ГЛАВА X

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОЙ ДОЧЕРИ

И сердце нежное, как женская слеза,

От беспрестанных бед окаменело.

Эллиот.


Так не позволь же запятнать

Ее девичью честь!

Поверь мне, лучше смерть принять,

Чем гнет позора несть.

«Отверженная».


Отчаяние черной тучей нависло над людьми. Время от времени мертвый штиль страдания прорезали порывы штормового ветра, как бы предсказывавшие скорое окончание мрачных времен. В годину бедствий или тяжких испытаний мы часто ищем утешения, повторяя старинные поговорки, заключающие в себе жизненный опыт наших предков, но сейчас такие пословицы, как «Самой длинной дороге приходит конец», «Не все ненастье, будет и вёдро» и тому подобные, звучали фальшиво и казались пустым острословием, – так долго и мучительно тянулись черные дни. Нужда бедняков становилась все злее; и хотя в то время умирало относительно немного народу, это доказывало только, что даже самые тяжкие страдания не сразу убивают человека. Однако нельзя забывать и того, что мы замечаем потерю лишь тех, кто работает на своей скромной ниве, а смерти стариков, больных и детей мир не видит, хотя многим сердцам она наносит такие раны, которые не способны залечить и годы. Не забудьте того, что если здорового человека могут свести в могилу лишь непомерные страдания, то не так уж много нужно, чтобы превратить его в измученного и бессильного калеку, бредущего по жизни с отчаявшимся сердцем и истерзанным болезнью телом.

Уже предыдущие годы казались народу тяжкими, а бремя нужды – непосильным, однако этот год оказался еще тяжелее. Если раньше беда наказывала их бичом, то теперь она наказывала их скорпионами. [57]

И Бартону, конечно, этот год принес его долю телесных страданий. До своей бесполезной поездки в Лондон он работал неполный день. Но в расчете на то, что, благодаря вмешательству парламента, положение в промышленности быстро изменится к лучшему, он ушел с фабрики, и теперь, когда он пожелал туда вернуться, ему сказали, что на фабрике каждую неделю увольняют все новых рабочих, а из слов своих товарищей он понял, что чартистскому делегату и одному из руководителей союза нечего и рассчитывать на получение места. Однако он старался не отчаиваться. Он знал, что сумеет безропотно голодать: он научился этому в детстве, когда увидел, как мать спрятала свой единственный кусок хлеба, чтобы потом разделить его между детьми, и тогда, будучи старшим, он последовал ее примеру и благородно солгал, сказав, что не голоден, что больше кусочка проглотить не может, и отдал свою долю плакавшим от голода малышам. Ну, а Мэри получала еду два раза в день у мисс Симмондс. Правда, портниха, на делах которой тоже стали сказываться плохие времена, перестала давать ученицам чай и сама подавала им пример воздержания, откладывая свой ужин до тех пор, пока работа не будет закончена, даже если порой приходилось ждать допоздна.

Но ведь надо платить за квартиру! На это уходило полкроны в неделю – почти весь заработок Мэри. Конечно, им двоим столько места не требовалось. Настало время благодарить судьбу за то, что дорогим умершим не пришлось дожить до этого. Сельский труженик обычно очень привязывается к своему жилищу, тогда как у горожан это чувство гораздо слабее, если вообще не отсутствует. Однако и среди них встречаются исключения, и таким исключением был Бартон. Он переехал в этот дом в те тяжелые времена, когда заболел и умер маленький Том. Он решил тогда, что хлопоты, связанные с переездом, отвлекут его бедную жену от горя, и, в надежде хоть немного развлечь ее и вывести из оцепенения, он принимал деятельное участие во всех мелочах. Поэтому он знал здесь каждый гвоздик, вбитый по ее просьбе. Только один из них с тех пор исчез. Этот гвоздь, на который вешала свою шляпку Эстер, Бартон после смерти жены в мстительном гневе сам выдернул из стены и выбросил на улицу. Тяжело было расставаться с домом, где словно бы витала тень его жены и жили воспоминания о прошлых счастливых днях. Но он умел заставить себя покориться, даже если порой это бывало ненужно, жестоко. Он решил предупредить хозяина дома о своем намерении подыскать более дешевое пристанище и сообщил о предстоящем переезде Мэри. Бедная Мэри! Она ведь тоже любила этот дом. К тому же для нее это значило лишиться родного очага, ибо нескоро могло ее сердце привязаться к новому месту.

