Здесь ты обвинен
В том, что преступно, дерзко посягнул
На божии высокие права,
Стремлениями низкими своими
Определяя ближних жизнь и смерть.
Неистовой, стремительною сталью
Ты проливал без колебанья кровь,
Которой в жилах течь и течь… Названье
Тебе одно: разящим, страшным словом
Ты должен быть навеки заклеймен -
Ты гнусный и безжалостный убийца.
Милмен, «Фазио». [119]
Из всех, кто провел эту ночь в мучительной тревоге, тяжелее всего было, пожалуй, бедному отцу убитого юноши. Он почти перестал спать с тех пор, как его поразил этот удар, а если и забывался беспокойной дремотой, то и во сне терзался мыслями, преследовавшими его в часы бодрствования.
А в эту ночь он и вовсе не сомкнул глаз. Снова и снова принимался он вспоминать, все ли сделано для того, чтобы добиться осуждения Джема Уилсона. Он уже чуть ли не жалел о том, что так торопил со слушаньем дела, и все же он чувствовал, что, пока не свершиться его месть, не будет для него покоя на земле (правда, про себя он вряд ли называл это «местью», а говорил о торжестве справедливости и, вероятно, даже мысленно прибегал к этому выражению для обозначения того, о чем так страстно мечтал), не будет покоя ни телу его, ни душе, ибо он метался по спальне, как зверь в клетке, и, если уставшие ноги заставляли его на минуту присесть, он весь начинал дергаться, словно в конвульсиях, и снова принимался ходить: ему легче было сносить усталость, казавшуюся наименьшим из зол.
Как только забрезжил рассвет, им овладела неудержимая жажда деятельности; он поехал к своему адвокату и принялся терзать его новыми наставлениями и расспросами, а потом сел и с часами в руках стал дожидаться открытия суда и начала процесса.
Что значили для него все живые – и жена и дочери – что значили они по сравнению с мертвецом, – ведь мертвый сын все еще ждал погребения согласно воле отца, который чуть ли не дал обет предать тело земле лишь после того, как убийце его дитяти будет вынесен смертный приговор.
В девять часов все сошлись в страшном месте, где им надлежало встретиться.
Судья, присяжные, мститель, заключенный, свидетели – все собрались в здании суда. Но, кроме них, пришло немало и других людей, интересовавшихся исходом дела, хотя и не принимавших участия в процессе, – Джоб Лег, Бен Стэрджис и еще несколько человек, в том числе и Чарли Джонс.
Все утро Джоб Лег старательно избегал расспросов миссис Уилсон. Да, собственно говоря, она почти его и не видела, так как он спозаранку ушел узнать, не вернулась ли Мэри. А когда он не услышал о ней ничего нового, то с отчаяния решил не открывать своего обмана миссис Уилсон, ибо горе всегда успеет прийти, и уж если удара не избежать, пусть лучше она как можно дольше не знает о нависшей над ней беде, и миссис Уилсон вошла в комнату для свидетелей измученная, грустная, но не встревоженная.
Джоб пробирался сквозь толпу в зале суда, когда писец мистера Бриджнорса знаком подозвал его к себе.
– Вам письмо от нашего клиента!
Джоб взял письмо в руки, и у него упало сердце. Неизвестно почему он боялся, что оно содержит страшное признание вины, а тогда конец надежде.
Письмо гласило:
«Дорогой друг, От души благодарю Вас за Вашу доброту – за то, что Вы нашли мне адвоката, только мне адвокаты не могут помочь, хоть они, наверно, и помогают другим людям. Все равно я премного Вам обязан, дорогой друг. Предвижу, что все обернется против меня – да и не удивительно. На месте присяжных я бы тоже признал виновным человека, против которого столько улик, сколько будет представлено завтра против меня. Поэтому нельзя осуждать их, если они так и поступят. Но думается, мне нет нужды говорить Вам, Джоб Лег, что я не повинен в этом деле, хоть и не в моих силах это доказать. Если б я не верил, что Вы считаете меня невиновным, я не стал бы обращаться к Вам с просьбами. Вы, конечно, не забудете, что это просьбы человека, обреченного на смерть. Дорогой друг, позаботьтесь о моей матери. Я говорю не о деньгах – их ей и тете Элис хватит, но позвольте ей беседовать с Вами обо мне и видеть, что (как бы там ни думали все остальные) Вы, во всяком случае, считаете меня погибшим безвинно. Думаю, что и она скоро последует за всеми нами. Будьте ласковы с ней, Джоб, ради меня, и если, случится, она начнет ворчать, вспомните, через что ей пришлось пройти. Я знаю, мама – да благословит ее господь! – никогда не усомнится во мне.
Есть еще одна женщина, которую, боюсь, я слишком сильно любил, но любовь к ней составляла радость всей моей жизни. Она будет думать, что я убил ее возлюбленного; будет думать, что я причинил ей это горе. Но пусть она думает так и дальше. Тяжело мне это говорить, но пусть она так думает. Это будет лучше для нее, а ни о чем другом я не забочусь. Дорогой Джоб, человек Вы крепкий и проживете еще много лет, но когда почувствуете, что конец Ваш близок, может быть, Вы скажете ей то, в чем я торжественно заверяю Вас сейчас: я в этом деле не виновен. Вы еще много лет не должны ей об этом говорить, но мне невыносимо думать, что всю свою долгую жизнь она будет ненавидеть меня как убийцу ее возлюбленного и что она умрет с этой ненавистью в сердце. Очень мне будет тяжело на том свете видеть выражение ее лица, каким оно будет, пока ей не скажут этого. Я не позволяю себе думать о том, каким кажусь ей сейчас.
