SANGUIS HOMINI Рассказ

1. Кровь жизни

Как обычно, маменьку пришлось ждать. Папа с его всегдашней нетерпеливостью спрыгнул в гондолу первым, подхватил Ленуччу за талию, усадил на подушки и тоже сел, картинно подбоченившись. Знал, что на патриция Корнаро, президента Финансовой палаты Республики, глазеют и с набережной, и с воды. Для того и держал сверкающую позолотой гондолу с алым балдахином, а наряжался с роскошной небрежностью: сафьяновые башмаки продуманно запылены, жемчужный камзол нараспашку — чтоб под ним было видно парчовую maglia. Он и Ленуччу хотел разрядить как куклу, в шелка и левантийский бархат, еле-еле убедила его, что являться в божий монастырь щеголихой неуместно.

Маменька наверняка задержалась в антикамере, там у самых дверей висит большое зеркало. Перед выходом она всегда себя осматривает и хорошо еще, если всего лишь поправит прическу, а может вернуться в гардеробную, чтоб одеться как-то иначе, и тогда ожидание затянется надолго. Маммина выросла в бедности, с одним-единственным платьишком, поэтому она никогда не насыщалась нарядами. Это, прочитала Ленучча в «Corpus Juris Canonici»17, называется «суетное любование» и почитается у отцов церкви грехом третьей категории, из нетяжких, искупается двадцатикратным чтением «Господи, согрешихом». Епитимью за маменьку всегда выполняла Ленучча, что допускается каноном, когда грешник по уважительной причине не может произнести святые слова сам. Маммина не умеет читать и не способна к заучиванию наизусть, а это причина уважительная.

— Ах, совсем не так думал я отметить твое одиннадцатилетие, — сказал Джанбаттиста, нежно глядя на свою худенькую, прозрачноликую дочку, в черном платье казавшуюся еще бледней обычного. — Я бы устроил великолепное празднество, пригласил бы всю «Золотую книгу». Ты прочла бы стихи на пяти языках, потом сыграла бы на клавикордах и спела ту чудесную кантату, что сочинила на Святую Пасху, и все увидели бы, какое чудо подрастает в доме Корнаро. А потом я закатил бы пир с речами и тостами. И назавтра о моем маленьком сокровище говорила бы вся Венеция.

Девочка, содрогнувшись, тихо ответила:

— Вы сделали мне прекрасный подарок, самый лучший подарок — тот, о котором я мечтала. Я очень, очень благодарна за это, батюшка.

Подарок, который выпросила для себя именинница, был необычным: провести лето в монастырском уединении, где ничто не будет отвлекать от занятий. Учителя будут приходить к высокородной ученице не в палаццо, а в божью обитель.

Прибежала Джина, маменькина камеристка, передала, чтоб отправлялись без госпожи. Она решила переодеться во всё палевое — этот цвет больше соответствует настроению дня. Синьора доберется до монастыря на собственной гондоле. У маменьки лодка была меньше, чем папенькина, но еще нарядней, с ажурной башенкой.

Синьор Корнаро махнул рукой, крикнул зычным голосом, каким некогда отдавал команды с капитанского мостика:

— Отчаливай!

Кормщик оттолкнулся от причала, длинное весло заскрипело в уключине-форколе, герольд на носу приложил к губам тромпету и принялся трубить: дорогу его милости синьору президенту!

Доплыли до угла, повернули на Сан-Луку, потом еще раз и еще. Монастырь Святой Магдалины располагался на отшибе, за Арсеналом. Дойти пешком до него было бы быстрей, чем описывать зигзаги по каналам, но Джанбаттиста хотел привезти свою драгоценную Ленуччу торжественно, чтобы аббатиса поняла, как ей повезло: из полусотни венецианских монастырей семья Корнаро выбрала именно этот, маленький и ничем не знаменитый. На самом деле по просьбе барышни обиталище выбрал Бог. Из вазы со свернутыми бумажками (на каждой название) вытянулась обитель, о которой в палаццо никто раньше не слыхивал.

— По крайней мере штукатурка не облуплена. Ну, поглядим, что внутри. Если грязно и убого, я свою дочь здесь не оставлю, — проворчал Джанбаттиста, когда лодка остановилась у каменных ступенек. Они поднялись к небольшой площадке, врезанной прямо в глухую стену. Калитка открылась навстречу.

— Ждем, ждем вашу милость, — прошелестел тихий голос.

Джанбаттиста довольно хмыкнул. Судя по блеснувшему в полумраке большому эмалевому кресту, встречать высоких гостей вышла сама настоятельница.

За стеной оказался немаленький сад — по венецианским понятиям изрядная роскошь. Там даже журчал фонтан. Двери келий выходили в галерею и были отделены друг от друга розовыми кустами. Ныне, в самом начале июня, ветки алели, желтели, белели, пунцовели распустившимися бутонами, от аромата воздух был сладок и маслен.

— Я приготовила для синьорины самый уединенный покой, вон в том углу, — объясняла мать Эмилиана, кланяясь на каждом шагу. Из-за этого ее лицо почти все время было опущено, а когда ненадолго поднималось, оказывалось, что опущены глаза — лишь темнели тени под длинными ресницами. — Устав нашей обители предписывает никогда не запирать двери, и многие благочестивые женщины приходят помолиться Святой Магдалине даже в ночное время, поэтому я рассудила, что так синьорине будет спокойнее. Это большая честь для нас, и я желаю, чтобы вы, благородный господин, остались всем довольны.

Келья синьора Корнаро приятно удивила. Не унылая каменная щель, а весьма уютная комната, с недурной кроватью и даже ковром на полу. У окна уже стояли доставленные из палаццо клавикорды, письменный стол с полкой, на ней — Ленуччины книги.

— Промысел Божий выбрал неплохое место, — признал Джанбаттиста. — Вот вам. Если не разочаруете меня, получите еще.

Плата была внесена заранее, но он бросил аббатисе еще и кошель, звякнувший золотом. Та поклонилась.

А Ленучча впала в грех уныния. Совсем не того ждала она от монастырского житья. Какая может быть аскеза, какое очищение, если здесь мягкая перина, и ковер, и канделябры сияющей бронзы! В чем умысел Всевышнего? Почему из всех святых мест Он избрал для рабы Своей именно это? Неужто в знак того, что не одобряет ее духовного поиска, а желает удерживать в тенетах постылой пышности?

Но на волю Божью не ропщут, и Ленучча смирилась.

— Ну что, начинаем праздновать? — спросил Джанбаттиста, усаживаясь на резную скамью, тоже привезенную из дому — специально для зрителей. — Садитесь рядом, матушка. Дочь у меня не похожа на других девочек. В свой день рождения она будет угощаться не сладостями, а науками — таково ее желание. Сейчас вы узрите чудо Божье, готовьтесь. Здесь ли уже отец Джузеппе?

— Падре пришел еще утром, расставил книги, приготовил письменные принадлежности и поведал мне о несказанной учености синьорины Елены, — ответила аббатисса, ее быстрый взгляд всего на мгновение блеснул из-под ресниц, устремленный на девочку, и снова погас. — Потом выразил желание посидеть в саду и задремал. Учитывая преклонный возраст святого отца, я не стала его будить, однако, если вашей милости угодно его позвать…

— Конечно угодно! Старик столько готовился к этому дню. Пошлите за ним.

Ленучча жалостливо вздохнула. Ее любимый учитель всё больше сдавал. Иногда он ронял подбородок на грудь прямо посреди толкования аристотелевского трактата или разбора трудного места в «Илиаде», морщинистые веки слипались, и через минуту начинал похрапывать. Девочка тихонько придвигала книгу и продолжала занятие сама. В Библии сказано: «Dies annorum nostrorum in ipsis septuaginta anni si autem multum octoginta anni»18, и дни отца Джузеппе уже близились ко второму сроку.

