Безмерный клад надежды и любви
Таится в этих домиках-копилках,
Но сколь жесток, сколь беспросветен крах,
Когда приходит смерть-заимодавец
Забрать все то, что ты считал своим!
«Близнецы».
Тиф, этот алчный вампир, не щадит тех, кто не боится его или пытается отнять у него добычу. Дети вернулись к вдове. Соседи, как истинные добрые самаритяне [37], заплатили те жалкие гроши, которые она должна была за квартиру, и собрали для нее еще несколько шиллингов. Вдова решила перебраться из этого подвала в какой-нибудь другой, где ничто не будет напоминать ей о пережитых страданиях и недолгих былых радостях. Попечительский совет [38] оказался совсем не таким грозным, как она думала, и, расследовав все обстоятельства, вместо того чтобы отправить ее, как она опасалась, в Стоук-Клейпол, букингемпширский приход, откуда был родом ее муж, постановил оплачивать ей квартиру. Таким образом, теперь ей нужно было думать только о том, чтобы прокормить четыре рта, – она сказала бы три, ибо считала себя и грудного ребенка одним целым.
Это была женщина сильная духом, и теперь, немного восстановив за последние две недели свои телесные силы, она уже так не отчаивалась. Она взялась присматривать за детьми; они приходили к ней на целый день с едой, которую она им разогревала, ни единой крошкой не обделяя беспомощных созданий. А вечером, когда матери забирали детишек, она садилась за нехитрое шитье – «шов, отворот, рукав» [39] – и все думала, как бы обмануть инспектора на фабрике и заставить его поверить, что ее большому, сильному голодному Бену больше тринадцати лет. [40] Словом, жизнь ее как-то наладилась, и она потихоньку существовала, как вдруг до нее дошел печальный слух о том, что близнецы Уилсонов заболели.
Особым здоровьем они никогда не отличались. Подобно большинству близнецов, они как бы разделили одну жизнь на двоих. И не только одну жизнь, но и одну силу, а в данном случае, пожалуй, и один ум, ибо это были беспомощные и почти слабоумные малыши, которые, однако, были бесконечно дороги родительскому сердцу, равно как и своему сильному, энергичному, мужественному старшему брату. Они поздно научились ходить, поздно заговорили, вообще запаздывали во всем; их приходилось нянчить и опекать даже тогда, когда другие бегают по улице, теряются и попадают в полицейские участки за много миль от дома.
И все же какая бы нужда ни стучалась в дверь Уилсонов, она еще ни разу не выгоняла любви к безобидным дурачкам. Не случилось этого и сейчас, хотя жалованья Джема Уилсона и того, что иногда удавалось приработать матери, едва хватало, чтобы прокормить всю семью.
Однако когда близнецы, несколько дней куксившиеся и почти не притрагивавшиеся к еде, одновременно слегли и оба тяжело заболели, каждое из трех любящих сердец – хотя ни один из трех не признался в этом другим – почувствовало, что дети едва ли выживут, но прошла почти неделя, прежде чем известие об их болезни достигло того двора, где раньше жили Уилсоны и где по сей день обитали Бартоны.
Элис узнала о болезни своих маленьких племянников немного раньше; она заперла свой подвал и отправилась к брату в Энкоутс, но, так как она частенько по нескольку дней пропадала из дому, помогая людям, которых неожиданно постигло горе или болезнь, ее отсутствие не удивило никого из соседей.
Лишь через несколько дней после того, как близнецы слегли, Маргарет встретила Джема Уилсона и узнала от него о том, что произошло. В тот же вечер она зашла к Мэри и рассказала ей об этом; Мэри с грустью выслушала эти печальные вести, с которыми так не вязались сладостные, нежные слова любви, нашептываемые ей по пути домой. И она принялась корить себя за то, что, увлекшись золотыми видениями будущего, редко заходила в воскресенье или в другое свободное время к миссис Уилсон, которая была подругой ее матери. И теперь она так заторопилась исправить свой промах, что задержалась только для того, чтобы попросить соседку передать отцу, куда она пошла, и побежала к погруженному в скорбь дому.
Лишь взявшись за щеколду уилсоновской двери, она остановилась, чтобы дать успокоиться сердцу, и прислушалась – внутри царила тишина. Она тихонько открыла дверь: в старой качалке сидела миссис Уилсон, держа на коленях одного из больных мальчиков, и без остановки или передышки всхлипывала, но очень тихо, точно боясь потревожить уже хрипевшего ребенка; у нее за спиной старушка Элис горько плакала над вторым малышом: он уже умер, и она обряжала его на доске, положенной на старую кушетку в углу. Над тем из близнецов, который еще дышал, склонился отец, тщетно пытаясь обнаружить хоть каплю надежды там, где ее уже не могло быть. Мэри, неслышно ступая, тихонько подошла к Элис.