Да благословит Вас бог, Джоб Лег, и это последние слова
Вашего покорного слуги
Джеймса Уилсона»
Прочитав письмо, Джоб повертел его в руках, глубоко вздохнул, затем тщательно завернул в обрывок газеты, положил в карман жилета и направился к двери комнаты для свидетелей, чтобы осведомиться, пришла ли Мэри Бартон.
Когда дверь отворилась, он увидел Мэри – она сидела у стола, положив на него скрещенные руки и уткнувшись в них головой. В ее позе было такое отчаяние, что Джоб окаменел и сердце у него заныло, а тут еще до него донеслись отчаянные всхлипыванья и горькие причитания миссис Уилсон, поведавшие ему яснее слов (из двери ее не было видно, а Джобу не хотелось заходить внутрь), что она рассталась с надеждами, которые он вселил в нее прошлым вечером, – во всяком случае, с частью из них.
Ни миссис Уилсон, ни Мэри не заметили Джоба, и он, глубоко огорченный, вернулся в зал суда.
Собравшись немного с мыслями и заставив себя сосредоточиться, он понял, что сейчас должен начаться суд над Джеймсом Уилсоном, подозреваемом в убийстве Генри Карсона. Секретарь быстро и невнятно прочел обвинительное заключение, и раздался обычный вопрос:
– Признаете ли вы себя виновным?
Хотя ответ мог быть только один, ибо во всех случаях следует именно такой ответ, в зале воцарилась торжественная тишина, даже как-то не вязавшаяся с этой процедурой, которая, по сути, была лишь пустой формальностью. Обвиняемый стоял у барьера скамьи подсудимых сжав губы и глядел на судью, в то время как перед его умственным взором проносились совсем иные, не похожие на то, что он сейчас видел, картины; в одно мгновение он вспомнил всю свою жизнь: вспомнил детство… отца (так гордившегося им, своим первенцем)… Мэри – милую девочку, с которой он играл, развлекая ее… свои надежды и свою любовь… свое отчаяние и свою неумирающую, несмотря ни на что, любовь… огромный пустой мир без ее любви… свою мать… мать, лишившуюся всех своих детей… но недолго… недолго быть ей без любимых… недолго сомневаться в его невиновности, хотя она уверена, убеждена в этом… Он вздрогнул, очнувшись от раздумий, и тихо, но твердо произнес:
– Нет, не признаю, милорд.
Обстоятельства, при которых произошло убийство; то, как было обнаружено тело; причины, в силу которых подозрение пало на Джема, – все это было известно большинству присутствовавших не менее подробно, чем вам, читатель, а потому в зале стоял легкий гул голосов все время, пока прокурор произносил свою весьма убедительную речь.
– Вон там, позади адвоката Уилкинсона, сидит мистер Карсон, отец убитого!
– Какой благородный старец! Какое классически правильное лицо, суровое, непреклонное! Он вам не напоминает некоторые бюсты Юпитера? [120]
– Меня куда больше интересует обвиняемый. Преступники меня всегда интересовали. Я пытаюсь отыскать в их лицах печать злодейства, отличающую их от обычных людей. В свое время я видел немало убийц, но еще не встречал человека, в такой мере отмеченного печатью Каина, как обвиняемый.
– Я, конечно, не физиономист, но его лицо не кажется мне порочным. Оно, бесспорно, мрачно и исполнено отчаяния, но ведь это естественно, принимая во внимание его положение.
– Да вы только взгляните на этот низкий упрямый лоб, на эти опущенные глаза, на белые сжатые губы. Понаблюдайте за ним: он сидит не поднимая глаз.
– Лоб у него кажется низким только из-за того, что на него падают эти густые пряди темных волос, – а так он имеет как раз ту правильную форму, которую некоторые считают хорошим признаком. Если и на всех остальных такие пустяки могут произвести то же впечатление, что и на вас, тюремному цирюльнику следовало бы до суда остричь ему волосы; что же до опущенных глаз и сжатых губ, то это от волнения и никакого отношения к его характеру не имеет, мой дорогой.
Бедный Джем! Неужели даже его черные, как вороново крыло, волосы (которыми его мать так гордилась и которые так часто любила ласково перебирать пальцами) свидетельствуют против него?
Вызвали свидетелей. Сначала это были по преимуществу полицейские, которые привыкли давать показания, знали, о чем им нужно говорить, и не тратили зря время на изложение излишних подробностей.
– Все говорит против обвиняемого – ясно как день, – шепнул один из адвокатских писцов другому.
– Вы хотите сказать, что для него все темно как ночь, – сострил его приятель, и оба улыбнулись.
– Джейн Уилсон! Это кто же? Судя по фамилии, очевидно, родственница.
– Мать. Она должна подтвердить насчет пистолета.
– Ах да… Помню! Нелегко ей это, наверно.