Но это испытание миновало их. Домовладелец в тот самый понедельник, когда Бартон собирался предупредить его о выезде, по собственному почину снизил квартирную плату на три пенса в неделю, и это побудило Бартона на некоторое время отложить выполнение своего намерения.

Однако их жилище постепенно пустело, мало-помалу лишаясь украшавших его мелочей. Некоторые поломались, а два-три пенса, нужные на их починку, уходили на покупку еды, без которой нельзя обойтись. А иные Мэри самой пришлось снести к ростовщику. Красивый чайный поднос и чайница, столь долго и бережно хранимые, были принесены в жертву, чтобы купить хлеба отцу. Он не просил есть, он не жаловался, но Мэри догадывалась о том, как он голоден, по его запавшим глазам, по дикому животному блеску, появившемуся в них. Потом этим же путем проследовали одеяла, ибо на дворе стояло лето и без них можно было обойтись. Мэри полагала, что вырученных денег хватит, чтобы дотянуть до лучших времен. Но все деньги очень скоро ушли, и Мэри снова принялась обозревать комнату – не осталось ли еще какой-нибудь ненужной вещи, которую можно было бы продать.

Отец ее молча смотрел на все это. Голодал ли он или пировал (после продажи очередной вещи) за столом, на котором стоял хлеб с сыром, – ко всему он относился с мрачным безразличием, от которого сердце Мэри обливалось кровью. Она часто думала, что не мешало бы ему обратиться за помощью в попечительский совет, и часто недоумевала, почему союз ничего не сделает для него. Однажды, когда, проголодав весь день, он сидел у огня грязный, небритый, исхудалый, Мэри спросила его, почему он не обратится за помощью к городским властям. Он повернулся к ней и с мрачным бешенством крикнул:

– Да не нужны мне их деньги, дочка! Будь они прокляты со своей благотворительностью и деньгами! Я хочу работать. Это мое право. Я хочу работать!

Он решил про себя, что все стерпит. Он и терпел, но не кротко – этого от него нельзя было требовать. Настоящая кротость пробуждается в человеке под влиянием доброго к нему отношения. А Бартон в своей жизни редко видел доброту. И, несмотря на все, он решительно отказывался от помощи, которую мог ему оказать союз. Большой помощи ждать, конечно, нельзя было, но в союзе благоразумно полагали, что лучше поддержать ценного, деятельного члена, чем помогать людям менее полезным, хоть и обремененным семьей. Однако не так смотрел на это Джон Бартон. Он считал, что главное право на помощь – это нужда.

– Дайте пособие Тому Дэрбишайру, – сказал он. – Том имеет на него больше права, чем я, потому что он больше нуждается, – у него семеро ребят.

А ведь Том Дэрбишайр, вечно всем недовольный ворчун, очень не любил Джона Бартона и всегда был готов сделать ему неприятность. Бартон знал это, но подобные соображения не влияли на него, раз дело шло о голодных детях.

