ГЛАВА XXXIV

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

Диксвел. Прощенья! О, прощенья и могилы!

Мэри. Господь прости тебя, отец! А я

Страшусь и думать о таком деянье.

Диксвел. О!

Мэри. Тяжек тайный гнет твоей души.

Эллиот, «Керхонах».


Мэри все еще находилась между жизнью и смертью, когда Джем вновь вошел в тот дом, где она лежала, и врачи, не желая бросать тени на свою ученость, не говорили ничего ободряющего. Однако состояние ее, хотя и внушало тревогу, было менее угрожающим, чем в тот день, когда Джем расстался с ней. Она была в забытьи, вызванном отчасти болезнью, а отчасти изнеможением, наступившим после сильного возбуждения.

Теперь Джема ждало новое испытание, которое хорошо знакомо каждому, кто когда-либо сидел у постели тяжело больного, и которое мужчине, пожалуй, труднее перенести, чем женщине, – ему предстояло терпеливо ждать, пока один бесконечный час сменялся другим, не принося с собой никаких изменений.

Но некоторое время спустя пришла и награда. Дыхание стало менее тяжелым и хриплым, с лица исчезло гнетущее выражение несказанной боли, и страдание уступило место спокойствию, близкому к умиротворению. Она погрузилась в сон, и окружающие ходили на цыпочках, говорили тихими, приглушенными голосами и едва осмеливались дышать, хотя им так хотелось вздохнуть с благодарностью и облегчением.

Наконец Мэри открыла глаза. В эту минуту ум ее был подобен уму годовалого ребенка. Вид пестрых, но не слишком ярких обоев был ей приятен, мягкий свет чуть-чуть убаюкивал, а обстановка комнаты служила достаточным развлечением – она смотрела на рисунки кораблей, на фестоны полога, на яркие цветы, нарисованные на спинках стульев, – иные впечатления толькоутомили бы ее. Она с любопытством разглядывала стеклянный шар с разноцветным песком, привезенным с острова Уайт или откуда-нибудь еще, – шар этот был подвешен к карнизу над окном. Но Мэри не хотелось напрягаться и задавать какие-либо вопросы, хотя миссис Стэрджис стояла у ее постели с чашкой чая в руках, намереваясь поить больную с ложечки.

Она не увидела, каким восторгом вспыхнули глаза того, кто, стиснув руки, дрожа от нетерпения, дожидался, когда она проснется, и, стоя за пологом, наблюдал в щелочку за малейшим ее движением; а если она и заметила это любящее, напряженно всматривавшееся в нее лицо, то от слабости либо не поняла, что тот, кого она так любит, не отходит от нее и благодарит бога за малейшие проблески сознания, мелькающие в ее взгляде, либо тут же забыла об этом.

За эти полчаса несказанной радости никто в комнате не произнес ни слова, и Мэри незаметно снова погрузилась в сон. И снова наступила тишина, которую никто не смел нарушить, но теперь глаза у всех сияли надеждой. Джем сидел у постели; он слегка отвел полог и не отрываясь смотрел на бледное, осунувшееся, словно высеченное из мрамора лицо.

Она опять проснулась. Бархатистые глаза ее открылись и встретились взглядом с его глазами, устремленными на нее. Она весело улыбнулась, как улыбается младенец матери, качающей его колыбель, и все тем же детски невинным взором продолжала смотреть на него, словно не понимая, почему это ей так приятно. Но постепенно в ее прекрасных глазах появилось другое, более осмысленное выражение, бледные щеки вспыхнули ярким румянцем, и она сделала слабое движение, пытаясь спрятать лицо в подушку.

Призвав на помощь все свое самообладание, Джем сделал то, что разум и чувства подсказывали ему сделать, – он окликнул миссис Стэрджис, спокойно дремавшую у камина, и вышел из комнаты, чтобы немного успокоиться и сдержать радостное волнение, читавшееся на его лице, сквозившее в каждом жесте, в каждом слове.

С этой минуты Мэри стала быстро поправляться.

