ГЛАВА VI

НИЩЕТА И СМЕРТЬ

Сумеет ли понять богач,

Что чувствует бедняк,

Кому судьба как злой палач,

Как беспощадный враг?

С утра до ночи в снег и в дождь

Бродил ли он хоть раз,

Надеясь заработать грош -

Встречая лишь отказ?

А после шел ли он домой,

Свою судьбу кляня,

В сырой подвал, где нет зимой

Ни пищи, ни огня?

Где лишь детей голодный плач -

Не спится им никак…

Нет, не понять тебе, богач,

Что чувствует бедняк!

Манчестерская песня.


Джон Бартон был не очень далек от истины, полагая, что господа Карсоны будут не слишком опечалены пожаром на фабрике. Они удачно застраховали свое имущество; к тому же машины у них были старые и не могли соперничать с теми, какие применялись теперь. А главное, в делах наступил застой: хлопчатобумажные ткани не находили покупателей, товары накапливались и горами лежали на складах. Владельцы не закрывали фабрик только потому, что надо было держать машины и людей наготове до наступления лучших времен. Теперь же, после пожара, по мнению господ Карсонов, как раз было удобно заняться переоборудованием фабрики на деньги, полученные по страховому полису, и установить на ней новейшие машины. Однако спешить они не собирались. Ведь из их кармана каждую неделю уже не утекали средства на жалованье рабочим, – трата совершенно излишняя при нынешнем состоянии рынка. У компаньонов впервые за многие годы появилось свободное время, и они обещали женам и дочерям всякого рода увеселительные поездки, как только установится сносная погода. А до чего же славно было не торопясь посидеть за завтраком, почитать газету или журнал; или поближе познакомиться с собственными милыми, воспитанными дочерьми, на чье образование они не пожалели денег, но, находясь целыми днями в конторе среди образчиков тканей и счетов, лишь очень редко могли наслаждаться их талантами. Какие счастливые вечера проводили теперь компаньоны в кругу своих семей, когда у них появилось время вкушать радости домашнего очага. Однако у этой медали была и оборотная сторона. В иные дома пожар на карсоновской фабрике принес мрак и отчаянье. Это были дома тех, кто не может не работать и кому не на кого рассчитывать, – дома тех, для кого досуг является проклятьем. Там вместо музыки звучал голодный плач, ибо проходила неделя за неделей, а работы все не было и, значит, не было денег, чтобы купить хлеба детям, которые плачут и требуют его, еще не привыкнув терпеливо переносить страдание. В этих домах не засиживались за завтраком, ибо завтрака не было, зато подолгу лежали в постели, чтобы согреться и не дрожать от холода в студеные мартовские дни, чтобы как-нибудь усмирить волка, терзающего их нутро. Нередко медяки, на которые можно было бы купить немножко овсяной муки или картофеля, шли на приобретение опиума, чтобы одурманить голодных малюток, заставить их забыться тяжелым, неспокойным сном. Это был подвиг материнского милосердия. В такую пору все хорошее и все дурное в человеке проявляется с особою силой. Поэтому были среди этих людей отчаявшиеся отцы, были озлобленные матери (что ж тут удивительного, бог мой!), были отбившиеся от рук дети, – в эту годину отчаянья и тяжких испытаний рвались самые тесные узы родства. Была вера, о глубине которой богачи даже не подозревают; была «крепкая как смерть любовь» [29]; было у этих грубых, неотесанных людей такое самопожертвование, какое можно сравнить разве что с великодушием сэра Филиппа Сиднея [30]. Здесь, на земле, нас порой удивляет порочность бедняков, но когда откроются тайны всех сердец, нас куда больше удивит их добродетель. Я твердо верю в это.

Холодная хмурая весна (весна только по названию) затягивалась, и в торговле поэтому продолжался застой,и вот другие фабрики стали сначала сокращать часы работы и увольнять рабочих, а потом закрылись совсем.

Бартон работал неполный день; Уилсон, работавший на фабрике Карсона, разумеется, вообще сидел без дела. Но его сын работал на машиностроительном заводе и, отличаясь старательностью, зарабатывал достаточно, чтобы при некоторой экономии могло хватить на всю семью. Однако Уилсона очень мучила мысль, что сыну приходится так долго кормить его. Он ходил унылый и подавленный. Бартон же был мрачен и зол на все человечество, а на богачей особенно. Однажды вечером, когда по-рождественски холодная погода казалась особенно холодной, так как на дворе в шесть часов вечера было еще светло, когда во все щели и отверстия задувал ледяной ветер, Бартон сидел в угрюмом раздумье у еле тлевшего в очаге огня, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги Мэри, и в глубине души надеясь, что ее приход хоть немного приободрит его. Дверь отворилась, и в комнату вошел Уилсон, еле переводя дух от быстрой ходьбы.

– Нет ли у тебя немного денег, Бартон? – спросил он.

– Откуда же? Да и у кого они сейчас есть, хотелось бы мне знать. А зачем тебе деньги?

– Они не мне нужны, хоть у меня их тоже нет. Но ты знаешь Бена Дейвенпорта, который работал у Карсона? Он болен – лежит в лихорадке, а дома ни единого полена, ни единой картофелины.

