Боги нередко весь род губили, внимая моленьям Этого рода.
Весной 47 г. н. э. Клавдий принял должность цензора. Некогда самая высокая среди старых республиканских магистратов, эта должность была забыта с появлением принципата. Теперь Клавдий, извечный любитель старины, после 68-летнего перерыва восстановил ее{406}.
Задачей цензора было поддержание общественной морали[94]. Он обладал юрисдикцией над списками граждан, всадников и сенаторов, имея полномочия отмечать черной меткой имена тех людей, чье поведение – публичное или личное – он считал неподобающим. Граждан могли лишить права голоса; всадников и сенаторов – исключить из соответствующего сословия. В конце своего срока полномочий цензоры проводили все сообщество через очистительный ритуал, известный как lustrum – люструм, или люстрация. Это был праздник в честь возрождения политического тела – сухое дерево вырубалось, яд коррупции высасывался из города.
В том, что Клавдий взял на себя эту роль теперь, когда бушевал роман Мессалины с Мнестером, сплетни о котором разносились от Палатина до театра, сквозила злая ирония. Император все же постарался не углубляться в тему лицемерия. Когда перед цензорским трибуналом появился человек, запятнавший себя как обольститель и развратник, Клавдий посоветовал ему всего лишь быть в своих вожделениях сдержанней или хотя бы осторожней. «Зачем мне знать, – пожал плечами император, – кто твоя любовница?»{407}
Весна сменилась летом, Клавдий продолжал просматривать свитки со списками граждан, а страсть Мессалины к Мнестеру не демонстрировала признаков угасания. Не могла она избавиться и от ревности, которую питала по отношению к его бывшей любовнице Поппее Сабине. Но заботило ее другое. В прошлом или позапрошлом году Мессалина прервала период воздержания в отношении убийств. Вероятно, ей показалось, что прошло достаточно времени после реакции, вызванной ее атакой на Юлию; она вновь укрепила свои сети поддержки и теперь могла позволить себе вернуться к программе превентивного и систематического устранения соперников, которую она проводила столь эффективно в ранние годы правления мужа. Или, возможно, она задумалась об отсутствии движения вперед. Прошло несколько лет с момента британского триумфа и сопутствовавших ему почестей, а Мессалина знала, что, если не идти вперед в ультраконкурентном мире палатинского двора, можно только отстать. Принятие Клавдием цензорства было заявлением об уверенности и о намерениях; это была также идеальная возможность пожаловать императрице новые почести – вероятно, Мессалина посчитала, что это подходящий момент для укрепления собственного положения.
Один человек в последнее время стал вызывать серьезную озабоченность – Помпей Магн. Он был наследником Помпея Великого, республиканского династа, последнего реального соперника Цезаря, и Калигула усмотрел достаточную угрозу в почетном именовании «Магн», чтобы полностью запретить Помпею его использовать. Клавдий, как мы видели, пошел другим путем, восстановив Помпея в звании «Великого» и женив его на Клавдии Антонии, своей дочери от предыдущего брака с Элией Петиной. Это могло сделать Помпея лояльным Клавдию, но для Мессалины это только увеличивало угрозу, которую он представлял для ее собственных детей – как для Британника, так и для будущей семьи ее дочери Октавии, помолвленной с Луцием Силаном в тот же год, когда Клавдию Антонию выдали замуж за Помпея. Со своим прежним именем и независимой связью с императором Помпей не был обязан проявлять лояльность Мессалине – он был самым слабым звеном, оставшимся в сети династического контроля императрицы, и его следовало заменить.
Устранить Помпея Магна оказалось не особенно сложно – в данном случае сочинять сновидения не понадобилось. Зять императора был заколот в постели своего любовника{408}. Эту бессудную расправу обосновали надуманными обвинениями в заговоре – хотя неясно, были они сфабрикованы до или после того, как дело было сделано{409}. Для семьи Помпея его смерть означала крах: его отец (достаточно глупый, как замечает автор «Отыквления», чтобы стать императором) и его мать были убиты или принуждены совершить самоубийство – но Мессалине это позволило укрепить связи между своей семьей и династией{410}. Ее падчерицу Клавдию Антонию тут же выдали снова замуж за Фауста Суллу Феликса, единоутробного брата Мессалины, в результате чего она и все дети, которые могли у нее родиться, прочно вошли в сферу влияния императрицы.
