ГЛABA XX

СОН МЭРИ… И ПРОБУЖДЕНИЕ

В последнем беспробудном сне

Под виселицей он лежал,

И все указывали мне:

«Он за тебя здесь смерть принял».

О, сердца боль! О, сердца кровь!

Во мне все будто умерло.

В последний раз, моя любовь,

Целую я твое чело.

«Бертлейская трагедия».


Итак, мир и покой покинули этот скорбный дом, и лишь Элис, умирающая Элис сохраняла безмятежность духа.

Но Мэри не знала о том, что случилось в течение дня, и, выйдя от мисс Симмондс, радостно вдохнула свежий воздух и поспешила к Уилсонам. Достаточно было ей выйти из душной комнаты на улицу, чтобы все течение ее мыслей изменилось. Она почти перестала думать об этом ужасе, который преследовал ее весь день; меньше занимали ее и укоры товарок: она вспомнила о том, какой опорой для нее всегда была Элис, и ей казалось, что уже одно присутствие старушки – пусть сознание ее утратило свою ясность, затуманилось, угасло – способно успокоить и утешить того, кто попал в беду.

Потом Мэри попрекнула себя за радость, которую испытала при мысли, что теперь ей нечего страшиться, что она может спокойно заворачивать за угол и проходить мимо лавок, не опасаясь засады. Ах, как билось у нее сердце! Может быть, и какая-то другая мысль была повинна в этой радости, которая наполняла счастьем самый воздух вокруг? Ведь она встретит, увидит, услышит Джема, и не могут же их любящие сердца не понять друг друга!

Пользуясь правом давнего знакомства, Мэри отворила дверь, не постучавшись. Джема в комнате не было, зато его мать стояла у огня, мешая в кастрюле. Ну, ничего, он скоро придет! И, полная желанием помочь всем, кто ему дорог, Мэри тихонько вошла; миссис Уилсон не услышала ее легких шагов, поглощенная кипением и бульканьем своего варева, а больше – печальными мыслями, побуждавшими ее что-то невнятно бормотать себе под нос.

Мэри поспешно сбросила чепец и шаль и, подойдя к ней, сказала:

– Позвольте я послежу за кастрюлькой. Вы ведь, наверно, очень устали.

Только тут миссис Уилсон заметила ее присутствие. Она медленно повернулась, и, когда узнала гостью, глаза у нее сверкнули, как у дикого зверя, посаженного в клетку.

– И ты еще посмела переступить порог этого дома после того, что произошло? Мало того, что своими ужимками и распутством ты вскружила голову моему мальчику и отняла его у меня, ты еще явилась сюда издеваться надо мной… надо мной – его матерью? Ты что, не знаешь, где он, потаскушка ты этакая? Своими синими глазищами да белокурыми локонами только хороших людей губишь! Убирайся вон: видеть не хочу твоего ангельского личика, гроб ты повапленный! Знаешь ты, куда Джем попал из-за тебя?

– Нет! – дрожащим голосом произнесла Мэри, с трудом сознавая, что она говорит, – так смутили ее, так испугали слова возмущенной матери.

– В тюрьме он сидит, вот где, – медленно, отчетливо произнося каждое слово, сказала мать. Говоря это, она не спускала глаз с гостьи, словно хотела проверить глубину причиняемой ею боли. – Сидит и дожидается суда за убийство молодого мистера Карсона.

Мэри не произнесла ни звука, но лицо ее побелело как полотно, глаза расширились и смотрели дико, ноги задрожали, и она инстинктивно протянула руку, ища опоры.

– А ты знала этого мистера Карсона? – безжалостно продолжала старуха. – Говорят, что знала, и даже очень хорошо. И что из-за тебя мой ненаглядный сын его застрелил. Только он не убивал его. Я знаю, что не убивал. Его могут повесить, но мать его до своего последнего вздоха будет твердить, что он невиновен.

Она умолкла – больше от усталости, чем от недостатка слов. Тогда заговорила Мэри, но таким изменившимся, глухим голосом, что старуха даже вздрогнула. Казалось, в комнате появился кто-то третий – так хрипло и неестественно звучал голос Мэри.

– Что… что вы сказали? Я не поняла вас. Что сделал Джем? Объясните мне, пожалуйста.