Мэри рано приходила на работу, но ее товарки не слышали больше ее веселого смеха. Она шила и размышляла о наступивших тяжелых временах, но постепенно перед ее мысленным взором возникали картины будущего, – при этом она гораздо больше мечтала об ожидающем ее богатстве, великолепии и роскоши, чем о возлюбленном, с которым она будет их делить. И все же она гордилась тем, что в нее влюбился человек, занимающий, по сравнению с нею, столь высокое положение, и ощущала тайное удовольствие от сознания, что тот, на кого заглядываются столь многие, готов, по его словам, отдать что угодно за одну ее ласковую улыбку. Ее любовь к нему была мыльным пузырем, возникшим из пены тщеславия, но она казалась настоящей. Тем временем Салли Лидбитер внимательно следила за теми переменами, которые вызвала в Мэри тяжелая пора. Она заметила, что Мэри начала ценить деньги, как «основу жизни», а многих девушек даже и без помощи любви, которая, по мнению Салли, пылала в душе Мэри, можно было прельстить и соблазнить золотом. Поэтому Салли, описывая нужду, в которой живет Мэри, всячески уговаривала молодого мистера Карсона действовать более решительно. Но он бессознательно опасался задеть гордость Мэри и боялся даже намекнуть на то, что знает, какую многие терпят нужду. Он считал, что пока следует удовольствоваться мимолетными встречами, прогулками в летних сумерках и правом нашептывать ей на ушко сладкие слова, слушая которые, она краснела, улыбалась и становилась еще прелестнее. Нет, он решил быть осторожным и действовать наверняка, ибо считал, что так или иначе Мэри должна принадлежать ему. Он не сомневался в том, что рано или поздно Мэри не устоит перед его чарами, так как понимал, что красив, и был уверен, что неотразим.

Если бы он знал, что представляет собой жилище Мэри, то, возможно, не усмотрел бы в ее готовности все дольше задерживаться с ним на улице, чтобы подышать теплым летним воздухом, обнадеживающего признака. А дело в том, что по вечерам отец Мэри почти никогда не оставался дома, и девушке приходилось сидеть одной в их комнате, выглядевшей так безрадостно теперь, когда у них не стало денег, чтобы покупать мыло и щетки, графит и белую глину. Комната была теперь грязной и неуютной, так как, разумеется, ее уже не скрашивало присутствие бессловесного доброго друга – огня. Маргарет – ее без конца приглашали петь на концертах – тоже теперь редко сидела дома. А Элис… Ах, как Мэри жалела, что Элис рассталась со своим подвалом и переехала жить к невестке в Энкоутс. К тому же Мэри чувствовала себя виноватой перед вдовой: после смерти Джорджа Уилсона она так и не собралась ее навестить из боязни встретить Джема – а вдруг он подумает, что ей хочется возобновить их прежние дружеские отношения. Теперь же ей было так совестно, что и вовсе не хватало духа пойти туда.

Но даже когда отец бывал дома, Мэри не становилось легче; наоборот: это было, пожалуй, еще хуже. Он редко прерывал молчание – даже реже, чем раньше, а если и говорил что-нибудь, то так сердито и зло, как никогда прежде с ней не разговаривал. Она тоже была вспыльчива и отвечала ему далеко не кротко. Дело дошло до того, что однажды он даже побил ее. Если бы в эту минуту Салли Лидбитер или мистер Карсон оказались поблизости, Мэри ушла бы из дому навсегда. Но ушел отец, хлопнув дверью, и Мэри долго сидела одна, с горестным сожалением вспоминая прошлое; она корила себя за вспыльчивость и считала, что отец не любит ее, – словом, в голове у нее теснились одни лишь горькие мысли. Кому она нужна? Мистеру Карсону? Пожалуй, но сейчас это нимало не утешало ее. Мама умерла! Отец последнее время все сердится, стал такой злой (он ее ударил – очень больно, и на нежной белой коже остался багровый след). Но внезапно гнев ее утих: она вспомнила со стыдом, как вызывающе смотрела на отца и говорила с ним, а ведь ему последнее время столько пришлось вынести. А какой он был добрый и любящий до этих дней испытания! Она стала вспоминать о всех мелочах, в которых сказывалась его любовь к ней. Да как же после этого она могла так вести себя с ним!

Когда он вернулся домой, только стыд помешал ей тут же излить свое раскаяние в словах. Лицо ее казалось угрюмым от отчаянных стараний справиться с подступавшими к горлу рыданиями; и отец не знал, как ему с ней заговорить. Наконец он поборол гордость и сказал:

– Мэри, я виноват, что ударил тебя. Правда, ты немножко хватила через край, а я уже не тот, каким был прежде. Но я поступил нехорошо и постараюсь никогда больше тебя не трогать.