– Ах, бедненький! Рано господь призвал его к себе, Мэри!
Мэри не могла говорить, да и не знала, что сказать, – она не ждала такого несчастья. Наконец она спросила шепотом:
– А другой, как вы думаете, выживет?
Элис покачала головой и взглядом ответила: «Нет». Затем она приподняла маленькое тельце, намереваясь перенести мертвого малыша на его постельку в спальне родителей. Но отец, который, казалось, был всецело поглощен еще живущим, видел и слышал все, что происходило возле маленького трупа; он подошел к Элис и, с нежностью приняв на руки своего мертвого сына вместе с его жестким ложем, осторожно понес его наверх, словно боясь разбудить.
Дыхание второго мальчика становилось все более хриплым и прерывистым.
– Надо взять его у матери. Она привораживает его и не дает умереть.
– Привораживает? – недоуменно переспросила Мэри.
– Разве ты не знаешь, что значит «привораживать»? Человек не может умереть на руках у того, кто очень хочет, чтобы он остался на земле. Душа того, который держит, не дает другой душе отлететь, и той приходится вести тяжкую борьбу, чтобы обрести вечный покой. Надо взять его у матери, не то смерть бедненького будет тяжелой.
Элис подошла к матери и попросила отдать ей умирающее дитя. Но мать не хотела с ним расставаться; она смотрела на Элис умоляющими, полными слез глазами: нет, она вовсе его не привораживает, взволнованным шепотом сказала она, ей так хотелось бы избавить его от мучений. Элис и Мэри стояли подле нее, глядя на бедного ребенка, чьи страдания, казалось, все возрастали. Наконец мать прерывающимся голосом сказала:
– Может, и в самом деле тебе лучше взять его, Элис. Видно, душа моя все же не хочет его отдавать: не могу, не могу я смириться с тем, что два моих мальчика уйдут от меня в один и тот же день. Вот я и хотела бы его удержать, но больше он не будет страдать из-за меня.
Она нагнулась и нежно – ах, с какою страстной нежностью! – поцеловала ребенка, а затем передала его Элис, которая бережно взяла малыша. Скоро силы его иссякли, он перестал сопротивляться, и его короткая жизнь оборвалась.
Не сдерживаясь больше, мать громко зарыдала и запричитала. На ее крики сверху прибежал отец, спеша утешить ее, хотя у самого от горя разрывалось сердце. Снова Элис принялась обряжать маленького покойника; Мэри с благоговейным страхом помогала ей. Затем отец с матерью отнесли его наверх и положили на кровать, где уже спал вечным сном его братик.
Тем временем Мэри с Элис подошли поближе к огню и некоторое время молча стояли возле него, погруженные в тихую скорбь. Нарушила молчание Элис.
– Какое горе ждет бедного Джема, когда он вернется домой, – сказала она.
– А где он? – спросила Мэри.
– Работает сверхурочно у себя на заводе. Они получили большой заказ из какой-то далекой страны, ну и Джему, сама понимаешь, приходится работать, хотя сердце у него разрывается из-за бедных малышей.
Они снова помолчали, и снова Элис заговорила первой:
– Мне иной раз думается, что бог не любит, когда люди загадывают наперед. Вот только я что-нибудь твердо задумаю, он ниспосылает испытание, и планы мои идут прахом, точно он напоминает, что судьбы наши в его руках. Перед рождеством я уже совсем было собралась навсегда уехать в родные края – ты ведь знаешь, как давно я этого хочу. И вот на Мартынов день [41] приехала в Манчестер одна девушка из-под Бэртона поступать на место; немного погодя, в свободное воскресенье, явилась она ко мне и говорит, что одна моя родственница просила ее найти меня и сказать, как бы ей хотелось, чтобы я пожила с ними и заодно присмотрела за детьми, а то у них хозяйство больно большое и родственница моя еле с коровами управляется. Всю-то зиму я почти не спала, все думала: даст бог, летом попрощаюсь с Джорджем и его женой и уеду наконец к себе на родину. И не чаяла я, что господь преградит мне путь за то, что не отдала я судьбу свою в руки его, который вел меня доселе по путям жизни. А теперь Джордж остался без работы – таким унылым я его еще никогда не видела; разве я могу бросить его, когда он так нуждается в утешении, особенно теперь, после такого тяжкого удара? И думается мне: перст господен ясно указал, где мое место, и уж если Джордж и Джейн говорят: «Да будет воля его», – то как же я могу роптать.