Тут оба умолкли, ибо один из приставов подвел миссис Уилсон к месту для свидетелей. Я часто называла ее «старушка», потому что она выглядела очень старой. На самом деле ей было немногим больше пятидесяти лет, однако несчастье, случившееся с ней в юности и оставившее на ее лице неизгладимый след, сварливый характер, пережитое горе, хромота – все это преждевременно состарило ее. Но сейчас ей можно было дать даже больше семидесяти – такие глубокие морщины прорезали ее заострившееся лицо, так неуверенна была ее походка. Она сдерживалась, чтобы не разрыдаться, и (подсознательно) старалась вести себя так, чтобы не огорчить своего бедного мальчика, который нередко страдал от ее раздражительности. А он сидел, положив руки на барьер и уткнувшись в них лицом (поза, которую он сохранял на протяжении большей части суда и которая многих восстановила против него).
Прокурор начал допрос:
– Вас зовут Джейн Уилсон, если не ошибаюсь?
– Да, сэр.
– Вы мать обвиняемого?
– Да, сэр, – ответила она дрожащим голосом и чуть не расплакалась, но, сделав над собой усилие, снискавшее ей всеобщее уважение, она все же сдержалась, побуждаемая, как я уже говорила, страстным желанием не огорчать сына.
Прокурор приступил теперь к важной части допроса, долженствовавшей подтвердить, что пистолет, обнаруженный на месте убийства, принадлежал обвиняемому. Миссис Уилсон в разговоре с полицейским опознала его настолько решительным образом, что уже не могла взять своих слов назад; итак, пистолет был принесен и предъявлен суду.
– Этот пистолет принадлежит вашему сыну, не так ли?
Миссис Уилсон сжала барьер, стараясь заставить язык повиноваться. Наконец она простонала:
– Ах, Джем, Джем, что же мне сказать?
Все подались вперед, чтобы получше расслышать ответ обвиняемого, хотя ответ его мало что мог изменить. Он поднял голову – на лице его была написана величайшая жалость к матери и в то же время решимость выдержать до конца. Он сказал:
– Говорите правду, мама!
И она послушалась с покорностью ребенка. Никто не усомнился в том, что она говорила правду, и этот короткий диалог между матерью и сыном слегка изменил к лучшему мнение присутствующих о нем. Но это ничуть не тронуло страшного судью; ни один мускул не дрогнул на лицах присяжных, а прокурор умело выделил все, что говорило против обвиняемого, – в том числе и тот факт, что в ночь убийства Джема не было дома.
Допрос наконец окончили и миссис Уилсон сказали, что она может идти. Но, не в силах сдерживать дольше свои материнские чувства, она вдруг повернулась к судье (от которого, как она полагала, зависел вердикт) и прерывающимся голосом сказала:
– Так вот, сэр, я сказала вам правду, истинную правду, как он мне велел. Но неужели слова мои приведут его на виселицу? Ах, милорд, клянусь вам, он не виновен. Уж конечно, я, его мать, которая вынянчила его на этих руках и каждый день радовалась, глядя на него, знаю его лучше, чем все эти люди, – сказала она, указывая на присяжных и изо всех сил стараясь ради своего дорогого сына отчетливо и ясно произносить слова, – ведь они, могу поручиться, до сегодняшнего дня ни разу в жизни не видели его. Милорд, он у меня такой хороший, что я частенько спрашивала себя, есть ли в нем вообще что-нибудь плохое. Начну, бывало, на что-нибудь ворчать (а я частенько ворчу) и тут же попрекну себя: «Неблагодарное ты существо, скажу, господь дал тебе Джема, неужто тебе этого мало». А теперь господь решил покарать меня. Если Джема… Если Джема отнимут у меня, я останусь совсем одна и очень буду несчастна, потому что некого мне будет любить на этой земле, а потому не могу я сказать: «Да будет воля его». Не могу, милорд, никак не могу.
И, произнеся эти слова, она разрыдалась; судебные приставы подхватили ее под руки и вывели из зала, но осторожно и почтительно, ибо большое горе всегда внушает уважение.
А поток улик все ширился, подкрепляемый каждым новым свидетелем, и, набирая силы, грозил захлестнуть бедного Джема. Уже было доказано, что пистолет принадлежал ему, что за несколько дней до убийства он угрожал покойному, что полиции даже пришлось тогда вмешаться, чтобы предотвратить драку. Оставалось только выяснить, что же послужило побудительной причиной для такой угрозы и для убийства. Объяснение этого заключалось в показаниях полицейского, который слышал гневный разговор Джема с мистером Карсоном; его-то отчет об этом разговоре и привел к тому, что Мэри была вызвана в суд.
И сейчас Мэри предстояло выступить в качестве свидетельницы. Зал суда к этому времени уже был набит до отказа, и у всех дверей толпились люди, жаждавшие проникнуть внутрь, ибо многим хотелось присутствовать при этой части процесса.
Сердце у старика Карсона учащенно забилось при мысли о том, что он сейчас увидит роковую Елену, [121] причину всех бед; она интересовала его – ведь покойный ее любил, – и в то же время старик не желал ее видеть. А впрочем, может быть, она по-своему любила того, по ком он так горюет, и тоже оплакивает его? И все же он чувствовал, что ненавидит ее и ее красоту, о которой столько говорят; она казалась ему ниспосланным на его голову проклятьем, он ревновал к ней сына, которому она сумела внушить такую любовь, и если б это от него зависело, то он лишил бы ее даже права скорбеть о безвременно погибшем возлюбленном (ведь, по мнению всех, она была влюблена в красивого, блестящего, веселого, богатого молодого джентльмена, а не в серьезного, даже сумрачного кузнеца, который трудился день-деньской, чтобы заработать себе на хлеб).