Он раскрыл дочери объятия, и, обливаясь слезами, она стала просить у него прощения. Больше он ни разу ее не ударил.

Однако сердился он часто. Впрочем, Мэри легче было сносить это, чем его молчание, когда он, как обычно, садился у очага и курил или жевал опиум. О, как Мэри ненавидела этот запах! В сумерках, перед самым наступлением короткой летней ночи, она теперь с ужасом поглядывала на окно, которое отец не разрешал занавешивать и где нередко ей представали видения, преследовавшие ее потом и во сне. Незнакомые бледные лица с глазами, горящими мрачным огнем, неожиданно появлялись за стеклом, всматриваясь в царившую в комнате полутьму, чтобы узнать, дома ли ее отец. А то в приоткрывшуюся дверь просовывалась рука невидимого человека и манила отца. Он всегда выходил на зов. А раза два, когда Мэри уже лежала в постели, она слышала внизу мужские голоса, переговаривавшиеся взволнованным шепотом.

Все это были члены союза, доведенные до отчаяния нуждой, готовые на все, – побужденные к этому нуждой.

В эти мрачные дни как-то вечером, когда Мэри сидела, погруженная в свои невеселые думы, отец, вдруг спросил ее, когда она была в последний раз у Джейн Уилсон. По его тону Мэри поняла, что он побывал там, хотя тогда ничего ей об этом не сказал. Теперь же он грубо потребовал, чтобы она отправилась к Уилсонам на следующий же день, и выбранил за то, что она до сих пор не была там. Приказание отца дало Мэри необходимый толчок, и на другой день, избрав такое время, когда Джема не могло быть дома, она отправилась в Энкоутс.

Хорошо знакомый дом изменился даже внешне: дверь была закрыта, тогда как раньше она всегда бывала распахнута. Цветы на окнах – предмет особой гордости и забот Джорджа Уилсона – поникли и завяли. Долгое время их никто не поливал, а теперь, когда вдова спохватилась, она стала поливать их чересчур обильно, так как не умела за ними ухаживать. Открыв дверь, Мэри увидела Элис, которая не суетилась, по своему обыкновению, а сидела подле очага и вязала. В комнате было жарко, хотя огонь казался тусклым и серым в ярких лучах летнего солнца,. Миссис Уилсон убирала посуду и, не переставая, говорила очень громким и плаксивым голосом – о чем, Мэри сначала не поняла. Зато она сразу поняла, что ее долгое отсутствие не прошло незамеченным. Печальное лицо миссис Уилсон стало хмурым, она поджала губы, и Мэри догадалась, что ей предстоит услышать.

– Батюшки, да никак это Мэри? – начала миссис Уилсон. – Вот уж кого не ждала! Мы думали, ты совсем нас забыла. Джем не раз говорил, что, наверно, и не узнает тебя, если встретит на улице.

Бедная Джейн Уилсон перенесла не одно тяжкое горе, и это, как ни грустно, изменило ее характер к худшему. Ей хотелось дать понять Мэри, как она оскорблена ее поведением, и, чтобы сильнее уязвить девушку, она вкладывала некоторые свои колкости в уста Джема.

Мэри чувствовала себя виноватой, и, поскольку не могла привести в свое оправдание никакой серьезной причины, она некоторое время стояла молча, потупившись, а затем обратилась к тетушке Элис, но та от удивления и радости при виде девушки выронила клубок шерсти и сейчас спешила распутать нитки, пока котенок, уже обмотавший их вокруг каждого стула и дважды – вокруг стола, окончательно их не запутал.

– Если ты хочешь, чтобы она тебя услышала, говори громче: последние недели она стала совсем глухой. Я бы тебя предупредила, да только забыла, что ты ее так давно не видела.

– Да, милочка, я последнее время стала очень плохо слышать, – сказала Элис, от зорких глаз которой не укрылось, о чем говорит невестка. – Видно, не долго мне уже осталось ждать конца.

– Не говорите так! – закричала ее невестка. – Хватит нам концов и смертей, нечего еще накликать. – И, закрыв лицо передником, она опустилась на стул и заплакала.

