Предисловие

Осенью 1832 года среди прихожан церкви на Кросс-стрит, в Манчестере, не прекращались толки о событии, всколыхнувшем их маленький мирок. Их священник, мистер Уильям Гаскелл, женился на некой мисс Элизабет Клегорн Стивенсон и только что вернулся в Манчестер из свадебного путешествия с молодой женой. Как-то справится новобрачная, которой только что исполнилось двадцать года, со своими новыми обязанностями? Как-то освоится она, выросшая на вольном воздухе, среди фруктовых садов и лугов, с дымным и шумным фабричным Манчестером? Какие бы догадки ни строили досужие собеседники насчет миссис Гаскелл, даже в самых смелых своих домыслах они, конечно, не могли предугадать ее будущего. Кто бы мог подумать, что эта скромная молодая женщина, с таким спокойным выражением безупречно правильного лица и кротким взглядом серо-голубых глаз, сумеет восстановить против себя все респектабельные английские газеты и журналы, от местной «Манчестер гардиен» до «Квортерли ревю» и «Эдинбургского обозрения»? Кто бы мог подумать, что она осмелится сочинять и выпускать в свет такие книги, которые навлекут на нее обвинения клевете, в подрыве существующего общественного строя, в натравливании низших классов на высшие и в преступном пренебрежении христианской моралью, – так что кое-кто из самых почтенных прихожан преподобного мистера Гаскелла сочтет долгом собственноручно бросить ее богомерзкие писания в горящий камин?

Казалось, воспитание, обычаи и семейные обстоятельства заранее предопределяли русло, в котором должно было бы течь незаметное существование молодой женщины. Заботы о семье и о доме, визиты к наиболее видным и влиятельным прихожанам мужа, неуклонное соблюдение «дня субботнего», немножко душеспасительной филантропии – и очень много жалоб, за чашкой чая, на неблагодарность прислуги и испорченность «низших классов»… Так могла бы сложиться ее жизнь. Она могла бы даже благодушно «не заметить» той бездны нищеты и отчаяния, которая разверзлась в «голодные сороковые годы» перед рабочей беднотой, ютившейся в трущобах Манчестера. Ведь прихожане мистера Гаскелла принадлежали по большей части к обеспеченным буржуазным кругам: в Манчестере шутили, что церковь на Кросс-стрит рассчитана на тех, кто намерен «въехать в рай в экипаже». А сам город, по свидетельству столь наблюдательного очевидца, как Энгельс, «расположен так своеобразно, что человек может прожить в нем много лет, выходить на улицу ежедневно и ни разу не побывать в рабочем квартале и даже не прийти в соприкосновение с рабочими, если вообще будет выходить только по своим делам или на прогулку» [1].

Но миссис Гаскелл принадлежала к числу тех беспокойных натур, которые не умеют ограничиваться «своими делами». Она добросовестно исполняла все то, чего требовал от нее долг хозяйки и матери семейства: вырастила четверых детей (и похоронила еще двоих); заботилась о белье преподобного мистера Гаскелла; учила порядку неопытных служанок и гордилась тем, что держала в Манчестере свою корову, домашнюю птицу и свиней. Но это была только одна сторона ее жизни.

«У меня – много «я»; в этом вся беда», – так, полушутя, полувсерьез, признавалась сама Элизабет Гаскелл в письме подруге. «Одно из моих «я», как мне кажется, настоящая христианка (только люди называют ее социалисткой и коммунисткой), другое из моих «я» – жена и мать… А потом у меня есть еще одно «я», с развитым вкусом к красоте и удобству… Как мне примирить все эти враждующие существа? Я стараюсь заглушить самое себя (мое первое «я»), говоря себе, что все должен решать Уильям и что его чувство справедливости должно быть для меня законом. И так оно и есть, – да только не совсем так…»

По счастью для самой Элизабет Гаскелл и для английской литературы, ей не удалось заглушить голос своего «первого я». Если христианская мораль и сказывается, в большей или меньшей степени, во всем ее творчестве, то значение лучших ее книг определяется тем, что в них, наперекор этой морали, отразилась действительная правда жизни.

«Обратимся теперь к точке зрения рабочих», – замечает она, описывая в «Мэри Бартон» конфликт манчестерских ткачей и прядильщиков с фабрикантами.

В тогдашних условиях нужна была большая смелость для того, чтобы допустить право на существование особой, самостоятельной «точки зрения рабочих», противоположной убеждениям капиталистов, и еще большая смелость нужна была для того, чтобы сделать эту «точку зрения рабочих» предметом изображения в литературе. «Что ж, это добрая почва, но все же она слишком тверда для поступи художественного вымысла; боюсь, что она окажется по временам каменистой, тернистой», – предупреждала молодую Элизабет Гаскелл Шарлотта Бронте, писательница, которой довелось убедиться на собственном опыте, как нетерпимо было общественное мнение буржуазной Англии к тем, кто посягал на ее устои и традиции.