Теперь Мессалина обратила внимание на другую цель – более серьезную, если говорить о рисках и о выгодах. Децим Валерий Азиатик родился во Виенне, богатом галльском городе возле Лиона. Когда-то это была укрепленная столица племени аллоброгов, но теперь она называлась Colonia Iulia Augusta Florentia Vienna и могла похвастаться храмом в честь Ливии и Августа. Семья Азиатика, скорее всего, была из рода аллоброгских королей или вождей, но они предусмотрительно решили сотрудничать с римлянами, так что Азиатик был урожденным римским гражданином, и притом богатым. В молодости его отправили в Рим делать общественную карьеру и превращать имя знатного провинциала в имя, известное по всей империи. С этой задачей он справился как нельзя более успешно. К своим обширным земельным владениям на юге Франции он присовокупил земли в Италии и Египте{411}. Популярный, гордый, отважный, умный и спортивный, Азиатик поднялся до звания сенатора, а затем, в 35 г. н. э., до консула – став первым выходцем из Галлии, занявшим высочайшую должность в государстве{412}.
Ко времени воцарения Калигулы Азиатик возвысился достаточно и для того, чтобы считаться одним из приближенных императора, и для того, чтобы оказаться в серьезной опасности. Хотя император не внес тут же имени Азиатика в свои проскрипционные списки, он начал унижать его достоинство. Как-то во время большой попойки Калигула повернулся к Азиатику перед собравшимися гостями и во всеуслышанье упрекнул в том, что его жена не слишком хороша в постели{413}. Азиатик ничего не сказал (в конце концов, что тут скажешь?), но этого публичного оскорбления он не забыл.
Азиатик сидел рядом с Калигулой в императорской театральной ложе в день его убийства, и, когда новость распространилась, подозрения тут же пали на галльского консула. Азиатик выслушал обвинения в сенате и сказал, что не делал этого, но хотел бы, чтобы это был он. Это был смелый комментарий, но именно этого требовал момент – мир за пределами курии был в смятении, он нуждался в лидере. Азиатик, похоже, готовился поучаствовать в гонке.
Закрепившись во власти, Клавдий не стал наказывать Азиатика за его высказывания о Калигуле или за амбиции, которые они, по-видимому, подразумевали. Напротив, он последовал своей обычной политике и втянул Азиатика как никогда близко в имперскую орбиту. Когда император отправился в Британию, Азиатик был с ним, а в 46 г. н. э. Клавдий выдвинул его в консулы на второй срок{414}. Это была необычайная честь – добиться консульства было апогеем сенаторской карьеры, а случаи, когда кто-либо побывал консулом дважды, были чрезвычайно редки.
В течение первой половины 47 г. н. э. Азиатик имел все основания чувствовать себя удачливым. Только что завершился его второй консульский срок, со всеми привилегиями и престижем, которые это влекло за собой. Только что он приобрел обширные Сады Лукулла и взялся за дорогостоящую программу их реконструкции. Поговаривали даже, что он спит с Поппеей Сабиной, бывшей возлюбленной Мнестера и самой знаменитой красавицей города{415}. Казалось, Азиатик – баловень судьбы.
Причины, по которым Мессалина решила взяться за Азиатика в этот момент, когда он был на вершине могущества, не вполне ясны, но летом 47 г. н. э. Азиатик был взят под стражу по обвинению в неподобающем сексуальном поведении и государственной измене, осужден императорским трибуналом и принужден к самоубийству. Тацит считает, что инициатором процесса была Мессалина, и приписывает ей два мотива, ни один из которых не представляется вполне убедительным{416}. Во-первых, он сообщает нам, что императрица атаковала Азиатика из-за его связи с Поппеей Сабиной. Мессалина давно питала ревность к Поппее из-за ее красоты и прошлого романа с Мнестером; теперь новые слухи, что она изменяла супругу с Азиатиком, давали идеальную возможность избавиться от нее, не впутывая ни во что Мнестера. Во-вторых, он утверждает, что Мессалина позарилась на Сады Лукулла. Слово, которое он использует, inhians, или смотреть «разинув рот (с вожделением)», имеет неизбежные сексуальные коннотации.