До сих пор судебное разбирательство шло так, как только мог желать мистер Карсон, и на лице мстителя – на лице, с которого навсегда исчезла улыбка, – появилось мрачное удовлетворение.
Все взоры обратились в сторону двери, откуда появлялись свидетели. Даже Джем поднял голову, чтобыуспеть взглянуть на Мэри и тут же вновь отвернуться, прежде чем в ее взоре отразится отвращение. Судебный пристав отправился за ней.
Она сидела в той же позе, что и два часа тому назад, когда Джоб Лег увидел ее в приоткрытую дверь. Она словно застыла. Пристав позвал ее, но она не шелохнулась. Она сидела до того неподвижно, что он подумал, уж не заснула ли она, и, подойдя к ней, дотронулся до ее руки. Она тотчас поднялась и быстрым шагом проследовала за ним в зал суда, на свидетельское место.
И среди всего этого моря лиц, которые расплывались перед ней как в тумане, она отчетливо и ясно увидела лишь два – лицо судьи, которому, возможно, предстоит вынести смертный приговор, и лицо обвиняемого, которому, возможно, предстоит умереть.
Солнечный свет струился сквозь высокое окно над ее головой и падал на пышную массу золотых волос, которые она с трудом засунула под маленький чепец; в этих теплых солнечных лучах кружились, пританцовывая, пылинки. Ветер переменился – переменился почти сразу после того, как она перестала следить за ним. Ветер переменился, а она этого не знала.
Многие, кого интересовала лишь плотская красота, были разочарованы, ибо застывшее лицо девушки было смертельно бледно, а из глубины мягких, бездонных синих глаз смотрела исстрадавшаяся, смятенная душа. Но нашлись такие, кто увидел в этом лице возвышенную, необычную красоту – красоту, которая запоминается на многие годы.
Сама я не присутствовала на суде, но человек, который там был, рассказывал мне, что ее глаза, да и все лицо будто сошли с картины Гвидо Рени «Беатриче Ченчи». [122] Он добавил, что это лицо преследует его, словно печальная мелодия, слышанная в детстве, и он то и дело вспоминает немую мольбу и отчаянье, написанные на нем.
Зал суда продолжал плавать в тумане перед ее глазами (по-прежнему за исключением тех двух страшных лиц), но она услышала чей-то голос и машинально, словно во сне, ответила на какой-то простой вопрос (кажется, ее спросили, как ее зовут). Затем она ответила еще на два-три вопроса, не переставая с удивлением спрашивать себя, неужели все это – правда, а не кошмар, рожденный ее воображением.
Внезапно она словно очнулась, сама не зная как и почему. Она поняла, что все происходящее вполне реально, что сотни людей смотрят на нее, что ее заставляют произносить какие-то правдоподобные предположения, что человек, сидящий, закрыв руками лицо, в самом деле Джем. К лицу ее прилила краска, затем оно побелело еще больше, чем прежде. Боясь за себя, боясь за сохранность своей ужасной тайны, она прилагала все силы, стараясь понять, что происходит, о чем ее спрашивают и что она отвечает. И вот, неимоверно напрягая все свои чувства и способности, она услышала очередной вопрос развязного молодого юриста, необычайно довольного тем, что ему приходится допрашивать эту свидетельницу.
– Могу ли я спросить, кого же из своих поклонников вы предпочитали? Вы говорите, что были знакомые обоими молодыми людьми. Кого же из них вы предпочитали? Кто вам больше нравился?
Да кто же он, этот человек, осмеливающийся так бесцеремонно касаться самых сокровенных тайн ее сердца? Как он смеет спрашивать ее перед таким великим множеством людей о том, о чем женщина, краснея, со слезами на глазах, лишь после долгих колебаний шепчет на ухо одному-единственному человеку?
Поэтому Мэри на секунду возмущенно нахмурилась и в упор посмотрела прямо в глаза дерзкому юристу. Но в эту минуту она увидела, как тот, кто сидел там, за ним, отнял руки от лица, и в его взгляде она прочла столько любви и горя и такой страх перед ее ответом, что она тотчас приняла решение. Важно то, что происходит сейчас, – будущее сокрыто черной завесой, – о нем страшно даже подумать, но сейчас она может искупить свою вину, сейчас она может даже признаться в своей любви. Сейчас, когда ее любимого презирают все, женский стыд не помешает ее признанию. И она повернулась к судье – отчасти, чтобы подчеркнуть, что ее ответ предназначен не обезьяне, которая спрашивала ее, а отчасти, чтобы ее не видел тот, кто сидел, парализованный страхом, ожидая ее ответа, и чтобы самой не видеть его.