– Я не говорила, что он это сделал. Я сказала, что он этого не делал. Ну и что с того, что кто-то слышал, как они ссорились, или что его пистолет нашли подле тела. Мой Джем никогда не станет убивать человека, как бы ни вскружила ему голову девчонка. Мой Джем – такой добрый, он был благословением дома, в котором родился! – Слезы обожгли глаза матери при воспоминании о тех днях, когда она качала в колыбели своего первенца; события его жизни быстро промелькнули в ее памяти, перед нею снова со всею ясностью встало настоящее, и, видно, досадуя на себя за мягкость, проявленную в присутствии Далилы, [97] очаровавшей ее сына, чтобы погубить его, она продолжала уже более резким тоном: – Сколько раз я говорила ему, чтобы он перестал думать о тебе, но он не хотел меня слушать. А ведь ты, дрянь этакая, недостойна стирать пыль с его сапог! Вертихвостка ты, потаскушка, вот ты кто! Какое счастье, что твоя мать, бедняжка, не знает, что из тебя получилось!

– Мама, ах, мамочка! – воскликнула Мэри, словно прося умершую о помощи. – Но я была недостойна его! Я знаю, что недостойна, – добавила она с трогательным смирением.

В эту минуту в сердце ее похоронным звоном зазвучали зловещие слова, пророчески сказанные им во время их последнего свидания: «Может, Мэри, я стану пьяницей, может, вором, может, убийцей. Но запомни: когда все будут плохо отзываться обо мне, ты не смей меня осуждать, потому что я стану таким из-за твоего жестокосердия».

Нет, она не осуждала его, хотя и не сомневалась в его вине: она чувствовала, что ее тоже ревность могла бы толкнуть на самый безумный поступок, а разве мало дала она ему оснований для ревности, – она, жалкое существо, виновница всех бед! Говори, несчастная мать! Оскорбляй ее, как хочешь! Дух Мэри был сломлен: ей казалось, что она заслужила все эти горькие упреки.

Однако смирение Мэри, ее последние, полные самоуничижения слова тронули сердце миссис Уилсон, несмотря на всю испытываемую ею боль. Она посмотрела на мертвенно-бледную девушку, увидела печальные, исполненные безутешного горя глаза и невольно смягчилась.

– Вот видишь, Мэри, к чему приводит легкомыслие. По твоей вине Джем попал теперь под подозрение, а ведь он невинен, как дитя в утробе матери. С тебя и весь спрос будет, если его повесят. Тогда и моя смерть падет на твою голову!

Как бы ни были резки сами по себе эти слова, миссис Уилсон произнесла их гораздо более мягким тоном, чем прежде. Но мысль о том, что Джема могут повесить, что он может умереть, поразила Мэри, и она закрыла глаза похудевшими руками, словно загораживая их от страшного зрелища.

Она пробормотала что-то, но хотя произнесла это тихо, словно от горя у нее перехватило голос, Джейн Уилсон все же разобрала слова.

– У меня сейчас разорвется сердце, – еле слышно бормотала она. – Разорвется сердце.

– Чепуха! – заметила миссис Уилсон. – Не говори глупости. Уж у меня-то сердце давно должно было бы разорваться, да вот, видишь, пока держусь. Ах, боже мой, боже мой! – вдруг воскликнула она, вспомнив, какая опасность грозит ее сыну. – Ну, что я говорю? Да разве я выдержу, если тебя не станет, Джем? Хоть я уверена в твоей невиновности так же твердо, как я стою сейчас на ногах, но если тебя повесят, сынок, я тут же умру!

И она громко зарыдала при мысли о том, какая страшная участь ждет ее дитя. И чем дальше, тем громче становились ее рыдания.

Первой опомнилась Мэри.

– Позвольте мне побыть с вами хотя бы до тех пор, пока мы не узнаем, чем все это кончится. Миссис Уилсон, милая, можно мне остаться?

Чем упорнее и резче отказывала ей миссис Уилсон, тем горячее упрашивала ее Мэри.

– Позвольте мне побыть с вами! – молила она.

Все желания ее потрясенной души, во всяком случае в эту минуту, сосредоточились на том, чтобы не расставаться с этой женщиной, которая любила того же, кого любила она, и чье горе не уступало ее собственному.

Но нет. Миссис Уилсон была неумолима.