Падре Фабрис вошел смущенный, принялся извиняться за оплошность, но Джанбаттиста ласково поднял ладонь: пустое, а Ленучча ободряюще улыбнулась. Она волновалась меньше, чем учитель, даже совсем не волновалась, предстоящий экзамен в присутствии зрителей был долгожданным праздником, жаль только маменька опаздывала. Но ей второй урок будет интересней первого, ведь она не знает языков.

Начал отец Джузеппе с молитвы, потом перешел с церковной латыни на классическую, попросив ученицу перечислить морские владения Серениссимы.

— Истрия, Далматия, Корфу, Крит… — водила Ленучча серебряной указкой по карте. По памяти, не глядя на подписи, стала перечислять все двадцать семь Ионических островов.

Когда назвала Итаку, учитель перешел на древнегреческий:

— «Солнечносветлой» пошто называют Итаку?

Девочка ответила, цитируя Одиссея:

«В солнечносветлой Итаке живу я; там Нерион, всюду

Видимый с моря, подъемлет вершину лесистую; много

Там и других островов недалеких один от другого».

Джанбаттиста не знал греческий, но кивал в такт гекзаметру.

— Это на каком, на испанском? — спросила мать Эмилиана, подавив зевок.

— На древнем греческом. Елена — единственная средь венецианок, кто им владеет. Но испанский она тоже знает, — горделиво сказал синьор Корнаро. — И французский. А сегодня начнет учить еще и древнееврейский — попросила такой подарок на день рождения, представляете? Я нанял самого ученого из венецианских раввинов, заплатил жадному иудею сто цехинов задатка.

— Матерь Божья! — воскликнула аббатисса. Сумма впечатлила ее больше, чем ученость маленькой патрицианки.

— Cuéntame la historia de la familia Cornaro19, — блеснул знанием испанского Джанбаттиста. Это был единственный иностранный язык, на котором он с грехом пополам мог изъясняться.

Кивнув, Ленучча начала со Сципиона, консула римского, потом двинулась от столетия к столетию, стараясь не пропустить никого из пап, дожей и кардиналов.

— А назови самую прославленную женщину нашего рода, — попросил отец.

Девочка наморщила лоб. Мысленно перебрала всех патрицианок, догаресс, матрон.

— Наверное, Корнелия, мать благородных Гракхов…

— Нет! — воскликнул Джанбаттиста. — Конечно же Катерина королева Кипрская! Вот истинно великая женская судьба! Тебе уготована такая же, мое сокровище. В четырнадцать лет она стала невестой короля, а в девятнадцать, овдовев, правительницей Кипра. Верная дочь Венеции, она преподнесла свое королевство в дар Республике и тем навеки прославила свое имя. Вот к какой доле я тебя готовлю, доченька. Я найду для тебя жениха, который вознесет тебя на высоту, достойную твоих блистательных дарований, а ты с твоим острым умом сделаешь супруга великим и будешь направлять его своей мудростью. Благодаря тебе имя Корнаро воссияет еще ярче! О, моя драгоценность, у меня связаны с тобой большие планы!

Ленучча съежилась, ничего не ответила. Четырнадцать лет — это когда еще будет, утешила она себя. И Бог добр, Он меня защитит. А не защитит — так даст сил защитить себя самой, это еще лучше.

Вторым уроком была музыка. Пришла учительница, органистка церкви Святого Луки, где пастырствовал падре Джузеппе. С Ленуччей они были приятельницы, несмотря на разницу в возрасте, но при господине Далена называла ученицу «благородной госпожой».

Как раз прибыла и матушка, в палевом платье и малиновой шали такая же сияющая и благоуханная, как июньский полдень. Ленучча лишь сейчас догадалась, что маммина нарочно пропустила первый урок — не любит скучного. Иное дело — музыка. Зато под звуки сначала клавикордов, потом флейты, скрипки, арфы заклевал носом Джанбаттиста, ценивший лишь громкую музыку, а мать Эмилиана, сославшись на неотложное дело, тихо удалилась.

В такт медленной сонате матушка кивала, на сарабанде ритмично щелкала пальцами, слова чувствительной канцоны подхватила, а под задорное рондо поднялась и с тяжеловатой грацией проделала несколько па. От стука каблуков пробудился Джанбаттиста, залюбовался своей пышной супругой. Он любил повторять, что, взяв в жены простолюдинку, а не жеманную патрицианку, поступил мудро. От Дзанетты Корнаро исходили радость и свет, ее советы были просты и верны, сила духа несокрушима, утроба плодоносна. Есть пословица: муж — древо, жена — плющ. В семье Корнаро было наоборот.

— Теперь перерыв, — объявила Дзанетта, когда дочка закончила играть на арфе. — У меня в гондоле корзина с угощением. На случай если вдруг ты захочешь отметить день рождения по-людски. Там только что испеченные фугассы и дзалети, турецкий лукум, французский шоколяд, засахаренные фиги.

Сказано было без особенной надежды. Синьора Корнаро хорошо знала свою Ленуччу, непонятно в кого выросшую такой мимозой. Отец — ценитель земных радостей, мать — их производительница, все остальные дети румяны и обжорливы, а эта бледная немочь кормится святым духом, от всякой еды воротит нос. Дзанетта свою младшую очень жалела и потому любила больше всех. У щедрых душ любовь питается жалостью.

Знала свою мать и Ленучча.

— Я собираюсь к причастию, сегодня ведь Праздник Тела и Крови Христовых, но мне будет приятно посмотреть, как угощаетесь вы.

— Джанино, поди принеси корзину, накрытую белой салфеткой, — велела Дзанетта мужу. — И там под скамьей еще бутылка, ее тоже не забудь.

Когда синьор Корнаро вышел, девочка спросила:

— А какую женскую долю считаете самой лучшей вы, маменька? Батюшка хочет сделать из меня…

— Катерину королеву Кипрскую, — кивнув, перебила мать. — Знаю, знаю, все уши прожужжал. Какая ты у нас особенная и какие великие он строит на тебя планы. Не слушай его. И вообще мужчин не слушай. Я как раз собиралась поговорить с тобой, как со взрослой. В одиннадцать лет у меня начались месячные, и у тебя скоро начнутся, я по прыщикам вижу. Про то, что надо делать, когда потечет, я тебе рассказывала, но еще не говорила о главном. Ты почувствуешь себя девушкой. В голове у тебя зашевелятся мысли… Нет, — поправилась Дзанетта, — мысли-то у тебя шевелятся и даже подпрыгивают сызмальства, но теперь еще пробудится и сердце. — При этих словах она положила ладонь почему-то не на грудь, а на живот. — Это тебе захочется счастья. Давай я тебе объясню, что такое женское счастье. Мне-то никто про него не рассказывал, сама до всего дошла. Садись рядом.

Она обняла дочь за худенькое плечо, отвела с бледного лба вьющиеся локоны, вздохнула.

— Ничего, бог даст еще нагуляешь мяса. Я тоже до четырнадцати худышка была, потом выправилась. Хотя есть мужчины, которые и тоненьких любят. Между прочим, это хороший признак. С таким мужем не придется нянькаться, он сам будет опекать жену, как дочку.

— Почему вы все время говорите про мужчин? — спросила Ленучча. — Ведь я спрашиваю не про них, а про женщин.