Сады, недавно приобретенные Азиатиком, впервые были заложены в 60‒50-е гг. до н. э. Лукуллом, знаменитым как своими военными подвигами, так и любовью к роскоши и пышностью своих пиров. В середине I в. н. э. аристократия помешалась на обустройстве обширных частных увеселительных площадок, известных под парадоксальным названием horti, то есть «огороды». В этих местах – просторных зеленых оазисах в городском ландшафте – сочетались природа и искусство. На механически орошаемой почве выращивались заморские растения; облагораживались огромные земельные участки для создания ступенчатых террас с «дикими» ущельями и пещерами; выкапывались котлованы и канавы, которые наполнялись водой, образуя искусственные озера и реки. Моралисты – или те, кто не мог позволить себе потягаться, – сетовали, что эти сады опасные и «неримские». Они отнимали общественное пространство в и без того перенаселенном городе, огораживая стенами обширные участки земли исключительно для частных развлечений. К тому же они выглядели подозрительно восточными, слишком напоминая зеленые «парадизы», какие взращивали для персидских сатрапов. Все эти нависающие террасы, тепличные цветы, рукотворные пещеры и реки были насилием над природой, нарушением совершенства итальянского ландшафта, вмешательством в равновесие (equilibrium) мира.
Лукулл, понимая, что ему надо поддерживать репутацию, постарался сделать так, чтобы его сады стали одними из самых роскошных (и самых критикуемых) в Риме. Они спускались с вершины холма Пинций, и из них открывался вид на весь город и вниз по Тибру в сторону Остии{417}. Вершину холма венчал полукруглый двор, стены которого были усеяны нишами со статуями. Оттуда с террасы на террасу спускались монументальные каменные лестницы, доходившие до искусственного озера, обычно спокойного, но достаточно широкого, чтобы использовать его для потешных морских боев в качестве послеобеденных развлечений{418}. Террасы были засажены деревьями и фигурно подстриженными кустарниками, лужайками и дикими лесами, фруктовыми садами и клумбами с цветами, при этом они цвели по очереди, и сады выглядели живыми круглый год{419}. Некоторые растения были выбраны за красоту, другие, например вербена или шафран, за аромат{420}. Одни были родными для италийской почвы, другие экзотическим импортом – во время своих походов на Восток Лукулл открыл для себя вишню и первым привез это растение в Италию{421}. В качестве трофеев полководец не только собирал семена и черенки: сады были полны шедевров греческой скульптуры из мрамора и бронзы, тщательно расставленных так, чтобы подчеркнуть окружающий пейзаж или взаимодействовать друг с другом в книжных воспоминаниях о мифологических сюжетах. Люди, видевшие эти сады, шутили, что Лукулл был персидским царем Ксерксом в тоге.
Азиатик продолжил украшать эти знаменитые сады, доведя их, по словам Тацита, до insigni magnificentia, «поразительного великолепия»{422}. Вероятно, он соорудил новые павильоны, портики и фонтаны, проложил новые дорожки, пополнил коллекцию статуй, посадил деревья новых сортов, обновил клумбы с цветами и травами и живые изгороди, наложив новый слой имперской роскоши поверх старого республиканского. Писавший полвека спустя Плутарх отметил: «Даже в наше время, когда роскошь безмерно возросла, Лукулловы сады стоят в одном ряду с самыми великолепными императорскими садами»{423}.
Если бы Азиатик был признан виновным в государственной измене, он был бы казнен и все его имущество – включая сады – было бы конфисковано государством. Согласно Тациту, именно отчаянное, почти сладострастное желание завладеть Садами Лукулла – теми садами, в которых она затем встретит свою насильственную смерть, заставило Мессалину выдвинуть свои обвинения. Ему вторит Дион, утверждая, что эти сады «стали одной из главных причин ее гибели»{424}.
Ревность к Поппее или желание завладеть садом – ни то ни другое не может служить достаточным объяснением действий Мессалины в 47 г. н. э. Если Мессалина просто хотела избавиться от Поппеи, ей незачем было обвинять Азиатика ни в государственной измене, ни в прелюбодеянии. Кроме того, даже если слухи о его романе с Поппеей были правдивы, популярность и положение Азиатика делали его опасным соответчиком. Мессалина явно была беспринципна в вопросе фабрикации улик, и ей, скорее всего, было проще обвинить маловажного и невиновного «любовника», чем могущественного и виновного. Равным образом, если императрица просто хотела завладеть его садом, существовали более легкие и законные способы это осуществить. Финансовая нестабильность, омрачавшая первые годы их с Клавдием брака, давно осталась позади; в 47 г. н. э. Мессалина находилась на вершине своей власти, и к ее услугам была императорская казна. Азиатика, безусловно, можно было уговорить или принудить отказаться от своего проекта реновации и продать сады. Хотя сады, безусловно, перешли во владение императрицы после падения Азиатика, вряд ли они могли быть основным мотивом расправы.
