Неужто ты, развратная царица кровосмесительного Канопа…
Клавдий еще ужинал, когда получил весть о смерти жены. Никто не уточнил, покончила ли она с собой или была убита, а он не спрашивал. Вместо этого, если верить нашим источникам, он расположился поудобнее и приказал подать себе еще чашу вина. В последующие дни император хранил полное безразличие ко всему. Ничто, казалось, его не волновало – ни торжество вольноотпущенников, ни горе его детей, он не проявил никаких человеческих чувств. Тацит называет это «забвением»{467}.
Коль скоро Клавдию было угодно забыть Мессалину, сенат с готовностью помогал ему. Он постановил «убрать ее имя и ее статуи изо всех общественных мест и частных домов»{468}. Это был всего второй случай в римской истории, когда подобный указ, известный как «проклятие памяти» (damnatio memoriae), был издан официально{469}. По всей империи снимали с постаментов статуи, воздвигнутые за последние восемь лет[99]{470}. Одним разбивали головы, другие отвозили обратно в мастерские. Там их переделывали, добиваясь сходства с Агриппиной или Октавией, и в них уже невозможно было узнать Мессалину[100]{471}. Меняли и надписи – большие публичные на Форуме в Риме и в провинциальных городах. В одном частном римском некрополе имя Валерия соскоблили с надгробия одного из вольноотпущенников Мессалины[101]{472}. Указ сената дошел даже до карманов людей: в городе Траллы (западное побережье нынешней Турции) имя императрицы уничтожали на отдельных монетах{473}.
Но и после того, как статуи были разбиты, а имя стерто, люди продолжали говорить о Мессалине. Падение великих и могущественных женщин всегда давало пищу для скандала, особенно когда дело было связано с сексом, и само по себе число мужчин, погибших вместе с императрицей, вкупе с обвинениями ее в двоебрачии, сделало скандал беспрецедентным. Если Клавдий обеспечил город зерном, то Мессалина на всю зиму обеспечила его сплетнями.
История менялась по мере того, как ее рассказывали, так бывает всегда, а эта история передавалась из уст в уста достаточно часто, чтобы измениться почти до неузнаваемости. Дальше в нашей книге – уже не история Мессалины, а история ее репутации.
На заре II в. поэт Ювенал сочинил свою шестую сатиру – пожалуй, самое неприятное и самое знаменитое из его произведений. Лирический герой, воинствующий женоненавистник, на протяжении почти семи сотен строк советует своему другу не жениться, разоблачая все типы женственности и женщин, какие он только способен вообразить. Если ваша жена красива, она будет тщеславной; если уродлива, от нее нет проку; если она богата, то будет помыкать вами; если вы любите ее, она будет вас мучить; если она умеет играть на лире, то у нее слишком ловкие руки; если она говорит по-гречески, то она слишком эмоциональна; если она спортивна, то мужеподобна; если она религиозна, то непременно ударится в колдовство; и конечно, если она умна, то все обернется совершенно невыносимым кошмаром. Даже идеальная женщина – красивая, плодовитая, богатая, знатная и целомудренная – находит способ разозлить Ювенала. Само ее совершенство, предостерегает он, сделает ее гордой, а кто потерпит такое в жене?
Вам будет простительно счесть, что это исчерпывающий список выпадов Ювенала в адрес женщин, но на самом деле в нем нет предмета самой большой его озабоченности – женской способности к измене. Ювенал утверждал, что в Риме его времени не осталось ни одной целомудренной женщины – город слишком погряз в грехе и чувственности, чтобы допустить подобное – и что худшей из всех была Мессалина. В доказательство Ювенал приводит удивительную историю, выходящую далеко за рамки обычного прелюбодеяния{474}.
Эппией ты изумлен? преступлением частного дома?
Ну, так взгляни же на равных богам, послушай, что было
С Клавдием: как он заснет, жена его, предпочитая
Ложу в дворце Палатина простую подстилку, хватала
Пару ночных с капюшоном плащей, и с одной лишь служанкой
Блудная эта Августа бежала от спящего мужа;
Черные волосы скрыв под парик белокурый, стремилась
В теплый она лупанар, увешанный ветхим лохмотьем,
Лезла в каморку пустую свою – и, голая, с грудью
В золоте, всем отдавалась под именем ложным Лициски;
Лоно твое, благородный Британник, она открывала,
Ласки дарила входящим и плату за это просила;
Навзничь лежащую, часто ее колотили мужчины;
Лишь когда сводник девчонок своих отпускал, уходила
Грустно она после всех, запирая пустую каморку:
Все еще зуд в ней пылал и упорное бешенство матки;
Так, утомленная лаской мужчин, уходила несытой,
Гнусная, с темным лицом, закопченная дымом светильни,
Вонь лупанара неся на подушки царского ложа.
