Вечер. Костер. Вдали возопляючи кошки. Джули стирая блузку. Эмма наводя порядок в ридикюле.
Расскажи мне историю, сказал Мертвый Отец.
Само собой, сказал Томас. Однажды в глухомани вдали от большого города четверо мужчин в темных костюмах, сорочках и галстуках, с портфелями- дипломатами, где содержались пистолет-пулеметы «узи», схватили меня, утверждая, будто я не прав и всегда был не прав, и всегда буду не прав, и они не намерены больно меня уязвлять. Затем они больно уязвили меня — сперва консервными ножиками, после чего штопорами. Потом, поплескав мне на несколько ран йодом, они поскакали со мною верхами сквозь сгущавшийся сумрак...
О! сказал Мертвый Отец. Драматичное повествование.
Весьма и весьма, сказал Томас. Они скакали со мною верхами в сбиравшемся мраке вверх по склону небольшой горы, вниз по другому склону той же самой горы, через небольшую речку, в еще большую глухомань еще дальше от большого города. Там они сели за обед. Отобедали мы вместе, не говоря ни единого слова. Затем, запатрулировав территорию до последней куриной косточки, мы вновь сели верхами и устремились цепочкой сквозь влажные туманы предвечерья по холмам и долам и сквозь разнообразные лакуны, события, коих я, быть может, и припомнить не в силах, в глухомань еще дичее, где смердело духом рыбы и духом жухлых трав, еще дальше от большого города. Тут мы напоили коней, против их воли, им вода не понравилась. Я помог развести костер, собравши сухие ветви, что нападали с деревьев, но, когда закончил помогать разводить костер, мне сказали, что никакого костра не надо. Тем не менее один из мужчин открыл свой портфель-дипломат, извлек пистолет- пулемет и, разложивши складной приклад, выстрелил короткой очередью в сухие ветви, отчего те занялись огнем. Кони попятились и вскричали от страха, а конедержец выругался на автоматчика и выругался на меня, кто помогал разводить костер, где никакого костра надо не было. Затем, снова севши верхами и предоставивши костру делать то, что делал он средь скрипучих побурелых дерев, мы галопом поскакали вдоль по средине долгой долины чрез поля озимой пшеницы, перепрыгивая камни и ограды к некоему дому. Натянувши там поводья, мы сидели на конях наших пред дверью этого дома, и конское дыханье виднелось в прохладе вечера, а внутри горел свет. Меня сопроводили в дом и при тусклом освещенье единственной свечи снова больно меня уязвили — обеденными вилками. Я спросил, сколько дней, или недель, или месяцев буду я подобным манером транспортироваться и претерпевать боль, и они ответили, пока не приспособлюсь. Я спросил у них, что сие значит, приспособлюсь, но они сохранили молчанье.
Дом мы покинули и вновь сели верхами. Затем, после галопировки в несколько часов сквозь чернь ночи, мы наскочили на автомойку. Автомойка сделана была из стали и бетонного блока, мы прогрохотали в проход и мимо механизма, в коем гигантские губки надраивали автомашины последних моделей, синие, серые и серебряные, и за этот механизм в большой зал или арену с песком на полу. С коня меня сняли двое мужчин, которые связали мне руки за спиной и сунули мне в рот кусок бумаги, на коем было написано что-то такое, чего я не разглядел, но знал, что наверняка оно имеет ко мне отношение, оно про меня. Потом вытолкнули меня на арену, по которой бродила еще дюжина других, сходно же связанных, стискивая в зубах такие же куски бумаги с чем-то на них написанным, мы бродили или шныряли по арене, избегая сталкиваться друг с другом, но едва-едва, когда же приблизился я к кому-то, кто, он или она, делал воинственные раздраженные жесты, то понял, что нам полагается делать воинственные раздраженные жесты, я делал воинственные раздраженные жесты всякий раз, когда кто-нибудь из них подходил ко мне ближе, меж тем стараясь прочесть, что написано у этой личности на бумажке, стиснутой у него или нее в зубах. Но все тщетно, я не мог прочесть, что написано ни на какой бумажке, хоть у меня и возникло понятие о почерке, кой был одинаков на каждом куске бумаге, изящный тонкий рукописный. Тягомотный этот тудой-сюдой не кончался всю ночь и весь следующий день, и меня стала занимать мысль, где же обед? Отобедав в первый день, я рассчитывал и на второй, и на третий, и на четвертый, но то был оптимизм, обеда не последовало, лишь раздраженные воинственные жесты и попытки, неизменно безуспешные, прочесть, что написано на кусках бумаги, зажатых ртами моих гарцующих коллег. Затем нежданно я оказался уже не на арене, а стоял пред дверью, дверь отворилась, и я увидел там двух мужчин по обе стороны больничной койки, на которой стоял деревянный гроб, содержавший в себе труп, полагаю — мертвый, руки трупа вздымались в воздух, цепляясь, и я заметил, что пальцев на обеих руках нет, труп цеплялся без пальцев, дверь закрылась, и раздался звук как бы лифта, дверь снова отворилась, и двоих мужчин больше не было, и трупа не было. Я миновал дверь в лифт, и она за мною закрылась. Меня доставило на верхний этаж.