— Женское счастье — найти себе правильного мужчину, — убежденно молвила мать. — Это так же непросто, как выбрать хорошего жеребенка в табуне. Тут нужен ум и опыт. Ума тебе не занимать, а опыт имеется у меня. Помогу, подскажу, уберегу от ошибки. Правильно выбрать, правильно выдрессировать, правильно оседлать — и потом поскачешь по жизни, как по гладкой дороге, с ветерком да звоном подков. А самое худшее, что может с женщиной произойти — это если думала, что садишься на скакуна, но это оказался мул или даже осел. Так потом и протрясешься до могилы под вопли «иа-иа»… Тс-с-с, мой скакун возвращается, — перешла она на шепот и подмигнула.

К двери приближались шаги, возвращался батюшка с корзиной.

Ленучча хмурила лоб, осмысляла услышанное. Ездить верхом она не любила, предпочитала ходить на своих двоих. Потому что когда сидишь в седле, надо править лошадью и ни на чем интересном не сосредоточишься, а когда шагаешь по набережной или по полям, в загородном поместье, мысль летает высоко и привольно.

Пополудни пришел новый учитель. Девочка ждала этой встречи с радостью и трепетом. Про раввина Самуэля Абоаба она услышала, верней подслушала, когда батюшка разговаривал на празднике Ла Сенса с двумя господами из Большого Совета: что абветдин (это вроде епископа) венецианского Гетто не только мудро управляет своей беспокойной общиной, но и поразил членов Академии своими познаниями в каноническом праве и метафизической схоластике, чего, согласитесь, от еврея никак не ждешь.

На еврейском языке говорили Иисус и апостолы, царь Давид, пророк Моисей. Скорее всего и праматерь всех людей Ева уговаривала Адама вкусить Плод Познания по-еврейски! А сколько древних книг, недоступных обычному читателю, написаны затейливыми еврейскими письменами! Говорят, там сокрыты тайны, которыми самый древний в мире народ не желает делиться с иноверцами.

Батюшка ни в чем не мог отказать любимой дочери. Он долго уговаривал ученого раввина, и тот сердито отказывался — зачем ему тратить время на девочку, да еще гойку, но неслыханно щедрый взнос в казну главной синагоги смягчил сердце синьора Абоаба. Он согласился, но с условием: даст один урок и продолжит занятия, лишь если сочтет ученицу способной. Потому-то радость Ленуччи была с трепетом.

Родители уже ушли. После праздничной трапезы, к которой Ленучча не прикоснулась, матушка сказала, что монастырские стены ее давят, а на евреев она лучше полюбуется на городском базаре, и увезла батюшку домой. Оно и к лучшему, не будут отвлекать от занятия, которое на самом деле станет трудным экзаменом. Раввин, конечно, настроен против ученицы. Наверняка представляет себе избалованную ломаку, которой пришел в голову каприз поучиться экзотическому наречию, и с большим облегчением объявит: тратить время на такую дурочку я не стану. Поэтому Ленучча подготовилась как следует.

Она воображала сурового седобородого старика — как праотец Авраам с картины Караваджо, но Самуэль Абоаб оказался нестар, борода у него была рыжая, движения быстрые, взгляд острый. Лишь насчет сердитости не ошиблась. Когда девочка встала, учтиво поклонилась и самым что ни на есть почтительным тоном произнесла тщательно продуманное приветствие: «Это такая честь для меня, падре Самуэль», густые брови недовольно сдвинулись, скрипучий голос раздраженно пробурчал:

— Не «Самуэль», а «Шальма»! И какой я тебе «падре»? У меня, слава Богу, есть собственные дочери, мне чужих не нужно. Называй меня «равви», это означает «учитель».

— Умоляю вас простить меня! Я думала, что так могут обращаться к вашей милости только еврейки — прочитала об этом в «Наставлении» Баруха Беневентского. А что такое «равви», или «раббан» я, конечно, знаю. Самым первым раббаном считают Иоханана бен Заккая, возглавлявшего Синедрион после разрушения Второго Храма.

Отделаться от меня, синьор Самуэль, то есть равви Шальма, будет непросто, подумала Ленучча.

Густые брови опять задвигались: одна поползла вверх, другая опустилась.

— Нахваталась где-то по верхам, — проворчал под нос раввин и бухнул на стол небольшой, но толстый фолиант в кожаном переплете. — Мне от учеников потребна не начитанность, а острота ума. Проверяю я ее вот как. Это собрание хид, талмудических загадок. Открываю первую попавшуюся страницу, наугад тыкаю пальцем, зачитываю. Если мальчик дает верный ответ, беру в мой хедер. Нет — до свидания. Интересно будет посмотреть, как…

Не договорил, но концовку фразы угадать было нетрудно: как сядет в лужу девчонка гойского племени.

— Я готова, равви, — внутренне подобралась Ленучча.

— Ну что ж… — Книга раскрылась посередине. В строку Абоаб ткнул не пальцем, а маленькой серебряной указкой в виде руки. Сначала прочитал глазами — удивился.

— Какое странное совпадение…

Немного поколебался, пожал плечами.

— Правило есть правило. Раз уж попалась такая хида, ее и прочту. Слушай внимательно, повторять не буду. Это загадка, которую Малкат Шва, по-вашему царица Савская, задала царю Шломо, по-вашему Соломону. «Семь опустошают, девять наполняют, две наливают, один поглощает».

И поглядел на зажмурившуюся девочку сначала насмешливо, потом с жалостью.

— Ладно, — вздохнул. — Загадка для ребенка неподходящая. Сейчас поищу другую.

— Не нужно, — прошептала Ленучча. — И если вам нетрудно, помолчите, пожалуйста. Я думаю.

Глаза она закрыла не от страха, что сейчас провалится, а чтобы ничто не отвлекало cerebrum от работы.

Почему он сказал про странное совпадение? Странность в том, что я христианка. Но во времена царицы Савской христиан еще не было… Другая странность в том, что я не мальчик, а девочка. Это загадка про что-то женское! Еще он сказал: «Загадка для ребенка неподходящая». Что считается неподходящим для детей?

— Я знаю, — сказала Ленучча, открыв глаза: — Загадка про женскую природу. Мне подсказали, во-первых, вы, учитель, за что я вам очень благодарна. А во-вторых, девять, которые наполняют. Это девять месяцев беременности. Две наливающие — это груди, которыми мать кормит младенца. Он и есть «поглощающий». Меня немного смущает первая часть, про семь опустошающих. Полагаю, царица имела в виду месячное кровотечение у неплодной женщины, которые длятся семь дней. Но матушка говорила мне про три-четыре дня, поэтому я не вполне уверена касательно этой части. С другой стороны, срок, названный царицей Савской, совпадает с описанием месячного цикла в трактате Сервилиуса «De natura femina». Возможно у моей матушки утробная аномалия, произошедшая вследствие…

— Довольно! — вскричал равви Абоаб. — Я не желаю слушать про утробные аномалии синьоры Корнаро! Твой отец не преувеличил, когда сказал, что ты феноменальная девочка. Хорошо, я беру тебя в ученицы.

— Ура! — закричала Ленучча. И объяснила: — Этим возгласом выражают радость английские моряки. Я слышала в порту, мне очень понравилось. Я люблю ходить в порт. Там можно увидеть и узнать столько нового!

— У меня ты узнаешь интересного и нового больше, чем в порту от матросов, — пообещал учитель. — Единственно лишь, я боюсь, не всезнайка ли ты?

— А чем плохо быть всезнайкой, равви?

— У всезнайки на всё есть ответы, которые он где-то вычитал. А у хорошего ученика — сплошные вопросы, которые не дают ему покоя. Важные вопросы. Вот у тебя есть вопросы, не дающие тебе покоя?

— Да, очень много.

— Ну задай один. Который больше всего тебя томит. И я пойму, что ты за птица.

