Числом рожденных ею детей и доброю славой.
Если верить каноническому нарративу о восхождении Клавдия, после событий 24/25 января 41 г. н. э. жизнь Мессалины внезапно полностью изменилась. Беременная на восьмом месяце вторым ребенком, сама еще совсем недавно подросток, она сменила относительно анонимную жизнь на периферии императорской свиты на существование одной из самых знаменитых женщин в империи. Положение, которое она теперь занимала, несло бесконечные возможности и риски, но почти не предлагало определенных полномочий и привилегий, которые помогли бы ей сориентироваться. За одну ночь дочка Мессалины и ее нерожденный младенец превратились в будущих наследников империи, а ее муж стал самым могущественным человеком в известном мире.
Возможно, однако, что, когда до Мессалины дошли вести о ее возвышении, это не стало для нее полной неожиданностью. Истории, которые рассказывают источники о случайном воцарении Клавдия, крайне подозрительны: во всех мы обнаруживаем, что Клавдий за одну ночь 24 января превратился из дрожащего бедолаги, прячущегося за шторой и умоляющего пощадить его, в человека, надумавшего удержать верховную власть, несмотря на гражданские беспорядки и оппозицию сенаторов. Легенда о напуганном, неохотно принявшем власть императоре слишком четко вписывается в сконструированный позднее нарратив о Клавдии как о правителе – временами компетентном, но слабом и слишком легко поддающемся влиянию. Хаос, последовавший за убийством Калигулы, составлял идеальную среду для распространения слухов. Когда Форум заполнился народом, партии заговорщиков удалились каждая в своей лагерь, оставив за собой вакуум неопределенности. Должно быть, циркулировало много противоречивых сообщений, пока люди пытались завладеть рычагами управления ситуацией. Байка о Клавдии, спрятавшемся за занавесью, одинаково привлекательная как драма и фарс и полезная как нарратив, вкратце обрисовывающий характер Клавдия, вероятно, стала порождением этого хаоса и смятения.
Вероятно, Клавдий знал о заговоре против племянника еще до его воплощения в жизнь. Он мог быть его активным участником или мог просто указать преторианской партии, что готов стать их кандидатом в принцепсы, если убийство удастся осуществить. Возможно, когда осенью 40 г. стали собираться грозовые тучи и нападение на Калигулу стало не просто вероятным, но и неизбежным, Клавдий почувствовал, что у него не осталось иного выбора, кроме как рискнуть и принять в этом участие. Если бы Калигула пал жертвой всецело республиканского заговора, Клавдия могла постигнуть участь Цезонии. Любая грозившая ему опасность, как вскоре продемонстрируют убийства жены и дочери Калигулы, могла распространяться и на Мессалину. Учитывая роль советницы, которую она будет играть позже в его администрации, есть основания предположить, что он мог поделиться своими планами и с ней.
Даже если Мессалина была предупреждена, дни, последовавшие за убийством Калигулы, были чреваты риском. Клавдий мог участвовать в заговоре, но от единства заговорщики были далеки. Против его кандидатуры возражали в сенате как другие потенциальные императоры, так и убежденные республиканцы. Угроза бунта преторианцев вынудила этих людей принять власть Клавдия в краткосрочной перспективе, но они не были нейтрализованы. Впервые со времен основания принципата император, имевший мало политического и не имевший вовсе никакого военного опыта, был вознесен на трон путем военного переворота вопреки заявленным пожеланиям сената. Клавдию предстояло еще многое сделать, если он планировал легитимировать свою власть.
В этой ситуации ставки Мессалины были выше некуда. Даже во времена самых кровавых и мрачных эксцессов гражданских войн жены и дети обычно переживали проскрипцию своих мужей и отцов невредимыми. Судьба детей Сеяна и двойное убийство Цезонии и Друзиллы доказывали, что ситуация переменилась. Если Мессалина знала о планах заговорщиков, теперь она, возможно, начинала чувствовать, что все сложнее, чем она ожидала. Она должна была хорошо знать Цезонию, ее собственная дочь Октавия была ровесницей Друзиллы. Устрашающая реальность ее положения (неспособность Клавдия укрепить свою власть могла означать смертный приговор для нее и для ее детей) теперь была неотвратима.