Меня доставило на верхний этаж, сказал Томас, где за столом я обнаружил человека в маске. Маска была ростом с самого человека и вытесана из древесного ствола, по характеру она была африканской и работали над ней стамесками весьма умело, а то и, быть может, весьма умело мотыгами, напоминала она человечье лицо в том, что в ней явлено было пять отверстий, ушей не имелось. Человек в маске сказал, что я не прав, и всегда был не прав, и всегда буду не прав и что он не намерен больно меня уязвлять. Затем он больно меня уязвил — документами. Потом спросил моих спутников, созреваю ли я. Он стареет, ответил тот из двоих, что был выше, и все присутствующие кивнули, это, разумеется, правда, и человек в маске выразил удовлетворение. После чего, обернув меня в джеллабу тридцати оттенков бурого, они переместили меня в «лендровер», кой незамедлительно отровировал на широкую засушливую равнину на расстоянье в несколько сот миль, периодически останавливаясь заправиться горючим и водой в мятых канистрах, выжимаемых из не склонных к сему развязных сержантов, разжиревших и не в форме, на интендантских складах по пути следования. Где же обед? недоумевал я, вспоминая первый день, курицу, огурцы, картофельный салат. По другую сторону пустыни мы наткнулись на болото, огромные сосучие травы, клоками всаженные в зеленую слизь, мы сменили «лендровер» на пирогу, и с одним из моих спутников, гребущим в носу, а другим, правящим шестом в корме, я же посреди, отправились по сырой ноющей поверхности, громадные кипарисы кочевряжились и огрызались окрест нас со всех сторон, а двухдюймоворостые древесные мартышки болтались с оных на одной руке, словно плоды зла. В перерыве между греблей и правлей, когда нос пироги уткнулся в сальную кочку, они набили себе трубки вогким табаком, извлеченным из портфелей-дипломатов, от коего мне ничего не предложили, и вновь нанесли мне урон, жесткими словами. Но казалось, они утомлены, больно мне было меньше прежнего, они мне сказали, что я не прав и проч., но добавили, что становлюсь я, чрез посредство их любезных знаков вниманья и угасанье нынешнего века, а также назиданий наземного путешествия, менее неправ, нежели прежде. Мы едем повидаться с Великим Отцом Змием, сказали они, а Великий Отец Змий соблаговолит, коли разгадаю я верно загадку, оделить меня благом, но каждому клиенту полагается одно благо, и загадку верно я не разгадаю никогда, поэтому надежд, сказали они, слишком уж возлагать не резон. Я отрепетировал в уме все загадки, что знал, стараясь прилатать правильный ответ к правильной загадке, а покуда я эдак приводил свои чувства в беспорядок, мы вновь оттолкнулись в мерзостную воду, вдали я расслышал ревенье.
Я утомлен, сказал Мертвый Отец.
Мужайся, сказал Томас, скоро закончится.