– Джордж был такой хороший муж, – немного успокоившись, сказала она и, отняв от лица передник, посмотрела на девушку заплаканными глазами. – Никто не знает, что я потеряла, потому что никто не знал его так, как я.

Участие, с каким Мэри слушала миссис Уилсон, смягчило бедную женщину, и она принялась изливать свое наболевшее сердце.

– О господи, господи! Никто не знает, что я потеряла. Когда не стало моих бедных мальчиков, я думала, что горше испытания бог мне ниспослать не может. Ведь у меня и в мыслях не было, что я могу потерять Джорджа: я просто не представляла себе, как я без него останусь. Но вот живу, а он… – И она снова залилась слезами.

– Ты слышала, Мэри, – через некоторое время заговорила она, – что я была калекой, когда он женился на мне? А ведь он был такой красавец! Куда до него Джему!

Да, Мэри слышала об этом. Но бедная женщина вновь переживала ушедшие дни и принялась рассказывать, то и дело прерывая свое повествование слезами, вздохами и покачивая головой.

– И за что он меня выбрал – сама не знаю. До этого случая я еще была недурна, а потом – смотреть не на что. А уж как заглядывалась на него Бесси Уиттер – она теперь замужем за мистером Карсоном. Очень она была красивая, хоть я и не замечала ее красоты. Ну, а Карсон был тогда ей почти ровня – не то что теперь, когда до них обоих рукой не достанешь.

Мэри отчаянно покраснела и очень хотела бы это скрыть, а кроме того, она очень хотела, чтобы миссис Уилсон побольше рассказала об отце и матери ее поклонника, но она не смела расспрашивать, мысли же миссис Уилсон, естественно, вновь обратились к мужу и к первым дням их супружества.

– Веришь ли, Мэри, и хозяйка-то я была плохая, а он все-таки на мне женился. Я почти с пяти лет пошла работать на фабрику и понятия не имела о том, как надо убирать комнаты или готовить, не говоря уж о стирке и всем прочем. На другой день после того, как мы поженились, он позавтракал и, собираясь на работу, говорит мне: «Дженни, сготовь-ка на обед холодное мясо с картофелем- это ведь королевская еда». Очень мне хотелось угодить ему – одному богу известно, как хотелось. Но я понятия не имела, как варят картошку. Знала только, что ее варят и еще чистят. Прибралась я, как могла, потом посмотрела на эти самые часы, – и она показала на часы, висевшие на стене, – увидела, что уже девять часов. Ну, решила я, картошке хватит времени, чтобы как следует свариться. Мигом поставила я ее на огонь (только перед этим долго с ней возилась, пока не очистила) и принялась распаковывать свои сундучки. В двадцать минут первого приходит он домой, а я уже мясо на стол поставила и пошла на кухню за картошкой. Но вода-то, Мэри, вся выкипела, от картошки только уголь остался, и по всему дому несет горелым. Джордж мне ни слова не сказал, стал только еще нежнее и ласковее, а я, Мэри, весь день проплакала. Никогда я этого не забуду, никогда. Много у меня было потом разных оплошностей, но ни одна так меня не расстраивала.

– А моему отцу не нравится, когда девушки работают на фабрике, – заметила Мэри.

– Да, я знаю, и он прав. А уж замужним-то женщинам и вовсе там делать нечего. Это уж точно. Я могу насчитать тебе (тут она принялась загибать пальцы) девять мужчин, которые не выходят из трактира, потому что их жены работают на фабрике. Нечего сказать, умницы: решили, что детей можно отдать выкармливать, дом пусть зарастает грязью, очаг – ржавеет. Ты сами посуди, приятно в таком доме мужу сидеть, а? Ну, и он, конечно, очень скоро находит дорожку в трактир, где чисто и светло и огонь весело пылает, словно его привечая.

Элис, подошедшая поближе, чтобы лучше слышать, разобрала почти все ее слова, и нетрудно было догадаться, что они с невесткой не раз уже обсуждали эту тему, так как она поспешила добавить:

– Вот если бы наш Джем мог рассказать королеве о том, что значит для замужних женщин работа на фабрике! Уж больно хорошо он об этом говорит! Его жене на фабрике работать не придется, ни там, ни в каком другом месте.