С самого момента своего воцарения Мессалина разделяла риски верховенства своего мужа наравне с выгодами. В этом ключ к нашему пониманию действий Мессалины в последующие годы. Как и Ливия, она сыграет активную роль в формировании и продвижении имиджа принципата своего супруга; она поставит себя в центр теневых структур внутренней дворцовой политики; и она систематически, порой жестоко, будет выкорчевывать потенциальные источники оппозиции его правлению, как и своему положению. Эти действия она предпринимала не только ради Клавдия, но и ради себя и своих детей.
Царствование Мессалины как императрицы (если вежливо проигнорировать кровопролитие, ознаменовавшее ее воцарение) началось необыкновенно удачно. Не прошло и двадцати дней правления ее мужа, как 12 февраля она разрешилась от бремени вторым здоровым ребенком, на этот раз мальчиком{247}. Рождение Тиберия Клавдия Цезаря – впоследствии известного как Британник[55] – стало первым случаем (после многолетних кризисов престолонаследия, отравлявших жизнь Августу и его преемникам), когда судьба благословила правящего императора сыном[56].
Родословная Британника была образцовой. Положительные воспоминания о родителях Клавдия, Друзе Старшем и Антонии, пережили правление их внука Калигулы; а Мессалина (в отличие от Цезонии) сама происходила из прославленного рода: как по материнской, так и по отцовской линии в ее жилах текла кровь почитаемой Октавии. Для народа рождение такого наследника было несомненным поводом для праздника.
Время рождения мальчика радовало не меньше, чем его родословная. Стремясь превратить свою диктатуру в династию, Август изо всех сил старался отождествить плодовитость своего дома с процветанием империи и потому наделил утробы женщин императорской семьи чем-то вроде пророческой силы. Рождение императорского сына всего спустя три недели после начала правления Клавдия должно было показаться благим знамением, предвещающим эру мира и процветания. В тот год была отчеканена новая монета: на одной стороне – величественный профиль Клавдия в лавровом венке, на другом – женская персонификация «Спес», или Надежды, шагающей вперед и протягивающей цветок, – и надпись 'SPES AUGUSTA'. Подразумевалось, что с Клавдием на престоле и Британником в качестве наследника римский народ мог надеяться на лучшее будущее.
В римском сознании рождение Британника положительно отразилось и на Мессалине лично. Физическая плодовитость была одной из величайших «добродетелей», которыми могла обладать античная женщина, и рождение и воспитание большого количества детей было тяжелым моральным бременем. Один древний анекдот, который рассказывают о Корнелии, иконе старой республиканской добродетели, иллюстрирует морализаторство, окружавшее деторождение[57]. Приблизительно в середине II в. н. э. Корнелия принимала у себя в гостях в Риме богатую матрону из Кампании. Гостья обладала лучшей в то время коллекцией ювелирных украшений, которой бесконечно похвалялась перед хозяйкой. Корнелия неторопливо беседовала с гостьей, пока не вернулись из школы ее двенадцать детей, а затем c невыносимым, вероятно, самодовольством объявила: «А вот мои украшения»{248}.
Мы уже видели, как три века спустя после смерти Корнелии Ювенал порицал современниц в своей женоненавистнической шестой сатире за то, что они избегают опасностей беременности и родов{249}. В римском сознании деторождение и женская нравственность были настолько тесно переплетены, что неспособность родить могла приравниваться к неспособности быть хорошей женщиной. После смерти Мессалины Ювенал будет ссылаться на нее как на очередной пример женской аморальности. Но в 41 г. н. э. – после рождения Британника и до того, как поползли слухи о ее сексуальной жизни, – казалось, что она все делает правильно.