Ревенье, сообщили мне они, было гласом Великого Отца Змия, требовавшего крайних плотей непосвященных, но мне ничего не грозит, моя крайняя плоть уступлена давным-давно, хирургу в больнице. Подбираясь ближе сквозь сплетенье лоз, я различил очерк змея громадной величины, державшего в пасти своей лист жести, на коем что-то было начертано, ревы громыхали жестью, и я не сумел разобрать посланье. Сторожа мои выволокли пирогу на клок земли, где покоилось чудовище, и подступили к нему с сугубым почтеньем, а кто б нет, крича в ухо ему, что я прибыл на проверку загадкой и для выигрыша себе блага и что, если он к тому расположен, они примутся облачать его к загадыванью. Великий Отец Змий весьма благосклонно кивнул и, раскрывши рот свой, выпустил из него лист жести, кой с оборотной стороны своей отдраен был до яркости зеркальной. Мои сопровождающие установили зеркальную его сторону таким манером, чтобы тварь могла рассматривать себя с любовью, покуда происходят вкруг него хлопоты, я же тем временем задавался вопросом, возможно ли мне будет подползти под низом у него и прочесть написанное там. Сперва обернули они Великого Отца Змия в тонкую бельевую мелочь мягкошепотной изменчивой тафты цвета румянца, извлеченной из гардероба красного дерева габаритов изобильных, расположенного за ним, сражаючись с полчаса за то, чтобы покрыть всю его немалую длину.
Мне он нравится, сказал Мертвый Отец, тем, что мы с ним оба длинны, очень длинны.
Придержи сужденье, сказал Томас, мы еще не вполне добрались до конца.
Затем они надели на него, сказал Томас, нечто вроде алой юбки, начиненной подбивкою и складчатой, и вспоротой так, дабы показывать богатую внутреннюю подкладку алого посветлее, два алых этих вместе дерзко выставлялись на погляд при малейшем его движенье или колебанье. Великий Отец Змий не глядел ни вправо, ни влево, а строго пред собою на собственное бледно-желтое изображенье в жести. Следом они покрыли верхнюю, сиречь более головную его длину, легким жилетом белого шелка, расшитым нитью цвета мускатного ореха и нитью цвета гусиной неожиданности, оные переплетались, и отделанным легким взбитым кружевом. Затем обрядили они его в нечто вроде камзола серебристой парчи с прорезями пурпура и опять же с прорезями злата, рукава же для его не-рук болтались, подобранные мелким жемчугом, у камзола имелось четыре с половиной дюжины пуговиц, а пуговицы те одной дюжиной из слоновой кости, одной из шелка, одной из шелка и власа, одной из сплетенья златой и сребряной канители, и еще шесть алмазов, оправленных в золото. Далее надели они на него плащ великий, содеянный из нестриженного бархата, внутри грушевого окраса, а снаружи расшитый сверху и по спине бисером и жемчугом числом без счета и содержащим две дюжины пуговиц, все они вместе почти два часа застегивались, пока же застегивались они, я все ближе подбирался к исподу жести, коя выше меня была и опиралась на древесный ствол, дюйм за дюймом, а иногда и полдюйма, дабы на взгляд движенья мои были неприметны. Потом опоясали они его посередь кушаком красного золота с жемчугом и блестками, дабы висел на нем его кортик, к оному кушаку пристегнуты пряжкою были ножны (кожи цвета буйвола, изработанной позументом из серебряной канители и крашеного шелка), державшие в себе сияющий раздвоенный язык двух метров длиною. Когда возложили они на продолговатую главу его французскую шляпу с ее солидным произведеньем златосечца и долгим черным пером, я скользнул под жесть и выскользнул вновь, и просто не поверил глазам своим, увидев написанное. Великий Отец Змий кивнул раз собственному отраженью, выхватил язык из ножен и провозгласил, что готов загадывать.
Вот какова загадка, сказал Великий Отец Змий с великим росчерком двуконечного языка своего, и гадина она редкостная, скажу я тебе, самый что ни есть аркан во всем аркануме, нипочем не угадаешь и за сто тысяч лет человечьих, частью своей, должен тебе заметить, уже израсходованных тобою на бесполезное житье и дыханье, но все ж попробуй, рискни давай: К чему душа твоя сейчас лежит? К убийбийствию, ответил я, ибо именно сие прочел я на исподе жестянки, словесо убийбийствие, начертанное изящным тонким почерком. Ишь ты поди ж ты, сказал Великий Отец Змий, он просек, и два негодяя мигнули мне в ошеломленном изумленье, да и сам я изумился, и поразился, но изумлялся я и поражался той близости, с каковой ответил я, соответствующей моему истинному душеизъявленью, моим утраченным чувствам, коих никогда не отыскивал я допрежь. Полагаю, сказал Отец Змий, что благо, коего желаешь ты, есть способность свершить сию мерзость? Конечно, сказал я, что ж еще? Дадено, стало быть, сказал он, но позволь тебе напомнить, что часто достаточно владеть силою. Делать тут ничего бывает и не надо. Ради успокоенья души. Я поблагодарил Великого Отца Змия; он поклонился в ответ весьма сердечно; спутники мои возвратили меня в большой город. Я блуждал по большому городу с убийбийствием на уме — грезою заики.