Только одно обстоятельство удерживало Джема от того, чтобы как можно скорее увезти ее домой. В Манчестере его ждало много дел. Там жила его мать; там ему предстояло заново решить вопрос о своем будущем, так как все его былые надежды теперь могли и не осуществиться – ведь его подозревали в убийстве, его судили! И, несмотря на оправдательный вердикт, могло оказаться, что репутация его бесповоротно загублена и ему уже не найти в Манчестере работы. Он вспомнил, как у них в литейной и десятники и рабочие сторонились человека, в котором заподозрили бывшего каторжника, – со стыдом вспоминал он, как сам считал, что не пристало честному и порядочному человеку водиться с теми, кто побывал в тюрьме. Мысль его то и дело возвращалась к этому бедняге, всегда ходившему с опущенной головой: он вынужден был уйти с завода – куда пришел, чтобы честным трудом зарабатывать себе на жизнь, – не выдержав исполненных презрения взглядов, слов, произнесенных сквозь зубы, мертвого молчания, которое хуже любых слов.

Джем чувствовал, что он теперь так же запятнан и многие будут коситься на него. Он знал, что своим поведением в будущем, которое будет столь же безупречным, как и в прошлом, он докажет свою невиновность. Но вместе с тем он сознавал, что должен запастись терпением и выдержкой для предстоящих испытаний, и чем раньше он через них пройдет, чем раньше узнает, как относятся к нему люди, – тем лучше. Ему хотелось поскорее появиться в литейной, чтобы действительность прогнала непрошеные страхи, чтобы перед его мысленным взором не стоял образ человека отверженного, всеми презираемого, вынужденного бежать и где-то в другом месте все начать сначала.

Я сказала, что все, «кроме одного обстоятельства», побуждало Джема поскорее перевезти Мэри домой, как только она окрепнет. Этим обстоятельством была встреча, предстоявшая ей дома.

Сколько Джем ни думал, он не мог ни на что решиться. Он не колебался бы, если бы его разум и чувство справедливости подсказали ему хоть какой-нибудь выход, но они убеждали его лишь в одном: пока Мэри хоть немного не окрепнет телом и духом, с ней не следует говорить об ее отце. Слишком многое может сказать ей даже простое упоминание его имени. Каким бы спокойным и безразличным тоном он ни произнес это имя, ему не скрыть того, что он догадывается о страшной тайне, которую она знает.

А она была мягче и нежнее, чем когда-либо, ибо после болезни все движения ее, взгляды и голос исполнены были нежной истомы. Казалось, ей трудно было даже нарушить молчание, трудно прошептать милым голоском даже те несколько слов, которые с жадностью ловил внимательный слух Джема.

Однако лицо ее дышало такой любовью и доверием, что молчание и задумчивость, в которую она часто впадала, не удручали Джема. Если только она любит его, все образуется, и лучше не заводить сейчас откровенного разговора о том, что так тяжело для обоих.

В чудесный, солнечный, по-весеннему душистый день Мэри наконец вышла из дому, опираясь на руку Джема и чувствуя, как сильно бьется его сердце. А миссис Стэрджис, стоя на пороге, смотрела им вслед и шептала благословения.

Они вышли к реке. Мэри содрогнулась.

– Ах, Джем, пойдем домой. Мне кажется, что это не река, а поток сверкающего жидкого металла – именно такой представлялась она мне, когда я заболела.

Джем повел ее домой. Она шла, опустив голову, словно что-то искала на земле.

– Джем!

Он весь обратился в слух. Она помолчала.

– Когда я смогу вернуться домой? Я хочу сказать: в Манчестер. Мне здесь так надоело, так хотелось бы быть дома.

Она произнесла это слабым голосом и без всякой досады, хотя читателю, возможно, и показалось, что слова эти скрывали раздражение. Нет, она говорила даже печально, как бы предчувствуя, что исполнение этого желания принесет ей только горе.

– Дорогая моя, мы уедем, как только ты скажешь, как только ты почувствуешь, что достаточно сильна для этого. Я просил Джоба передать Маргарет, чтобы она все для тебя приготовила, потому что сначала ты поживешь у них. Она будет ухаживать за тобой. Домой тебе нельзя сейчас ехать. Вот Джоб и предложил, чтобы ты пожила у них.

– Нет, Джем, я должна ехать домой. Я постараюсь собраться с силами и поступлю так, как надо. Есть вещи,о которых мы не должны говорить, – сказала она, понизив голос, – но будь так добр, позволь мне поехать домой. Не будем больше обсуждать это, дорогой Джем. Я должна ехать домой, и должна ехать одна.

– Только не одна, Мэри!

– Нет, одна! Я не могу сказать тебе, почему я прошу об этом. А если ты догадываешься, то я знаю, ты поймешь, почему я прошу тебя никогда не заговаривать со мной об этом, пока я сама не начну такого разговора. Обещай мне, дорогой Джем, обещай!