История, которую плетет Ювенал, примечательна вот чем. Она уводит нас из императорского дворца в трущобный бордель и обратно, попутно разрушая комфортные границы, на которых зиждилось римское общество: здесь нет разделения между императрицей и рабыней, женой и шлюхой. В этом отрывке к тому же Мессалине дается эпитет, оказавший, вероятно, решающее влияние на ее устойчивый образ в западной культуре: meretrix Augusta – блудная Августа. Весь пассаж поражает воображение, но, чтобы понять, насколько шокирующим он был для римского читателя, нам придется совершить экскурсию в Помпеи.
Время действия – где-то до 79 г. н. э.[102] Вы приближаетесь к Помпеям со стороны побережья, минуя пригородные бани проходите под бочарным сводом ворот Порта Марина, прорезающих городские стены и простоявших здесь семь столетий. Сейчас они заброшены, но двойные фортификации, усеянные бойницами, свидетельствуют о том времени, когда устойчивая власть Рима еще не распростерла свои крылья надо всем полуостровом, когда Италия не была столь мирной и процветающей, как теперь. Сегодня в этих богатых прибрежных курортных городах у Неаполитанского залива основное внимание уделяется не войне, а торговле, развлечениям и показному потреблению.
Сразу направо, как только вы входите в город, – храм, посвященный Венере, богине любви и секса и покровительнице Помпей, окруженный ландшафтными садами, расположенными на искусственных террасах, с которых открывается вид на долину внизу. Вы продолжаете путь мимо святилища Аполлона и крытой базилики, где рассматриваются судебные дела, и виа Марина расширяется, увлекая вас в центр города на открытое пространство Форума.
Ступая по плиткам полированного травертинского мрамора, вы проходите дальше на виа дель Абонданца и сворачиваете налево у Стабианских терм в менее благополучные боковые улочки Помпей. Мостовые здесь узкие, нависающие над ними балконы вторых этажей заслоняют свет. На углу двух таких проулков – Виколо дель Балконе Пенсиле и Виколо дель Лупанаре – стоит нелепое, узкое, клиновидное двухэтажное строение, напоминающее нос корабля, с террасой, огибающей фасад.
В зависимости от того, в какое время дня или ночи вы пришли, на развилке дорог вокруг этого здания может быть очень оживленно. Мужчины входят и выходят, женщины стоят, прислонившись к дверным проемам, или перегибаются через балкон, окликая прохожих. Вы пришли к борделю, или, как называют его ваши латиноязычные спутники, лупанарию, что переводится как «волчье логово».
Вы проскальзываете внутрь через вход с Виколо дель Лупанаре и оказываетесь в широком коридоре{475}. Стены украшают простые фрески – красные орнаменты с маленькими грифончиками и лебедями. Эти стенные росписи, имитирующие более дорогие тканые гобелены, доходят до самого глинобитного пола. Из центрального прохода открываются пять узких комнат: одни без окон, другие с маленькими окошками высоко наверху, в каждой каменная платформа, упирающаяся в заднюю стену, украшенная нарисованными красными «лентами» и каменными «подушками». Пол вокруг дверных проемов внутри борделя удивительно гладкий; там нет ни канавок, ни отверстий – ничего, что указывало бы на наличие дверей. Возможно, уединение обеспечивали занавески, а может быть, в приватности и не было необходимости.
Пространство над каждым из дверных проемов украшено эротическими панно, изображающими пары мужчин и женщин. Сцены не выглядят очень уж смело, позы не особенно разнообразны. Вопреки некоторым предположениям, это не «меню» сексуальных услуг, предлагаемых клиенту. Ни на одном из этих изображений, к примеру, нет орального или гомосексуального секса, хотя оба вида услуг упоминаются в граффити, покрывающих стены борделя. Эти картины создают абстрактный, цензурированный, интимный эротический идеал, где красивые, влюбленные с виду пары занимаются любовью на расписных кроватях, заваленных пышными матрасами, подушками и яркими простынями. Достаточно опустить взгляд и заглянуть в дверные проемы под этими картинами, чтобы понять: никакого отношения к реальности борделя они не имеют.