– Лучше бы принца Альберта [58] спросить, как ему понравилось бы, если бы он вернулся домой усталый и измученный, а жена-то его и не встречает! А потом и она вернулась бы такая усталая, что слова сказать не может. А понравилось бы ему, если б ее никогда не было дома и некому было бы прибраться и разжечь огонь в камине? Я уж не говорю о том, что есть ему пришлось бы кое-как, все невкусное. Ручаюсь, что хоть он и принц, а если бы его хозяйка так его привечала, он бы тоже отправился в трактир или в другое такое же место. А раз так, почему бы ему не издать закон, который запретил бы работать на фабриках женам бедняков?

Мэри попробовала было возразить, что королева и принц Альберт законов не издают, но в ответ услышала только возражение:

– И не выдумывай! Что же, по-твоему, не королева издает законы? А разве она не обязана почитать принца Альберта? А если он скажет, что женщины не должны работать, то и она так скажет, и все тут.

– До чего наш Джем старается, – заметила вдруг Элис, не расслышавшая последнего заявления невестки и все еще занятая мыслями о племяннике и его разнообразных талантах. – Он изобрел какой-то барабан или рычаг – не помню точно, но только хозяин назначил его мастером, и это в такую-то пору, когда всех других он увольняет. Но хозяин сказал, что он без Джема обойтись никак не может. Он теперь получает хорошее жалованье. Я уж говорила ему, что пора подумать о женитьбе. Надо только, чтобы он подыскал себе милую женушку- он ее вполне заслуживает.

Мэри отчаянно покраснела и рассердилась, хотя в глубине души почему-то ей было приятно, что Джема хвалят. Однако мать Джема увидела только этот рассерженный взгляд и обиделась. Нельзя сказать, чтобы ей так уж не терпелось женить сына. Его присутствие в доме напоминало ей о счастливых днях, и она уже сейчас немного ревновала его к будущей жене, какой бы та ни оказалась, и все же ее оскорбляло, что есть девушка, которая не считает себя польщенной вниманием Джема, а о его чувствах к Мэри она, конечно, знала. Она всегда считала, что Мэри недостаточно хороша для Джема, а сейчас к тому же не могла простить девушке, что та долго не заходила к ней. Итак, она решила немного присочинить, чтобы Мэри не вообразила, будто Джем мечтает, чтобы она стала его «милой женушкой», как выразилась тетушка Элис.

– Да, он, наверно, у нас скоро женится. – И, понизив голос, словно говоря по секрету, а на самом деле не желая, чтобы в разговор вмешалась простодушная Элис, она добавила: – Я думаю, скоро Молли Гибсон (дочка хозяина продовольственной лавки за углом) узнает тайну, которая, по-моему, придется ей по душе. Она уже давно поглядывает на нашего Джема, но он считал, что отец не отдаст ее за простого рабочего, а теперь наш Джем ничуть не хуже его. Прежде я думала, что он неравнодушен к тебе, Мэри, но, по-моему, вы друг другу не пара, а потому хорошо, что все так получилось.

Усилием воли Мэри подавила досаду и сумела даже выразить надежду, что Джем будет счастлив с Молли Гибсон. Ведь она такая хорошенькая.

– Да уж, и хозяйка отличная. Я сейчас схожу наверх и покажу тебе, какое лоскутное одеяло она подарила мне в прошлую субботу.

Мэри обрадовалась тому, что миссис Уилсон вышла из комнаты. Слова ее были неприятны девушке и, быть может, особенно потому, что она не очень им верила. А кроме того, Мэри хотелось поговорить с Элис, но миссис Уилсон, видимо, считала, что ей, как вдове хозяина дома, должно принадлежать все внимание.

– Милая Элис, – обратилась Мэри к старушке, как только они остались вдвоем, – я ужасно огорчена тем, что вы не слышите. И это случилось так внезапно!