Ожидание плодовитости тяжело давило на всех римлянок, но еще больше оно давило на женщин из дома Цезаря. При династической системе деторождение было долгом не только перед семьей, но и перед государством, и их фертильность рекламировалась по всей империи. Эта идея транслировалась повсюду: в изображении процессии женщин, ведущих за руки маленьких детей, на Алтаре Мира; в поощрении культа Венеры Прародительницы (Venus Genetrix); в семейных группах статуй, установленных на городских площадях и в общественных зданиях различных провинций; в плодородном изобилии растительных орнаментов, во многом определявших эстетику Августа[58]. Плодовитость женщины из императорской семьи могла сделать или разрушить ее карьеру и популярность. Калигула развелся с Лоллией Паулиной потому, что она не сумела зачать в течение шести месяцев брака; на Цезонии он женился только тогда, когда она выполнила свою задачу. А Тацит, объясняя, почему в ранние годы правления Тиберия «весь двор был разделен на два противостоящих друг другу стана», приводит среди прочих такой аргумент: «Да и супруга Германика Агриппина превосходила числом рожденных ею детей и доброю славой Ливию, жену Друза»{250}.
Более того, для женщин из императорской семьи плодовитость была достаточной добродетелью, чтобы скрыть множество грехов. В «Сатурналиях» Макробия, собрании V в. римских застольных анекдотов, извлеченных из произведений античных авторов и устной истории, речь заходит о Юлии Младшей, изгнанной за прелюбодеяние во 2 г. до н. э., и все соглашаются, что только ее знаменитая плодовитость (выживших детей у нее было пятеро) спасала ее от опалы раньше:
Когда же он [Август] пригляделся к куче внуков и их сходству, как только представил себе Агриппу, покраснел от стыда, что сомневался в пристойности своей дочери. Поэтому Август тешил себя тем, что у его дочери веселый, с виду дерзкий нрав (animus), но не отягощенный пороком…{251}
Отождествление «кучи» детей с целомудрием может показаться несуразным любому, кто знаком с азами человеческой биологии, но для римлян, трактующих «целомудрие» не как христианское воздержание, а как брачную верность, эти два понятия были неразделимы. «Хорошая женщина» спала только со своим мужем, но часто и рожала ему бесчисленных детей, каждый из которых носил его имя с небольшими вариациями – поступать так было и долгом, и добродетелью. Для римского наблюдателя рождение Британника не только предвещало успех режиму Клавдия, оно также положительно сказывалось на образе Мессалины.
Сенат реагировал соответственно: вскоре после рождения мальчика он проголосовал за то, чтобы младенец был удостоен титула Августа, а Мессалине пожаловали имя Августы{252}. Это было необычайное предложение. Титул Августы был самым высоким из доступных римской женщине; Ливия удостоилась этой чести, уже будучи шестидесятилетней вдовой, Мессалине же было чуть больше двадцати, а императрицей она пробыла всего несколько недель. Некоторые сенаторы, должно быть, сопровождали это предложение зубовным скрежетом. Для тех из них, кто всего три недели назад надеялся на восстановление республики, то, что сенат наградил женщину, а тем более молодую, государственным титулом всего лишь за рождение сына, стало болезненным признанием вновь утвердившейся династической реальности. Для сенаторов, которые питали надежды занять престол, рождение сына и наследника Клавдия стало откровенной катастрофой.
Предложение сената может отражать настроения в пользу Мессалины на улицах Рима. В суматохе, последовавшей за смертью Калигулы, толпа чуть не выломала двери здания сената и была на волосок от того, чтобы расправиться с одним из консулов. Сенату приходилось налаживать отношения и с принцепсом, и с народом – почетный титул для Мессалины, пока толпа еще радовалась рождению Британника, мог быть удачным началом.