– Я же сказал тебе, что у меня нет денег, – повторил Бартон.

Ответ этот явно огорчил Уилсона. Бартон попытался внушить себе, что это его не касается, но, при всей своей суровости, не смог. Некоторое время спустя он встал и подошел к буфету (которым так гордилась когда-то его жена). Там лежали остатки обеда, которые он приберег себе на ужин. Хлеб и кусок вареной грудинки с жирком. Бартон завернул все это в носовой платок, положил сверток в шляпу и сказал:

– Ну, пойдем.

– Куда? Разве ты работаешь вечером?

– Да нет же! Конечно нет. Я говорю: пошли, навестим человека, про которого ты рассказывал.

Оба надели шляпы и отправились в путь. По дороге Уилсон сообщил, что Дейвенпорт – хороший малый, хоть и чересчур привержен методизму [31]; что дети у него еще слишком малы, чтобы работать, но не настолько малы, чтобы не понимать, что им холодно и голодно; и что семье жилось все хуже и хуже, – одну вещь закладывали следом за другой, и вот теперь они перебрались в подвал на Берри-стрит, за Стор-стрит. Бартон бурчал что-то малоприятное по адресу довольно большой части человечества. Так они дошли до Берри-стрит. Это был немощеный проулок; посредине его проходила сточная канава, так что во всех ямах и выбоинах, которыми эта улица изобиловала, стояли грязные лужи. Старинный эдинбургский окрик: «Gardez l'eau!» [32] был бы здесь весьма уместен. Двери, мимо которых проходили Бартон и Уилсон, то и дело открывались, и хозяйки выливали в канаву всевозможные помои, которые стекали в ближайшую выбоину и гнили там, наполняя воздух зловонием. Для перехода через улицу были насыпаны кучки золы, но прохожий, хоть немного заботящийся о чистоте, старательно их обходил. Наши приятели не отличались чрезмерной разборчивостью, но и они тщательно выбирали дорогу, пока наконец не очутились у ступенек, ведущих к небольшой площадке, расположенной на такой глубине, что голова человека, стоящего на ней, находилась на фут ниже уровня улицы, и такой узкой, что он мог, не делая ни одного шага, дотронуться до окошка подвала и до его грязной сырой стены. Но из этого колодца надо было спуститься еще на ступеньку, чтобы попасть в подвал, где жила целая семья. Внутри царил мрак. Большинство стекол в оконных переплетах было разбито, и дыры заткнуты тряпьем, так что свет даже днем не проникал сюда. Познакомившись с описанием улицы, читатель не удивится, что воздух в подвале, где жили Дейвенпорты, отличался крайним зловонием, и наши приятели едва не задохнулись, переступив порог. Однако это было им не внове, а потому они быстро оправились и, привыкнув к темноте, разглядели трех или четырех детишек, возившихся на сыром – нет, просто на мокром – кирпичном полу, мокром от проникавшей с. улицы вонючей жижи; пустой очаг был черен и холоден; жена хозяина сидела на постели мужа и тоскливо всхлипывала.

– Видите, хозяюшка, вот я и вернулся. А ну, детишки, перестаньте шуметь и не просите у матери хлеба: мой знакомый принес вам кое-что.

В сумеречном свете, который для человека непривычного показался бы кромешной тьмой, детишки сгрудились вокруг Бартона и чуть не вырвали у него из рук еду. Довольно большая краюха исчезла в одно мгновение.

– Надо как-то им помочь, – сказал Бартон Уилсону. – Ты побудь здесь, а я вернусь через полчаса.

И он зашагал, заспешил, побежал домой. В неизменный носовой платок было поспешно сложено то немногое, что у него осталось в буфете. Мэри получает чай у мисс Симмондс и, значит, голодна не будет. Затем Бартон поднялся наверх, достал свой парадный сюртук и единственный яркий, красный с желтым, шелковый шейный платок, – иными словами, все свои ценности, брильянты и столовое серебро, – и отправился к ростовщику. Он заложил свое добро за пять шиллингов и, нигде не останавливаясь и не задерживаясь, вышел на Лондонскую дорогу, откуда было пять минут ходу до Берри-стрит; тут он зашагал медленнее, чтобы не пропустить нужные ему лавки. Он купил мяса, каравай хлеба, свечей, жареного картофеля и на небольшом складе, где торговали в розницу, два мешка угля. У него оставалось еще немного денег, – он вовсе не собирался приберечь их для себя, а просто не знал, на что лучше потратить. Пища, свет и тепло – вот главное, ну а все остальное может и подождать. Когда Бартон появился в подвале со своими покупками, глаза Уилсона наполнились слезами. Ему были понятны движения души Бартона, и он еще больше затосковал по работе, чтобы и он мог оказывать людям помощь из своего кармана, а не думать всякий раз о том, что он тратит деньги сына. Но хотя у него не было «ни серебра, ни золота» [33], он готов был помочь и словом и делом, что гораздо дороже. Не отставал от него в этом и Джон Бартон. Так называемая «лихорадка» (как это всегда бывает в Манчестере) на самом деле была тифом – следствием нищеты, грязи, телесных и душевных мук. Болезнь эта опасная, коварная и очень заразная. Но бедняки относятся к заразе со своеобразным фатализмом – и хорошо, что это так, ибо в их тесных жилищах больного невозможно изолировать. Уилсон спросил Бартона, не боится ли он заразиться, но тот лишь рассмеялся в ответ.