Небывальщина это, сказал Мертвый Отец. Не верю я, что оно так бывало.
Ни один сказ не случается так, как мы его рассказываем, сказал Томас, но мораль всегда верна.
Какова же мораль?
Убийбийствие, сказал Томас.
Убийбийствие не есть верно, сказал Мертвый Отец. Священного и благородного Отца не должно убивать. Никогда. Абсолютно нет.
Я ни о ком конкретно не говорил, сказал Томас.
Он не сводил взгляда с ременной пряжки Мертвого Отца.
Очень пригожая у тебя пряжка, сказал он, раньше я ее не замечал.
Ременная пряжка была серебряной. Площадью шесть дюймов. Рубин-другой.
Мертвый Отец обозрел свою ременную пряжку.
Дар граждан, много Дней Отца назад. Одно из нескольких сотен пышных подношений, в тот День Отца. Можно мне примерить? спросил Томас.
Хочешь примерить мой ремень?
Да, я бы хотел примерить его, если ты не против. Разумеется, можешь примерить его, если желаешь. Мертвый Отец расстегнул ремень и вручил его Томасу.
Томас застегнул на себе ремень Мертвого Отца.
Мне нравится, сказал он. Да, он на мне хорошо смотрится. Пряжка. Можешь взять ремень обратно, если хочешь.
Моя ременная пряжка! сказал Мертвый Отец.
Ты же наверняка не против, сказал Томас. Несомненно, у тебя и другие есть, столь же шикарные.
Он вернул обеспряженный ремень Мертвому Отцу.
Я не против?
А ты против?
Да, заинтересованно спросила Джули, ты против?
Я всегда был довольно-таки расположен к этой.
Но у тебя точно есть другие, столь же прекрасные. Да, у меня великое множество ременных пряжек. Какой восторг это слышать.
Не здесь. Не с собой, сказал Мертвый Отец.
Можешь взять мою старую ременную пряжку, сказал Томас. Сгодится.
Да, сказала Джули, сгодится.
Вполне хорошая пряжка, моя старая, сказал Томас.
Спасибо, сказал Мертвый Отец, принимая старую пряжку.
Не так прекрасна, конечно, как твоя бывшая ременная пряжка.
Не так, сказал Мертвый Отец. Это я вижу.
Потому-то я и хотел твою, пояснил Томас.
Это я понимаю, сказал Мертвый Отец. Ты хотел пряжку получше.
И она теперь у меня, сказал Томас.
Он похлопал себя по ременной пряжке.
Выглядит вполне, я думаю, неплохо.
Выглядит, сказала Джули.
Да, согласилась Эмма.
Придает тебе чуть больше решимости, сказала Джули. Больше решимости, чем было прежде.
Спасибо тебе, сказал Томас. И Мертвому Отцу: И тебе спасибо.
С моим удовольствием, сказал Мертвый Отец. Хорошо мочь что-то сделать ради молодежи, время от времени. Хорошо иметь возможность давать. Давать — это, в некотором смысле...
Нет, сказал Томас, давай проясним. Ты не давал. Я взял. Есть разница. Я у тебя ее отнял. Просто не путай. Дело обычное, но я не желаю непонимания. Я ее взял. Отнял у тебя.
А, сказал Мертвый Отец.
На миг он задумался.
А будет утешение?
Да, сказал Томас. Можешь произнести речь.
Нет, сказала Джули. Никаких речей.
Речь перед людьми? спросил Мертвый Отец. Перед собраньем моих верных, преданных...
Нет, сказала Джули.
Да, сказал Томас. Завтра.
Завтра?
Может быть, завтра, сказал Томас.
Моя речь!
В постель, сказал Томас. Сейчас все по кроватям. Приятных снов.
Томас обозрел свое оранжевое трико, свои оранжевые сапоги, свою новую серебряную ременную пряжку. Да! сказал он.