Однако Валерии Мессалине было не суждено стать Мессалиной Августой. Пока Мессалина отдыхала от родов в эпоху, когда не было ни анестетиков, ни антибиотиков, ее муж взял на себя ответственность отклонить эти почести от ее имени. Для Клавдия это был способ убедить сенат в том, что он не собирается, подобно Калигуле, действовать в духе восточной монархии – тем самым проявляя, по мнению Диона, великую скромность{253}. Для Мессалины это был серьезный удар. Присвоение почетного имени Августы для Ливии ознаменовало начало самого прославленного периода в ее карьере. Решение Клавдия давало понять, что новый император не обязательно собирался сохранять почести, которых удостаивались женщины при дворе Калигулы, – Мессалине предстояло бороться за свое положение.
Разочарование Мессалины, вероятно, было особенно острым на фоне чествования Клавдием прошлых поколений женщин из рода Юлиев-Клавдиев. Он осыпал посмертными почестями свою мать Антонию, несмотря на то что при жизни она его презирала. В память о ней стали ежегодно проводить цирковые игры, и, в отличие от Мессалины, она получила титул Августы{254}. Давно умершей Ливии тоже воздавали новые почести: в 42 г. н. э., в годовщину ее свадьбы, ее обожествили{255}. Казалось, что в Риме эпохи Клавдия женщине, чтобы заслужить почитание, надо было умереть.
Вечные сомнения в уместности публичного прославления женщин, характерные для римлян, побудившие Клавдия отклонить предложение сената, не поколебали решимости провинциалов. Гонцы, пустившиеся по сети почтовых дорог, разносили вести о благополучных родах Мессалины в самые отдаленные уголки римского мира, и империя спешила отпраздновать это событие. 10 ноября 41 г. н. э. Клавдий написал письмо в городской совет Александрии в Египте, разрешив начать установку статуй в честь самого себя и своей семьи{256}. Александрия также отчеканила монеты с изображением Мессалины: закутанная в покрывало, в одной руке она держит связку колосьев, ассоциирующих ее с богинями плодородия. Другая рука вытянута, и на ладони легко балансируют крошечные, как статуэтки, фигурки ее двоих детей. Греческая надпись на монете сообщает нам, что это «Мессалина, императрица и Августа». Восточные провинции ясно и недвусмысленно были готовы признать жену принцепса тем, чем она в действительности и была, – императрицей.
Одностороннее признание Мессалины в качестве Августы провинциями отражало глубоко укоренившиеся культурные различия. Греческий Восток после трех с лишним столетий эллинистической монархии имел устоявшееся представление о статусе царицы как об официальной должности, подразумевающей набор неотчуждаемых полномочий, которые автоматически давало положение жены правителя. Но монеты, отчеканенные в Александрии в 41 г. н. э., отражают также личный престиж Мессалины. Дизайн монет в провинциальных монетных дворах предоставлялся самим городам – так что решение Александрии изобразить Мессалину свидетельствует о популярности новой императрицы за пределами Рима.
Для провинций стабильность империи значила намного больше, чем ее идеология, а именно стабильность была главным обещанием режима Клавдия в его первые годы: так, например, монеты, отчеканенные в 41‒42 гг. н. э., часто содержат надписи, прославляющие constantia императора – его постоянство. Пока в Риме бушевали сенатские конфликты, провинции (наряду с политически бесправной городской беднотой) просто испытывали облегчение, видя четкую линию престолонаследия, обещавшую снижение рисков дестабилизирующих переворотов, заговоров и гражданских войн. Эту стабильность в буквальном смысле слова породила Мессалина, и александрийский монетный двор хотел ее за это прославить.
Разумеется, не только этим Мессалина привлекала александрийских чеканщиков. Восточные провинции не разделяли скучных предрассудков римлян относительно нравственного значения роскоши и красоты, а Александрия была городом Александра Македонского и Клеопатры – у них была прославленная традиция царского великолепия. По сравнению с пускающим слюни пятидесятилетним Клавдием, чья увенчанная лаврами голова была отчеканена на аверсе каждой монеты, Мессалина привнесла столь необходимый элемент гламура: она была молода, благородна и, как оказалось, прекрасна.