Части стен, на которых нет фресок, испещрены граффити: именами, рисунками, сексуальным хвастовством. Одна надпись пародирует знаменитое изречение Цезаря «Пришел, увидел, победил»: «Пришел, поимел, вернулся домой». Слои надписей – с их отчаянными декларациями идентичности, вопиющими «здесь был такой-то и такой-то» – напоминают нам о том, что это пустое пространство когда-то постоянно и энергично использовалось.
В широком холле между комнатами обнаженные проститутки демонстрируют свой «товар», клиенты исследуют их предложения, а бандерша следит за тем, чтобы деньги были уплачены полностью. В уборной в дальнем конце девицы смывают следы последнего мужчины, бреют ноги и накладывают макияж. В комнатах по полу раскидана торопливо сброшенная одежда; чаша вина стоит возле «кровати»; если уже поздно, горит масляная лампа, покрывающая стены стойкими разводами сажи; а на каменном выступе в глубине комнаты проститутка и ее клиент совершают свою финансовую сделку.
Бордель в Помпеях вполне можно рассматривать как пример того типа заведения, в котором Ювенал представлял себе Мессалину. В этом лупанарии такие же маленькие отдельные комнатки, как в описании Ювенала; можно вообразить, как здесь раскатывали подстилку, чтобы прикрыть холодный камень помпейского ложа-платформы, такую же, какая была у Мессалины, а копоть на ее лице, вероятно, была от масляной лампы вроде тех, что обнаружены в этом лупанарии. В воображении Ювенала прибежище императрицы характеризуется убогой, неудобной бедностью и контрастом, который оно составляет материальной роскоши императорского дворца ее дневных часов. Сатирик подчеркивает зловоние, духоту и жару в борделе Мессалины, и в помпейском лупанарии с пятью плохо вентилируемыми комнатами на площади около 10 на 10 м должна была царить именно такая атмосфера.
Вообразив Мессалину в этом борделе, наглядно представив себе ее стоящей в коридоре и совокупляющейся на каменной платформе, которая заменяла кровать, мы наконец можем оценить, насколько шокирующей была сатира Ювенала. Нет ничего дальше от дворца, от достоинства и величия императорской власти, чем подобная картина.
Внешний облик Мессалины меняется вместе с ее окружением. Ювенал заставляет ее маскироваться, прикрывая черные волосы светлым париком. Светлые волосы в Древнем Риме ценились и считались привлекательными, но среди коренного населения встречались редко. Гораздо чаще белокурость ассоциировалась с североевропейскими пленницами, которых вывозили из Германии или даже Британии: этих девушек обращали в рабство, продавали и нередко принуждали заниматься проституцией. Ниже в той же шестой сатире Ювенал пишет о flava lupa – «белокурой шлюхе», занимающейся своим ремеслом под открытым небом среди разрушенных могил на обочине дороги{476}. Новообретенная белокурость делает Мессалину похожей на проститутку, но, так как она жена Клавдия, это может подразумевать еще одно унижение. Это выглядит чуть ли не как инверсия британского триумфа четы: Ювеналова Мессалина превращается из женщины, возглавлявшей процессию в своей увитой цветами повозке (carpentum), в одну из белокурых британских пленниц, которые шли, закованные в кандалы, позади. Физическая трансформация Мессалины продолжается в ночи: к утру ее лицо становится «темным» от копоти дешевых масляных ламп, которыми она пользуется для освещения. Возвращается она «гнусной», грязной и почти неузнаваемой, проскальзывая под одеяло императорской постели.
Имя римской женщины несло в себе ее семейную историю, и, окончательно стирая свою дневную идентичность, Мессалина у Ювенала меняет имя. Лициска – женская уменьшительная форма от греческого λύκος и означает что-то вроде «маленькая волчица». Состоящее из одного слова имя иностранного происхождения явно предназначено для того, чтобы восприниматься как имя рабыни. Из помпейских граффити известно, что проститутки обычно работали под подобными одинарными именами: Венерия, Фортуната, Сукесса, Юкунда{477}. У многих из них был сексуальный подтекст, и имя Лициска не исключение.