В середине сороковых годов прошлого века, в ту пору, когда у Гаскелл возник первоначальный замысел «Мэри Бартон» – романа, посвященного жизни и борьбе манчестерских рабочих, – эта «каменистая, тернистая почва» не разрабатывалась еще почти никем из английских писателей.

В 1845 году – а именно к этому году относится начало работы писательницы над «Мэри Бартон» – Дизраэли опубликовал свой роман «Сибилла, или Две нации». Но изображенные им столкновения рабочих с предпринимателями служили автору поводом для пропаганды торийских консервативно-аристократических взглядов. Темной, одичавшей и опустившейся массе пролетариата романист противопоставлял романтически идеализированных «спасителей» народа, аристократов, людей «голубой крови»; сама его героиня, работница Сибилла, оказывалась в конце концов наследницей знатного рода.

Социально-исторический роман Шарлотты Бронте «Шерли», действие которого, относящееся ко времени луддитского рабочего движения, во многом перекликалось с современностью, вышел в 1849 году, годом позже «Мэри Бартон» (1848). А «Тяжелые времена» – единственный роман Диккенса, целиком посвященный проблеме труда и капитала в промышленной Англии, – появился только в 1854 году. Друг Диккенса и знаток его творчества Джон Форстер (который в качестве консультанта издательской фирмы «Чепмен и Холл» рекомендовал к печати «Мэри Бартон») недвусмысленно подчеркивал приоритет Гаскелл в изображении социальных конфликтов в английской индустрии. «Могу, если понадобится, засвидетельствовать, – писал ей Форстер в 1854 году, – что Ваши представления об этом предмете сложились раньше, чем у него (то есть у Диккенса. – А. Е.), и совершенно независимо от него».

Гаскелл родилась в Лондоне, где служил ее отец; но, рано лишившись матери, она выросла у родных, в маленьком городке Натсфорде, в графстве Чешир, в обстановке, очень непохожей на «раскаленный, страшный, дымный, гнусный Вавилон Великий», каким показался ей Манчестер.

Хотя Натсфорд находился всего в 16-ти милях от Манчестера, он принадлежал к другому миру. Здесь еще были живы патриархальные традиции старой Англии, не затронутые индустриальным капиталистическим развитием. Здесь еще праздновали по-старинному первое мая, соблюдая древние обычаи украшения города. Средневековые коттеджи, со стенами, выложенными из черных и белых дубовых балок, стояли бок о бок с более новыми кирпичными особняками XVIII века, окруженными живыми изгородями, лужайками и фруктовыми садами, со шпалерами слив и груш вдоль обомшелых каменных стен. Окрестные фермеры привозили деревенские припасы на старинный рынок, основанный, по преданию, еще в XIII веке; да и сам Натсфорд, населенный мелкими домовладельцами, чиновниками в отставке да одинокими дамами, доживающими свой век на проценты со скромной пожизненной ренты, походил на большую деревню. В образе Крэнфорда – захолустного городка, где развертывается действие ее одноименной книги, – Гаскелл воссоздала впоследствии атмосферу тихого, старосветского Натсфорда, где прошло ее детство.

Резкий контраст между этой провинциальной идиллией и манчестерским промышленным адом обострил наблюдательность будущей романистки и помог ей особенно живо почувствовать всю противоестественность существования, на которое были обречены тысячи рабочих Манчестера. Потрясающие картины голода и нищеты; отвратительные вонючие трущобы, где люди живут в тесноте и грязи, в какой рачительный хозяин не стал бы держать скотину; дворы, превращенные в сточные ямы, улицы, куда не заглядывает солнце и где самый воздух отравлен дымом, зловонием и миазмами, – она увидела все это и изобразила так точно, что иные сцены ее романа «Мэри Бартон» совпадают почти дословно со страницами, полными «отвращения и негодования» [2] которые посвятил Манчестеру Энгельс в своем «Положении рабочего класса в Англии».

Когда тяжелое горе – смерть десятимесячного сына – заставило Элизабет Гаскелл взяться за перо, в надежде забыться, дав новую работу воображению и памяти, она оказалась перед выбором: писать ли о том, что окружало ее в Манчестере, или отвлечься от этой суровой и мрачной действительности и писать о доброй старой деревенской Англии былых времен. Сперва – как вспоминает сама писательница в предисловии к «Мэри Бартон» – она избрала последнее.