И, произнеся это, она принялась убирать комнату, стараясь уничтожить следы болезни; она разожгла огонь и поставила греть воду, чтобы напоить горячим чаем невестку, чьи стоны и рыдания время от времени доносились сверху.
Мэри помогала ей в ее хлопотах, как вдруг дверь тихонько отворилась и на пороге появился Джем, весь перепачканный после ночной работы и даже не снявший грязного фартука, – словом, в другое время он едва ли отважился бы показаться Мэри в таком виде. Но сейчас он почти не взглянул на нее, а подошел прямо к Элис и осведомился о здоровье малышей. В обед им было немного лучше, и весь этот день и вечер Джема на работе не оставляла надежда, что началось выздоровление. Во время получасового перерыва он сбегал купить два апельсина, и теперь они оттягивали карман его куртки.
Тетка сокрушенно покачала головой, и слезы градом полились из ее глаз, но Джем не желал понимать ее.
– Оба они умерли, – промолвила она наконец.
– Умерли!
– Да, бедняжки. Часа в два им стало хуже. Джо умер первый – тихо, как ягненок, а Уилл уж больно тяжело умирал.
– Оба!
– Да, дружок, оба. Видно, господь решил уберечь их от какой-то горшей беды, иначе он бы не прибрал их. Это уж точно.
Джем подошел к буфету и осторожно извлек из кармана купленные апельсины. Долго стоял он так; потом его могучее тело затряслось от рыданий. Элис и Мэри испугались – женщин ведь всегда пугает вид мужского горя. И они заплакали вместе с ним. Печаль Джема так тронула Мэри, что сердце ее смягчилось, и, тихонько направившись в угол, где он стоял спиной к ним, она ласково положила руку ему на плечо и сказала:
– Ах, Джем, не надо так горевать: я просто не могу этого видеть!
Сердце Джема вдруг исполнилось странной радости: только Мэри была дана такая власть утешить его. Он молчал, словно боясь словом или жестом разрушить очарование счастливой минуты, когда нежная рука девушки касалась его, а ее мелодичный голос нашептывал ему на ухо ласковые слова. Да, это было нехорошо, Джем почти ненавидел себя за это, – ведь в дом его вошли смерть и горе, – и все же он был счастлив, он был на вершине блаженства от того, что Мэри так говорила с ним.
– Не надо, Джем, прошу тебя: не надо, – снова прошептала она, объясняя его молчание только горем.
Джем не выдержал. Он взял ее руку в свои сильные, но дрожавшие сейчас пальцы и сказал таким тоном, от которого ее настроение сразу изменилось:
– Мэри, я почти ненавижу себя – ведь братья мои лежат мертвые, а отец с матерью в таком горе, и все же я готов отдать за эту минуту всю прожитую мною жизнь. И ты знаешь, Мэри (тут она попыталась высвободить руку из его пальцев), почему мне так хорошо.
Да, она знала – в этом он не ошибался. Но когда Джем повернулся, чтобы прочесть ответ на дорогом лице, он увидел неподдельную растерянность, граничащую с досадой, и страх, который он принял за отвращение.
Он выпустил ее руку, и Мэри поспешно вернулась к Элис.
«Какой я дурак, какой негодяй! Да как я мог, когда в доме такая беда, говорить ей о любви. Не удивительно, что она и смотреть не хочет на такого бездушного себялюбца».
Отчасти чтобы избавить ее от своего присутствия, отчасти следуя велению сердца, отчасти, пожалуй, из желания поскорее искупить свою вину, разделив горе родителей, Джем вскоре отправился наверх, в комнату, где царила смерть.
Мэри машинально помогала Элис, хлопотавшей всю эту долгую ночь напролет, но Джема она больше не видела. Он так и не спустился сверху до зари, когда Мэри решила, что теперь можно безбоязненно идти домой по тихим пустынным улицам и немного поспать перед работой. Она попросила Элис передать ее соболезнования Джорджу и Джейн Уилсон, помедлила, не зная, можно ли оставить ласковую весточку Джему, но передумала и вышла на улицу, залитую ярким солнечным светом, столь не похожим на сумрак комнаты, которую посетила смерть.
Ее сомкнувшимся очам
Предстал иной рассвет. [42]
Мэри прилегла на постель не раздеваясь и, то ли от этого, то ли от того, что через слуховое окно в комнату проникал яркий свет, то ли от чрезмерного возбуждения, долго не могла заснуть. Она думала о Джеме, о том, как он держался с ней, о его словах. Нельзя сказать, чтобы они явились для нее неожиданностью: она давно знала о его чувствах, но все же предпочла бы, чтобы он был менее прямолинеен.