Утверждение, что Мессалина пошла на убийство ради увеселительного сада, подкрепляло нарратив, который выстраивали вокруг нее авторы-мужчины. В воображении римлян сады всегда вызывали сексуальные ассоциации. В роскоши увеселительного сада было нечто от запретного наслаждения; его орошаемая зелень говорила о влажном плодородии; ароматы растений, открывающиеся во время прогулок виды, журчание фонтанов и пение птиц были исполнены чувственности. Это были места, где досуг мог легко обернуться желанием. Описание Тацитом Мессалины, позарившейся на сады, слишком хорошо соответствует образу императрицы как ненасытной нимфоманки, движимой исключительно сиюминутными аппетитами, чтобы воспринимать его буквально.
Сама Мессалина – когда настал момент выступить против Азиатика публично, – естественно, дала совершенно иное обоснование своим действиям{425}. Она заявила, что Азиатик злоумышлял против престола. Достаточно богатый для того, чтобы подкупить войска, популярный в сенате и известный по всей империи своей головокружительной карьерой, теоретически Азиатик имел ресурсы претендовать на власть. Теперь Мессалина заявляла, что он планировал поездку к войскам на север. Он был уверен, утверждала она, что сможет убедить эти легионы поддержать его, тем более что его семья владела обширными землями вокруг Виенны, где народ еще помнил о своей лояльности прежним вождям. Другие галльские племена тоже могли его поддержать: их связывали давние узы и преданность его семье, и с практической точки зрения присутствие одного из их соотечественников на императорском троне имело свои преимущества. С галльскими силами на своей стороне Азиатик мог направиться затем к войскам в Германии. Пустив в ход харизму, угрозы и обещания, он собирался покорить их и двинуться на Рим. Азиатик уже открыто говорил, что жалеет о том, что не он убил Калигулу, а теперь, похоже, собирался утолить старые амбиции, проделав это с Клавдием.
Реальная причина нападения Мессалины на Азиатика, по-видимому, лежала где-то посредине между двумя крайностями: с одной стороны, искренний страх перед заговором, о котором Мессалина и заявила, с другой – мелочная ревность, которую приписывают ей источники.
Маловероятно, что Азиатик действительно готовился вступить в борьбу за власть от своего лица. Несмотря на все свои успехи, он оставался «новым человеком»[95] из Виенны. Он был первым сенатором в своей семье, у него не было долгой родословной из предков-консулов, на которую можно было бы ссылаться, и он безусловно не приходился родственником Августу. Империя тогда еще не привыкла к регулярной смене династий – еще не было императора, не принадлежавшего к роду Юлиев-Клавдиев. Кроме того, если бы Азиатик действительно собирался узурпировать контроль над северными легионами, он начал бы с того, что обеспечил бы себе сеть могущественных сторонников, на поддержку которых смог бы опереться в борьбе за власть, вернувшись в Рим. Но когда Азиатика схватили, вместе с ним взяли всего двух всадников; если бы заговор действительно существовал, столь малыми жертвами дело бы не обошлось.
Хотя обстоятельства рождения Азиатика, вероятно, мешали ему самому претендовать на принципат, они не мешали ему быть угрозой. С его богатством, его связями на севере и сенаторскими контактами, которые он только укрепил за свой второй год консульства, Азиатик пользовался значительным влиянием, пусть даже никогда не смог бы прийти к власти. Он стал бы могущественным союзником для любого претендента на принципат и, как человек, публично заявлявший о своей поддержке последнего тираноубийцы, он был бы на примете у инициаторов любого назревающего заговора. Если поддержка Азиатиком Клавдия, Мессалины и их детей не была стопроцентно надежной, то он был опасен.
Шел 47-й год н. э., и Мессалину, вероятно, все больше волновала возможность появления новых соперничающих группировок при дворе. Где-то между 45-м и началом 47 г. умер второй муж Агриппины, Пассиен Крисп[96]. Крисп был богат, но лоялен, и теперь его смерть оставила супругу в опасном положении богатой вдовы. Время его кончины оказалось столь удобным для Агриппины, что пошли слухи, будто она его отравила. Агриппина, которая в 40-х гг. не принимала участия в придворных интригах, теперь возвращалась в строй.