Он обещал, так как она смотрела на него с такой мольбой, что он не мог ей отказать. А потом он пожалел о своем обещании, чувствуя, что поступил неправильно. Но потом подумал, что ей все-таки виднее, ибо (наверно, зная больше, чем он) она, возможно, строит планы, которые его вмешательство может нарушить.

Одно было несомненно: эта запретная тема омрачала их жизнь; случайно оброненный намек – и глаза опускаются, щеки бледнеют, слова замирают на устах, и каждый догадывается, о чем думает другой.

Наконец наступил день, когда Мэри могла пуститься в путь. Хоть она сама хотела уехать, мужество теперь покинуло ее. Как могла она сказать, что ей надоел этот тихий дом, где даже ворчание Бена Стэрджиса было своеобразным басовым аккомпанементом, не нарушавшим гармонии между ним и его женой, – так хорошо изучили они друг друга за долгие годы совместной жизни! Как могло у нее возникнуть желание покинуть эту мирную комнатку, где за ней так любовно ухаживали! Даже клетчатый полог кровати стал ей дорог при мысли, что она больше его не увидит. Но если так обстояло дело с неодушевленными предметами, если ей стало трудно расстаться с ними, какие же чувства испытывала она к добрым старикам, приютившим чужого им человека, заботливо ухаживавшим за ней, как за родной дочерью? Все капризные упреки, произнесенные в полубеспамятстве, в раздражении, порожденные слабостью, жгучим укором вставали в ее памяти, когда она, обливаясь слезами, лучше всяких слов говорившими об ее благодарности и любви, обнимала миссис Стэрджис.

Бен суетился подле них с пузатой бутылкой «Голденвассера» в одной руке и небольшим стаканчиком – в другой. Он по очереди подходил то к Мэри, то к Джему,то к своей жене, наливал стаканчик, предлагал выпить для поддержания духа, но, поскольку каждый отказывался, выпивал сам и подходил к следующему с тем же предложением, снова получал отказ и снова пил сам.

Осушив последний стаканчик, он снизошел до того, чтобы объяснить причину, почему он так делает.

– Терпеть не могу расточительства. То, что налито, должно быть выпито. Это мое правило. – И он убрал бутылку в шкаф.

Затем он твердым голосом объявил Джему и Мэри, что им пора отправляться, иначе они опоздают. До этой минуты миссис Стэрджис еще сдерживалась, но, едва дверь за ними захлопнулась, она громко зарыдала, несмотря на все увещевания мужа.

– Может быть, они опоздают на поезд! – с надеждой воскликнула она, услышав, что часы пробили два.

– Что? И вернутся сюда! Это ни к чему. Мы попрощались, поплакали, и нет никакого смысла повторять все сначала. Опять наливай им на дорожку из той бутылочки, а ведь и эти три рюмки порядком истощили ее содержимое. Пора бы Джеку вернуться из Гамбурга да привезти еще.

Когда они приехали в Манчестер, Мэри была очень бледна, и на ее лице было почти суровое выражение. Она собиралась с мыслями для встречи с отцом, так как почти не сомневалась, что застанет его дома. Джем никому не говорил о том, что видел Джона Бартона в ту ночь, однако Мэри чувствовала, что, где бы ни блуждал ее отец, он в конце концов вернется домой. Но ей страшно было подумать, каким она найдет его. Теперь, когда Мэри знала, что отец способен на преступление, она как бы увидела пропасть, в мрачные глубины которой она страшилась заглянуть. Порой она готова была отдать что угодно, лишь бы избежать необходимости жить под одним кровом с убийцей, пусть даже и недолго. Она вспоминала его былую угрюмость, овладевавшую им раздражительность, – а ведь тогда он еще не терзался воспоминаниями о столь страшном преступлении. Ей представлялись вечера, подобные прежним: она, все еще занятая какой-нибудь работой, когда соседи давно уже улеглись спать за запертыми ставнями; он, еще более свирепый, чем прежде, мучимый угрызениями совести.

В такие минуты она чуть не кричала от ужаса, вызванного сценами, которые рисовало ее воображение.