– Может, я слишком круто обошлась с тобой, Мэри, это так. Но пока что не могу я видеть тебя. Сразу вспоминаю, что напасть эта свалилась на нас из-за твоего легкомыслия. Я посижу с Элис, и, может, миссис Дейвенпорт зайдет мне немножко помочь. А тебя я сейчас не могу видеть. До свидания. Завтра, может, это пройдет, а сейчас до свидания.

И Мэри покинула дом, который был его домом, где его любили и оплакивали, и вышла на шумную, мрачную, многолюдную улицу, где газетчики за полпенни продавали специальные выпуски, в которых подробно описывалось кровавое убийство, следственный суд, был помещен портрет зверя – предполагаемого убийцы – Джеймса Уилсона.

Но Мэри не слышала криков газетчиков – она не обращала на них внимания. Она брела, спотыкаясь, словно во сне. Понурившись, нетвердым шагом она инстинктивно шла кратчайшим путем к дому, о котором думала сейчас лишь как о четырех стенах, где можно будет укрыться от зорких глаз злобного мира и дать волю своему горю, но где ее не ждут ни ласка, ни любовь, ни слезы сочувствия.

Когда Мэри уже почти достигла своего дома, чье-то легкое прикосновение заставило ее остановиться, и, поспешно обернувшись, она увидела мальчика-итальянца с ящиком в руках, в котором бегала белая мышь или какая-то другая зверушка. Заходящее солнце окрашивало легким румянцем лицо мальчика, которое в противном случае, несмотря на смуглую кожу, показалось бы совсем бледным, а на длинных загнутых ресницах блестели слезинки. Он умоляюще поглядел на девушку и певучим нежным голоском, на ломаном английском языке, произнес:

– Голодный! Очень голодный!

И, поясняя эти слова, он показал на свой рот, на побелевшие, дрожащие губенки.

– Ах, мальчик! Что такое голод – пустяки! – нетерпеливо отмахнулась от него Мэри.

И она быстро пошла дальше. Но сердце тотчас упрекнуло ее за жестокие слова; она поспешно вошла в свое жилище, схватила жалкие остатки еды, лежавшие в буфете, и вернулась к тому месту, где маленький отчаявшийся чужестранец, терзаясь одиночеством и муками голода, бессильно поник возле своего бессловесного друга и, обливаясь горючими слезами, тихонько всхлипывая, звал на непонятном языке:

– Mamma mia! [98]

Увидев еду, принесенную девушкой, чье прелестное лицо (хотя и искаженное горем) побудило его обратиться к ней, мальчик вскочил и через минуту, со свойственной детям быстрой сменой настроения, уже улыбался и, по галантному обычаю своей родины, целовал ей руку, рассыпаясь в благодарностях. Затем он разделил ее щедрый дар со своим маленьким товарищем. Мэри постояла немного подле мальчика: вид его детской радости на мгновение отвлек ее от тяжких мыслей, затем она наклонилась, поцеловала его гладкий лобик и ушла, торопясь остаться наедине со своим горем.

Она снова вошла к себе, заперла дверь и поспешно сорвала с головы шляпу, словно ей дорога была каждая минута и не терпелось скорее погрузиться в мучительные, полные отчаяния думы.

Затем она бросилась на пол – да, упала нежным телом прямо на жесткие каменные плиты, гребень выскользнул из ее волос, и светлые пряди их рассыпались по пыльному полу, а она, уткнувшись лбом в сгиб локтя, горько зарыдала.

О земля, каким тоскливым приютом казалась ты в эту ночь твоей несчастной дочери! И некому было ее утешить, некому пожалеть! А как тяжко упрекала она себя за то, что произошло.

Зачем, зачем она слушала искусителя? Зачем уступила жажде богатства и роскоши? Почему ей так нравилось иметь богатого поклонника?