— Больше всего меня томит вопрос, на который я сегодня услышала уже два ответа, и ни один меня не устроил. Как лучше всего жить на свете женщине? — И уточнила: — Такой, как я?

Раввин с минуту пытливо смотрел на серьезное бледное личико. Вздохнул.

— Женщине, всякой женщине, нужно жить на свете по-еврейски. Вы в человеческом роду — как евреи, а мужчины — как гои. Мир принадлежит им, все права и привилегии у них, они могут сделать с вами всё, что пожелают: запереть в гетто домашних стен, побить, прогнать, снасильничать. Они не позволяют вам заниматься тем, чем вам хочется, относятся к вам свысока, лишают вас всякой свободы. Но посмотри на нас, иудеев. Мы живем так полторы тысячи лет и сохранили свободу духа. Гои не отняли у нас нашу самость, не превратили в скотину. Мы научились существовать в их мире, извлекая пользу даже из грубости, силы, самоуверенности, спеси христиан и мусульман. Жить по-еврейски значит быть умной, гибкой, всегда готовой отступить, чтобы потом снова шагнуть вперед. А еще — терпеть и не падать духом, нести жертвы и не ныть, не жалеть себя. Ты в этом мире — еврей. Ты в нем чужая. Приспосабливайся к нему, снаружи окрашивайся в его цвета, но внутри оставайся собой. Вот ответ на твой вопрос. Нравится он тебе?

— Нет, — тихо сказала Ленучча.

— А ты думаешь, он нам, евреям, нравится? Но мы хотим оставаться собой и готовы платить за это цену. Готова ли ты?

— Не знаю… — еще тише произнесла девочка.


Урок с равви Абоабом затянулся, потому что учителю с ученицей было так же интересно, как ей с ним. Мудрец спохватился, когда монастырский колокол зазвонил к вечерне, но не ушел, пока не закончил объяснять различие в написании рукописных и печатных букв-утиёт.

К началу литургии в честь Dies Sanctissimi Corporis et Sanguinis Domini20 Ленучча опоздала.

В маленькой церкви ждала радость. Праздничное богослужение вел отец Коданини, Ленуччин духовник. Он тоже захотел сделать своей духовной дочери подарок ко дню рождения!

Увидев девочку, аббат ей улыбнулся одними глазами. Момент был торжественный, строгий: освящение облаток, Тела Христова, и вина, Его Крови.

Ленучча подошла к причастию одна из первых.

— Поди с утра ничего не ела? — шепнул отец Коданини. — Съешь две и вот еще, спрячь в рукав.

Суя в рот облатку, потом вторую, легонько щелкнул девочку по носу, дал отпить сладкого вина. Сказал:

— Потом зайду. Только сначала поговорю с настоятельницей. Что-то неладно у нее тут…

Он был аббатом бенедиктинского монастыря Сан Джорджо, одного из главных в Венеции. То, что святой отец в такой день служит не в собственной величественной церкви, а в маленькой, безвестной обители, было для монастыря Святой Магдалины огромной честью.

Удивленная последней фразой, Ленучча впервые поглядела вокруг — до сего момента она внимала лишь молитвенному таинству.

Церковь действительно выглядела странновато. Плотно стоявшие монашки во главе с аббатисой смотрелись стаей ворон, опустившейся на цветочную поляну. Слева и справа, благочестиво сложив ладони, толпились нарядные молодые женщины, одна краше другой. Лицо у матери Эмилианы было тревожное, ресницы часто помигивали.

До конца церемонии было еще далеко. Предстояло праздничное гимнопение — отец Коданини привел с собой певчих: трех бородатых монахов в черно-белом бенедиктинском облачении и тоненького юношу-мирянина с каким-то нездешним, будто сошедшим с иконы лицом. Это солист, догадалась Ленучча. Должно быть, знаменитый певец, если падре пригласил его на праздничную службу.

Здесь она увидела, что кто-то машет ей от двери. Прищурилась — свечи горели ярко только близ алтаря — и обрадовалась. Ноннина! Тоже пришла!

Когда-то няня, теперь камеристка, Ноннина, конечно, не могла допустить, чтобы ее любимая девочка провела вечер в чужих стенах одна.

Ленучча протиснулась сквозь толпу.

— Я тебе принесла пирожков, — чмокнула ее в висок Ноннина. — И прослежу, чтобы ты их съела, без этого не уйду.

Потом она шептала без остановки, не умела молчать.

— Нашли, куда определить ребенка. Меня бы спросили! Но и я тоже хороша. Санта-Магдалена так Санта-Магдалена, думаю. Только сейчас, когда уже подходила, стукнуло: это же «Магдалена-Блудница»!

— Ну а какая еще? Святая Магдалина и была блудницей.

— Тутошняя матушка сдает кельи непотребным девкам, а к ним таскаются кавалеры. Потому и обитель такая богатенькая. Тут поллайо. Ты только погляди на них, — кивнула Ноннина на красивых женщин, выстроившихся в очередь за причастием.

Поллайо, «курятник» — это монастырь, который не только монастырь, или паломническая гостиница, куда пускают не только паломников. Нечистый потому и зовется нечистым, что любит подселяться ко всему чистому и его грязнить. Ленучча про подобные места слышала, но никогда ими не интересовалась. Потому что неинтересно.

Однако теперь вспомнила, как мать Эмилиана говорила, что многие женщины приходят сюда помолиться в ночное время. Так вот почему постоялицу поселили в самом дальнем углу!

Сколь удивительное место проживания избрал для нее Божий жребий! В этом определенно содержался некий сокровенный смысл.

— Эти женщины сами выбрали такую судьбу?

Она переводила взгляд с лица на лицо. Каждое казалось ей загадкой.

— Тьфу это, а не судьба — за деньги подол заворачивать, — сердито прошипела Ноннина и перекрестила рот — спохватилась, что находится в церкви. — Разряжаются в шелка-бархаты, сладко жрут, допоздна дрыхнут, а только какая это жизнь? Я бы лучше с голоду подохла. Мне такого женского счастья не надо.

— А какого женского счастья тебе надо? В чем оно, по-твоему?

Ленучча спросила про это, потому что вдруг подумала: вот кто всегда светится счастьем. Что если Ноннина знает неведомое ученым мудрецам? Сказано же: откроется Истина тем, кто прост духом.

— А проще надо быть, — ответила Ноннина, будто подслушав. — Надо жить, как чайка. Полетает — сядет. Качается себе на волнах, да и счастлива, ничего ей не надо. День за днем, всю жизнь, пока не помрет. И помрет-то без страху. Придет ее пора — раскинет крылья по воде. Раньше, рыбы, я вас ела, теперь вы меня слопайте, не жалко. Я тоже так живу, про завтра-послезавтра не думаю. Коли сейчас всё ладно, это и счастье. Бедная ты моя. — Обняла, погладила по спине. — Всё думаешь, думаешь, городишь турусы на колесах, а не надо ничего этого. Счастье — оно везде. Бери да радуйся.

Это концепт счастья по Аристиппу, сказала себе Ленучча: «Ешь привольно растущие фиги и дешевые лепешки из ячменной муки, купайся в источнике Эннеакрупоса и оттуда же пей воду, носи летом и зимою один и тот же грязный плащ, как подобает свободному человеку — это лучше всякого золота». Но возразил же этому гедонисту мудрый Антисфен, что…

Мысль осталась недодуманной, потому что раздались божественные звуки, от которых затрепетало сердце. Баритон, бас и профундо без предварения, сразу запели гимн, написанный святым Фомой Аквинским:

Pange lingua gloriosi

Corporis mysterium,

Sanguinisque pretiosi…21

Симфония сильных, глубоких голосов зазвучала так стройно, так звучно, так мощно, что у Ленуччи от восторга сжалось сердце. А потом вступил четвертый голос — чистый, как хрусталь, сияющий, как луч солнечного света; он поднялся над мужскими, устремился ввысь, ввысь — и сердце распахнулось, на глазах у девочки выступили слезы.