– Он спрашивает, который из двух мне больше нравился. Может, раньше мне и нравился мистер Гарри Карсон – не знаю, не помню, но любила я Джеймса Уилсона, которого судят сейчас, так любила, что и сказать не могу, – больше всего на свете. А теперь еще больше люблю, хотя он об этом ничего не знает. Видите ли, сэр, моя мать умерла, когда мне не было еще и тринадцати лет и я как следует не понимала, что хорошо, а что плохо. Я была пустоголовой, тщеславной девчонкой и гордилась своей красотой, а тут я понравилась бедному мистеру Карсону, и он признался мне в любви, а я, дурочка, решила, что он собирается жениться на мне, – девушке трудно жить без матери, сэр. Вот я и представляла себе, как я стану знатной и богатой дамой и буду жить, не зная больше нужды. А как горячо я люблю Джеймса Уилсона, я поняла только, когда он сделал мне предложение. Я очень жестоко и резко отказала ему (потому как, сэр, мне в ту пору очень тяжело приходилось), а он поверил, повернулся и ушел. И с того самого дня я ни разу словом с ним не перемолвилась и не видела его, хоть и очень мне хотелось с ним встретиться, чтобы как-то показать ему, что мы оба поторопились: ведь не успел он тогда уйти, как я поняла, что люблю его – люблю больше жизни, – сказала она, понижая голос при этом вторичном признании в силе своей любви. – Но раз этот джентльмен спрашивает меня, которого из двух я больше люблю, то я и отвечаю: ухаживания мистера Карсона были мне приятны, комплименты его доставляли мне удовольствие, но Джеймса Уилсона… я…
И она закрыла руками лицо, чтобы скрыть жгучий румянец, заливший ее щеки и даже просвечивавший сквозь пальцы.
Наступила недолгая тишина. Если речь Мэри могла внушить жалость к обвиняемому, она в то же время подтверждала его предполагаемую виновность. И прокурор продолжал допрос:
– Но ведь вы виделись с мистером Карсоном после того, как отказали обвиняемому?
– Да, часто.
– И, насколько я понимаю, беседовали с ним?
– Разговаривали мы всего один раз.
– О чем же вы с ним говорили? Сказали вы ему, что с некоторых пор отдаете предпочтение его сопернику?
– Нет, сэр. Думается, я правильно поступила, сказав сейчас, как обстоит дело и что я чувствую, но у меня никогда недостало бы смелости сказать одному молодому человеку, что мне нравится другой. Я никогда не упоминала про Джема при мистере Карсоне. Никогда.
– Так что же вы сказали мистеру Карсону вовремя вашего последнего разговора? Если не помните своих слов, скажите просто, о чем шла речь.
– Постараюсь, сэр, хоть мне и трудно вспомнить все в точности. Я сказала, что не могу полюбить его и не хочу больше его видеть. Он очень уговаривал меня еще подумать, но я отказалась наотрез, а под конец бросилась от него бежать.
– И больше вы с ним ни разу не разговаривали?
– Ни разу!
– Теперь напоминаю вам, что вы присягали говорить только правду. Рассказывали ли вы подсудимому о том, что мистер Гарри Карсон ухаживает за вами? Вообще говорили ли о знакомстве с ним? Пытались ли вызвать его ревность, хвастая столь богатым поклонником?
– Никогда. Я этого никогда не делала – отчетливо и твердо заявила она.
– Знали ли вы, что ему известно об отношении мистера Гарри Карсона к вам? Помните, что вы присягали!
– Нет, сэр. Я не знала об этом до тех пор, пока не услышала про ссору, которая произошла между ними, и про то, что Джем сказал полицейскому, а это было уже после убийства. Я до сих пор никак не пойму, кто мог сказать об этом Джему. Ах, сэр, нельзя ли мне отсюда уйти?
В эту минуту она почувствовала, что силы, которые она на какое-то время сумела в себе найти, внезапно покинули ее и что она теряет власть над собой. Задерживать ее дольше не было надобности – свою роль она сыграла. И ей разрешили уйти. Улик против обвиняемого стало теперь еще больше, но он выпрямился, в позе его появились твердость и сознание собственного достоинства, а на лице читалась такая решимость, что оно выглядело даже благородным. Однако он был погружен в глубокую задумчивость.
Все это время Джоб Лег пытался успокоить и утешить миссис Уилсон, которая осталась было в зале, чтобы смотреть на своего дорогого мальчика, но, не в силах сдержать рыданий, вынуждена была выйти на свежий воздух и, горько всхлипывая, сидела сейчас на ступеньках. Кто позаботился бы о Мэри, когда она сошла со свидетельского места, право, не знаю, не будь здесь миссис Стэрджис, жены лодочника, которая из участия к девушке пришла в суд и теперь стала пробираться к ней сквозь толпу, чтобы уговорить ее уйти.
– Нет! Нет! – сказала она в ответ на предложение миссис Стэрджис. – Я должна быть здесь. Я должна следить за тем, чтобы его не повесили, – вы же понимаете, что должна.
– Да не повесят они его, не бойтесь! К тому же ветер переменился, и это ему на руку. Пойдемте же. Вы такая горячая – и то бледнеете, то краснеете, – наверняка заболели. Пойдемте же.
– Ничего я не знаю, кроме того, что мне нужно быть здесь, – с какой-то странной поспешностью ответила Мэри, хватаясь за перила, словно боялась, что ее могут увести силой.
И миссис Стэрджис осталась терпеливо ждать подле нее, лишь время от времени всматриваясь в море голов, чтобы убедиться, не ушел ли муж. Но он продолжал сидеть, глядя во все глаза и не пропуская ни одного слова. И жена его перестала опасаться, не понадобится ли она ему дома до окончания суда.