Секулярные игры должны были проводиться раз в секулум – saeculum – период в 100 или 110 лет, считавшийся максимальным сроком человеческой жизни. В качестве символа возрождения после гражданских войн Август устроил их в 17 г. до н. э., однако Клавдий с академической точностью решил снова устроить их в 47 г. н. э.; прошло всего 64 года после того, как они устраивались в последний раз, зато ровно восемьсот лет с даты, традиционно считавшейся временем основания города. Эти игры были наполнены символикой плодородия, обновления и процветания, и, что любопытно, исторически они были связаны с семьей Мессалины, родом Валериев (gens Valeria){426}. Празднество продолжалось три дня, и одним из мероприятий были так называемые Троянские игры – конные выступления мальчиков из знатных семей. В них приняли участие шестилетний Британник и девятилетний сын Агриппины Нерон. Толпа поддерживала обоих мальчиков, но некоторым показалось, что за Нерона болели чуть громче{427}. Мессалина была в бешенстве – распространился слух, хотя он был пущен, по всей видимости, Агриппиной, будто императрица подослала убийц задушить Нерона во сне. По легенде, убийцы сбежали, напуганные, как им показалось, змеей, выскользнувшей из-под подушки ребенка. Позже в комнате нашли сброшенную змеиную кожу, которую Агриппина заключила в золотой браслет в форме змеи и надела его Нерону на правую руку как защитный амулет{428}.
Если Мессалину беспокоило, что вокруг Агриппины и Нерона может образоваться партия или что снова, как в 42 г. н. э., вспыхнет сенаторский заговор, то Азиатик, чья лояльность была неустойчива (и его можно было уговорить использовать свое значительное влияние для поддержки альтернативного претендента), был опасен. Вероятно, именно страхи, что Азиатик может послужить громоотводом для бунта, подтолкнули императрицу к тому, чтобы наконец раскрыть свои намерения.
Когда весна 47 г. н. э. сменилась летом и по семи холмам на Форум сползла нездоровая влажная духота, все, кто мог себе это позволить, поспешили убраться подальше из Рима. Богатая и модная публика отправилась в Байи, где вдоль обрывистых берегов Неаполитанского залива располагались виллы с террасными садами и частные пляжи. В числе уехавших был Азиатик, и Мессалина воспользовалась его отсутствием, чтобы перейти к действию{429}.
На роль обвинителя был выбран преданный и надежный в своей аморальности Публий Суиллий, но сначала был послан воспитатель Британника Сосиб, чтобы посеять сомнения в уме Клавдия. Его предупреждение звучало как дружеская забота. Клавдию стоило бы, сказал он, «остерегаться могущественных и богатых людей, так как они неизменно враждебны принцепсам»{430}. Затем Сосиб перечислил многие преимущества на стороне Азиатика – его известность в городе и провинциях, его влияние в Галлии, его обширную сеть связей – и напомнил Клавдию, с какой готовностью Азиатик поддержал убийство другого цезаря, собственного племянника Клавдия, Калигулы. Наконец, он обрисовал императору «план» в том виде, в каком его излагала Мессалина: намерение Азиатика заручиться поддержкой в Галлии, захватить контроль над северными армиями и в конце концов двинуться на сам Рим.
То ли Клавдий поверил в выложенные перед ним обвинения, то ли он тоже считал, что влияние Азиатика рискованно и устранение его целесообразно, – так или иначе, процесс пошел. Не дожидаясь более весомых улик, Клавдий вызвал Криспина, префекта преторианской гвардии, и поручил ему отыскать и арестовать Азиатика. Префект выступил из города во главе своего войска, как если бы предстояло подавить мятеж. Застигнув Азиатика в разгар его летнего отдыха на Неаполитанском заливе, он заковал его в кандалы, как обыкновенного преступника, и препроводил обратно в Рим.
Азиатику не предоставили возможности защищаться перед равными себе в сенате. Суд состоялся в спальне императора, в присутствии Клавдия, его советников и Мессалины. Слушания начались, и были выдвинуты обвинения: измена, подстрекательства к бунту, прелюбодеяние с Поппеей Сабиной. В качестве бонуса было добавлено последнее обвинение – в том, что Азиатик исполнял пассивную роль (незаконное развлечение для респектабельного гражданина мужского пола) в сексуальных связях с мужчинами. Хотя это последнее обвинение было наименее серьезным, оно задело гордость Азиатика. «Спроси своих сыновей, Суиллий, – ответил он, – и они признают, что я – мужчина»{431}. Это было грубым оскорблением Публия Суиллия (чьи сыновья, похоже, действительно имели определенную репутацию), но это была также атака на Мессалину: один из сыновей Публия Суиллия был близким другом императрицы и в 48 г. н. э. будет обвинен в числе ее сторонников[97].