Однако дочерний долг, нет, любовь и благодарность за ту доброту и нежность, которые она видела от него в детстве, победили все страхи. Пусть хоть каждый день сулит безмерные ужасы – она стерпит все. И она будет с кротостью сносить все его бешеные вспышки – и не только с кротостью, но с глубокой жалостью, ибо она знает, как тяжка судьба убийцы. Она будет преданно ухаживать за ним, как невинный должен ухаживать за виновным, чтобы в подходящую минуту излить благодетельный бальзам на кровоточащие раны.

С непоколебимым спокойствием, рожденным твердой решимостью, приблизилась Мэри к зданию, которое по привычке все еще называла домом, хотя то, что делает дом святыней, было утрачено.

– Джем! – сказала она, когда они остановились у входа во двор, рядом с дверью Джоба Лега. – Зайди к ним и подожди полчаса. Не меньше. Если за это время я не вернусь, иди к матери. Передай ей от меня самый нежный привет. Когда мне можно будет увидеть тебя, я попрошу Маргарет сходить к тебе.

Она тяжело вздохнула.

– Мэри! Мэри! Я не могу оставить тебя. Ты говоришь так холодно, будто мы чужие. А мое сердце всегда с тобой. Я знаю, почему ты просишь меня уйти, но…

Он говорил так громко и взволнованно, что она коснулась его плеча и с любовью и укором взглянула ему в глаза. Когда она заговорила, губы ее дрожали, и он чувствовал, что она трепещет всем телом:

– Милый Джем! Я говорила бы тебе о любви больше, если бы однажды мне не пришлось заявить о ней открыто. Вспоминай об этом, Джем, если тебе когда-нибудь покажется, что я холодна. Любовь, которая у меня в сердце, потом будет и в словах, и сейчас, хотя я и молчу о той боли, которую испытываю, прощаясь с тобой, любовь все равно в моем сердце. Только пока не время говорить о таких вещах. Если я теперь не сделаю того, что считаю правильным, мне, может быть, придется всю жизнь винить себя! Джем, ты обещал…

И с этими словами она оставила его. Опасаясь, что он все-таки попытается пойти с ней, она почти пробежала расстояние, отделявшее ее от знакомой двери.

Ее рука коснулась щеколды – миг, и дверь отворилась.

Она увидела отца. Он сидел неподвижно и даже не повернул головы, чтобы посмотреть, кто вошел. Правда, может быть, он узнал ее шаги.

Он сидел у огня, я должна была бы сказать – у очага, ибо огня в нем не было. Холодная решетка была засыпана серой золой, которую давно уже никто не выгребал. Он занял свое обычное место по привычке, которая одна теперь управляла движениями его тела. Казалось, что вся его энергия, и телесная и духовная, устремилась внутрь, на защиту какой-то цитадели жизни, чтобы спасти ее от грозного губителя – совести.

Он сидел сжав ладони, переплетя пальцы. Обычно такая поза выражала решимость, но он принял ее случайно, и она говорила только о слабости, – чтобы изменить ее, достаточно было бы легкого прикосновения – казалось, хватило бы и удара соломинкой.

Лицо его так осунулось и исхудало, что походило бы на череп, обтянутый кожей, если бы не выражение мучительного страдания, говорившее о том, что это живой человек. При виде его у вас заныло бы сердце, как бы сильно вы ни осуждали его преступления.

И его дочь, увидев его слабость, гнетущую печаль на его лице, забыла и про это преступление, и про все на свете. Как я уже говорила, прежде ей было трудно совместить образ отца с образом убийцы. Но теперь это стало вообще невозможным. Это ее отец! Ее милый, дорогой отец, которого сейчас, когда он так страдает, она любит еще сильнее, чем раньше, какой бы ни была причина этих страданий. Об его преступлении она не хочет больше думать, она забудет о нем.

И она нежно ухаживала за ним, оказывала все услуги, какие только могло подсказать ей любящее сердце, а руки – исполнить.

У нее было с собой немного денег – ведь ей заплатили за то, что она приезжала давать показания в суде, и, когда сумерки сменились ночным мраком, она выскользнула из дому, чтобы купить самое необходимое.

Никто не мог бы сказать, каким образом еще тлевший в его теле огонек жизни не погас совсем за те дни, что он прожил один. В доме не было ни угля, ни свечей, ни еды, как и тогда, когда Мэри покидала его.

Она торопливо шла домой, но, проходя мимо двери Джоба Лега, остановилась. Джем, конечно, уже давно ушел; несомненно также, что он, сославшись на какую-нибудь убедительную причину, уговорил Маргарет не навещать Мэри сегодня вечером, иначе она уже побывала бы у них.