Она – она заслужила все сполна, но жертвой оказался он – ее любимый. Она не могла догадаться, не могла заставить себя спокойно подумать о том, кто сказал Джему о ее знакомстве с Гарри Карсоном или как он это выяснил сам. Так или иначе, он об этом узнал. И что же он о ней подумал? Конечно, теперь он ее навсегда разлюбил, но это неважно, раз его жизни, его драгоценной жизни, угрожает опасность! Она попыталась вспомнить подробности, о которых говорила ей миссис Уилсон, но которые тогда не дошли до ее сознания, – что-то о пистолете, о ссоре, но что именно – Мэри не могла припомнить. Ах, как страшно думать о том, что он преступник, что он запятнал себя кровью, – он, который до сих пор был такой добрый, такой благородный… И вдруг – убийца! Она мысленно отшатнулась от него, но почти тотчас совесть заговорила в ней, и, горько коря себя, она в приливе страстного самоуничижения стала думать о нем еще нежнее. Разве не она подвела его к этой пропасти? Да как же она может обвинять его! Как она может его осуждать! Он был ослеплен ревностью и стал убийцей, потеряв на минуту власть над собою! И она еще смеет в душе осуждать его, после того как он умолял ее, а потом столь пророчески предупредил во время их последнего свидания!

Тут она снова залилась слезами, а устав плакать, снова принялась думать. Виселица! Виселица! Она выступала черным силуэтом на фоне ослепительно яркого света, от которого у Мэри резало в глазах, как бы крепко она их ни зажмуривала. Боже, она сходит с ума! И некоторое время она лежала неподвижно – только кровь неистово стучала у нее в висках.

А потом настоящее вдруг куда-то исчезло, растворигшись в мыслях о давно прошедших временах, – о тех днях, когда она прятала лицо на груди любящей, участливой матери и та ласково утешала ее, каково бы ни было ее горе или провинность, о тех днях, когда материнская любовь казалась ей всемогущей и вечной, о тех днях, когда голод еще казался ей (как и маленькому чужеземцу, которому она пришла на помощь) чем-то важным и страшным; о тех днях, когда они с Джемом играли вместе, он, как старший, только снисходил до детских забав, а она искренне считала, что все эти пустяки забавляют его не меньше, чем ее; о тех днях, когда отец ее был жизнерадостным человеком, у которого была любящая жена и верный друг, о тех днях, когда (круг замкнулся, и мысли ее вернулись к тому, с чего начали свой бег), когда мама была жива и он не был убийцей.

Но тут небеса сжалились над Мэри, и, незаметно для нее, воспоминания уступили место обрывкам несвязных мыслей, а затем она погрузилась в сон. Да, она спала – спала в неудобной позе, на твердом холодном полу, и снились ей далекие счастливые времена, и мать приходила к ней и целовала ее, – мертвые снова становились живыми в этом счастливом мире снов. Вернулась милая пора детства – ей привиделся даже маленький котенок, который был тогда товарищем ее игр и которого наяву она давно уже не вспоминала. Все, кого она любила, явились к ней!

Внезапно она проснулась. Проснулась совсем так, точно и не спала. Разбудил ее какой-то звук. Она села и, отбросив с пылавшего лица волосы (все еще влажные от слез), прислушалась. Сначала она слышала лишь биение собственного сердца. На улице царила тишина – было уже за полночь, и прошло много томительных часов, однако в окно, не закрытое ставнями, ярко светила луна, и в комнате, озаренной ее холодным призрачным сиянием, было совсем светло. Затем в дверь тихо постучали. Странное чувство закралось в душу Мэри: ей показалось, что воздух населен духами, и покойники, которых она видела во сне, все еще бродят вокруг нее неясными жуткими тенями. Да, но почему жуткими? Разве они не любили ее? А кто любит ее теперь? Ведь она так одинока, – значит, она должна только радоваться душам умерших, которые при жизни любили ее! Если ее мать в смерти осталась сама собою, то и ее любовь к дочери не должна была исчезнуть. И вот, справившись со своими страхами, Мэри стала прислушиваться.

– Мэри! Мэри! Открой! – послышалось из-за двери, как только она пошевелилась, выдав, что не спит.

Мэри показалось, что она слышит голос своей матери, – те же интонации, та же южная манера произносить слова, которую так часто с любовью вспоминала Мэри и которой порой подражала, когда оставалась одна.

И Мэри без страха, без колебаний встала и отперла дверь. Перед нею в лунном свете стояла женщина, столь похожая на ее покойную мать, что Мэри, ни секунды не сомневаясь в том, кто это, воскликнула, как испуганный ребенок, ищущий у родителей защиты и спасения:

– Ах, мама, мамочка! Наконец-то ты пришла!

И она бросилась, вернее упала, в дрожащие объятия не узнанной ею тети Эстер,

Загрузка...