Но действительная жизнь слишком властно звала ее к себе. «Глубокое сочувствие», которое, по словам самой писательницы, внушали ей рабочие, определило в конце концов и выбор героев, и выбор темы ее первой книги, а вместе с тем и все направление ее творчества. «…вдруг мне пришло в голову, что ведь и в жизни тех, с кем я ежедневно сталкиваюсь на улицах Манчестера, наверно, тоже немало глубоких чувств и благородства», – вспоминала Гаскелл. Начатая молодой женщиной повесть о старом захолустном Йоркшире была отложена в сторону; вместо этого на страницах ее книги ожили и заговорили простонародным, грубым, но зато полным энергии и страсти языком манчестерские рабочие и работницы. В страданиях рабочих, в объединяющем их чувстве товарищеской солидарности и в их борьбе за социальную справедливость Элизабет Гаскелл уловила ту «романтику» современной истории, которая и поныне придает поэтическую привлекательность и жизненную силу ее первому роману – «Мэри Бартон».

«Ланкашир, в особенности Манчестер, является местонахождением сильнейших рабочих союзов, центром чартизма, пунктом, где насчитывается больше всего социалистов» [3], – писал Энгельс в «Положении рабочего класса в Англии». Манчестерский рабочий Джон Бартон – «чартист, коммунист», как называет его сама Гаскелл, – стал главным действующим лицом ее книги. Первоначально именно его имя служило заглавием романа. Только по настоянию издательства, которому такой выбор показался слишком рискованным, писательнице пришлось выдвинуть на передний план образ дочери старого революционера, швеи Мэри Бартон, и назвать роман ее именем.

Можно только предположительно судить о том, как строился первый вариант романа. Но и в существующем, окончательном тексте книги образ Джона Бартона играет важную роль. В трактовке этой фигуры наглядно отразились и сильные и слабые стороны реализма Гаскелл – ее искреннее сочувствие рабочим и стремление правдиво выразить их требования и надежды, а вместе с тем и ее иллюзии относительно возможности «примирения» классов в буржуазном обществе, заставлявшие ее отступать от жизненной правды.

Действие романа развертывается на протяжении нескольких лет, и писательница приобщает читателей к истории духовного роста своего героя. Сначала это рядовой рабочий, которого тяжелые удары судьбы заставляют задуматься над своим положением и проникнуться глубоко осознанной враждебностью к капиталистам. Он не может забыть ни страданий крошки-сына, погибшего от голода, ни падения свояченицы, своей любимицы Эстер, которую нужда сделала проституткой, ни безвременной смерти жены, сломленной лишениями и горем. Постепенно обобщая свой жизненный опыт, Джон Бартон начинает мыслить все более широкими понятиями; сначала он становится членом профессионального союза; потом – застрельщиком борьбы за хартию, одним из руководителей масс, которого чартисты Манчестера посылают в Лондон, доверяя ему защиту своих требований перед парламентом. И наконец, когда жизнь убедила его в недейственности «мирной» политической агитации, петиций и просьб, он становится сторонником революционного действия.

Элизабет Гаскелл рисует Джона Бартона как типическую фигуру своего времени. Она понимает, что такие характеры, полные суровой решимости и воли к борьбе, естественно и закономерно возникают в гуще народа.

Не разделяя его убеждений, она тем не менее отзывается о них с уважением. «Джон Бартон стал чартистом, коммунистом, – словом, стал одним из тех, кого обычно называют безумцами и мечтателями. Но разве быть мечтателем – так уж плохо? Это значит – быть человеком, которому ведомы не только эгоистические, плотские желания, человеком, который желает счастья другим, а не только себе».

Нужна была немалая смелость и проницательность, чтобы в ту пору отнестись таким образом к взглядам чартистов, которых буржуазная пресса поносила как опасных преступников и злодеев.

Мы не найдем в «Мэри Бартон» точной характеристики политической программы чартизма, да этого и нельзя было бы ждать от Гаскелл. Но реализм писательницы проявляется не только в правдивом изображении ужасающих бедствий пролетариата, но и в стремлении воздать должное нравственным достоинствам рабочих-революционеров, наперекор клевете и насмешкам, которые извергала на них буржуазная печать. Гаскелл пишет о ясном уме Джона Бартона, о его энергии, организаторском таланте, о его «грубом ланкаширском красноречии», покорявшем рабочих, чьи чувства он умел «облечь в слова». И как самое главное, она подчеркивает глубочайшее бескорыстие своего героя-чартиста: «…все с ним соприкасавшиеся чувствовали, насколько бескорыстны его побуждения. Он отстаивал интересы своего класса, своего общества, а вовсе не собственные права».