Но завтра – разве не придет она завтра? А кто так чуток к различным оттенкам тона, к вздохам и даже к молчанию, как слепая Маргарет?

Однако она торопилась скорее вернуться к отцу и, не раздумывая больше, открыла дверь.

– Это Мэри Бартон! Я узнаю ее дыхание! Дедушка, это Мэри Бартон!

Мэри была очень тронута радостью, с которой встретила ее Маргарет, и этим открытым выражением любви, и не могла удержать слез. Ослабевшая и взволнованная, опустилась она на первый попавшийся стул.

– Ну-ка, ну-ка, Мэри! Вид у тебя совсем другой – не то, что в последний раз. Надеюсь, ты подтвердишь, что мы с Джемом хорошие сиделки. Если не будет другой работы, я возьмусь за эту. А у Джема теперь, я думаю, пожизненное место? Ну ладно, ладно, не нужно так краснеть, девочка! Теперь-то вы с ним знаете, что на душе друг у друга!

Маргарет держала ее за руку и мягко улыбалась.

Джоб Лег поднял свечу и начал неторопливый осмотр.

– Так, щечки слегка порозовели – немного, но когда я видел тебя последний раз, губы у тебя были белые, как бумага. Носик чуть-чуть заострился – ты сейчас стала больше похожа на отца, чем раньше. Господи! Что с тобой, голубушка? Тебе дурно?

Ей действительно стало дурно при упоминании об отце, но она все же поняла, что должна что-то сказать или будет поздно.

– Отец вернулся домой! – сказала она. – Но ему очень плохо, я никогда еще не видела его таким. Я просила Джема не приходить к нам, чтобы не тревожить его.

Она говорила быстро и (как ей казалось) неестественным тоном. Но они как будто не заметили этого, а также не поняли и намека на то, что сейчас ее отцу лучше побыть в одиночестве, ибо Джоб Лег сразу же отложил насекомое, которое накалывал на большую булавку, и воскликнул:

– Твой отец вернулся! А Джем и не упомянул об этом! Да еще больной! Я сейчас же зайду и потолкую с ним, чтобы его развлечь. Я всегда знал, что эти его делегатские дела до добра не доведут.

– Ах, Джоб! Отцу это будет вредно – он слишком сильно болен! Не приходите… Конечно, я знаю, что вы хотите помочь ему, но сегодня. Нет, нет, – сказала она наконец в отчаянии, видя, что Джоб упрямо продолжает убирать свои вещи, – вы не должны приходить к нам, пока я не зайду или не пришлю за вами. Отцу очень плохо и может стать хуже, если рядом будут чужие люди. Пожалуйста, не приходите. Я буду каждый день забегать к вам и рассказывать, как он себя чувствует. А теперь мне пора идти к нему. Милый Джоб! Добрый Джоб! Не сердитесь на меня. Если бы вы знали все, вы пожалели бы меня.

Она добавила это потому, что Джоб начал возмущенно ворчать, и даже Маргарет пожелала ей доброй ночи очень сдержанным тоном. А Мэри в эту минуту очень нуждалась в теплом участии, и ей была невыносима мысль, что такой добрый и преданный друг, как Джоб Лег, сочтет ее неблагодарной. Хотя ее рука уже лежала на дверной ручке, она быстро повернулась, подбежала к Джобу и, порывисто обняв его за шею, поцеловала сначала его, а потом Маргарет. Затем, обливаясь слезами, но не сказав ни одного слова, она быстро вышла и поспешила домой.

Отец сидел все в той же безучастной позе. Правда, он отвечал на ее вопросы (немногочисленные, так как стольких тем нельзя было касаться) – отвечал односложно, слабым и тонким, похожим на детский, голосом, но ни разу не поднял глаз, не в силах встретиться со взглядом дочери. Мэри также избегала смотреть на него, когда говорила или ходила по комнате. Она хотела быть такой же, как обычно, но чувствовала, что это невозможно, – ведь ей приходилось обдумывать каждое свое слово, каждый поступок.

Так продолжалось в течение нескольких дней. Вечерами он с трудом поднимался наверх, чтобы лечь в постель, и в долгие ночные часы Мэри слышала мучительные стоны, которые днем никогда не срывались с его уст, ни единым звуком не выдававших его душевных страданий.

