по носку ботинка геологическим молотком.
Она вернулась после заката, доложила, что остаток участка заснят, напоила Истомина чаем и принялась искать топор.
— Для чего топор? — сказал Истомин. — Кругом сухих дров… Сколько угодно…
— Я хочу нарубить молодых кедров.
— Для чего?
— Сделать волокушу.
— Для чего?
Он спросил и вдруг понял: она потащит на волокуше его, Истомина. Кульчицкая молчала, и он сам сказал медленно и четко:
— Это будет очень трудно…
— Ерунда! Кстати, я вас уже просила не жалеть меня, — она говорила не то серьезно, не то со смешком.
— Слушаюсь, — шепнул Истомин и закрыл глаза.
Рано утром Кульчицкая сварила завтрак. Но Истомин отказался есть и лишь попил чаю; ослабев, он уже не вставал. Кульчицкая, напротив, поела с удовольствием.
Затоптав костер, она помогла Истомину вползти на волокушу, положила туда же рюкзаки.
— Ну, поехали, — сказала она и впряглась в волокушу.
Тащить ей было тяжело, Истомин сердился: для чего она затеяла эту музыку и почему он давеча не возразил? Хвоя на дне волокуши представлялась ему жесткой, лежать было неудобно, донимал холод.
Кульчицкая, сильно подавшись вперед, тянула волокушу, часто останавливалась, сверяясь с картой. Грудь ее под стеганкой ходила ходуном, пот заливал глаза. Отдуваясь, Кульчицкая пила из фляги остывший чай, а Истомина заставляла выпить разведенного спирта, съесть плитку шоколада. Он насильно пил, жевал казавшийся горьким шоколад, и его едва не вырывало, но делалось теплее.
В сумерках заночевали в расщелине, под высокой кремнистой скалой. Пока Кульчицкая искала невдалеке дрова для костра, к волокуше приблизился невесть откуда взявшийся медведь. Когда Кульчицкая, возвращаясь, заметила его, она пронзительно вскрикнула. Медведь подскочил от неожиданности и, виляя куцым задом, скрылся за скалой. Вся дрожа, Кульчицкая подбежала к Истомину:
— Боже мой! Он вам ничего не сделал?
— Нет, только обнюхал, — Истомин приподнялся на локтях. — А вы… напугались?
— Я за вас испугалась, — ответила Кульчицкая и принялась раздувать огонь.
— Спасибо… Но… послушайте, — сказал Истомин хрипло. — Лучше оставьте меня здесь…
Кульчицкая некоторое время молчала и вдруг всхлипнула. Истомин вздрогнул:
— Что с вами?
— Как у вас язык повернулся такое предложить мне? — сквозь слезы произнесла Кульчицкая. — Как вам не совестно…
Истомин завозился, вздохнул. Черт подери, ему вправду стало стыдновато. Тащат его, здоровенного мужика, а он еще кочевряжится. В воду сковырнулся, дуралей, расхворался, наделал хлопот. Сам во всем виноват. А она молодец — тащит и хоть бы что…
— Ну, ладно… Ирочка, — сказал Истомин. — Простите…
Ночью ему было плохо. Он стонал, метался, поминутно просил пить, бредил то какой-то Галей, то какой-то Калерией Федоровной, то каким-то авансовым отчетом. Лишь под утро забылся, но и во сне кашлял так, что Кульчицкая не могла сомкнуть глаз.
В середине следующего дня разыгралась метель. Порывами бил ветер, несло снежные хлопья. Подмораживало. Кульчицкая, согнувшись, тащила против ветра волокушу, на которой, занесенный снегом, неподвижно лежал Истомин. Она оступалась, падала, вновь вставала, пока не добралась до заброшенного зимовья.
Не веря чуду, она обошла низенький бревенчатый домик и, наконец, нащупала дверь. Кое-как втащила в зимовье Истомина; голова у него болталась, как у неживого.
Внутри домика было пасмурно и пусто; грязные стекла крохотного окна чуть пропускали свет. Стены почернели от копоти, на земляном полу тряпье, мусор; ни стола, ни лавки, одни голые нары; на них Кульчицкая устроила Истомина. К нему пришло сознание, он застонал. Она присела рядом, уговаривая, как маленького:
— Ну, потерпите немножко. Скоро база. Там доктор…
Истомин перестал стонать и сказал, басок его был свистящий, отсыревший:
— Слушаюсь… Но я боюсь врачей… И вообще всех… в белых халатах… Знаете почему?.. Ребенком мне однажды… в больнице делали уколы… Мучительно… После как-то зашли… с мамой в парикмахерскую… Я увидел тетей и дядей… в белом… и расплакался… Решил: будут колоть… Давно это было…
Говорил он через силу, с напряжением, блестя испариной. Кульчицкая сказала:
— Лев Иванович, лучше помолчим. Вам вредно… А база уже скоро. Отвезут вас на самолете в Читу, и все отлично…
Она вышла из зимовья, дверь за ней со стуком закрылась, а Истомину почудилось, что это над ним захлопнулась крышка гроба. Он скрипнул зубами: что за страхи, ведь он не один, сейчас с дровами придет она, затопит печь. Будет тепло, хорошо.
Сегодня сознание было яснее.
Истомин ждал Кульчицкую и размышлял о ней. Да, да, молодчина она, настоящий человек, товарищ. Он поймал себя на том, что, пожалуй, прежде никогда не относился к женщине вот так, уважительно. Было все, что угодно, не было только уважения.