В римском мире было много продажного секса, а в латыни много слов для обозначения мужчин и женщин, которые им торговали{478}. Самый нейтральный термин – meretrix – можно перевести просто как «проститутка». В буквальном смысле он означал «зарабатывающая женщина». Если требовался более обидный оттенок, можно было использовать уничижительное слово scortum. Это более грубое слово применялось к секс-работникам обоих полов и несло больше моральной нагрузки. Буквально оно означает «кожа» или «шкура». Возможно, происхождение этих слов неясно и неаппетитно с общечеловеческой точки зрения. Оно могло вызывать ассоциации между шкурой животного и кожей человека, объективируя проститутку как всего лишь кожаный мешок. Возможен и другой вариант: термин мог отражать ассоциацию между обработкой кожи, повторяющимися ударами молотка, стуком, катанием и обработкой шкур и половым актом, увековечивая насильственную и механическую версию занятий любовью.
На самом нижнем конце римского спектра секс-работы находилась lupa. Этот термин буквально означал «волчица» и использовался для обозначения наиболее низко павших социально и морально, самых легкодоступных проституток из всех: уличных, девушек из убогих борделей и тех, что торговали собой в некрополях, раскинувшихся вдоль дорог, ведущих в город и из него. Это был настолько распространенный термин, что он породил латинское обозначение борделя – «лупанарий». Образованный римлянин владел греческим наравне с латынью, и вряд ли он при виде псевдонима Мессалины Лициска не вспоминал о значении греческого слова, от которого он образован. Перекрестив императрицу в «Маленькую волчицу», Ювенал изображает Мессалину как архетипическую шлюху и как персонификацию неконтролируемой, животной сексуальности.
Римские проститутки постоянно сталкивались с риском объективации, принуждения, насилия, грабежа и смерти, и Ювенал не дает объяснения, зачем императрице рисковать всем – властью, богатством, почетом, чтобы взять на себя одну из самых унизительных ролей в римском обществе. В своем умолчании и подчеркивании чувственных характеристик душного, убогого борделя Ювенал, очевидно, предполагает, что именно материальное и сексуальное уродство борделя несет для Мессалины фетишистскую привлекательность.
Рассказ Ювенала не заслуживает доверия. Трудно допустить, что жена императора, какими бы правами она ни обладала, могла выскользнуть в ночи из дворцового комплекса, надежно охраняемого людьми, которые подчинялись непосредственно ее мужу. А если бы каким-то чудом Мессалина пробралась за стены дворца, прошла через весь город и оказалась в борделе, белокурый парик, которым снабжает ее Ювенал, вряд ли смог бы сохранить ей анонимность. В 40-е гг. н. э. Мессалина была самой узнаваемой женщиной в мире. Поскольку она была императрицей, ее изображения были повсюду – в виде огромных мраморных статуй, стоявших в святилищах и базиликах, портретов императорской семьи, висевших в лавках и атриумах, даже на звякающих в карманах людей монетах, которыми они оплачивали все необходимое для жизни. Все знали ее в лицо; просто не могло подобное сойти ей с рук.
Сатира всегда строится на узнавании, и пусть рассказ Ювенала неправдоподобен, он отражает распространенную и устойчивую традицию связывать императрицу с проституцией. Ко времени Кассия Диона, на заре III в. н. э., эти слухи уже воспринимались как исторический факт. Он сообщает, что императрица устроила собственный бордель в стенах Палатинского дворца, где трудилась сама и принуждала других женщин императорского двора делать то же самое[103]{479}. Слух воспроизводится в «Кратких жизнеописаниях цезарей», собрании биографий императоров, написанном в конце IV – начале V в.; их анонимный автор добавляет такую подробность: Мессалина якобы задействовала и жен, и девственниц из знатных семей и наказывала тех аристократов, которые отказывались изображать клиентов{480}. История Плиния Старшего о состязании императрицы с куртизанкой – еще одна вариация на ту же тему. Сохранившиеся три мутации одного и того же слуха указывают на то, что он воспроизводился в стиле игры в «испорченный телефон».