— Как прекрасно… — пролепетала она, совершенно околдованная.

— Знатно заливается, — согласилась Ноннина. — Это Кола Ринальди, кастрат с Джудекки. Говорят, в тринадцать лет красивый был мальчонка, все девчонки на него заглядывались. Зато теперь при хорошем заработке, и поет — заслушаешься. Эх, всё равно жалко. Вроде оттяпали человеку такую малость, и уже не человек, а не поймешь что. Не он, и не она, не парень и не девка.

А может быть, наоборот? — подумала Ленучча, глядя сквозь слезы на прекрасное, будто бесплотное лицо певца. Может быть, настоящим человеком становится лишь тот, кто избавился от цепей своего пола? Ведь старики и старухи лучше молодых мужчин и женщин, равно как монахи и монахини лучше мирян, ибо никого не обижают, не мучают, не убивают, не грешат?


Поздним вечером, когда Ноннина уже ушла, Ленучча вышла в темный монастырский сад, чтобы дождаться духовника. Отец Коданини задерживался у настоятельницы — видно, разговор получился трудным.

Ленучча сидела в увитой плющом беседке. Мимо по галерее скользили тени, открывались и закрывались двери келий. К женщинам, торгующим своими грешными телами, начали прибывать клиенты. Там копошилась земная жизнь, суетная и нечистая, но в памяти всё звучал хрустальный голос, воспевающий Corpus Domini, наполнял душу возвышенным волнением.

И вдруг случилось ужасное. Сначала в самом низу живота что-то стиснулось, потом стало горячо и мокро, потекло по ногам. Девочка в панике вскочила, подняла платье, сунула руку и вскрикнула. Ладонь была черной и пахла, как только что разрубленная, кровоточащая говядина.

Это она, menstruis femina, догадалась Ленучча. Но почему здесь, в монастыре, и сейчас, когда в душе звучал высокий голос? Это напоминание, это знак: я — всего лишь женщина и никуда от своей женской доли не денусь. Мужчина может взять и обрубить цепь, приковывающую к естеству, как сделал Кола Ринальди, но у меня такой возможности нет. Я родилась и проживу свою жизнь женщиной, всего лишь женщиной…

Она горько, взахлеб разрыдалась, глядя на свою окровавленную ладонь, на стекающие по ногам струйки — подол платья был зажат в другой руке.

Шагов Ленучча не услышала.

— Кто это тут слезы льет? Что у нас стряслось? — спросил мелодичный голос.

У входа в беседку стояла женщина. Верхняя половина лица закрыта кружевной полумаской, в прорезях блестят огромные подкрашенные глаза с неестественно густыми, должно быть, подведенными ресницами. Блестели в лунном свете и обнаженные плечи, полуприкрытые испанской мантильей. Одна из ночных красавиц, никакого сомнения.

Девочка поспешно опустила подол, но незнакомка увидела достаточно и всё поняла.

— А-а, вон оно что. Это у тебя впервые, и ты испугалась? Мне мама тоже ничего заранее не объяснила, она была святоша, и я, помню, вообразила, будто сейчас помру, — весело сказала женщина. — Не пугайся, ты не помрешь. Ты только теперь заживешь по-настоящему. Есть у тебя платок, дурочка? На, возьми мой. Я покажу тебе, что нужно делать. Это бывает со всеми большими девочками, каждый месяц, если только они не наделают глупостей.

— Вы имеете в виду беременность? — всхлипнула Ленучча, беря платок и вытирая им слезы. — Никогда со мной такого не случится. И спасибо, я знаю, что делать. Маммина меня научила. Я плачу не потому что испугалась, а потому что… потому что я не хочу быть женщиной!

Красавица присвистнула.

— А-а, вот почему ты здесь. В монахини готовишься?

— Нет, монахиней быть я тоже не хочу. Монахиням не нужен разум, только вера. А только верить очень скучно. Все ответы на все вопросы уже кто-то за тебя нашел. Зачем тогда ум?

— Умом хочешь жить, — кивнула куртизанка (так ремесло этой женщины называлось по-приличному).

Она подняла свою полумаску до самых волос и оказалась похожей на Венеру с картины Боттичелли, что висит дома в малой гостиной.

— Это правильно. Женщина, у которой нет ума, превращается в корову. Все тебя за вымя тянут, на веревке водят да заставляют телиться. Дай-ка я тебя хорошенько рассмотрю.

Она взяла Ленуччу руками за щеки, повернула лицом к лунному свету.

— С мордашкой тебе повезло. И волосы отличные. Губки только тонковаты, но на то есть помада. Давай-ка я поучу тебя, как жить с умом. Мой толстяк что-то припозднился, мне все равно делать нечего. Садись, тетушка Джанетта преподаст тебе урок. Подмоешься после.

Они сели. Учиться Ленучча была всегда готова.

— Перво-наперво усвой вот что: жизнь — это рыбалка. Сколько рыб ты наловишь и каких, зависит от тебя. Удочкой тебя наградила природа. — Джанетта показала пальцем на свои чресла. — А как закидывать леску да на какую наживку, это тебе голова подскажет. Ты умненькая, по глазам видно. Сообразишь.

— Рыбы это мужчины, да? — уточнила Ленучча. — Тогда этот урок я знаю, матушка мне говорила. Только она сравнила мужчин с лошадьми. Сказала, что главное — выбрать правильную.

Собеседница фыркнула:

— Ну и будешь всю жизнь ехать на одной и той же кляче. Нет, малышка, мужчины — как морская живность. Их надо ловить, жарить, есть и косточки выплевывать. А потом удить новых. Удастся выловить здоровенную спаду — хорошо, но сгодится и сóльяла, была бы сочной. Каракатица на вид страшна, зато вкусная. А будешь по-настоящему умна, станешь лакомиться одними красными омарами. Главное уясни: ты — не добыча, ты — рыболов. И надо прожить свою жизнь так, чтоб не жалко было помирать. Всем полакомилась, ничего не упустила. А греха не бойся. Его выдумали мужчины, чтобы превратить нашу сестру в корову. Так им удобней.

— Спасибо за наставление, синьорина, — вежливо поблагодарила Ленучча. — Мне нравится ваша концепция в ее постулатической части.

— Чего-чего? — удивилась куртизанка.

Объяснить девочка не успела. Заскрипел песок. По аллее, мелко переступая, пятился лакей в ливрее, светил назад фонарем. За ним тяжело переваливался тучный господин в широкой шляпе с красным пером. Плащ у него тоже был красный, прошитый золотыми нитями, и они посверкивали.

— Мой омар приплыл, — шепнула Джанетта, поднимаясь. — Пока, детка. Еще увидимся.

И звонко:

— Я заждалась тебя, мой сладкий! Вся горю!


Концепция жизни как рыбной ловли в сущности продуктивна, думала у себя Ленучча, тщательно моя над тазом испачканное тело. Только ловить, конечно, нужно не мужчин, а знания. И удочка — не эта обременительная часть физиологии, а рассудок. Кстати говоря Гипатия Александрийская (вот пример истинного счастья!) в перерывах между занятиями математикой и астрономией любила поудить рыбу, но не праздно, а предаваясь философским размышлениям.