Слушания все больше превращались в фарс. Азиатик утверждал, что не знаком ни с одним из свидетелей, привлеченных обвинением, и тогда одного из солдат, приглашенных свидетельствовать против Азиатика, попросили опознать ответчика, с которым он якобы состоял в заговоре. Он указал на случайного лысого мужчину, стоявшего рядом, – так как лысина была единственной известной ему приметой Азиатика. Суд рассмеялся{432}.
Как только в суде восстановился порядок, Азиатик приступил к своей защите. Он утверждал, что не знаком с людьми, свидетельствующими против него. Он говорил чрезвычайно хорошо – так хорошо, что Клавдий как будто стал смягчаться, и даже на глаза Мессалины навернулись слезы. Возможно, на императрицу действительно нахлынули эмоции, некая виноватая смесь жалости и решимости. Возможно, она была напугана: если Азиатик победит, она обретет смертельного врага в более неуязвимом положении, чем прежде. Так или иначе, Мессалина понимала, что сейчас не время выказывать слабость. Ненадолго выйдя из комнаты, якобы для того, чтобы утереть слезы, она призвала к себе своего давнего союзника Вителлия и приказала ему сделать все, чтобы добиться обвинительного приговора.
Пока суд совещался, Мессалина направила свое внимание на вторую цель. Она дополнила главное обвинение против Азиатика – в государственной измене – обвинением в прелюбодеянии с Поппеей. Если Азиатик и Поппея действительно любовники, то добавление реального обвинения придаст убедительности ложному. Это к тому же давало императрице уникальную возможность избавиться от старой соперницы{433}.
Красавица, блиставшая на сцене светской жизни Рима, Поппея знала правила адюльтера. Она прекрасно понимала, что ей грозит. Когда Мессалина послала своих людей рассказать ей об ужасах, ожидающих ее в городской тюрьме, а затем в ссылке на острове вдали от побережья, им не потребовалось много времени, чтобы убедить Поппею, что лучшим выходом для нее будет самоубийство.
Клавдий, похоже, не знал об этой части плана. Через несколько дней на дворцовом пиру он спросил мужа Поппеи Сципиона, почему тот пришел без жены. Сципион ответил просто, что она по воле рока скончалась. Позже, когда Сципиона вызвали свидетельствовать о прелюбодеянии в сенат, он ответил: «Так как о проступках Поппеи я думаю то же, что все, считайте, что и я говорю то же, что все»{434}. Позиция Сципиона была немыслима, и Тацит считает, что он отвечал, «искусно найдя слова, одинаково совместимые и с его супружескою любовью, и с его долгом сенатора».
Теперь, когда Поппея была мертва, а ее память резко осуждалась на высших государственных уровнях, внимание снова переключилось от супружеской измены к государственной. Речь, которую Азиатик произнес в свою защиту, неловко повисла в воздухе, пока император и его приближенные совещались, обсуждая вердикт. На какой-то момент показалось, что Клавдий склонен оправдать его. Наконец заговорил Вителлий, у которого в ушах все еще звенел приказ Мессалины. Он был рядом с Азиатиком много лет – оба были фаворитами Антонии, матери Клавдия, и, несмотря ни на что, впоследствии сын Азиатика женится на внучке Вителлия. Но Вителлий, по уши увязший в интригах Мессалины, теперь, когда его друга судили за государственную измену, не мог противоречить приказу императрицы. Выступая, он плакал – крокодиловыми слезами, а может, сожалел о каждом слове. Он вспоминал собственную дружбу с Азиатиком и его долгую верную службу государству, а затем, будто это было лучшее, чего могли попросить даже друзья обвиняемого, он стал умолять, чтобы Азиатика не подвергали позору казни и позволили ему покончить с собой. Клавдий милостиво согласился.