Приятели, превратившись в грубоватых, но заботливых сиделок, разожгли огонь в очаге, и дым клубами повалил в комнату, словно не желал подниматься по сырой, давно бездействовавшей трубе. Но даже дым казался чистым и приятным по сравнению с тяжелым, душным воздухом подвала. Дети снова принялись просить хлеба, но на этот раз Бартон сначала дал кусок бедной, беспомощной, потерявшей всякую надежду женщине, которая продолжала неподвижно сидеть подле мужа, прислушиваясь к его жалобному бессвязному бормотанью. Она взяла хлеб, лишь когда его вложили ей в руку, откусила кусочек, но проглотить не смогла. Она уже не чувствовала голода. Внезапно тело ее безжизненно поникло, и она с глухим стуком упала на пол. Приятели озадаченно переглянулись.

– Видно, очень она изголодалась, – заметил Бартон. – Говорят, голодным нельзя давать много есть, но ведь она и не съела ничего.

– Вот что я сейчас сделаю, – сказал Уилсон. – Я возьму к себе на ночь этих двух мальчишек постарше, – они только и знают, что драться, – и принесу из дому чаю. Женщинам чай и вообще питье всегда помогает.

И вот Бартон остался наедине с малышом, который, поев, стал плакать и звать маму, с женщиной, по-прежнему лежавшей в глубоком обмороке, так что казалось, перед ним – покойница, и с больным, который то что-то бормотал, то в тревоге принимался кричать и звать кого-то. Бартон перенес женщину поближе к огню и стал растирать ей руки. Затем оглядел комнату, ища, что бы подложить ей под голову, но не обнаружил ничего, кроме нескольких кирпичей. Он все же подобрал их и старательно накрыл своей курткой. Затем он пододвинул ноги женщины поближе к огню, от которого уже слегка потянуло теплом. Теперь оставалось лишь найти воду, но бедная женщина была слишком слаба, чтобы ходить за водой к далекому насосу, а потому воды в доме не оказалось. Тогда Бартон схватил малыша и, выбежав из подвала, попросил жильцов, занимавших комнату над Дейвенпортами, одолжить ему их единственную кастрюлю и дать немного воды. Вернувшись в подвал, он,будучи, как большинство рабочих, мастером на все руки, принялся варить кашу, а как только она сварилась, отыскал старую железную ложку (хотя все мелочи были проданы оптом, ее сохранили, чтобы кормить малыша) и с ее помощью умудрился влить немного жидкой каши сквозь стиснутые зубы женщины. Она бессознательно раскрыла рот и мало-помалу пришла в себя. Привстав, она окинула взглядом комнату, вспомнила все и снова в отчаянии опустилась на пол. Малыш подполз к ней и вытер ручонками крупные слезы, покатившиеся из ее глаз, ибо теперь у нее достало сил хотя бы плакать. Но пора было заняться и больным. Он лежал на соломе, настолько мокрой и гнилой, что любой пес предпочел бы ей кирпичный пол; солому прикрывал кусок мешковины, на которой и лежало тощее, как скелет, тело; сверху на больного навалили всю одежду, без которой мать или дети могли в этот холод обойтись, и ему было бы тепло под ней, как под одеялом, если бы он не двигался, но он беспокойно метался, то и дело сбрасывая с себя тряпье, и дрожал от озноба, хотя тело его горело огнем. Порой он приподнимался, обезумевший, нагой, словно пророк, вестник гибели, сошедший со страшной картины, изображающей чуму, но почти тотчас падал в изнеможении. Бартон понял, что надо неослабно следить за ним, иначе он может разбиться, ударившись о кирпичный пол. Поэтому Бартон несказанно обрадовался, когда появился Уилсон, держа обеими руками кувшин с горячим чаем для бедной женщины; однако при виде питья в ее муже проснулся животный инстинкт, и он схватил кувшин, чего никогда не сделал бы, если бы его рассудок не был омрачен лихорадкой.

Приятели посовещались. То, что оба должны провести ночь, ухаживая за больными, разумелось и без слов. Но нельзя ли позвать врача? По-видимому, нет. Завтра надо будет попросить, чтобы больного поместили в лазарет, а пока единственный сведущий человек, к которому можно обратиться за помощью и советом, это аптекарь. И Бартон (поскольку деньгами располагал он) отправился разыскивать аптеку на Лондонской дороге.