Прислушиваясь к этим стонам, Мэри с трудом удерживалась, чтобы не броситься наверх и не сказать отцу, что она знает все, но продолжает любить его, – быть может, это облегчило бы его измученное сердце.

А дневные часы текли так же уныло и монотонно, как в день ее возвращения. Он ел, но без всякого аппетита, и, казалось, пища не приносила ему никакой пользы, ибо с каждым утром на его лице все явственнее проступала страшная печать приближающейся смерти.

Соседи сторонились их. В последние годы угрюмость Джона Бартона оттолкнула от него всех, кроме тех немногих, кто знавал его в более счастливые дни, тех, кого он любил и кому доверял. Соседей же отпугивала его вечная мрачная задумчивость и рожденная ею суровость. И теперь они ограничивались тем, что справлялись о его здоровье у Мэри, когда встречали ее во дворе. А Мэри, жившая под гнетом страшной тайны, истолковывала эту их сдержанность совсем по-иному. Кроме того, ей недоставало Джоба и Маргарет, у которых с самого начала их знакомства она привыкла находить в дни беды сочувствие и поддержку.

Но больше всего она тосковала по тому огромному счастью, которое изведала совсем недавно, когда нежная любовь Джема оберегала ее от всех тревог и даже от тяжелых мыслей.

Она знала, что он часто бродит вокруг ее дома, хотя в течение первых двух дней эта уверенность была чисто интуитивной. На третий день она увиделась с ним у Джоба Лега.

Джоб и Маргарет встретили ее очень сердечно, и все же Мэри с болезненной чуткостью уловила в их тоне нотку отчужденности. Но каждое движение Джема, его взгляд, голос были преисполнены самой горячей и нежной любви и доверия. Это доверие подтверждалось и тем, что, уважая ее просьбу, он так и не коснулся запрещенной темы.

Он ушел от Джоба Лега вместе с ней. Они постояли на крыльце; держа ее руку в своих, словно бы не желая отпускать ее, он спросил Мэри, когда они увидятся опять.

– Мама так хочет повидать тебя, – шептал он. – Может, ты зайдешь к ней завтра? Или когда?

– Я не знаю, – мягко отвечала она. – Но не в ближайшие дни. Подожди еще, – быть может, совсем немножко. Милый Джем, родной мой, я должна идти к нему.

На следующий день, четвертый после ее возвращения домой, печально сидя подле окна с какой-то работой, Мэри увидела человека, которого она меньше всего хотела бы сейчас видеть – Салли Лидбитер.

Она, несомненно, направлялась к ним; еще минута, и она уже стучалась в дверь. Джон Бартон с тревогой и беспокойством искоса взглянул в ту сторону. Мэри знала, что, если она промедлит, Салли не постесняется войти без разрешения. Поэтому она быстро, словно встречая желанную гостью, открыла дверь и встала на пороге, держась за щеколду и стараясь как можно лучше загородить комнату от любопытного взгляда посетительницы.

– Ну, здравствуй, Мэри Бартон! Так, значит, ты вернулась! Я как про это услышала, так сразу решила зайти да узнать, какие новости.

Ей очень хотелось войти, но она видела, что Мэри этого не допустит. Тогда она встала на цыпочки, заглядывая через плечи Мэри в комнату, где, как она подозревала, прятался поклонник, но вместо этого увидела мрачную и суровую фигуру отца, которого всегда побаивалась. Тогда она отказалась от своего первоначального намерения и решила продолжать разговор с Мэри, как этого той и хотелось: в дверях и шепотом.

– Значит, твой папаша вернулся, а? А что он сказал, узнав про твои подвиги в Ливерпуле и все, что было до этого? Мы-то с тобой знаем – где! Ты этого теперь не скроешь, Мэри, – в газетах все как есть пропечатали.

Мэри тяжело вздохнула и стала умолять Салли не говорить на эту тему, всегда ей неприятную, а в таком изложении – неприятную вдвойне. Если бы они были наедине, Мэри терпеливо снесла бы ее болтовню, – по крайней мере, ей так казалось. Но сейчас она была почти уверена в том, что отец прислушивается к их разговору – об этом говорило его приглушенное дыхание и чуть заметная перемена в позе. Но Салли жаждала узнать о приключениях Мэри, и остановить ее было невозможно. Она, как и остальные мастерицы мисс Симмондс, почти завидовала известности, которая для самой Мэри была только источником горя и унижения.