Ночью Истомин опять бредил. Ему мерещился снег, но не тот, что хлестал нынче по стенке зимовья, а тот — в овраге под Оршей: изрытый сапогами, в кровавых пятнах. И на снегу он, Истомин, раненный в бою… Намокла солдатская шинель от крови, намокло в нагрудном кармане гимнастерки письмо от матери с Рязанщины, и он думает: «Неужто погибну? Нет, останусь жить и буду жить правильно, честно. Всегда, во всем…»
Кульчицкая меняла компрессы, слушала бормотанье Истомина и думала: когда же она по-настоящему полюбит? Когда придет человек, которого она назовет другом и мужем?
Ей дважды казалось, что она любила. Еще когда училась в школе, в село на побывку приехал лейтенант-танкист, сын председателя колхоза Гусевского — статный, чернявый, посверкивающий золотыми погонами и шитьем на мундире. Стояла ранняя весна, но лейтенант демонстративно не носил шинели. Выбирая сухие места, чтобы не замарать начищенных хромовых сапог, он прогуливался по селу, верхом катался у всполья на отцовском чубаром жеребце, заглядывал по вечерам в клуб. Ирина увидела его в воскресенье, на берегу реки. Столпившись, народ ждал начала ледохода. Вот дрожь прошла по льду, будто его свело судорогой, он затрещал и стал ломаться. Мальчишки заверещали от восторга. Танкист улыбнулся и посмотрел в сторону девчат. Ирина не сомневалась, что улыбка предназначена ей одной, и, конечно, была далека от истины. Танкист охотно улыбался всем девушкам, но держал себя с достоинством, ни с кем не заговаривая. Ирина украдкой следила за ним, как бы невзначай попадалась ему на улице и страдала от равнодушия бравого офицера и появившихся в это время в ее дневнике двоек.
Он уезжал, когда все окрест зазеленело, и только старый тополь возле усадьбы Кульчицких скрипел, лишенный зелени: весь в листьях, но это листья жухлые, прошлогодние, мертвые. Ирина наблюдала из-за оконной занавески, как лейтенант катил на бричке, зажав чемодан коленями, и плакала: пусть и я засохну, как этот тополь. Но она не засохла. Месяца три грустила, а там образ лейтенанта-танкиста, несмотря на золотое шитье мундира, потускнел и в конце концов начал забываться. Так она убедилась, что это была не та любовь, о которой мечтают.
В институте Ирина дружила с однокурсником Толей Кукленко — самым вихрастым и самым остроумным студентом. Она до сих пор не позабыла его афоризмов. Как это? «Гражданин всегда врал, что его часы никогда не врут». «Гражданин подков не гнул, но гнул свою линию — и преуспевал…» На первом курсе это было для нее верхом остроумия, а на третьем — примитивным и плоским. А Толя привязался к ней, объяснился, просил выйти замуж за него. Она отказала, он здорово переживал. Вот и все…
…Тащить волокушу по снегу было легче. Солнце светило ярко, но уже не грело. Снег днем не таял, и голубые сороки с длинными хвостами узорили его своими лапами. Пестрые хохлатые сойки, обнаружив людей, гортанно вскрикивали на ветках. От леса тянулся кустарник, переходящий в болото. Оно подмерзло, и Кульчицкая рискнула двинуть напрямик — болотом.
И вот наступил час, когда они достигли знакомой котловины. Лиственницы также уже облетели, между деревьями домики поселка внизу хорошо различались. Там было все покойно: Истомин и Кульчицкая запаздывали всего на пару дней, и поэтому никто не вышел в тайгу им навстречу. Человеческие фигурки шагали по улицам, заходили в дома.
Не вышли навстречу — и не надо. Ерунда! Мы сами дошли! Кульчицкая, плача и смеясь, опустилась на волокушу около Истомина, достала из кармана брюк зеркальце и гребешок. Истомин видел близко-близко ее свалявшиеся каштановые пряди, которые она яростно расчесывала, втянутые щеки, бывшие когда-то такими полными, потрескавшуюся и шелушащуюся кожу на исхудавшей, щуплой шее.
— Дайте мне зеркало, — еле слышно попросил Истомин.
Он не узнал себя: желтый, как мертвец, глаза в отеках, оброс щетиной; губы запеклись, черные; усы уже не топорщились. Было жалко себя, Кульчицкую, жалко еще чего-то, чему и слова не подберешь. Он вернул зеркало и спросил:
— Какое сегодня число?
— Пятнадцатое октября… Да, пятнадцатое октября.
— День моего рождения, — сказал Истомин и неудержимо закашлялся. — Тридцать четыре года…
— Так много? — вырвалось у Кульчицкой. — А мне двадцать четыре… На десять лет старше!
— Да, старше, — прошептал Истомин, борясь со слабостью. — И не сердитесь на меня, Ирина. Я очень виноват…
— Я не сержусь, — она произнесла это как-то бегло и, как посчитал Истомин, равнодушно. «Что ж, — думал он, — в сущности она права. В лучшем случае она может питать ко мне одно равнодушие».
Но Истомин ошибался. Кульчицкая понимала, что спасла его, и у нее было ощущение, точно она заново дала жизнь человеку. Подобное чувство испытывают матери при рождении ребенка, но Кульчицкая еще не была матерью и не знала об этом.
Люди в поселке не замечали стоявшую на краю котловины Кульчицкую, и тогда она стала осторожно спускать волокушу по заснеженной тропинке вниз.