Какое красивое зрелище являет собою улица с освещенными окнами лавок! Так ярко горит газ, такими заманчивыми при вечернем освещении кажутся выставленные в них товары, а окна аптеки и вовсе приводятна память заколдованный сад Аладина или кувшин Прекрасной Розамунды из сказок, которые рассказывали нам в детстве. Правда, у Бартона это не вызывало подобных ассоциаций, но контраст между этими лавками, полными товаров, хорошо освещенными, и мрачным темным подвалом бил в глаза, и ему было горько от того, что такие контрасты существуют. Они представляют собой непонятную жизненную загадку не только для него одного. Бартон думал о том, найдется ли в этой спешащей толпе еще хоть один человек, который шел бы из такого же печального дома, как он. Все люди вокруг казались ему веселыми, и он был зол за это на них. Но ему, как и вам, не дано было знать участь тех, кто в течение дня проходит мимо вас по улице. Откуда вам догадаться об их трагических увлечениях, о тех муках, о тех искушениях, которые терзают их, быть может, и сейчас, с которыми они борются, перед которыми отступают? Вот вас толкнула локтем девушка, весело смеющаяся, хотя ее душа жаждет покоя смерти и думает она о холодной реке как последнем даре божьего милосердия. А в следующую минуту вам встретится преступник, замышляющий убийство, о котором вы с содроганием прочтете завтра в газетах. Вы можете наткнуться на человека совсем скромного и незаметного, самого последнего на земле, который на небесах будет, однако, ближе всего к богу. Благие дела… Злые дела… Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, куда спешат эти тысячи людей, которых вы ежедневно встречаете на улице? Бартон шел по благому делу, но в сердце его таились зло, горечь и ненависть к счастливцам, которых он в эту минуту отождествлял с себялюбцами.

Он отыскал аптеку и вошел в нее. Аптекарь (отличавшийся такою мягкостью манер, словно он был весь смазан притиранием собственного изготовления) внимательно выслушал рассказ Бартона о болезни Дейвенпорта; заключил из его слов, что это тиф, чрезвычайно распространенный в округе, и приступил к изготовлению лекарства – спиртового раствора соды или чего-то столь же безобидного и полезного при легкой простуде, но совершенно бессильного облегчить хотя бы на минуту страдания бедняги, снедаемого тифозной горячкой. Он посоветовал сделать то, что они уже сами решили сделать, – утром похлопотать о том, чтобы Дейвенпорта положилив больницу; и Бартон ушел несколько успокоенный, веря в благотворное действие полученного лекарства, ибо люди его сословия если верят в лекарства, то уж верят в любое и считают все снадобья одинаково целительными.

Тем временем оставшийся в подвале Уилсон делал все, что мог. Он успокаивал и без конца накрывал больного; накормил и укачал малыша; ласково поговорил с женщиной, которая продолжала лежать, ослабевшая и измученная. Увидев какую-то дверь, он открыл было ее, но лишь на одно мгновенье: она вела в другую часть подвала, выходившую во двор; вместо окна здесь было отверстие, забранное решеткой, куда с улицы стекала навозная жижа из свиного хлева и всякая другая мерзость. Вместо пола там была вонючая грязь. Судя по отсутствию мебели, тут никто никогда не жил, да и никакой человек, не говоря уже о свиньях, не выдержал бы здесь и нескольких дней. Однако за «заднюю комнату» взималась дополнительная плата – она обходилась Дейвенпортам в три лишних пенса. Закрыв дверь, Уилсон обернулся и увидел, что женщина дала ребенку иссохшую сморщенную грудь.

– Неужто ваш малыш еще не отнят от груди? – немало удивившись, спросил он. – Сколько же ему месяцев?

– Да скоро второй годик сравняется, – еле слышно ответила женщина.-Зато он хоть молчит так, когда мне нечего ему дать, и спит себе. Мы ведь во всем себя урезали, только бы детей накормить.

– Неужто городские власти вам ничем не помогли?

– Нет. Ведь хозяин-то мой из Букингемпшира, вот он и боится, как бы его не отправили на родину, ежели он к властям пойдет. Вся наша надежда на лучшие времена. Да только, видно, я их уже не увижу.- И бедняжка снова принялась жалобно, пронзительно всхлипывать.

– Послушайте, съешьте немножко каши, а потом постарайтесь заснуть. Эту ночь мы с Джоном посидим подле вашего хозяина.

– Благослови вас бог.

Она доела кашу и тотчас заснула мертвым сном. Уилсон накрыл ее своей курткой, стараясь двигаться как можно осторожнее, чтобы не потревожить ее, но он мог этого не опасаться, ибо она была крайне изнурена испала глубоким тяжелым сном. Проснулась она лишь однажды – чтобы укутать ребенка.

Теперь Уилсону и Бартону оставалось только следить за больным, метавшимся в горячке. Он вскакивал, кричал, неистовствовал, обуреваемый какой-то мучительной тревогой. Он ругался и сквернословил, к великому удивлению Уилсона, который знал его как человека набожного и понятия не имел о том, что бред может развязать любой язык. Наконец, обессилев, Дейвенпорт заснул, а Бартон и Уилсон подсели к огню и стали шепотом беседовать. Они устроились прямо на полу, так как стульев не было, а столом служила старая, перевернутая вверх дном лохань. Приятели задули свечу и разговаривали при неверном свете, падавшем из очага.

– Ты давно его знаешь? – спросил Бартон.