«Как неприятно, – думала она, – что он так неверно меня понимает: стоит мне сказать обычное доброе слово, и глаза его начинают сиять, а щеки заливает румянец. До чего же мне тяжело! Ведь отец и Джордж Уилсон – старые друзья, а мы с Джемом знаем друг друга с детства. Меня так и тянет утешить его, когда он чем-то огорчен. А сегодня – ну, зачем мне понадобилось подходить к нему, когда говорить с ним должна была бы тетка. Ведь он нисколько мне не нравится, и все же, если я не слежу за собой, я разговариваю с ним так ласково! Нет, не умею я, видно, вести себя как надо: то сдерживаюсь и бываю холодна с ним как лед, а если говорю как обычно, получается уж очень нежно. А ведь я почти помолвлена с другим, и этот другой куда красивее Джема. Правда, лицо Джема мне нравится гораздо больше, а раз нравится, то уж тут ничего не поделаешь. Ну да ничего: когда я стану миссис Гарри Карсон, я, наверное, сумею сделать для Джема что-нибудь хорошее. Только скажет ли он мне за это спасибо? Ведь иной раз он бывает совсем бешеный, и, может, ему будет вовсе не по душе моя доброта, если я буду женой другого. Но нечего мучить себя – хватит о нем думать».
И, повернувшись на бок, она заснула, и приснилось ей то, что она часто видела в мечтах: как она после венчания возвращается из церкви в собственной карете, под звон колоколов, заезжает за отцом, который не может прийти в себя от удивления, и навсегда увозит его из старого, мрачного, населенного рабочим людом двора в роскошный дом, где у него будут газеты, журналы, трубки и он каждый день будет за обедом есть мясо, – целый день сможет есть мясо, если захочет.
Вот какие мысли поддерживали склонность Мэри к молодому мистеру Карсону, который, в отличие от простых тружеников, мог свободно распоряжаться своим временем и почти не пропускал дня, чтобы не встретиться с хорошенькой мастерицей; он увидел ее впервые в какой-то лавке, когда сопровождал делавших покупки сестер, и с тех пор не успокоился, пока во время своих ежедневных прогулок весьма непринужденно, хоть и почтительно, не завязал с ней беседы. Он сам себе признавался, что совсем потерял голову, и весь день бродил точно неприкаянный, дожидаясь случая – ас некоторых пор и не просто случая – увидеть ее. В ней трезвый ум и практическая сметка очаровательно сочетались с простодушными, нелепыми и романтическими представлениями, почерпнутыми из светских романов, которыми зачитывались мастерицы мисс Симмондс.
К тому же Мэри была честолюбива, и ее благосклонное отношение к мистеру Карсону в немалой степени объяснялось тем, что он был джентельменом, и притом богатым. В ее сердце бродила закваска, зароненная много лет тому назад тетей Эстер; немалую роль играла тут, возможно, и неприязнь, которую отец ее питал к богатым и знатным. Так уж противоречиво устроен человек, и все мы, начиная с Евы, грешным делом, считаем запретный плод самым сладким. Потому-то и Мэри предавалась мечтам, с наслаждением предвкушая, как она станет знатной дамой и будет вести праздную и приятную жизнь, составляющую удел знатных дам.
Когда мисс Симмондс бранила Мэри, девушка утешалась мыслью о том, что когда-нибудь она подкатит к мастерской в собственной карете, чтобы заказать себе платье у вспыльчивой, но доброй портнихи. Мэри доставляло удовольствие слышать восторженные отзывы о старших дочерях Карсона, признанных красавицах, вызывавших всеобщее восхищение, где бы они ни появлялись, – на балах или на улице, на лошади или пешком, и представлять себе, как она будет ездить и гулять с ними, их любящая и любимая сестра. Но самые лучшие, самые святые ее мечты, которые в какой-то мере искупали ее тщеславие, были связаны с отцом – с любимым отцом, отягченным заботами, всегда мрачным и печальным. Она окружит его всеми мыслимыми удобствами (жить он, конечно, будет с ними), и, вынужденный признать, что богатство – вещь очень приятная, он благословит свою дочь, хоть она и стала знатной дамой! А она сторицей воздаст всем, кто был добр к ней, когда она жила бедно.
Вот какие воздушные замки строила Мэри, вот какие видения Альнашара [43] проносились перед ней, вот за что впоследствии предстояло ей расплачиваться горькими слезами.
А пока ее слова – и не столько слова, сколько интонации ее голоса – звучали в памяти Джема Уилсона. По телу его пробегала дрожь, стоило ему вспомнить, как ее рука лежала на его плече. И к его глубокому горю, вызванному утратой братьев, постоянно примешивалась мысль о ней.