– Ну, чего тут стесняться. Ведь про это было напечатано и в «Гардиан» и в «Курьере», а Джейн Ходсон от кого-то слышала, что об этом писали даже в какой-то лондонской газете. Ты стала прямо героиней, Мэри Бартон! Ну, как тебе понравилось давать показания? А правда, что все законники страшные нахалы? Так и глазеют, так и глазеют на тебя, да? Бьюсь об заклад, что ты пожалела, что не послушалась меня и не взяла мой черный муаровый шарф! Ну, говори, Мэри, пожалела? Признавайся!

– По правде сказать, я о нем даже и не вспомнила, Салли. До того ли мне было! – с упреком заметила Мэри.

– Ну да, конечно! Ты только и думала, что об этом дурне, Джеме Уилсоне. Ну, если мне когда-нибудь привалит счастье выступать на суде свидетельницей, уж я подцеплю кавалера получше подсудимого. Буду метить на адвокатского писца и не соглашусь меньше, чем на тюремного надзирателя.

Как ни тяжко было на сердце у Мэри, при этих словах она еле удержалась от улыбки – настолько нелепа была эта мысль искать поклонника на процессе об убийстве, так несовместима с тем, что ей пришлось пережить в действительности.

– Уверяю тебя, Салли, мне было не до кавалеров. Но не нужно больше говорить о суде, я и вспоминать-то о нем не в силах. Как поживает мисс Симмондс? И все девушки?

– Отлично! Кстати, у меня к тебе от нее поручение. Она говорит, что ты можешь вернуться на работу, если будешь вести себя прилично. Я ведь говорила, что она будет рада принять тебя обратно после всего этого дела, чтобы заманивать к себе заказчиц. Да чтобы посмотреть на тебя, народ, по крайней мере, полгода будет приходить даже из самого Солфорда! [128]

– Не говори так; я не могу вернуться, я никогда больше не смогу посмотреть в глаза мисс Симмондс. А если б даже я и смогла… – И Мэри покраснела.

– А-а! Я знаю, о чем ты думаешь. Но ведь это будет не так скоро, раз его уволили из литейной! Так что хорошенько подумай, прежде чем отказаться от предложения мисс Симмондс.

– Уволили из литейной? Джема? – воскликнула Мэри.

– А как же! Ты что, не знала? Порядочные люди не захотели работать с… ну ладно, мне, наверное, не следует так говорить, раз уж ты столько старалась из-за его алиби. Ну, да и я сама не вижу ничего слишком дурного в том, что вспыльчивый влюбленный посчитался с соперником – в театрах все время так делают.

Но мысли Мэри были с Джемом. Как он боялся ее огорчить, раз ни словом не обмолвился о своем увольнении! Как много он выстрадал ради нее!

– Расскажи мне об этом подробнее, – произнесла она, задыхаясь.

– Ну, видишь ли, на сцене-то у них всегда под рукой шпаги, – начала Салли, но Мэри, нетерпеливо мотнув головой, перебила ее:

– Да нет! Я хочу узнать про Джема!

– А! Ну, я знаю не больше остальных: говорят, его из литейной уволили потому, что многие считают, будто ты его не полностью обелила, хоть присяжные и не захотели его повесить. Я слышала, что старик Карсон ужас как зол на судью, присяжных и адвокатов.

– Я должна идти к нему, я должна идти к нему, – торопливо повторяла Мэри.

– Он тебе подтвердит, что это чистая правда, – ответила Салли. – Так я не буду передавать мисс Симмондс твой ответ, чтобы ты могла еще как следует подумать. Всего хорошего.

Мэри закрыла дверь и вернулась в комнату.

Отец по-прежнему сидел в своей неизменной позе. Только голова его была опущена еще ниже.

Она надела чепец, чтобы идти в Энкоутс, ибо должна была увидеть Джема, расспросить его, утешить и еще раз сказать ему о своей любви.

Когда она на мгновенье остановилась около отца, перед тем как выйти, он заговорил – в первый раз после ее возвращения заговорил сам, – но голова его была опущена так низко, что она не расслышала его слов, и ей пришлось нагнуться. После небольшой паузы он повторил:

– Скажи Джему Уилсону, чтобы сегодня, в восемь вечера, он пришел сюда.

Мог он услышать ее разговор с Салли Лидбитер? Они ведь шептались очень тихо. Размышляя об этом и о многом другом, она добралась до Энкоутса.

Загрузка...