Нельзя не почувствовать даже теперь, по прошествии целого столетия, полемического, антибуржуазного смысла этих слов, как и всех тех многочисленных эпизодов романа, где Гаскелл приводит живые примеры самоотверженной солидарности рабочих. Иронизируя над теми, кто возмущается пороками бедноты, она призывает читателей, напротив, преклониться перед героизмом тружеников. Рабочие, провозглашает она, совершают в своем единении не менее благородные подвиги, чем самые прославленные рыцари прежних времен. Готовность к самопожертвованию, отзывчивость, дружелюбие, доброта Бартона не раз проявляются в романе, прежде чем он предстает перед нами в роли террориста, убивающего по тайному приговору рабочих ненавистного им фабриканта Карсона.

В изображении этого террористического акта писательница была близка к жизни. В «Положении рабочего класса в Англии» Энгельс писал, что «в периоды особенного возбуждения» на протяжении 30-40-х годов рабочим союзам случалось предпринимать – «с ведома или без ведома руководителей – отдельные действия, которые можно объяснить только ненавистью, доведенной до отчаяния, дикой страстью, переходящей всякие границы» [4]. В числе подобных актов классовой мести – нападений на штрейкбрехеров, поджогов и взрывов на предприятиях – Энгельс приводит и случай убийства фабриканта, представляющий непосредственную аналогию судьбе Гарри Карсона, застреленного Джоном Бартоном: «Однажды вечером, во время сильных волнений среди рабочих в 1831 г., в поле был застрелен молодой Аштон, фабрикант из Хайда близ Манчестера; убийца остался необнаруженным. Нет никакого сомнения в том, что это являлось актом мести со стороны рабочих» [5].

Биографы Гаскелл рассказывают, что сестра убитого Аштона (упомянутого Энгельсом) упала в обморок, когда, читая роман «Мэри Бартон», дошла до сцены гибели молодого Карсона: так схоже было событие, изображенное автором этой книги, с подлинной историей ее брата. Но правдивость образа Джона Бартона определяется, конечно, не только этой жизненной достоверностью отдельных подробностей. Показывая, как сформировался в жестокой школе страданий и борьбы этот суровый, глубокий и цельный характер, Гаскелл уловила важные действительные закономерности духовного и политического возмужания рабочего класса Англии в период чартизма.

В сюжете романа начало личное, семейное неразрывно сплетается с началом общественно-историческим. Гаскелл при этом проявила и редкий художественный такт, и социальное чутье, наотрез отказавшись вносить в мотивировку убийства Карсона какие-либо субъективные, эгоистические побуждения. Ей было бы легко построить сюжет так, чтобы драматическая катастрофа – убийство Карсона – была результатом ревности его соперника, Джема Уилсона, или же личного озлобления Бартона, мстящего обидчику дочери. Многие тогдашние читатели и читательницы гораздо охотнее «проглотили» бы этот эпизод, будь он сервирован им под таким сентиментально-патетическим соусом. Гаскелл избежала этой пошлости и фальши: в ее романе Джон Бартон даже и не подозревает, что молодой фабрикант, которого ему предстоит убить, посягает на честь Мэри; а Джем Уилсон, знающий об этом и пылающий ревностью и злобой, неповинен в свершающемся убийстве.

Писательница отступает от реалистической мотивировки характеров и событий только после этого вершинного пункта романа, отступает именно в том, что касается изображения дальнейшей судьбы Джона Бартона. Современный читатель не сможет не почувствовать особенно резко разительный контраст между суровой социально-исторической правдивостью, преобладающей в повествовании Гаскелл вплоть до эпизода гибели молодого Карсона включительно, и теми навязчивыми дидактическими христнанско-примирительными мотивами, под знаком которых излагается история духовного краха, мучительного раскаяния и безвременной смерти, какими Джон Бартон якобы расплачивается за совершенное им убийство. В изображении нравственного банкротства этого рабочего вожака, который отказывается на смертном одре от суровой непреклонности и непримиримости, каким научила его жизнь, и смиренно обнимает как «брата во Христе» отца своей жертвы, ярого врага рабочих, фабриканта Карсона-старшего, Гаскелл-пасторша берет верх над Гаскелл-реалисткой.