Брезгливо выбросила окровавленную тряпку. Заодно вспомнила, как Гипатия отвадила ухаживавшего за нею мужчину. Ей тоже «повезло с мордашкой» и волосы у нее были «солнца лучам златотканным подобны», пока Гипатия их коротко не остригла. Ухажер докучал, докучал великой женщине своими комплиментами, мешал сосредоточиться на чтении, и scienziatа, отложив свиток, опустила руку под тунику, достала красную от месячных тряпку, да сунула кавалеру под нос. «Вот то, до чего ты добираешься, дурак», — сказал она назойливому кавалеру, и того как ветром сдуло.

Постучали в дверь. Девочка поспешно прикрыла ноги.

— Прошу, дорогой отче, — сказала она, и вошел падре Коданини, сердитый и решительный.

— Собирайтесь, дочь моя. Я не оставлю вас ночевать в этом гноилище, — объявил он. — Не могу объяснить, в чем дело, да вы и не поймете, вы слишком чисты, но здесь… здесь грязно! И она еще смеет толковать мне про обращение Магдалины, лицемерная, алчная тварь, — пробормотал он сам себе, весь кипя.

— Вы говорите про мать Эмилиану? — догадалась Ленучча. — А что если дело не в алчности? Вдруг она действительно считает, что миссия обители Марии Магдалины отвращать падших женщин от греха? Дело это требует терпения и постоянного общения с заблудшими душами. Если настоятельнице удастся спасти хотя бы одну, разве не оправдает это все усилия? Ведь сказано же: спасший одну душу спас весь мир.

Аббат поразился.

— Ты будто подслушала ее речи! Но самое поразительное, что и его высокопреосвященство поверил этим лукавым словесам и дал свое благословение, так что я ничего не могу поделать, лишь забрать тебя отсюда.

— Вы не сможете забрать меня из мира людей, отче, а он ведь тоже грязен и грешен, — возразила девочка. — Тот, кто не хочет испачкаться, просто должен следить за чистотой души и тела. Не тревожьтесь обо мне. Я буду жить в своей келье, предаваться чтению, размышлению и учению.

— Да чему, чему хорошему ты можешь научиться в вертепе?!

— Тому, чтобы жить в большом вертепе, именуемом миром, и не пачкаться. Но у меня к вам просьба, святой отец. Помогите мне сохранить чистоту. Вы настоятель соборного монастыря, вы можете это сделать.

Преподобный покачал головой.

— Ты слишком юна, чтобы стать монахиней. Но и когда ты достигнешь совершеннолетия, синьор Корнаро на такое ни за что не согласится. Против воли родителя, да еще такого, не пойдет ни одна обитель.

— Я не хочу становиться монахиней. Меня привлекает не молитва, а наука. И сегодня во время таинства Евхаристии, когда вино обратилось в Кровь Господню, а облатка в Его Тело, передо мной забрезжил луч света. Он разгорался всё ярче, а сейчас засиял во всю силу. Я должна уподобиться облатке. Ваш бенедиктинский орден посвящает мирян, решивших отдать жизнь Господу вне монастырских стен, в облаты. Я хочу стать облатой, дать все надлежащие обеты и прежде всего обет целомудрия. Благословите меня на это, помогите мне! Чтобы стать облатой, не требуется ни совершеннолетие, ни согласие родителя.

Отец Коданини заморгал.

— Господь с тобой, дитя мое! Это шаг необратимый! Это завет между твоей душой и Господом! Отступиться от него будет нельзя, а тебе всего одиннадцать лет!

— Вы знаете, что умом я не ребенок. И решение мое твердое. Прошу вас, проявите твердость и вы.

Поглядев девочке в глаза, настоятель устыдился.

— Ты права… Я малодушно испугался гнева синьора Корнаро.

— Мы сохраним мой обет в тайне. Отец ничего не узнает. Лишь когда соберется выдавать меня замуж, но это когда еще будет.

— Меня к тому времени скорее всего уже приберет Господь, — просветлел настоятель. — Я стар, недужен, сколько мне осталось? А впрочем на всё воля Божья. Коли уж такое дитя не боится, мне слабодушествовать и подавно грех. Ночь проведи в молитвах, дочь моя. Завтра я пришлю за тобой монастырскую лодку.

2. Кровь смерти

До столицы Сиятельнейшей Республики монсиньор доплыл морем. Это было быстрее, приятнее, а главное чище. Ни пыли, ни чавкающих луж, ни брызг из-под колес.

Всякий мыслящий человек определяет свою стезю не тем, что он почитает за Главное Благо (в этом грустном и постыдном мире никакого Главного Блага нет, лишь всяческие мелкие преходящие блага), а тем, чтó или кого ты выбрал себе главным врагом. Смысл человеческой жизни, увы, не в сотворении добра, а в обережении от зла, и мало, очень мало кому удается избежать в этой оборонительной войне поражения.

Еще в ранней юности Сезар Д’Эстре, будущий кардинал, пэр, герцог Лаонский, посол величайшего из монархов, член Академии и прочая, и прочая главным своим врагом избрал Грязь, во всех ее проявлениях — физических, этических, поведенческих. Чистоту тела и одежды при достаточном количестве слуг соблюдать нетрудно (хотя не многие даже из богатейших вельмож считают это необходимым), чистота же мыслей и чувств зависит только от тебя самого, а чистоту от греха обеспечил принятый в шестнадцать лет монашеский обет.

Трудней всего дается чистота поступков, если ты родился на свет в такой близости к престолу. Но на то у его высокопреосвященства имелось собственное изобретение: «Обезьяна в перчатках».

Однажды, будучи с дипломатической миссией у Вильгельма Голландского, он увидел в тамошнем дворце любопытную картинку на лаковой ширме, привезенной из далекой страны Япон: три обезьянки, одна из которых закрывает руками глаза, другая уши, третья рот. Как объяснил штатгальтер, это символ буддийской нравственности: не смотреть на Зло, не слушать Зла, не изрекать Зла. По всегдашней привычке не только записывать, но и зарисовывать всё интересное кардинал скопировал изображение в свою тетрадочку (он был превосходным рисовальщиком), долго над сей аллегорией размышлял и решил сделать ее своим гербом. Но с одним дополнением. Пририсовал еще и четвертую обезьянку. Она сидела в ногах у Пречистой Троицы (мысленно Сезар любил покощунствовать) и на руках у нее были перчатки. Это означало: «Ну а ежели невозможно уклониться от Зла, то бишь Грязи, надевай перчатки».

Исполняя королевские поручения, почти всегда нравственно сомнительные, а стало быть пачкающие руки, монсиньор не снимал пурпурных кардинальских перчаток, даже спал в них. И с облегчением стягивал, лишь когда задание было исполнено и появлялась возможность вернуться к чистой жизни. Пачкались только перчатки, руки оставались незамаранными. Лукавство? Самообман? Нет, просто искусство делить бытие надвое, как оно и задумано Богом или Природой (что суть одно и то же, да не услышат нас чужие уши). В человеке есть плотное и есть бесплотное. Первое не может обходиться без грязи; второе, если захочешь, — вполне.

За пятьдесят два года жизни философия и практика личной защиты от грязи внешнего мира отточились до совершенства. Галера, доставившая французского посла при Святейшем престоле из порта Пескара в Венецию, была маленькой копией человечьего мира. В темном трюме мерзость и копошение крыс, на нижней палубе потные, сквернословящие гребцы, но в парадной каюте ни соринки, через открытые окна задувает свежий бриз, и открывающийся вид на лагуну чарующе прекрасен.

Из морской пучины поднимались купола и шпили Венеции. Город казался полузатопленным. Подумалось: когда-нибудь Господь нашлет на твердь новый очищающий Потоп, чтоб смыть всю накопившуюся грязь. Пригреет потеплее Солнце, растопит полярные льды, уровень морей поднимется, и весь наш муравейник уйдет под воду. Представил Париж в виде озера, над гладью которого торчат лишь верхушки башен Нотр-Дам, крыша Лувра, еще несколько медных шишек. Тишина, крик чаек, пусто и красиво.