– Да года три будет. С тех пор, как он поступил на фабрику к Карсону. Он всегда был такой степенный, вежливый, хотя и методист, как я тебе говорил. Жаль, что не могу я показать тебе письмо, которое он прислал своей хозяйке недели две назад: он ведь уходил из города искать работу. Очень оно помогло мне, это письмо. Я ведь тоже роптал: как-никак, а мне тяжело сидеть на шее у Джема и есть хлеб, купленный на деньги, которые он заработал своим потом и кровью, в то время как я сам должен был бы их всех кормить. А хоть я и ничего не зарабатываю, есть-то все равно хочется. Так вот, значит, роптал я. Вдруг она, – и он указал глазами на спящую женщину, – приносит мне письмо от Бена, потому как сама-то она читать не умеет. Ну, словно я писание почитал: ни единой жалобы; мол, бог – наш отец, и мы должны терпеливо сносить испытания, которые он нам посылает.

– Тогда выходит, что бог – он и хозяевам тоже отец? Не хотел бы я иметь таких братцев.

– Эх, Джон, не надо так говорить: уж конечно, немало найдется хозяев не хуже, а лучше нас.

– Если ты так считаешь, тогда объясни мне вот что. Почему же они богатые, а мы – бедные? Мне бы очень хотелось это знать. Разве они поступают с нами так, как хотели бы, чтобы мы поступали с ними? [34]

Но Уилсон не был речистым спорщиком, как выразился бы он сам. Поэтому Бартон, видя, что возражений скорее всего не последует, продолжал:

– Ты скажешь (многие так говорят), что у них есть капиталы, а у нас – нет. А я тебе скажу, что наш капитал – это наш труд, и мы должны иметь с него проценты. Они-то ведь и сейчас получают проценты со своего капитала, иначе не могли бы они так жить, в то время как наш капитал лежит втуне. А многие из них начинали без гроша в кармане – хотя бы Карсоны, или Данкомы, или Менги и многие другие. Когда они явились в Манчестер, единственным их достоянием была рубаха на плечах, а теперь у них десятки тысяч фунтов, добытые нашим трудом. Да самая земля здесь, которая стоила шестьдесят фунтов двадцать лет назад, нынче стоит шестьсот – и тоже благодаря нашему труду. А теперь посмотри на себя, или на меня, или на беднягу Дейвенпорта – разве мы стали лучше жить? Они нас так скрутили, что уж дальше некуда, а все чтоб накопить побольше денег да построить себе большие дома, а мы – мы дохнем с голоду, – во всяком случае, многие из нас. Ты это считаешь правильным?

– Видишь ли, Бартон, я, конечно, не могу назвать это правильным. Но мистер Карсон разговаривал со мной после пожара, и вот что он сказал: «Мне придется сократить свои расходы и во всем экономить, пока дела не поправятся». Так что хозяева в плохие времена тоже страдают.

– А у них когда-нибудь дети умирали с голоду? – спросил Бартон тихим глухим голосом. – Не скажу, – продолжал он, – чтобы мне было так уж плохо. Да я жаловаться и не стал бы. Но когда я вижу, что люди умирают с голоду, вот как Дейвенпорт, не могу я этого вынести. У меня, кроме Мэри, никого нет, а она сама себя кормит. И все же нам придется, видно, отказаться от домашнего обеда, – только меня это не мучает.

За такими разговорами прошла ночь – долгая, тягостная ночь бдения. Насколько они могли судить, Дейвенпорт находился все в том же состоянии, хотя симптомы болезни за это время не раз менялись. Жена его продолжала спать – она пробуждалась лишь от плача ребенка, хотя более громкие звуки были бессильны ее разбудить. Приятели решили подождать того часа, когда, по их понятиям, мистер Карсон должен встать, а тогда Уилсон пойдет к нему и попросит устроить Дейвенпорта в больницу. Наконец серый рассвет проник и в темный подвал; Дейвенпорт спал, и Бартон до возвращения Уилсона остался с ним. А Уилсон, выйдя на свежий воздух, показавшийся ему чистым и живительным даже на этой заваленной отбросами улице, направился к дому мистера Карсона.

Уилсону предстояло пройти около двух миль, так как мистер Карсон жил почти за городом. Улицы были еще тихи и пустынны. Время приближалось к восьми, но торговцы только еще неторопливо снимали ставни: в такие тяжелые времена обитатели этих кварталов успевали делать свои покупки в течение дня. Навстречу Уилсону попались две-три жалкие нищенки, а вообще народу на улицах было мало. Мистер Карсон жил в хорошем, богато обставленном доме. Впрочем, своим убранством дом был обязан не только деньгам, но и вкусу, и многие вещи отличались изяществом и красотой. Проходя мимо открытого горничной окна, Уилсон увидел картины и позолоченную мебель; ему захотелось остановиться и посмотреть, но он тотчас решил, что это могут счесть дерзостью, и торопливо направился к черному ходу. Слуги были заняты приготовлением завтрака, но все же достаточно вежливо, хотя и небрежно, предложили ему подождать, пообещав скоро доложить о нем мистеру Карсону. Его впустили на кухню, увешанную до блеска начищенными кастрюлями; в плите пылал веселый огонь, а на стенах висели всякие хитрые приспособления, и Уилсон от нечего делать принялся гадать, для чего они нужны. Тем временем слуги деловито суетились в кухне; явился кучер и в ожидании распоряжений сел рядом с Уилсоном. Повариха готовила бифштексы, судомойка поджаривала хлеб и варила яйца. На огне кипел кофе.