Прочие друзья Азиатика не покинули его, но теперь, столкнувшись с его отчаянным положением, стали уговаривать его подумать о том, чтобы уморить себя голодом, как о самом мирном и безболезненном варианте. Азиатик поблагодарил их за совет, но отказался: он не хотел оттягивать смерть. Вместо этого он, как обычно, сделал гимнастику, принял ванну и в хорошем настроении пообедал, сказав лишь, что предпочел бы умереть в результате какого-нибудь заговора Тиберия или безумия Калигулы, чем от предательства Вителлия и женской лжи. Завершив трапезу, он осмотрел подготовленный им для себя погребальный костер и велел передвинуть его, чтобы не опалить соседние деревья. Затем он вскрыл себе вены, истек кровью и умер.
Мессалина получила то, что хотела: и Поппея, и Азиатик были мертвы, но полную цену своей победы ей еще предстояло узнать. Популярность, уважение и связи, дававшие Азиатику влияние при жизни, давали ему влияние и после смерти. Ряд ближайших соратников Азиатика оставался на его стороне до последнего. Несправедливость суда они ощущали лично.
Последствия падения Азиатика ощущались и за пределами его узкого круга скорбящих друзей. До 47 г. н. э. Мессалина обычно ограничивалась атаками на представителей императорской семьи (Аппий Силан, Юлия Ливилла, Юлия) или тех, кто не входил во внутренние круги сенаторской элиты (Сенека, сравнительно недолго успевший пробыть сенатором, и всадник Катоний Юст, префект преторианцев). Но Азиатик представлял собой совсем иной случай: ему никогда не приходилось породниться с императорской семьей – со всеми известными рисками, вытекавшими из этого, – и он, похоже, играл свою сенаторскую роль идеально: всего годом раньше он второй раз побывал консулом. Упреждающий удар Мессалины, нанесенный Азиатику, нарушил все границы, тщательно выстроенные ею в непростые ранние годы ее правления. Если это могло случиться с Азиатиком, каждый сенатор теперь понимал, что это может случиться и с ним.
Паранойя разрастается быстро, она питает сама себя, и похоже, сенат теперь стал бояться императрицы. Вероятно, этим периодом следует датировать распространение слуха о том, что Мессалина отравила Виниция{435}. Безупречный вдовец Юлии Ливиллы пережил гибель своей жены в 41 г. н. э., и, когда пять лет спустя скончался вроде бы от естественных причин, ему были устроены государственные похороны. Теперь люди начали шептаться, что его смерть вовсе не была естественной, что императрица отравила его в отместку за то, что он отверг ее сексуальные домогательства, или потому, что он подозревал ее (скорее всего, справедливо, но едва ли рассматривались другие мнения) в том, что она подстроила смерть его жены в ссылке. Эта версия почти наверняка необоснованна – мотивы неубедительно продуманы и modus operandi нетипичен для Мессалины, – но распространение слухов отражает растущую нервозность в сенаторских кругах. Сенаторы были убеждены, что действия императрицы становятся непредсказуемыми, а методы преступными – то, что раньше приписывалось естественной работе времени, теперь оказывалось кознями Мессалины.
Еще опаснее было то, что дело Азиатика посеяло раздор в окружении самой Мессалины. Среди ее союзников-сенаторов произошел глубокий раскол. Публий Суиллий явно не испытывал угрызений совести по поводу своего участия в этой истории, но плачущий Вителлий, возможно, отчаянно сожалел о той роли, которую его вынудили сыграть в гибели его старого друга{436}. Когда в 48 г. н. э. пришел черед Мессалины предстать перед судом, Вителлий в своей речи был старательно уклончив, но определенно не бросился на защиту своей давней союзницы.
Это дело, вероятно, также ослабило позиции императрицы среди ее наиболее надежных союзников – императорских вольноотпущенников. Любопытно, но в Тацитовом драматическом описании процесса не упоминается вездесущий Нарцисс; в этой интриге императрицы он, по-видимому, не участвовал. Возможно, он чувствовал, что риск слишком велик. Азиатик был могущественным и красноречивым; когда его защитная речь едва не принесла ему победу, Мессалина столкнулась с угрозой настоящего кризиса. Даже теперь, когда его не было в живых, вся эта история все еще вызывала разногласия. И ради чего? Ради устранения человека, никогда не обладавшего достаточной властью, чтобы претендовать на престол? Если Нарцисс чувствовал, что Мессалина ошибается в оценках риска – что она теряет представление о границах того, что ей может сойти с рук, – то он мог ощущать себя в опасности. Он был сыт по горло интригами императрицы; он не мог мириться с тем, что она становится неуправляемой.