Вблизи однако плавучий город оказался не столь чарующ. От воды несло тухлятиной, в ней плавали отбросы, облупленные стены домов сизовели плесенью.

Еще больше ценителя чистоты и тишины удручили звуки труб, донесшиеся с причала, где сверкали золоченые шлемы, развевались знамена, пестрела нарядная толпа. Предстояло вытерпеть торжественную встречу. Дож Альвиз Контарини не представлял для гостя никакого интереса, посол прибыл сюда не ради малозначительного правителя малозначительной страны, у которой всё в прошлом, но Падуя — венецианское владение и попасть туда, не встретившись с дожем, конечно, было невозможно. Будут утомительные церемонии, пустопорожние речи, докучные беседы. Старый попрошайка примется клянчить у Франции помощи против турок, торговых льгот, еще чего-нибудь, и надо ему с три короба наобещать, изобразить заинтересованность, чтобы Контарини ни в коем случае не догадался об истинной цели визита. Лишь потом, не сразу, завести разговор о личном: о науках, об Академии, да выразить желание посетить прославленный Падуанский университет. И там, в Падуе, не снимая пурпурных перчаток, исполнить поручение кузена Луи: приглядеться к кардиналу Барбариго, прощупать его — хорош ли для Франции будет такой понтифик. Папа Иннокентий стар и хвор, пора присмотреть подходящего кандидата. Луи привык доверять проницательности своего старинного друга, называет его умнейшим человеком Франции. Подвести венценосного кузена нельзя.

На самом деле они с королем не состояли в родстве, но бабка Сезара, лучезарная Габриэль Д’Эстре, была невенчаной супругой Генриха IV, Людовикова деда. Когда-то Луи сам предложил называть его кузеном. Во времена, когда Луи еще не стал «королем-Солнце», а был потерянным, скрытным подростком, игрушкой в руках соперничающих партий, молодой, но уже все на свете знающий епископ Д’Эстре был его единственным другом. Сезар не рвался в королевские фавориты, ему просто было искренне жаль самого возвеличенного и при этом самого одинокого мальчика Франции. Только из любви к Луи, который с тех пор стал в сто раз более великим и в сто раз более одиноким, монсиньор Д’Эстре и надевал постылые перчатки.

Натянул он их и теперь, прежде чем с учтивой улыбкой спуститься на причал, где у трапа уже стоял, прижимая ладонь к груди, тощий козлобородый старик в золотой шапке, восклицал: «Saluto Eminentiae!»22.

Два дня потратились на пустое: пиры, политические разговоры и самое тоскливое — длиннейшие богослужения, ибо если ты Eminence, все уверены, что приятней всего тебе проводить время в церкви. Но главное достояние философа — терпение, и этого капитала у Сезара имелось в избытке.

Наконец, насилу отделавшись от докучливого дожа, желавшего непременно сопроводить высокого гостя в Падую, кардинал пересел с осточертевших венецианских гондол в карету и отправился в столицу итальянской учености. Путь был недальний, всего восемь лье.

Остановился, разумеется, в архиепископском дворце, у собрата — где же еще? И очень скоро, через полчаса разговора с монсиньором Барбариго о разных пустяках, еще даже не дойдя до темы слабого здоровья его святейшества, стал склоняться к мысли, что утомительная поездка проделана зря. Суждение о людях Сезар Д’Эстре составлял быстро, и не бывало случая, чтобы ошибочно.

Из кардинала Падуанского получится понтифик, обладающий твердым характером, высокой нравственностью и чувствительным сердцем — то есть, с точки зрения Франции и кузена Луи, папа негодный и даже опасный. Для всякого государя, в особенности духовного, то есть властвующего над душами всего католического мира, нравственность и сердечность разрушительны, ибо знаменуют приверженность чистоте, а власть — самое грязное, что только есть на свете, и правитель, оберегающий свою моральную девственность, ничего полезного никогда не совершит, а скорее всего погубит миссию, доверенную ему судьбой. Если это наследный монарх, тут уж ничего не поделаешь, но пап, слава богу, избирают на конклаве.

«Пожалуй все-таки надо поддержать кардинала Оттобони, так королю и напишу», сказал себе Сезар и передумал обсуждать болезни Иннокентия XI. Вместо этого заговорил об университете, канцлером которого являлся падуанский князь церкви.

Оказалось, что об интересном с Барбариго тоже не поговоришь. Из всех наук его занимала только теология. И довольно скоро вновь прозвучало имя Елены Корнаро, главной венецианской достопримечательности. Дож Контарини, провожая в Падую, тоже поминал сие чудо мироздания. Женщина — светило учености и доктор философии это все равно что Калигулова лошадь, заседающая в Сенате. Итальянская экстравагантность, absurdum inauditum23.

Падуанский прелат и сам был несколько смущен, что вверенный ему университет столь сомнительно прославился, но в то же время, кажется, и горд.

— Синьорина Корнаро хотела защитить диссертацию по теологии, но этого, конечно, я позволить не мог. Не благословил я и дать ей возможность заслужить степень по математике, ибо наука эта мало кому внятна и пошли бы слухи, что дочь господина Корнаро, второго лица Республики, получила от моего университета это звание за мзду или по протекции. Поэтому я и согласился на философию. С условием, что защита будет публичной. О, что это было за действо, монсиньор! Посмотреть и послушать, как женщина, женщина будет держать экзамен по философии перед всем профессорским синклитом, съехалось столько знатных господ и ученых мужей, что пришлось перенести защиту из аудитории в кафедральный собор. Соискательнице достались две темы: «Физика» Аристотеля и его же «Analytica Posteriora» — так определил жребий.

— Сложнейшие материи, особенно вторая, — заметил французский кардинал. — И что же?

— Синьорина Корнаро начала с шутки — процитировала Сенеку, сказавшего: «Non est hoc quod nimium Aristoteles»24 и потом в течение часа на безупречной латыни с пространными цитатами из греческого оригинала столь глубоко и занимательно комментировала трактаты, что понимающие восхищались, а все прочие слушали, как музыку.

— И много было понимающих? — с невозмутимым видом осведомился Д’Эстре.

— Уверяю вас, что много. Приехали профессора из Болоньи, Рима, даже Неаполя. И настроены они были скептически, подозревали нас в том, что мы устраиваем спектакль, дабы пустить всему ученому миру пыль в глаза, а на самом деле натаскали соискательницу заранее. Синьорину Корнаро засыпали каверзными вопросами, и отнюдь не только об Аристотеле. Но чем заковыристей был предмет, тем с большим удовольствием она отвечала. Все Фомы неверующие склонились перед столь глубокими знаниями. В конце были овации и аплодисменты, доттору увенчали лаврами, надели на палец золотой магистерский перстень и преподнесли горностаевую мантию.

Которой дама, вероятно, обрадовалась больше всего, иронически подумал Д’Эстре, но придал лицу должную заинтересованность.

— И что же докторисса делает в вашем почтенном университете?

— Преподает математику, а также читает лекции по греческой философии и ведет семинар по Каббалистике. Живет она в палаццо Одеон, принадлежащем семье Корнаро. И мы непременно, непременно сделаем ей визит. Клянусь, вы не пожалеете. Все наши почетные гости, в том числе владетельные особы считают своим долгом посетить La Prima Donna Laureata nel Mondo25.

Этот странный титул Барбариго произнес на итальянском.