Мессалина была не первой женщиной во власти, которую обзывали проституткой. Менее чем за столетие до воцарения Мессалины на Палатине поэт Проперций назвал Клеопатру 'meretrix regina Сanopi' – «развратная царица Канопа», и Ювенал почти наверняка воспроизвел эту знаменитую фразу намеренно{481}. Хотя эта склонность ассоциировать женщин-правительниц с проститутками производит шокирующее впечатление, она не столь удивительна, как кажется поначалу. Для античного сознания и проститутка, и женщина-политик преступали границу, отделявшую частную женскую сферу домашнего быта от мужского мира гражданской жизни. Проститутка делала свое тело общедоступным, женщина-политик вмешивалась в государственные дела, но обе отбрасывали свою домашнюю женскую идентичность и входили в новую публичную жизнь; в некотором роде одна была очевидной аллегорией другой.
Рассказы об императрице, изображающей проститутку, всего лишь один из аспектов процесса мифологизации, которой подверглась история Мессалины после ее гибели в 48 г. н. э. Еще при жизни Мессалина показала себя как политическая сила, с которой нужно считаться. Она выстроила свой публичный образ, придумала новые каналы осуществления придворной политики и систематически устраняла оппонентов, крупных игроков в сенате и императорской семье, которые казались угрозой ее собственному положению или режиму ее мужа. В годы после ее смерти все это было забыто. Из женщины с сексуальными желаниями, существующими наряду с ее амбициями в отношении себя и своей семьи, ее превратили в концентрированное воплощение римских страхов перед женской сексуальностью. Всё – планы Мессалины, ее неудачи, ее успехи, ее нововведения – вбирал в себя разрастающийся нарратив об императрице-блуднице.
Что же произошло и почему это случилось с Мессалиной? Она была далеко не первой женщиной из императорской семьи, которую обвиняли в сексуальной безнравственности, так почему только ее имя стало синонимом сексуальной ненасытности? Императрица явно была менее целомудренной, чем того требовал абсолютистский идеал римской женственности, возможно, она имела больше сексуальных партнеров, чем обычно было принято даже среди довольно искушенных ее подруг из высшего общества, и она безусловно флиртовала менее осмотрительно. Но реальный ключ к мифологизации Мессалины – не в ее жизни, а в том, что происходило после ее смерти: в действиях и в восприятии ее преемницы Агриппины, а также в суждениях, которые были вынесены о правлении ее мужа.
После того как той осенью Клавдий, находившийся в лагере преторианцев, наблюдал за казнью любовников и соратников Мессалины, он обратился к собравшимся когортам и велел им убить его, если он еще хоть раз попытается жениться{482}. К зиме его настроение изменилось, и в первый день нового 49 г. н. э. он женился на своей четвертой супруге и второй императрице – собственной племяннице Агриппине. Став императрицей, Агриппина приобрела прочное положение при дворе Клавдиев – положение с набором привилегий и степенью влияния, которых Мессалина добивалась почти десятилетие. В тот же год она получила титул Августы{483}.
В начале 49 г. н. э. двор Клавдия, который все еще лихорадило после падения Мессалины, раздирала конкуренция между партиями. Агриппина была не единственной претенденткой на брак с Клавдием; ее притязания успешно отстаивал вольноотпущенник Паллас, но Нарцисс и Каллист предлагали двух других невест – бывшую жену Клавдия Элию Петину и третью жену Калигулы Лоллию Паулину соответственно{484}. Дети Мессалины, Октавия и Британник, также оставались при дворе и в явном фаворе у своего отца. Лояльность любых выживших сторонников прежней императрицы естественным образом переносилась на них, и даже некоторые из ее былых врагов – в том числе Нарцисс – позже выкажут готовность поддержать притязания ее детей. За пределами Палатина тоже, вероятно, оставались приверженцы памяти Мессалины; многих в Риме могло возмущать то, что ее статуи были переделаны в изображения Агриппины. Даже сам Клавдий, по-видимому, испытывал внутренний конфликт; хотя он публично поддержал проклятие памяти Мессалины, Нарцисса за «услугу» ее устранения он вознаградил более скупо, чем рассчитывал вольноотпущенник{485}.