Распространение изображения человека по всей империи в 41 г. н. э. было непростым делом, но Юлии-Клавдии, мастера пиара, справлялись с ним замечательно. Мессалина позировала скульптору в Риме, вероятно, в самом начале своего правления. Получившийся портрет (известный по немногим уцелевшим копиям), возможно, льстит ей, но не идеализирует реальную личность до неузнаваемости{257}. Волосы Мессалины уложены по сложной моде двора Калигулы – разделены пробором посредине, с длинными спиральками локонов, уложенными на макушке в виде вертикальных бороздок. На затылке волосы заплетены и собраны в низкий узел. На некоторых версиях портрета часть локонов ниспадает волнами на плечи. Спереди лицо окаймляют мелкие, тугие, плоские завитки; лицо у нее сердечком, с широким лбом, полными щеками и плавно заостренным подбородком. Ротик маленький, но губы пухлые, изогнутые луком Купидона, их уголки приподняты в еле заметной улыбке. Между губами скульптор прорезал глубокий затененный желобок, создавая впечатление, что модель слегка разомкнула их – то ли она непринужденно расслаблена, то ли вот-вот заговорит. Нос классически прямой, но самая заметная черта Мессалины, безусловно, глаза. Большие, широко расставленные под изящными бровями, изогнутыми строго параллельно верхним векам, эти глаза придают лицу Мессалины открытость, которая кажется одновременно наивной и разоблачающей. Она выглядит прекрасной, даже чувственной, но при этом молодой.
После осмотра, доработки и утверждения прототипный портрет копировался и рассылался как образец в города по всей империи. Эти копии тиражировались до тех пор, пока изображения императрицы не появлялись повсюду. В храмах и на городских площадях ставили статуи в полный рост из мрамора и бронзы; бюсты и статуэтки, выполненные из ценного цветного камня, металла или керамики – в зависимости от бюджета, украшали частные гостиные и домашние алтари; более эфемерные изображения, выполненные на хоругвях или деревянных панелях, висели в государственных святилищах и витринах лавок.
Большинство этих изображений было уничтожено в ходе damnatio memoriae, последовавшего за опалой Мессалины. По мере того как вести об обстоятельствах ее казни распространялись по империи, ее статуи низвергали с пьедесталов: бронзовые переплавляли, мраморные разбивали на куски. В некоторых более бедных сообществах ее статуи отправляли обратно в мастерские, чтобы переделать, придав сходство со следующей женой Клавдия. Картины сжигали или просто соскребали с них лицо Мессалины. Держать ее портрет или статую даже в собственном доме было равносильно измене.
Голова статуи, идентифицированная как изображение Мессалины, несет на себе следы попытки уничтожения. Хранящаяся теперь в Дрездене, она обладает характерными приметами портретного типа Мессалины: сложная прическа с рядами локонов, обрамляющих округлое лицо с мягкими крупными чертами. Дрезденская статуя наделяет императрицу атрибутами божества: на ней лавровый венок и напоминающая городскую стену с орудийными башенками корона богини Кибелы{258}. Изображение не стоит воспринимать буквально – Мессалине не поклонялись как живой богине, однако это смелая декларация власти, что делает еще более поразительными глубокие трещины, пересекающие мрамор вдоль и поперек. Разрушение выглядит намеренным: лицо раскололось на четыре аккуратных куска от одного сильного удара по задней части головы{259}.
Одна статуя пережила это планомерное уничтожение невредимой. Обнаруженное в Риме, перевезенное в королевское собрание в Версале и конфискованное для Лувра во время революции, это изображение Мессалины и Британника в натуральную величину удивительно хорошо сохранилось[59]. Вероятно, оно датируется самыми первыми годами царствования Мессалины, когда Британника еще можно было изображать младенцем. Вероятно, скульптура сохранилась в мастерской, где по какой-то причине ее лицо не переделали, как было задумано; или, возможно, была спрятана на вилле какого-то тайного поклонника.