Проповедь христианского примирения враждующих классов, которой писательница попыталась закончить свой роман, с необычайной для того времени силой и выразительностью показавший разделяющую эти классы бездну, никого не убедила. Консервативная пресса выступила сомкнутым строем против «Мэри Бартон», как опасной, зловредной книги. Автора (чье имя долгое время оставалось неизвестным) обвиняли в незнании политической экономии, в предвзятости, в намерении внушить беднякам «фатально ложное представление» об ответственности капитализма за их бедствия. Особенно велико было возмущение местных, манчестерских, капиталистов: их газета «Манчестер гардиен» усматривала в «Мэри Бартон» непростительное проявление «болезненной чувствительности к положению фабричных рабочих, вошедшей в моду за последнее время».

Роман, однако, был значителен не только сочувствием, с каким Элизабет Гаскелл воспроизвела ужасающие бедствия английских тружеников на рубеже «голодных сороковых годов». «Не хватало только Данте, чтобы описать их страдания», – лаконично замечает она. Но важно было и то, что в людях, находящихся в последних кругах, на самом дне этого нового, индустриально-капиталистического ада, она сумела распознать черты подлинно человеческого благородства и достоинства, которые вызвали в ней глубокое уважение.

В одном из дружеских писем Гаскелл признавалась, что находилась под особым обаянием личности Джона Бартона, единственного из персонажей ее книги, который, по ее словам, был взят ею прямо из жизни, хотя и поставлен в вымышленные обстоятельства. «Вокруг характера Джона Бартона, – писала она, – сгруппировались все остальные; он был моим героем, тем лицом, которому принадлежали все мои симпатии».

Но и «все остальные» рабочие и работницы Манчестера, вовлеченные в действие романа – дочь Бартона Мэри, ее будущий муж Джем Уилсон, старый ткач Джоб Лег и его внучка Маргарет и другие, – изображены писательницей внимательно и любовно. В массе рабочих, которых английские предприниматели пренебрежительно именовали словом «руки» (hands), как бы отказывая им даже в праве на человеческую индивидуальность, Гаскелл обнаружила богато одаренных природой, оригинально мыслящих и тонко чувствующих людей. Современные Гаскелл читатели не могли не ощущать особого полемического смысла в той настойчивости, с какою она ссылалась на многочисленные примеры высокого интеллектуального развития, встречающиеся среди манчестерских рабочих, несмотря на их вопиющую приниженность и нужду. Она упоминает о ткачах, ночами изучающих труды Ньютона, о рабочих-энтомологах и ботаниках, обогативших науку новыми наблюдениями. Одним из таких самородков является естествоиспытатель по призванию, старый чудак Джоб Лег, чье наивное резонерство не мешает ему оставаться человеком большого сердца и живого ума. Трогателен образ его внучки Маргарет – швеи, ослепшей от непосильного труда, которая, благодаря редкой врожденной музыкальности, стала, на радость себе и другим, талантливой исполнительницей народных песен. Незауряден по натуре и молодой Джем Уилсон – дельный механик, изобретатель-самоучка, на которого с таким необоснованным высокомерным презрением смотрит его соперник, пустой лощеный франт Карсон-младший. Джем Уилсон стоит в стороне от политической борьбы и не разделяет убеждений Джона Бартона; но он верен неписаному закону рабочей солидарности и, будучи обвинен в убийстве Карсона, даже не пытается оправдываться, хотя прекрасно знает, кто убийца.

Оригинален и характер Мэри Бартон. Она совсем непохожа на тех ангелоподобных, безупречных – и безличных – героинь, которые во множестве населяли страницы английских романов во времена королевы Виктории, проникая иногда даже в произведения Диккенса и Теккерея. Эта молоденькая модисточка, выросшая среди соблазнов большого города с его контрастами роскоши и нужды, и капризна, и своевольна, и доступна многим искушениям. Ее самолюбивому воображению льстят домогательства столь блестящего поклонника, как Гарри Карсон. Наивно доверяясь его обещаниям, она по-детски тешит себя мечтами о том, как, выйдя за него, станет настоящей «леди», как обеспечит покой и достаток отцу… Но, в сущности, Карсону не удалось затронуть глубин ее сердца; оно принадлежит Джему, хотя сама Мэри не сразу понимает это. Те страницы, где показано, как из ветреной и тщеславной упрямицы Мэри Бартон превращается в мужественную и самоотверженную женщину, которая с подлинным героизмом спасает жизнь Джему Уилсону и в решающий момент на судебном допросе прямодушно признается, что любила и любит только его, принадлежат к числу лучших в книге. Если этим страницам и присуща известная мелодраматическая патетичность, то в ней нет ничего фальшивого, ничего противоречащего жизненной логике характеров и положений, изображаемых писательницей.