Ненадежность положения Агриппины в ранние годы ее правления нашла отражение в суматошной деятельности, направленной на укрепление собственной фракции на Палатине. Она распорядилась, чтобы Сенеку – старого союзника ее и ее сестер, к тому же отнюдь не поклонника прежней императрицы – вернули из ссылки, куда в 41 г. н. э. его отправила Мессалина, после чего назначила его наставником своего сына Нерона. Она добилась, чтобы Лоллию Паулину, наиболее опасную из двух ее соперниц за руку Клавдия, обвинили в колдовстве (та якобы консультировалась с астрономами относительно брака с императором), выслали из Рима и принудили покончить с собой{486}. Она обвинила Луция Силана, помолвленного с Октавией с 41 г. н. э., в инцесте с его красавицей-сестрой Юнией Кальвиной – он совершил самоубийство в день свадьбы Агриппины с императором{487}. Эти события освободили Октавию для помолвки с Нероном, что укрепляло династические связи Агриппины с Клавдием.
Учитывая неспокойную ситуацию, важно было предотвратить любую идеализацию прежней императрицы, поскольку это могло негативно отразиться на новой. Однако при должной осторожности сравнение могло быть полезным инструментом. Подчеркнув реальные или кажущиеся пороки Мессалины – ее якобы распутство, склонность к насилию и иррациональность, Агриппина могла укрепить свое положение в глазах Клавдия, двора и публики. Слухи, которые начали распространяться после внезапного и скандального падения Мессалины, теперь могли подогреваться ее преемницей. Кроме того, в кругу Агриппины, вероятно, обнаружили, что раздувание старых сплетен помогает снискать благоволение на Палатине. Некоторые из этих сплетен передавались из уст в уста и повторялись до тех пор, пока не превратились в «факт». Другие могли быть записаны. Из текстов Тацита и Плиния Старшего мы знаем, что Агриппина написала commentarii – мемуарные заметки «о своей жизни и о судьбе своих близких»{488}. Если, что весьма вероятно, записки были составлены где-то в конце 50-х гг. н. э., то в них должна была идти речь о превратностях жизни при дворе предыдущей императрицы и деталях падения Мессалины.
Вероятно, именно автобиографии Агриппины или разговорам в ее кругах следует приписать сомнительную историю о попытке Мессалины убить юного Нерона в 48 г. Слишком уж она удобна – она изображает невменяемую, одержимую манией Мессалину и мать-защитницу Агриппину, одновременно ассоциируя Нерона с мифологическими героями (Гераклом, Эдипом, Ромулом и т. д.), пережившими в младенчестве нападение врагов, которые надеялись помешать сбыться предсказаниям об их будущем величии. В этом кругу, возможно, распространялись и другие истории: мало того, что россказни о неразборчивости в сексуальных связях давали хорошую пищу сплетням на пирах, они обеспечивали выгодный контраст с собственным образом, который Агриппина будет всячески культивировать после смерти Клавдия, – образом всецело преданной матери и целомудренной вдовы. К тому же Агриппине было выгодно воспроизводить выдвинутые Нарциссом обвинения Мессалины и Силия в организации заговора. Этот нарратив затмил всякую память о том, что Агриппина сама была осуждена по обвинению в государственной измене при Калигуле в 39 г. н. э. (хотя позже и помилована), и послужил тем самым оправданию убийства, которое сделало Агриппину императрицей.
Интересно, что хотя, вероятно, новая императрица и ее приближенные распространяли грязные сплетни о Мессалине, но по иронии судьбы самый долгосрочный вред репутации ее предшественницы нанесло падение самой Агриппины. В 59 г. н. э., почти ровно через десять лет после смерти Мессалины, Агриппина была убита по приказу своего сына, а в 69 г. восстание против Нерона положило конец династии Юлиев-Клавдиев. В последующие годы враждебно настроенные историки разгулялись по поводу Агриппины. Безусловно, она дала им достаточно поводов: она добилась воцарения своего сына Нерона (императора, крайне непопулярного у авторов из числа сенаторов) якобы с помощью двойного убийства Клавдия и Британника, и, что в их глазах было еще хуже, она откровенно фигурировала в центре политической жизни, на что прежде не осмеливалась Мессалина или любая другая римская женщина. В то время как Мессалина в основном держала свою власть за закрытыми дверями на Палатине, Агриппина была не столь сдержанна: первый преторианский пароль при новом правлении был «Превосходная мать»; чеканились монеты, на которых ее профиль был изображен нос к носу с Нероном; она появлялась в золотом мужском военном плаще и даже пыталась принимать иностранных послов в официальной обстановке{489}. Именно на этом и сосредоточивают внимание историки: их Агриппина руководствуется исключительно своими безжалостными политическими амбициями.