– Да, милочка, это тяжкое испытание, не буду отрицать. Я только прошу у бога дать мне силы понять, для чего оно мне ниспослано. Однажды я чуть не возроптала. Пошла я погожим днем за таволгой, чтобы приготовить Джейн питье от кашля. Поля показались мне такими притихшими, мрачными. Сначала я никак не могла понять, что же случилось, а потом вдруг сообразила: пения птиц не слышно, вот чего, и я теперь никогда уж не услышу их звонких голосков. Тут я не сдержалась и всплакнула. И все-таки я не должна жаловаться на судьбу. Я ведь помогаю Джейн – хотя бы тем, что ей есть кого поругать, бедняжке! Она о своих бедах не думает, пока ворчит. И потом – раз у меня есть глаза, я могу обойтись и без слуха: я по губам догадываюсь, что люди говорят.

Но тут появилось великолепное, красное с желтым, лоскутное одеяло, и Джейн Уилсон не отстала от Мэри, пока та не расхвалила его все – и окантовку, и середину, и стежку, и с лица, и с изнанки! И Мэри не жалела похвал, особенно потому, что никакого особенного восторга рукоделие у нее не вызывало. Впрочем, она тут же заторопилась и ушла, чтобы избежать встречи с Джемом. Но когда она отошла подальше от улицы, где жили Уилсоны, она замедлила шаг и принялась размышлять. Неужели Джему и в самом деле нравится Молли Гибсон? Ну что ж, пусть нравится, раз все считают, что он слишком хорош для нее, Мэри. Что ж, быть может, кто-то другой, поинтересней и познатнее Джема, со временем докажет ему, что она достаточно хороша, чтобы стать миссис Генри Карсон. И Мэри под влиянием гнева, или, как она это называла, «гордости», стала еще больше поощрять ухаживания мистера Карсона.

Несколько недель спустя союз, к которому принадлежал Джон Бартон, устроил собрание. Утром того дня, на который оно было назначено, Бартон долго лежал в постели. Ну, к чему торопиться вставать? Он поколебался, раздумывая, купить ли ему еды или опиума, и выбрал опиум, так как теперь уже не мог без него обойтись. И он знал, что только опиум может разогнать черную тоску, которая охватывала его, если он долго оставался без этого снадобья. Только большой кусок опиума приводил его в нормальное состояние. Собрание профсоюза было назначено на восемь часов. На нем были прочитаны письма со всех концов страны, описывавшие подробности бедствия. Тягостное уныние и гнев овладели присутствующими, и с неменьшим унынием и гневом расходились они около одиннадцати часов, а наиболее ожесточенные были к тому же возмущены тем, что собрание не приняло предложенных ими отчаянных планов.

Да и погода, встретившая их, когда они вышли на улицу из освещенной газовыми рожками комнаты, не могла исправить их настроение. Лил дождь, и даже фонари светили как-то тускло сквозь мокрые стекла, освещая лишь крошечное пространство вокруг. На улицах не было ни души, лишь то тут, то там маячила фигура промокшего полицейского в клеенчатом плаще. Бартон простился с товарищами и зашагал домой. Миновав две или три улицы, он услышал за собою шаги, но даже не потрудился обернуться и посмотреть, кто это. Немного спустя тот, кто шел за ним, ускорил шаг и легонько дотронулся до его рукава. Он обернулся и, несмотря на мрак, царивший на плохо освещенной улице, понял, что перед ним стоит женщина вполне определенной профессии. На это указывал ее полинялый наряд, отнюдь не пригодный для разыгравшейся непогоды: тюлевый чепец, некогда розовый, а теперь грязно-белый, мокрое муслиновое платье, до колен забрызганное грязью. Женщину тряс озноб, хотя грудь ее и плечи были закутаны в пеструю барежевую шаль.

– Мне нужно поговорить с вами, – прошептала она.

Бартон выругался и велел ей убираться прочь.

– Право же, нужно. Не гоните меня, пожалуйста. Я так запыхалась, что не могу сразу сказать все. – Она приложила руку к груди и с явным трудом перевела дух.