Несколько искусственным может показаться самый конец истории Мэри и Джема Уилсона. Чтобы обеспечить своим молодым героям хотя бы скромное счастье, Гаскелл пришлось переселить их из угрюмого Манчестера в далекую Канаду. Так и Диккенс в «Дэвиде Копперфилде» заставил эмигрировать в Австралию многих своих несчастливцев (беднягу учителя Мелла, старого рыбака Пеготти с семьей и злополучных чудаков Микоберов), чтобы там сказочным образом даровать им всем желанный успех и удачу. Необходимость переселения молодоженов Уилсонов в Канаду косвенно свидетельствовала и о том, что сама Гаскелл не очень-то верила в практическую действенность своей проповеди классового примирения и всепрощения. Хотя Джем Уилсон и оправдан судом, над ним все же продолжает тяготеть подозрение в убийстве фабриканта; и ни ему, ни дочери старого бунтаря Бартона не житье в Манчестере.

Современники Гаскелл по праву воспринимали «Мэри Бартон» как животрепещуще актуальную книгу о вчерашнем и сегодняшнем дне тогдашней индустриальной Англии. Читатель нашего времени склонен будет скорее читать «Мэри Бартон» как исторический роман, и такое восприятие, по-своему, также будет оправдано.

Английские литературоведы XX века не жалуют «Мэри Бартон». Лайонель Стивенсон, автор «Панорамы английского романа» (1960), безапелляционно обвиняет автора «Мэри Бартон» в наивности и незнании жизни, хотя и не отрицает того, что она изображала факты, слишком хорошо известные ей по личным наблюдениям. Биограф Гаскелл Ивонна Френч вообще отказывается считать этукнигу произведением искусства. «Мы читаем «Мэри Бартон» не для удовольствия, а по той же причине, по какой принимаем лекарство», – пишет Френч, отдавая предпочтение тем позднейшим произведениям писательницы, где нет места «приторному пафосу», характеризующему якобы ее описания «бедствий рабочего класса». Она противопоставляет роману «Мэри Бартон», этому «воплю человеческого негодования», повесть «Крэнфорд», где Гаскелл будто бы «довольно мурлыкала, как кошка», и в особенности «Жены и дочери» – «роман английских нравов, который… не содержит никаких призывов, не ставит никаких проблем, а попросту излагает умело задуманную любовную историю…» А.Б. Хопкинс, автор наиболее обстоятельного критико-биографического исследования о Гаскелл, также резко противопоставляет ее «полемическим писаниям» во главе с «Мэри Бартон» – более поздние произведения романистки, которые якобы «совершенно свободны от спорных злободневных проблем».

Такое противопоставление «Мэри Бартон» остальному творчеству Гаскелл неправомерно. Именно в «Мэри Бартон» сформировалось литературное дарование писательницы. Здесь оттачивалась ее наблюдательность; здесь выработалась ее чуткость к оттенкам устной речи, сделавшая ее мастером живого, выразительного диалога; здесь, в портретах манчестерских буржуа, испробовала она свою сатирическую иронию, которой впоследствии восхищался Маркс. Здесь же впервые проявились и сохранились на всю жизнь особый интерес Гаскелл к острым, драматическим ситуациям и ее смелость в выборе и трактовке «неприятных», а то и крамольных с точки зрения обывателя тем.

Социальная несправедливость, где бы она ни проявлялась, вызывала страстное возмущение писательницы. В исторической повести «Колдунья Лоис» она создала трогательный образ юной и чистой девушки, которая, переехав после смерти родителей из Англии в американские колонии, погибает на виселице как одна из жертв печально знаменитых салемских процессов конца XVII века, оклеветанная злобными и жестокими «охотниками за ведьмами». В романе «Север и Юг» (1854-1855), героиня которого, пылкая и благородная Маргарет Хэйл, наивно мечтающая о том, чтобы примирить и сдружить капиталистов с рабочими, кажется психологическим автопортретом самой писательницы, появляются две оригинальные фигуры, очень необычные для английского викторианского романа. Это – отец Маргарет, священник англиканской церкви, который уже на склоне лет, изверившись в церковных догматах, публично слагает с себя свой «сан» и обрекает себя на бедность и насмешки, чтобы не служить делу, которое считает неправым. И это сын его, брат Маргарет, лейтенант Фредерик Хэйл, молодой моряк, не вынесший жестокой издевательской дисциплины, установленной на его военном судне, и принявший вместе с матросами участие в восстании. Если он осмелится появиться в Англии (а он это делает), ему угрожает смертная казнь. В более позднем историческом романе «Женихи Сильвии» (1863), действие которого развертывается в английском рыбачьем поселке во времена контрреволюционной войны с Францией в конце XVIII века, особенно запоминается образ старика крестьянина Дэниэля Робсона, отца героини. Возмущенный действиями вербовщиков, насильственно захватывающих мирных жителей для пополнения флота, Робсон подбивает односельчан напасть на тюрьму, чтобы освободить завербованных, – и погибает на виселице, искренне не понимая, в чем состоит его «преступление»: ведь он же стоял за правду и свободу?