Эта Мессалина не обладает явными божественными атрибутами. Ее костюм демонстративно скромен. То, как лежат складки драпировки вокруг ее шеи, указывает, что на ней стола (stola) – длинная туника, закрепленная на плечах, служившая характерным признаком респектабельной римской матроны. Поверх столы надета палла (palla) – покрывало, плотное охватывающее фигуру посредине, свисающее складками с левой руки и наброшенное на голову, как платок. Большим и указательным пальцами правой руки она придерживает край покрывала, приподнимая ткань там, где в противном случае она ниспадала бы на плечо. Этот жест, когда женщина приближает накидку к лицу, хорошо известен в римском искусстве и обозначает целомудрие (pudicitia).
Эта иконография, подчеркивающая добродетель, вероятно, легко распознавалась всяким современником, но само действие сохраняет определенную двусмысленность. Есть некоторое жеманство, даже кокетство в том, как изящно Мессалина подхватывает ткань, в открытом жесте ее кисти и в самом действии: предполагается, что она приподнимает покрывало, чтобы скромно притянуть его к лицу, но в момент, запечатленный скульптором, она как раз распахнула его и обнажила шею. Римляне прекрасно осознавали потенциально трансгрессивную сексуальность «скромных» женщин; так, описывая жену Нерона, Поппею Сабину Младшую, Тацит язвительно заявляет: «Под личиной скромности она предавалась разврату. В общественных местах показывалась редко и всегда с полуприкрытым лицом – то ли чтобы не насыщать взоров, то ли, быть может, потому, что это к ней шло»{260}.
Присутствие младенца Британника маскирует этот намек на сексуальность под прославление плодовитости и материнства. Британник сидит на согнутой левой руке Мессалины, его тельце обнажено, но ноги и правое плечо задрапированы, словно у миниатюрного Зевса. Он поворачивается к матери, подняв головку, чтобы взглянуть ей в лицо – а она, в свою очередь, слегка наклоняет к нему голову, – и тянется ладошкой с отставленным мизинцем, чтобы прикоснуться к ее подбородку или, возможно, ухватиться за вырез ее столы.
С точки зрения жителя Запада, окруженного на протяжении двух тысячелетий христианской иконографией, Мессалина удивительно напоминает Мадонну. Однако истинным источником вдохновения для этой композиции, вероятно, послужил греческий шедевр IV в. до н. э. – «Эйрена и Плутос» Кефисодота{261}. Бронзовый оригинал изображения богини мира (Эйрены), которая держит тянущегося к ней младенца Плутоса (бога богатства), стоял на Агоре в Афинах, многократно копировался, и его форма должна была быть узнаваемой в средиземноморском мире: заимствование его иконографии для этого императорского изображения не осталось бы незамеченным для античного наблюдателя.
Эта единственная скульптура отражает публичный образ Мессалины в начале ее правления. Рождение сына позволило ей притязать на высшие образы традиционной женской добродетели: ее стола символизировала ее брак, жест – верность, а ребенок – плодовитость. После бесконечной неопределенности правления Калигулы рождение Британника сулило новую эру стабильности и безопасности, мира и процветания: отождествляя ее с Эйреной, олицетворением мира, композиция декларирует участие Мессалины в его достижении.
Но статуя показывает и еще один элемент публичного имиджа императрицы. Она была молода и прекрасна; ее игра с покрывалом и присутствие ребенка говорили не только о скромности, но и о флирте, не только о плодовитости, но и о сексуальности. В арсенале Мессалины было оружие, которым не обладала матриархальная Ливия, возвысившаяся уже после сорока. Красивая, молодая и – довольно неожиданно – одна из самых богатых, знаменитых и влиятельных женщин в мире, Мессалина, вероятно, быстро поняла, что очарование может быть таким же мощным оружием, как добродетель.