– Да говорят тебе, что я не имею дела с такими… – и Бартон закончил фразу оскорбительным словом. – Стой-ка! – вдруг спохватился он, словно ее голос пробудил в нем какое-то воспоминание.

Схватив женщину за руку, которую он только что брезгливо стряхнул со своего плеча, Бартон, несмотря на ее сопротивление, потащил ее к фонарю. Он откинул оборку чепца и, как женщина ни отворачивалась, разглядел в тусклом свете большие, неестественно блестящие серые глаза, прелестный рот, приоткрывшийся словно в беззвучной мольбе о прощении, – перед ним стояла пропавшая Эстер, виновница смерти его жены. В ней еще можно было узнать прежнюю хорошенькую и беззаботную девушку, но как осунулось ее теперь накрашенное лицо, как изменилось его выражение! Однако больше всего Бартона возмутило ее платье, хотя бедная женщина выбрала для этого свидания самый скромный свой наряд.

– Так это, значит, ты? Ты! – восклицал Джон Бартон, стискивая зубы и огчаянно тряся ее. – Давно я высматриваю тебя на улицах да на перекрестках. Я ведь знал, что рано или поздно я тебя увижу в каком-нибудь таком месте. Может, ты помнишь, что я однажды сказал об уличных девках – ты еще тогда так обозлилась? Но нет, ты, конечно, не такая! Кому может прийти такое в голову, глядя на твое пышное длиннохвостое платье и красивые румяные щечки! – Тут он остановился, чтобы передохнуть.

– Не брани меня, Джон, сжалься. Выслушай меня ради Мэри!

Она имела в виду его дочь, ему же это имя напомнило только о жене и лишь добавило масла в огонь. И, несмотря на ее помертвевшие щеки, на которых особенно четко обрисовывались сейчас яркие пятна краски, несмотря на все ее мольбы, он, распаляясь гневом, продолжал:

– И ты осмеливаешься упоминать при мне это имя? И ты рассчитываешь, что память о ней заставит меня простить тебя! Да знаешь ли ты, что это ты убила ее, как Каин убил Авеля? [59] Она любила тебя, как родное дитя, и верила тебе, как родному ребенку. После того как ты ушла, она места не могла себе найти от стыда, и меньше чем через месяц ее не стало. В Судный день она укажет на тебя, как на свою убийцу, а если она этого не сделает, то сделаю я.

И, отшвырнув от себя дрожащую, изнемогающую, еле держащуюся на ногах Эстер, он зашагал прочь. Вскрикнув, она упала у фонарного столба, да так и осталась лежать там, не в силах подняться. В конце их разговора к ним приблизился полицейский и, заметив, как Эстер зашаталась и упала, заключил, что она пьяна, после чего отвел ее, почти терявшую сознание от слабости, в полицейский участок. Ночью инспектор, дежуривший в этой обители порока и нищеты, был разбужен душераздирающими рыданиями и стонами, которые он счел пьяным бредом. Однако прислушайся он внимательнее, он разобрал бы следующие слова, которые повторялись в разных сочетаниях, но с неизменной тревогой: «Что же мне теперь делать? Он не стал меня слушать! Он не стал меня слушать, а ведь я хотела предупредить его! Что же мне теперь делать, чтобы спасти дитя Мэри? Что делать? Как уберечь ее от моей участи? Чтоб не стала она такой, как я, – жалкой, всеми презираемой! Она слушает его совсем так, как я когда-то слушала, и любит его, как я когда-то любила, и кончит так же, как кончила я. Как же мне спасти ее? Сколько ни предупреждай ее, сколько ни предостерегай, все равно она не станет слушать, как не слушала я. А где то любящее сердце, которое станет следить за ней и оберегать ее от бед? Господи, упаси ее от беды! Но к чему такой грешнице молиться за нее! Разве моя молитва будет услышана? Нет, от этого ей только хуже может быть. Как же мне спасти ее? Он не захотел меня слушать!»

Так прошла ночь. На следующее утро Эстер предстала перед судьей. За бродяжничество и непристойное поведение ее приговорили к месячному заключению. А чего только не могло произойти за этот месяц!

Загрузка...