Даже в тех произведениях Гаскелл, которые могут показаться совершенно безмятежными, идиллия оттеняется противоположным, контрастным фоном. Это относится даже к таким светлым, «спокойным» книгам писательницы, как, например, «Кузина Филлис» (1864) или особенно широко известный «Крэнфорд» (1853) – вымышленное название, под которым Гаскелл изобразила с юмором и сердечной теплотой свой родной захолустный городок Натсфорд. Дочь Теккерея, Анна Ритчи Теккерей в своем предисловии к этой последней повести Гаскелл проницательно заметила, что если бы не «Мэри Бартон», «Крэнфорд» был бы написан совершенно иначе. Невинные причуды и эксцентрические привычки чудаковатых старосветских обитателей и обитательниц Крэнфорда кажутся писательнице особенно забавными и трогательными потому, что в них доживает свой век старая, докапиталистическая Англия. Рядом с Крэнфордом уже шумит и грохочет деловой индустриальный Драмбл, в котором угадывается тот же Манчестер. Оттуда в Крэнфорд приходят известия, будоражащие умы; там помещается тот банк, крушение которого причиняет столь тяжкий урон и беспомощной старенькой мисс Мэтти Дженкинс (главной «героине» повести), и другим горожанам и окрестным фермерам.

В повести «Кузина Филлис» аналогичную роль играет постройка железной дороги, меняющая не только пейзаж, но и нравы уединенной сельской местности, изображаемой писательницей. Молодой инженер, закончив строительство дороги на своем участке, уезжает работать в другое место; он не подозревает, какую бурю смятенных чувств вызвал в душе Филлис, выросшей в патриархальной фермерской семье и никогда еще не встречавшей людей его склада.

Трижды на протяжении не столь уж долгой литературной деятельности Гаскелл ее книги оказывались в центре особенно яростных общественных бурь. Первый раз это произошло в 1848 году, после выхода в свет «Мэри Бартон».

Во второй раз гроза разразилась после появления романа «Руфь» (1853). Судьба юной героини этой книги, швеи, совращенной и брошенной незадолго до рождения ребенка богатым любовником, складывается так, как могла бы сложиться судьба Мэри Бартон, если бы она уступила домогательствам Карсона. Ханжеские вкусы буржуазных читателей и критиков были особенно возмущены тем оборотом, который Гаскелл придала этой обычной житейской истории. Ее «падшая» героиня не только не сломлена горем и раскаянием, но, напротив, мужественно растит своим трудом сына и радуется своему материнству. Когда отец ее мальчика, ничтожный Беллингэм, несколько лет спустя опять появляется на ее пути и в порыве снова вспыхнувшей страсти предлагает жениться на ней и «узаконить» сына, она с презрением отвергает это предложение. Она не хочет дать своему Леонарду такого отца: «Пусть лучше он работает на большой дороге, чем вести такую жизнь, быть таким, как вы…» Элизабет Гаскелл не решилась оборвать на этом свой роман и завершила его более сентиментально-компромиссным концом. Руфь, чье прошлое получило все-таки огласку, оказывается в положении отверженной. Но в городе вспыхивает эпидемия; самоотверженно ухаживая за больными, Руфь в конце концов восстанавливает героическим трудом свое доброе имя; но дни ее сочтены; она умирает, заразившись тифом от Беллингэма, который тоже оказался одним из ее пациентов. Поборники реалистической смелости в искусстве были разочарованы этой концовкой романа. «Почему она должна умереть?» – возмущалась Шарлотта Бронте. Однако даже смерть Руфи не смогла примирить с нею буржуазное общественное мнение. Роман изымали из библиотек, поносили его в популярных литературных журналах; Элизабет Гаскелл узнала, что по крайней мере двое из прихожан ее мужа собственноручно сожгли ее книгу, а третий запретил своей жене читать ее. «Я могу только сравнить себя со святым Себастьяном, привязанным к дереву, как мишень для стрел, – писала Гаскелл золовке. – В субботу я отчаянно проплакала весь вечер из-за того, какие недобрые вещи говорят обо мне люди… Я распростилась со всеми моими «респектабельными друзьями» во всей округе…» Но в том же письме Гаскелл, наперекор всем своим судьям, критикам и клеветникам, продолжает все же настаивать на своей правоте. «Я могла бы завтра же написать все это снова до последней буковки», – восклицает она, подразумевая свой крамольный роман.