Смесь этих запахов была столь аппетитна, что Уилсону захотелось есть, – ведь он со вчерашнего обеда крошки в рот не брал. Если бы слуги догадались об этом, они охотно угостили бы его хлебом и мясом, но ведь они ничем не отличались от прочих смертных, а все мы вспоминаем о голоде, лишь когда сами испытываем его. Итак, Уилсон с трудом преодолевал тошноту, вызванную пустотою в желудке, а слуги тем временем сплетничали о хозяевах.

– Что-то ты вчера лег поздно, Томас!

– Еще бы: чуть не заснул, пока дождался. Велели подавать в двенадцать. Я и подъехал, к двенадцати. А понадобился только в два.

– И все это время дожидался на улице? – спросила горничная, которая, покончив со своими делами, зашла на кухню поболтать.

– Да что я, дурак, что ли? Зачем же мне простужаться и лошадей губить на таком холоде! Конечно нет. Я завернул к «Орлу с распростертыми крыльями», лошадей поставил в конюшню, а сам зашел в залу и пропустил у огня стаканчик-другой. Они там на кучерах неплохо наживаются. Нас было пятеро, и мы немало кварт эля и джина выпили, чтобы согреться.

– Господи помилуй, Томас, этак ты совсем сопьешься!

– Если и сопьюсь, так известно, кто будет виноват. Уж конечно, не я, а хозяйка. Кто же станет сидеть на козлах и голодать, дожидаясь людей, которые сами не знают, чего хотят.

В эту минуту в кухню вошла старшая горничная, она же камеристка, с приказаниями от хозяйки.

– Томас, поезжай к рыбнику и скажи, что хозяйка не может заплатить ему за лососину, которую она заказала на вторник, больше чем по полкроны за фунт. Говорит, что дорого – при таком-то застое в делах. Да, Томас, к трем часам подашь карету: хозяйка поедет на лекцию. Знаешь, на выставку.

– Ну, знаю, знаю.

– И держи ухо востро. Хозяйка сегодня встала чернее тучи. У нее мигрень.

– Жаль, что нет больше здесь мисс Дженкинс. Господи, до чего же они с хозяйкой ссорились, у кого сильнее голова болит. Из-за этого мисс Дженкинс и уехала: не пожелала расстаться со своими головными болями, а хозяйка разве могла стерпеть, чтобы у кого-то еще, кроме нее, болела голова.

– Хозяйка будет завтракать у себя, кухарка: она просила подать холодную куропатку, которая осталась со вчерашнего дня, и налить ей в кофе побольше сливок. Потом там, кажется, есть сдобная булочка, так она просит как следует намазать ее маслом.

Передав все приказания, горничная вышла из кухни, чтобы быть под рукой, когда молодые барышни, которыевчера поздно вернулись из гостей, соблаговолят позвонить.

Тем временем мистер Карсон и его сын сидели в роскошно обставленной библиотеке за столом, на котором стоял обильный завтрак. Оба читали: отец – газету, сын – журнал, неторопливо смакуя отлично приготовленную еду. Отец – представительный пожилой мужчина, не привыкший, как вы, возможно, догадались, ни в чем себе отказывать. Сын – настоящий красавец, знающий себе цену. Одет он был щеголевато и к лицу и по манере держаться гораздо больше походил на джентльмена, чем отец. Он был единственный сын, сестры гордились им, отец с матерью гордились им, и, не желая перечить родным, он гордился собой.

Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Эми, младшая дочь, очаровательная девушка шестнадцати лет, улыбающаяся, с румяными щечками, похожая на розовый бутон. Она была еще слишком юна, чтобы ездить на званые вечера, чему отец ее только радовался, ибо Эми милыми шутками, веселыми песенками и шалостями скрасила ему вчера вечер, а сейчас, не устав, как Софи и Элен, явилась составить ему компанию за завтраком.

Он был очень рад, когда она подкралась к нему сзади и, закрыв ему глаза руками, расцеловала его красное, с загрубевшей кожей, лицо. После некоторого притворного сопротивления он отдал ей газету, но она потребовала, чтобы и Гарри отложил журнал.

– Я у вас сегодня единственная дама, папа, так что извольте заниматься мной.

– По-моему, дружок, здесь все делается так, как ты хочешь, даже когда ты не единственная дама.

– Да, папочка, ты правда очень хороший и послушный, а вот Гарри, гадкий, никогда не делает того, о чем я его прошу. Правда, Гарри?

– Ума не приложу, в чем ты можешь обвинить меня, Эми. Я-то рассчитывал, что ты похвалишь меня. Разве не я привез тебе из города духи, которых ты не могла достать у Хью, а, неблагодарный котенок?

– Неужели? Ах, милый Гарри, ты такой же хороший, как эти духи, и почти такой же хороший, как папочка! И все же, когда ты ездил к Бигленду, ты забыл купитьу него розы – те новые розы, которые, говорят, он вывел.

– Нет, Эми, не забыл. Я спросил у него про эти розы, и он сказал, что у него есть одна роза sans reproche [35]. Только знаешь, маленькая мисс транжирка, что совсем крохотная розочка стоит полгинеи?