Мэри по-прежнему крепко держалась за перила. Ей необходима была какая-то опора, ибо зал ходил ходуном и кружился у нее перед глазами. Ей казалось, что ощущение чего-то твердого в руке помогает ей сосредоточиться, ибо ей стоило таких усилий, таких мучительных усилий понять то, что говорится. Перед ней словно было море, на котором горами вздымались волны, и все вокруг ныряли на волнах, и все говорили разом, и никто не обращал внимания на ее отца, который просил их замолчать и выслушать его. Потом на какую-то секунду зал перестал колыхаться, и она отчетливо увидела судью в мантии, сидевшего очень прямо и неподвижно, а напротив него – Джема, который смотрел на нее так, точно хотел сказать: «Значит, мне суждено умереть за то, что сделал твой…» Но она тотчас спохватилась и огромным усилием воли заставила себя очнуться. Но мысль невозможно было остановить – она возвращалась в прежнее русло, и с каждым разом у Мэри оставалось все меньше сил сопротивляться надвигающемусябезумию. Она бормотала что-то себе под нос, но никто этого не слышал, кроме ее соседки, миссис Стэрджис, – все были слишком заняты речью прокурора, подводившего итог допросу свидетелей.
Защитник обвиняемого почти не задавал вопросов свидетелям и лишь оставил за собой право вновь их вызвать, – полученные им инструкции были так скупы и туманны, столько зависело от показаний неявившегося свидетеля, что ему пока не на чем было строить защиту, и он лишь наблюдал за ходом дела на случай каких-либо нарушений процедуры, которые дали бы ему возможность вмешаться. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, и с намеренно презрительным видом время от времени брал понюшку табаку, приподнимал брови и обменивался записочками с мистером Бриджнорсом, сидевшим позади него. Мистер Бриджнорс проявлял к делу куда больший интерес, чем защитник, – возможно, благодаря усилиям своего старого знакомого Джоба Лега, умудрившегося пробраться сквозь толпу и подсесть к нему после беседы с Беном Стэрджисом, которому его «представил» Чарли Джонс и от которого он узнал, почему Мэри накануне исчезла, и услышал, как они гнались за кораблем, полные страха и надежды.
Все это Джоб вкратце сообщил мистеру Бриджнорсу – настолько вкратце, что тот почти ничего не понял, уловив лишь то, что надо выиграть время, о чем он тотчас поставил в известность защитника, который уже встал, чтобы начать свою речь.
Теперь, получив некоторое представление о положении дел и сообщив об этом кому следует, Джоб Лег принялся искать глазами Мэри. Наконец он увидел ее – она стояла подле какой-то степенной женщины, раскрасневшаяся и взволнованная; губы ее шевелились, словно она возбужденно что-то говорила, глаза безостановочно блуждали, как бы ища кого-то. Джоб решил, что она ищет его, и стал пробираться к ней. Но она даже не взглянула на него, когда он заговорил с ней, и продолжала дико озираться вокруг. Он стал прислушиваться к ее бормотанью и услышал, что она снова и снова повторяет одни и те же слова:
– Только бы мне не сойти с ума. Только бы не сойти. Говорят, когда люди сходят с ума, они выбалтывают всю правду, а я лгу, ведь я всегда лгала. Да, да… но я не сумасшедшая. Только бы мне не сойти с ума. Только бы не сойти…
Внезапно она заметила, что Джоб сосредоточенно (с грустным интересом) прислушивается к ее словам, и, резко повернувшись, хотела отчитать его за подслушиванье, как вдруг увидела что-то… а вернее, кого-то, кто даже сейчас способен был привлечь ее внимание. И, вскинув руки, она громко, воскликнула:
– Ах, Джем, Джем! Теперь ты спасен! Я схожу с ума! – и упала, сотрясаемая конвульсиями.
Когда Мэри выносили из зала, многие смотрели на нее с жалостью, но внимание большинства присутствующих было отвлечено моряком, который отчаянно протискивался вперед, перепрыгивая через барьеры и скамьи и отталкивая сторожей и полицейских. Приставы пытались воспрепятствовать этому насильственному вторжению, и лишь с большим трудом им удалось заставить нарушителя порядка вести себя спокойнее и дать показания со свидетельского места, как положено. Дело в том, что Уилл столько думал об опасности, которой грозит его отсутствие двоюродному брату, что, видно, даже сейчас опасался, как бы обвиняемого не увели из зала суда и не повесили, прежде чем он успеет сказать то, что может его спасти. Что же до Джоба Лега, то в чувствах его царила полная сумятица, и он даже не испугался, когда лишившуюся чувств Мэри унесли из зала под наблюдением доброй миссис Стэрджис, о которой Джоб ведь совсем ничего не знал.
«Не умрет! Мне сейчас не до нее», – сказал он себе и принялся дрожащей рукой писать записку мистеру Бриджнорсу, который, едва лишь Уилл нарушил страшную тишину суда, сразу понял, что наконец-то (лучше поздно, чем никогда) явился тот свидетель, чьи показания еще могут спасти Джема Уилсона от смерти. И пока в зале царил переполох и раздавались крики, приказания и советы, связанные с появлением Уилла и ужасным припадком, приключившимся с Мэри, мистер Бриджнорс, как и подобает юристу, сохранял полное спокойствие и еще до того, как ему сунули в руку почти неудобочитаемую записку Джоба Лега, успел вспомнить все, что должен был знать Уилл, а также и то, какая погоня была устроена за ним после того, как его корабль отплыл.