В третий раз немало тревог и осложнений доставила писательнице ее биографическая книга «Жизнь Шарлотты Бронте» (1857), которую она сочла своим долгом написать по просьбе отца этой безвременно умершей романистки. Теперь, по прошествии целого столетия, рассказ Гаскелл о трагической судьбе Шарлотты Бронте и ее сестер может показаться даже слишком сдержанным и осторожным. Новейшие биографы смогли обрисовать более резкими штрихами беспросветное одиночество этих трех талантливых натур, томившихся, как в заточении, в отцовском пасторском доме в йоркширской глуши, рвавшихся к деятельности, творчеству, любви и сошедших одна за другой в могилу, едва их первые книги успели получить признание. Но Гаскелл писала в ту пору, когда еще были живы многие участники жизненной драмы сестер Бронте; и, несмотря на всю ее деликатность, ее биография вызвала целую бурю негодования. По выражению одной из подруг умершей Шарлотты Бронте, Гаскелл «разворошила осиное гнездо». На автора посыпались обвинения в клевете. С особенной запальчивостью выступил сын директора той «благотворительной» школы (описанной Шарлоттой в «Джен Эйр»), где учились сестры Бронте и где детей истязали и морили голодом под ханжеской видимостью филантропии. Сочла себя оскорбленной и нелестно охарактеризованная в книге дама, в доме которой служил гувернером брат Шарлотты Бронте. Эти лица печатно угрожали привлечь Гаскелл к суду. Но этим дело не ограничилось. Протесты и жалобы множились. Овдовевший муж Шарлотты, пастор Никольс, предъявил длинный список бытовых подробностей и семейных анекдотов, которые требовал изъять из книги. Негодовали критики, уличенные автором биографии в их несправедливости к Шарлотте Бронте; сочли себя обиженными и ее приятельницы, и даже слуги пастора Бронте. «Жалуются все, кто упомянут в этой злополучной книге», – писала Гаскелл. Чтобы избежать грозивших ей судебных процессов, писательнице пришлось изъять из обращения второе издание «Жизни Шарлотты Бронте» и выпустить третье издание с купюрами. Может быть, с досадой восклицала Гаскелл в письме к своему издателю, в предисловии к новому изданию. следовало бы «выразить мое глубокое сожаление по поводу того, что я предложила публике столь дорого стоющий предмет потребления, – а именно правду». Гаскелл не могла не почувствовать, что ожесточение, вызванное ее книгой, объяснялось тем, что ханжеским, консервативным кругам английского общества был ненавистен непокорный, бунтарский дух творчества Шарлотты Бронте и ее биографа. Недаром обвинение в «духовной гордыне» было особенно громогласно предъявлено им обеим в полемике, вызванной «Жизнью Шарлотты Бронте».

В 1861-1865 годах, в связи с гражданской войной Севера и Юга в США, поставки американского хлопка в Англию сильно сократились, и в Манчестере снова свирепствовала безработица. В эти последние годы жизни Гаскелл отдавала много сил организации помощи голодающим. Ее здоровье было рано подорвано. На портрете 1864 года, когда ей было не более пятидесяти четырех лет, она выглядит совсем старухой. Она умерла скоропостижно в 1865 году, оставив незаконченным свой последний роман «Жены и дочери», изображающий с тонкой иронией и юмором провинциальные английские нравы первой половины XIX века. В одном из героев романа, талантливом естествоиспытателе Роджере Хэмли, совершающем опасное путешествие в Африку для изучения тамошней природы, узнавали портрет молодого Чарльза Дарвина, с семьей которого Гаскелл была знакома.

Элизабет Гаскелл с гордостью сообщала своему американскому другу Нортону, что ее книги «Руфь» и «Жизнь Шарлоты Бронте» известны читателям в далекой России. Последняя книга особенно заинтересовала молодого Льва Толстого. «Прочтите биографию Currer Bell [6], ужасно интересно по интимному представлению литературных воззрений различных лучших кружков современных английских писателей и их отношений» [7], – советовал он В.П. Боткину в письме от 21 июля 1857 года (то есть сразу же после выхода в свет этой книги).

В 1871 году литературный критик «Отечественных записок» М. Цебрикова, особо остановившись на творчестве Гаскелл в своей статье «Англичанки-романистки», так характеризовала значение «Мэри Бартон» и других ее социальных произведений: «… Сделать рабочий народ героем своих романов, показать, сколько сил таится в нем, сказать слово за его право на человеческое развитие было делом женщины» [8].

А. Елистратова

Загрузка...