– Ну и что же? Папа мне, конечно, даст эти полгинеи, правда, папочка? Он знает, что его дочурка жить не может без цветов и без духов.

Мистер Карсон попытался было отказать своей любимице, но она так ластилась к нему, так просила: ей нужна эта роза, она не может обойтись без нее. Без цветов не стоит жить.

– Но в таком случае, Эми,-заметил брат, – почему бы тебе не удовольствоваться пионами и одуванчиками?

– Ах ты несчастный! Да разве это цветы! К тому же ты не меньший транжира, чем я. Кто отдал полкроны за букет ландышей у Йетса месяц тому назад и ни за что не хотел подарить их своей бедной сестренке, хотя она на коленях просила его об этом? Ну-ка, отвечайте, любезный братец.

– Силой от меня ничего не добьешься, – с улыбкой заявил ее брат, но глаза его смотрели сердито, и он покраснел, а потом побледнел от досады и смущения.

– Извините, сэр, – прервал их разговор вошедший слуга, – тут один рабочий хочет вас видеть. Его фамилия Уилсон.

– Я сейчас выйду к нему. Впрочем, нет, проведите его сюда.

Эми, пританцовывая, убежала в зимний сад, примыкавший к библиотеке, и ее уже не было в комнате, когда туда ввели бледного, изможденного, небритого и даже не успевшего умыться ткача. Он остановился у двери, приглаживая, по старой деревенской привычке, волосы и исподтишка поглядывая на окружающее великолепие.

– В чем дело, Уилсон, что тебе надо?

– Да видите ли, сэр, заболел Дейвенпорт: у него лихорадка, и я пришел узнать, не могли бы вы поместить его в больницу?

– Дейвенпорт… Дейвенпорт… Это кто же? Что-то не припоминаю такой фамилии.

– Он работает у вас на фабрике, сэр, уже больше трех лет.

– Очень может быть. Не могу же я знать фамилии всех, кто у меня работает, – это дело мастера. Так он, значит, болен?

– Да, сэр. И ему очень плохо. Его надо бы отправить в больницу.

– Я не уверен в том, что там есть места, но я с удовольствием дам записку, чтобы врач зашел к нему домой.

С этими словами он встал, отпер какой-то ящик, минуту подумал и дал Уилсону обещанную записку.

Тем временем младший мистер Карсон, дочитав журнал, стал прислушиваться к разговору. Он доел завтрак, поднялся из-за стола, вынул из кармана пять шиллингов и, проходя мимо Уилсона, вручил ему монету – для «бедняги». Торопливо выйдя из комнаты, он велел подать лошадь, весело вскочил в седло и умчался вскачь. Он боялся опоздать и не увидеть прелестной Мэри Бартон, которую он неизменно подстерегал на пути к мисс Симмондс, чтобы обменяться с ней взглядом и улыбкой. Однако на этот раз его ждало разочарование. Уилсон же ушел от Карсонов, не зная, радоваться ему или огорчаться. И отец и сын так хорошо с ним разговаривали, – может, они пожалеют Дейвенпорта и что-то сделают для него и его семьи. А кроме того, кухарка, отослав господам завтрак и передохнув, вспомнила, как бледен был Уилсон, и, когда он вышел из библиотеки, сунула ему в руку хлеба с мясом, а ведь на сытый желудок всем нам жизнь представляется в более радужном свете.

Когда Уилсон добрался до Берри-стрит, он почти убедил себя, что несет добрые вести, и сердце у него радовалось. Но радость погасла, как только он открыл дверь в подвал и увидел, что Бартон и жена Дейвенпорта стоят, склонившись над больным, испуганные и опечаленные.

– Погляди-ка, – позвал его Бартон. – Правда, когда ты уходил, он был совсем другой?

Уилсон взглянул на больного. Щеки у него ввалились, нос заострился, кожа на скулах натянулась. Застывшее лицо приобрело страшный землистый оттенок, какой бывает у покойников. Однако глаза были открыты, они жили, хотя и их уже затягивала пелена смерти.

– Как только ты ушел, он проснулся, начал что-то бормотать и стонать, но скоро опять заснул. И только когда он позвал жену, мы заметили, что он снова проснулся. Вот она подошла к нему, а он молчит.

По-видимому, он просто не мог говорить, ибо силы быстро покидали его. Все трое молча стояли рядом – даже жена сдерживала рыдания, хотя сердце у нее разрывалось от боли. Она не отнимала ребенка от груди, чтобы он не плакал и лежал смирно. Все смотрели на того, кому осталось жить лишь несколько быстротечных минут. Наконец со страшным усилием он приподнял руки и сложил ладони в молитвенном жесте. Губы его зашевелились, и все трое нагнулись, чтобы уловить слова, которые он скорее прохрипел, чем произнес:

– О господи, спасибо тебе за то, что тяжкое бремя жизни снято с меня.

– Бен! Бен! – запричитала жена. – А как же я? Что же ты обо мне не подумаешь? Бен! Бен! Скажи хоть слово, чтобы мне легче было жить!