Защитник Джема приободрился, получив в свое распоряжение столь интересные факты, которыми можно было эффектно воспользоваться не столько ради спасения обвиняемого, в чьей непричастности к преступлению он продолжал сомневаться, сколько ради того, чтобы показать свое красноречие: «доблестный моряк возвращается с безбрежнего океана, где его разыскала благородная и смелая девушка»; «весьма опасно составлять чересчур поспешное суждение на основании косвенных улик» – и так далее и тому подобное. Тем временем прокурор скрестил руки на груди, поднял брови и вытянул губы дудочкой, словно собирался освистать любые показания этого подкупленного свидетеля, который не боится стать клятвопреступником. Ибо принято считать, что любые показания, противоречащие тем, которые отстаивают за деньги адвокаты, никоим образом не могут считаться истиной и потому такие выражения, как «клятвопреступление», «сговор», «погибель своей бессмертной души» и даже почище, градом сыплются на голову того, кто пытается доказать, что наниматель защитника (а не сам защитник, ибо в таком случае его горячность была бы объяснима) ошибается или не прав.
Однако Уилл, достигнув цели и сообразив, что его рассказ – или по крайней мере часть рассказа – будет выслушан судьей и присяжными, а главное – увидев Джема, который живой и невредимый (хотя, правда, бледный и измученный) стоял перед ним, успокоился и стал ждать допроса с решительным и хладнокровным видом, заставлявшим предполагать, что он будет отвечать подробно и ясно. И он рассказал то, что уже хорошо известно читателю: как под конец отпуска он решил выполнить обещание и навестить дядю, живущего на острове Мэн; как он (по-матросски) растратил все деньги в Манчестере и потому ему пришлось добираться до Ливерпуля пешком, – путешествие это он совершил в ночь убийства вместе со своим другом и двоюродным братом – обвиняемым, который проводил его до Холлинз-Грин. Четко и ясно описал он все, что имело отношение к делу, и вкратце рассказал о том, как его нагнали, когда их корабль уже выходил в море, и какая мучительная тревога терзала его, когда встречный ветер мешал плыть лоцманской лодке. Присяжные почувствовали, что их решение (которое было уже почти принято полчаса тому назад) поколеблено; озадаченные услышанным, они растерялись и потому чуть ли не с радостью увидели, как прокурор, грозно нахмурившись, поднялся, чтобы обрушить громы и молнии на показания, столь противоречащие всему, что говорилось раньше. Но если таково было первое подсознательное чувство, овладевшее кое-кем из присяжных, не подумавших о последствиях, то как описать ту бурю, которая возникла в душе несчастного мистера Карсона, когда он увидел, к чему может привести рассказ молодого моряка? Эта попытка установить алиби ни на секунду не поколебала его уверенности в том, что преступление совершил Джем; его ненависть, его жажда мести, найдя жертву, должны были на нее излиться, – так у голодного хищника не вырвать из зубов добычи. И его побелевшее взволнованное лицо, искаженное гнусной тревогой, уже не походило на застывшее в суровом спокойствии лицо Юпитера.
Прокурор, которому по правилам надлежало вести допрос Уилла, заметил это новое выражение на лице мистера Карсона и, стремясь исполнить написанное на нем желание, перегнул палку.
– Итак, молодой человек, – начал он самым оскорбительным тоном, – вы поведали суду очень стройную и очень убедительную историю – ни один здравомыслящий человек не мог бы усомниться в невиновности вашего родственника, сидящего на скамье подсудимых. Однако есть обстоятельство, о котором вы забыли упомянуть и без которого ваши показания кажутся мне несколько неполными. Не будете ли вы так любезны сообщить господам присяжным, сколько вы запросили за то, чтоб рассказать нам эту весьма правдоподобную историю? Сколько полновесных монет, выпущенных казначейством ее величества, вы получили или получите за то, что явились сюда из порта или из какого-нибудь менее почтенного места и повторили эту сказку, которая, надо признаться, делает честь вашему наставнику? Помните, сэр, что вы дали присягу.
Уиллу понадобилась целая минута, чтобы разобраться в смысле, скрытом в этих непривычных словах, и вид у него был несколько смущенный. Но как только он понял, в чем дело, его ясные глаза вспыхнули от возмущения; прокурор не выдержал их негодующего взгляда и опустил глаза. И только тогда Уилл сказал:
– А может быть, вы скажете судье и присяжным, сколько денег вы получили за оскорбление того, кто говорит истинную правду и никогда не позволил бы себе солгать или сделать подлость за самую большую плату, какую только может взять адвокат за свою грязную работу? Так как же, сэр? Что до меня, то, милорд судья, я готов присягать столько раз, сколько пожелает ваша светлость или господа присяжные, и поклясться, что все было именно так, как я сказал. Тут сейчас в суде находится лоцман О'Брайен. Пусть какой-нибудь господин в парике спросит его, правду ли я говорил.
Это была хорошая мысль, и защитник тотчас ухватился за нее. О'Брайен дал показания, снявшие с Уилла всякое подозрение. Он видел, как лодка гналась за кораблем, и слышал все, что кричали с лодки и что отвечали с корабля; и наконец – сам доставил Уилла сюда. Ну, а лоцман, имеющий сертификат Тринити-Хаус, [123] был вне всяких подозрений.