Древние рассматривали историописание как упражнение в литературном мастерстве наряду с бесстрастной фиксацией исторических фактов. Доводы могли с равным основанием извлекаться и из анализа, и из обстановки, структуры и характера – и в противопоставлении двух императриц Клавдия историки нашли идеальную возможность поупражняться в литературных построениях. Чем более амбициозной, умной, рациональной, коварной и бесполой они делали Агриппину, тем более бесцельной, глупой, иррациональной, страстной и плотской получалась у них Мессалина. Контраст придавал обеим фигурам кинематографическую четкость, создавая крайности, которые обеспечили читателям драматизм и вариативность, однако он также говорил кое-что о политике.
Хотя Август проповедовал традиционный домострой, создание им наследственной династии дало женщинам из дома Цезаря беспрецедентный для Рима потенциал власти, а развитие структур придворной политики в последующие годы предоставило им новые возможности для его реализации. Эти перемены стали по-настоящему заметны только при Клавдии: Ливия старательно прятала свою власть под вуалью старомодной скромности, Тиберий правил холостяком, а Калигула так часто менял жен, что ни одна из них не могла достичь реального влияния. Власть женщин, появившихся при Клавдии, – сначала Мессалины, а затем Агриппины – казалась зловещим явлением тем наблюдателям из числа сенаторов, которые писали историю первой династии: это был симптом новой квазимонархической политической структуры, который, казалось, предвещал опасное нарушение естественного порядка вещей.
Противопоставляя Мессалину и Агриппину друг другу, эти авторы (особенно Тацит) рисовали два образа женской власти: противоположные по характеру, но одинаково ужасающие по последствиям. Мессалина, гиперженственная в своей чувственности и страсти, феминизирует политику, заставляя государственные дела иррационально крутиться вокруг похоти, тайных интриг, ревности, сновидений и любовных связей; Агриппина, напротив, становится противоестественно, чудовищно мужеподобной из-за своей одержимости достижением абсолютной политической власти. Приступая к рассказу о новой эре Агриппины, Тацит делает это сравнение явным: «Всем стала заправлять женщина, которая вершила делами Римской державы отнюдь не побуждаемая разнузданным своеволием, как Мессалина; она держала узду крепко натянутой, как если бы та находилась в мужской руке. На людях она выказывала суровость и еще чаще – высокомерие; в домашней жизни не допускала ни малейших отступлений от строгого семейного уклада, если это не способствовало укреплению ее власти»{490}. Между этими двумя крайностями Тацит отстаивает свою точку зрения, что женская власть – а следовательно, и династия, подобная Юлиям-Клавдиям, – всегда будет бедой для государства.
Образ Мессалины формировался как на фоне Агриппины, так и на фоне Клавдия. Типичным пороком, который приписывали Клавдию историки, когда оценивали его наследие как правителя, была слабость. Это был умный и проницательный человек, способный принести пользу государству, и он действительно приносил ее, но он был слаб: поддавался влиянию тех, кто не имел права на власть, в частности своих жен и вольноотпущенников, не знал самоограничений, особенно в том, что касалось женщин и вина. Мессалина и ее дурное поведение – ключевой момент в создании этого образа.
Контроль был, вероятно, главной определяющей чертой идеальной римской мужественности. Гражданин был обязан осуществлять контроль на трех уровнях. Над собой, практикуя разумную умеренность. Над своей семьей в качестве отца семейства (pater familias) – главы домохозяйства. И над государством, участвуя в голосовании или занимая государственную должность. Женское прелюбодеяние подрывало основы второго столпа контроля. Выходя за границы своего брака, прелюбодейка обнажала неспособность своего мужа держать свою жену в узде – иными словами, она насмехалась над его мужественностью.
Эти ожидания идеальной мужественности вдвойне сказывались на принцепсе. Для него границы между личностью, домом и государством были размыты – его личность и его дом и были политическими образованиями, и его действия символизировали отцовскую роль в отношении к империи. Неспособность императора контролировать ситуацию на любой арене была не просто личной неудачей – это был кризис государства.