Но больше он ничего не мог сказать. Теперь он заговорит, лишь когда прозвучит труба архангела, а дотоле ни единого слова не сойдет с его уст. Однако он все слышал, все понимал, и рука его зашарила по одеялу, ибо затуманенный взор уже отказывался ему служить. Друзья поняли его желание и поднесли его руку к голове жены, которая стояла, поникнув, закрыв в отчаянье лицо руками. Ладонь умирающего с нежной лаской опустилась на волосы жены. Душа его уже отлетела, и лицо стало вдохновенно-прекрасным. Несказанный покой разлился по нему. Рука на голове жены стала тяжелой, точно камень. Ни горе, ни печаль больше не существовали для него. Они благоговейно убрали покойника – Уилсон принес для этого свою вторую рубашку. Жена Дейвенпорта, отупев от горя, по-прежнему полулежала, уткнувшись головой в тряпье.

Раздался стук в дверь, и Бартон пошел открыть. Это оказалась Мэри, узнавшая от соседки, где искать отца; Мэри вышла пораньше из дому, чтобы повидать его до работы, но прежде ей надо было выполнить кое-какие поручения мисс Симмондс, и она не могла раньше прийти.

– Заходи, доченька! – сказал отец. – Постарайся хоть немного утешить бедную женщину. Видишь, она стоит там на коленях, бедняжка.

Мэри не знала, что говорить и как утешать, – она просто опустилась на колени рядом с ней, обняла ее за плечи и так горько расплакалась, что в душе вдовы открылся родник слез, и ей стало немного легче.

Горя желанием утешить бедную осиротевшую женщину, Мэри забыла обо всем – и о возможном свидании со своим блестящим поклонником Гарри Карсоном, и о поручениях мисс Симмондс, и о ее неминуемом гневе. Никогда еще ее милое личико не казалось таким ангельским, никогда ее звонкий голосок не звучал так певуче, как сейчас, когда она нашептывала миссис Дейвенпорт слова утешения:

– Не плачьте так, дорогая миссис Дейвенпорт, прошу вас, не надо так горевать. Он ушел туда, где уже ни одна забота не коснется его. Да, я понимаю, как вам, должно быть, одиноко. Но подумайте о детях. Мы все поможем вам прокормить их. Подумайте о том, как он огорчился бы, если бы видел, что вы так страдаете. Не плачьте так, пожалуйста, не надо.

Но утешения эти кончились тем, что Мэри сама разрыдалась с не меньшей горестью, чем бедная вдова.

Решено было, что Дейвенпорта похоронят за счет города. Он платил взносы в «похоронную кассу», пока мог, – пропущено было всего несколько недель, но из-за этого была потеряна вся накопившаяся сумма. А почему бы миссис Дейвенпорт не пойти с малышом пока к Мэри? Девушка так и просияла, когда эта мысль пришла ей в голову, и принялась уговаривать вдову. Но та не хотела покидать останки нежно любимого страдальца. Друзьям пришлось удовольствоваться тем, что позволяли им сделать их скромные средства, да попросить соседку время от времени заглядывать к вдове. Итак, ее оставили наедине с покойником; те, кого ждала работа, пошли на работу, а тот, у кого ее не было, занялся устройством похорон.

В тот день мисс Симмондс часто бранила Мэри за рассеянность. Впрочем, мисс Симмондс была рассержена тем, что Мэри опоздала и к тому же не принесла муслина и шелка, без которых нельзя была закончить платье, обещанное к этому вечеру. Но Мэри и в самом деле думала не о работе: она прикидывала, нельзя ли как-нибудь отпарить, перевернуть и удлинить старое черное платье (которое было у нее выходным, когда умерла ее мать) и превратить его в приличное траурное одеяние для вдовы. Вечером, придя домой (а отпустили ее очень поздно в наказание за утреннюю небрежность), Мэри тотчас взялась за дело и работала так усердно, с таким радостным сердцем, что порою принималась даже весело напевать, но, спохватившись, тотчас умолкала, ибо считала, что веселые песенки не совместимы с трауром, который она шьет.

Итак, в день похорон на миссис Дейвенпорт было приличное черное платье, и это до некоторой степени утешало бедную женщину. Бартон с Уилсоном шли за гробом рядом с нею и двумя старшими мальчиками. Похороны были самые простые, без вереницы экипажей и всего того, что может оскорбить тонкие души, – словом, куда более соответствующие, как мне кажется, своему назначению, чем пышные, украшенные перьями катафалки, чем вся эта нелепая помпа, которой окружают похороны «приличные» люди. Но не было и «стука костей по мостовой» [36], нищих похорон. Скромно и тихо провожала мужа в могилу женщина, решившая терпеливо нести свое горе. О том, что хоронят неимущего бедняка, говорило только одно обстоятельство, но оно больше касалось живых и счастливых, нежели мертвых и горюющих о них. На кладбище гроб поставили подле высокого красивого памятника (на самом деле это была деревянная подделка под мраморные надгробия богачей). Через две-три минуты памятник без труда сдвинули с места, и под ним оказалась общая могила, куда неимущих кладут друг на друга, пока до края могилы не останется одного-двух футов, а тогда могила заравнивается, земля утаптывается, и деревянное сооружение на тот же срок устанавливается над новой ямой. Но этого не знали те, кто сейчас предал земле своего мертвеца.

Загрузка...