Мистер Карсон откинулся на стуле, охваченный жестоким отчаянием. Он был достаточно знаком с судами и знал, как не любят присяжные выносить смертный приговор, сколь бы убедительны ни были улики. Даже в те минуты, когда все, казалось, говорило против подсудимого, он напомнил себе об этом, чтобы не обольщаться, быть может, все-таки ложной надеждой. Но сейчас он ощутил это всем своим существом, и, даже прежде чем присяжные удалились на совещание, он уже понял, что каким-то образом, по какому-то недосмотру, где-то был допущен промах, и вот, благодаря отвратительному обману, убийца его мальчика, его любимца, его Авессалома [124] – но никогда не восстававшего против воли отца, – тот, кто лишил жизни его сына, еще не преданного земле, ускользнет от когтей правосудия и будет как ни в чем не бывало разгуливать по земле, в то время как его мальчик никогда уже на нее не ступит.
Так и случилось. Подсудимый закрыл лицо руками, чтобы любопытные не могли увидеть чувств, которые овладели им и которые он не в силах был сдержать; Джоб Лег прекратил оживленный разговор с мистером Бриджнорсом; Чарли застыл с взволнованным и серьезным видом, – в зал по одному вошли присяжные и заняли свои места, а вслед за тем раздался вопрос, на который мог быть дан самый страшный ответ.
Решение, к которому пришли присяжные, не слишком удовлетворяло их самих, ибо они не были убеждены в невиновности обвиняемого, но и не могли счесть его виновным ввиду алиби. Однако наказание, ожидавшее его, будь он признан виновным, было бы столь ужасным, а для человека столь противоестественно выносить себе подобному такой приговор, что эти соображения перевесили чашу весов, и в мертвой тишине затаившего дыхание зала раздалось: «Не виновен!»
Минута молчания – и тишину нарушил неясный гул, ибо публика принялась вполголоса обсуждать вердикт. Джем стоял неподвижно, опустив голову: бедняга не мог опомниться от быстрой смены событий, происшедших за последние несколько часов.
Он занял место на скамье подсудимых, почти не надеясь на оправдание, да и без особого желания жить, ибо все укрепляло его в мысли, что Мэри даже не просто равнодушна к нему, – она любила другого и, по мнению Джема, не могла относиться к нему иначе, как к убийце любимого человека. И вдруг среди этого мрака, окутавшего его жизнь, превратив ее в пустыню отчаяния, блеснул свет несказанного счастья – он услышал из уст Мэри признание в любви, и будущее – если только в этом мире его ждет какое-то будущее – сразу представилось ему невообразимо восхитительным. Он думал лишь о словах, в которые Мэри вложила всю свою страстную любовь к нему, остальное отступило на задний план, забылось, заслоненное главным: она его любит!
А жизнь, теперь сулившая столько счастья, внезапно расцвеченная самыми радужными надеждами, висела на волоске, зависела от чистейшей, самой крохотной случайности. Он старался думать о том, что теперь, зная о ее любви, он с легкостью примет даже смерть, но картины того, какой могла бы быть жизнь с Мэри, вставали перед его глазами, и он чуть не терял сознание из-за мучительной неуверенности. Появление Уилла только усилило напряжение.
Смысл вердикта не сразу дошел до его сознания. Ошеломленный, он словно застыл. Кто-то дернул его за рукав. Он обернулся и увидел Джоба Лега – слезы текли по его смуглым, морщинистым щекам, и он тщетно пытался что-то сказать. И, не найдя ничего лучшего для выражения своих чувств, он лишь тряс руку Джема.
– А ну, поторапливайся! Или тебе тут понравилось? – буркнул тюремщик, приведший нового, смертельно бледного арестанта, который держался очень спокойно – лишь в глазах затаилась тревога.
Джоб Лег стал выбираться из зала, и Джем машинально последовал за ним.
Толпа расступилась. Те, мимо кого проходил Джем, плотнее запахивали одежду, чтобы случайно не коснуться его, – ведь еще недавно в нем видели убийцу.
Наконец он вышел на улицу – вновь свободный. Хотя многие поглядывали на него не без подозрения, его окружили верные друзья; его руку безостановочно трясли Уилл и Джоб, и когда один уставал, другой принимался за это весьма полезное для здоровья занятие, тогда как Бен Стэрджис дал выход своим чувствам, выбранив Чарли за то, что тот ходит колесом вокруг жениха Мэри, ибо теперь это было совершенно ясно, хоть раньше она это и отрицала. А сам Джем был совершенно сбит с толку и ошеломлен; он готов был отдать что угодно за то, чтобы часок спокойно поразмыслить над событиями истекшей недели и новыми надеждами, блеснувшими в это утро, – даже если бы этот час ему пришлось провести в уединении тихой тюремной камеры. Первое, что он произнес срывающимся от волнения голосом, было:
– Где она?
Его отвели в комнату, где сидела его мать. Ей уже сообщили о том, что ее сын оправдан, и теперь она смеялась, плакала, болтала, давая волю чувствам, которые сдерживала с таким трудом последние дни. Увидев сына, она бросилась к нему на шею и разрыдалась. Он тоже обнял ее, но все смотрел куда-то, словно кого-то искал, хотя в комнате, кроме его матери, были лишь друзья, пришедшие с ним.
– Вот видишь, – сказала она, обретя наконец дар речи. – Видишь, что значило хорошо себя вести! Я рассказала, какой ты, и присяжные не повесили тебя, потому что не могли – после таких-то моих слов. А что было бы, если б я не приехала в Ливерпуль? Но я все-таки настояла на своем: я-то знала, что сумею помочь тебе. Но какой ты бледный и весь дрожишь!
Он целовал ее снова и снова, но все озирался, словно искал кого-то, и снова прежде всего спросил:
– Где она?