Самые невероятные истории о Мессалине, крайности ее супружеских измен и занятия проституцией – все они играют на этой одержимости мужским контролем и страхах Клавдия по поводу неспособности его сохранять. Если прелюбодеяние было унизительно для обманутого мужа, то жена, охотно занимающаяся секс-работой, доводила унижение до невообразимой крайности. Если прелюбодеяние попирало узы брака, то проституция опрокидывала их полностью; проститутка была одной из немногих женщин римского общества, за которой признавалось право функционировать независимо от структуры семьи, вне контроля отца или мужа. Обвиняя Мессалину в проституции, источники превращают Клавдия в этакого рогоносца, совершенно неспособного удержать жену или дом под надлежащим мужским контролем. Эту мысль они передают с помощью деталей: в повествовании Ювенала императрица буквально переходит границы дворца, убегая в ночной город, а затем приносит с собой домой грязь, физически пачкая брачное ложе; в рассказе Диона она разрушает святость домашнего пространства, устроив бордель в стенах императорского дома (domus). Кроме того, эти истории поднимают более серьезный вопрос: как может Клавдий управлять государством, если не способен поддерживать порядок в собственном доме?
Слухи о проституции императрицы подпитывались и тревогой Клавдия по поводу своего лидерства. Римская проститутка была опасным символом социальной мобильности: это была женщина, которая сама зарабатывала деньги, ее положение в обществе не определялось статусом отца или мужа, она была infamis, обычно рабского происхождения, но она могла вступать в самые интимные и непринужденные отношения с высшими представителями мужской элиты. Превратив Мессалину в женщину подобного сорта, сплетники, сатирики, а позже и историки добавили новые факторы риска в неспособность Клавдия контролировать ситуацию. По их мнению, она не просто подавала дурной пример, но и подрывала основы государства.
Период правления Мессалины и Клавдия сопровождало тревожное ощущение, что все меняется. Римский истеблишмент почти три четверти века пытался сделать вид, что все остается по-прежнему, что Августова революция была не революцией, а скорее реставрацией или, возможно, реформацией и что император действительно был первым среди равных в сенате. Однако по мере укоренения династии императорам становилось не так важно поддерживать эту иллюзию, а сенаторам – все труднее заставлять себя верить в нее. К концу правления Тиберия фасад стал разрушаться, а ко времени воцарения Калигулы вызывал только насмешки. Помня о судьбе своего предшественника, Клавдий старался на словах подчеркивать власть сенаторов, но дальше слов дело не шло – и нигде так отчетливо не проявлялось их лицемерие, как в очевидной власти Мессалины и вольноотпущенников.
В рассказах о проституции Мессалины постоянный и неизменный акцент делается на трансгрессивных изменениях статуса. Эта тема сквозит в каждой строке отрывка из Ювенала: она присутствует в постоянных упоминаниях о неприглядной обстановке выбранного Мессалиной борделя, в ее новом имени, в ее новом облике и в той грязи, которую она приносит с собой назад во дворец поутру. Ощущение, что Мессалина подрывает надлежащую социальную иерархию, присутствует и у Диона, который указывает, что другие женщины, которых Мессалина привлекла к работе в своем палатинском борделе, тоже были аристократками, и в язвительном замечании Плиния Старшего, что Мессалина сочла победу над проституткой «триумфальной пальмовой ветвью, достойной императрицы»{491}.
Обвинения в проституции, выдвинутые против Мессалины после ее смерти, не обязательно должны были иметь под собой основания, чтобы закрепиться в народной памяти об императрице, – достаточно было, чтобы они затрагивали распространенные, невысказанные и нуждающиеся в выходе тревоги. Так и происходило: они подпитывали страхи перед адюльтером и неконтролируемой женской сексуальностью; они подкрепляли представления о слабости Клавдия как мужчины и как лидера; они придавали плотскую форму современным тревогам по поводу перехода власти от сенаторов к вольноотпущенникам, от мужчин к императрицам.
Историческая ошибка состоит в том, что именно те стороны имиджа Мессалины, которые были в наименьшей степени сформированы реалиями ее правления, оказали наибольшее влияние на ее наследие. Образ вздорной, глупой девицы – в противовес умной, коварной Агриппине, – созданный в качестве критического высказывания о политике времен правления «распутной царицы» и Клавдия, – вот характеристики Мессалины, которые будут преследовать ее на протяжении веков.