Что ж, погляжу на падуанский курьез, решил Д’Эстре, повеселю короля. Каждое письмо он старался сделать как можно более занимательным. Кроме деловой части там были рисунки, в том числе забавные, и обязательно какие-нибудь занятные историйки. Придворные рассказывают, что Луи очень радуется, когда приходит очередной пакет с красной печатью, на которой четыре обезьянки. Потирает руки, говорит: «О, весточка от дорогого кузена!»


«Прима донна» обитала в великолепном дворце псевдоантичного стиля, который так обожают итальянцы. Что ж, семейство Корнаро одно из богатейших в Венеции, а родитель многоученой дотторы — казначей Святого Марка, хранитель бездонного кошелька Республики. Можно вообразить, какое приданое он давал за дочерью, и всё же никто не польстился. Вот ученая мышь и придумала себе развлечение. Должно быть, уродлива, как смертный грех.

— Сколько лет госпоже Корнаро? — спросил Д’Эстре, выходя из кареты.

— Полагаю, около тридцати пяти. Когда смотришь на нее, кажется, что меньше, а когда беседуешь с ней — что намного больше. Сейчас сами увидите.

Опрятная служанка провела духовных особ через анфиладу парадных комнат. Стены и потолки были расписаны фресками, белели мраморные статуи, а в просторной зале почему-то стояли ряды стульев.

— Здесь проводятся знаменитые концерты — хозяйка любит музыку, — пояснил падуанец. — В остальное время палаццо пустует. Сама она живет в маленькой пристройке, там только кабинет и спальня, похожая на келью.

— Надо же, — учтиво подивился француз, а сам подумал: в какой дворец ни посели мышь, она будет ютиться в темной норке.

Прошли насквозь, спустились в прелестный сад, в конце его зеленел обросший вьюнами домик.

Служанка с поклоном отворила дверь.

Сначала показалось, что комната пуста. Гостю она очень понравилась. У него дома был такой же кабинет: шкафы с книгами, широкий письменный стол, даже телескоп у окна, направленный в небо. Только здесь у стены еще чернела и белела исписанная мудреными формулами школьная доска, а посередине блестел лаковыми боками огромный глобус.

Из-за него сначала выглянула, а потом вышла худощавая дама с перевязанными лентой вьющимися волосами, сняла с носа большущие очки, сказала кардиналу Барбариго:

— Приветствую вас, монсиньор.

На второго вошедшего, тоже одетого в алую сутану, посмотрела вопросительно.

— И вас, монсиньор…

— Д’Эстре, посланник короля французского в Риме, — представился он, испытывая изрядное удивление. Дама была хоть и тоща, но очень недурна собой, невзирая на неюный возраст. Поразительно, что осталась старой девой.

Сели в кресла. Завязался разговор. Кардинал Барбариго представил гостя, перечислив все его титулы, звания и регалии, не забыл даже упомянуть, что он шевалье ордена Святого Духа. (Готовился к встрече, а стало быть догадывается, зачем я здесь, понял Д’Эстре).

— Вы член французской Академии? — Вот единственное, что заинтересовало в длинном перечне регалий хозяйку. — Каков же род ваших научных интересов?

— Такой же, как и у вас, мадемуазель. Философия, — улыбнулся Д’Эстре. И мысленно прибавил: «Только настоящая, осмысляющая бытие, а не пробавляющаяся попугайским цитированием Аристотеля». — Однако ваш круг занятий много шире, не правда ли? Что это за письмена на доске?

— Высчитываю массу земного шара, — ответила ученая мышь, показав на глобус.

— Увлекательное занятие. И главное никто не проверит результат на весах, — не удержался от иронии Д’Эстре.

Он уже знал, как нарисует для короля сей падуанский миракль: в виде очкастой мыши, рядом с огромным глобусом.

Шутке «доттора» улыбнулась, но рта больше не раскрывала. Лишь признательно кивала, когда Барбариго говорил про нее что-то лестное, а падуанский кардинал принялся расписывать научные достижения своей протеже и всё не мог остановиться.

Восторженная эвлогия прервалась, когда вошла служанка.

— Записка вашему высокопреосвященству. Всадник прискакал. Говорит, срочная.

Развернув листок, Барбариго переменился в лице. Схватился за тугой ворот, поднялся с кресла.

— Прошу извинить, монсиньор. Сударыня… Мне нужно срочно уехать. Уверен, вам найдется, о чем побеседовать.

И кинулся к выходу чуть не бегом, только зашуршала сутана.

Д’Эстре был раздосадован и обескуражен тем, что остался тет-а-тет с этим чудом в юбке, однако решил держаться легкого тона.

— Вам ведомы все тайны Земли, о умнейшая из женщин, — сказал он с улыбкой. — Разгадайте мне эту. Куда и ради чего мог сорваться с места его высокопреосвященство? По крайней мере выдвиньте гипотезу.

— Гипотетировать не понадобится, — улыбнулась и хозяйка. — Кардинал Барбариго больше всех на свете любит свою единственную дочь Бьянку, а она на сносях. Должно быть, начались роды.

Тому, что у князя церкви есть дочь, Д’Эстре не удивился — эка невидаль, в Риме полным-полно кардинальских и епископских бастардов. Однако окончательно решил для себя: «Этот кандидат нам определенно не подходит. Знал ведь, что решается его будущее, но чувства у него сильнее разума. Такого понтифика нам не нужно».

Надо было возвращаться восвояси, проделать весь утомительный путь в обратном направлении, разве что не заезжая в Венецию, чтобы опять не попасть в сети дожева гостеприимства. Галере было велено дожидаться в Кьодже. Зато можно снять перчатки, во всяком худе не без добра, философски сказал себе монсиньор, с удовольствием стянул алые шелковые guanti флорентийской работы и пошевелил сухими белыми пальцами.

Хозяйка молчала, глядя на гостя с учтивым, но отсутствующим выражением лица. Очевидно она тоже неплохо владела искусством терпения, а может быть просто привыкла, что падуанский верховный пастырь привозит важных визитеров поглазеть на местную достопримечательность. О чем бы таком еще ее спросить, чтоб развлечь кузена Луи?

Д’Эстре увидел разложенную на столе карту звездного неба — превосходную, с мастерски прорисованными деталями. Такими схемами обычно пользуются гадальщики-звездочеты, гордо именующие себя «астрологами». Неудивительно, что «доттора-лауреата» увлекается этой чепухой. Она наверняка и философский камень по ночам добывает. Или выращивает Волшебную Мандрагору.

— Я вижу, вам подвластны и тайны звезд. Могу ли я попросить вас, госпожа Корнаро, составить гороскоп, предсказывающий будущее Европы и всего подлунного мира, — попросил он, изобразив благоговейность. Вот что наверняка понравится королю, Луи обожает пророчества.

— По звездам нельзя предсказать будущее, — молвила хозяйка. — Впрочем будущее мира и так очевидно.

— Лишь вашему острому рассудку. Не нам, простым смертным. Просветите меня, прошу вас.

Он произнес эти слова с самым серьезным видом.

— Человеческая цивилизация находится в детском возрасте, — сказала Елена Корнаро будто о чем-то само собой разумеющемся. — Даже в самых просвещенных странах общество подобно ребенку восьми лет, который пока еще совсем не развит, пугается всего непонятного, без конца попадает в разные глупые ситуации, болеет детскими болезнями и постоянно перепачкан в грязи. По моим расчетам, год взросления цивилизации равен пятидесяти астрономическим годам, то есть через сто лет, к 1780 году, наш ребенок будет десятилетним, а это уже возраст небезобидного озорства; к 1930 году, достигнув тринадцатилетия, человечество превратится в шкодливого и жестокого подростка; к 2030 году, в пятнадцать лет, оно станет юношей, то есть его физическая сила будет опасно опережать умственное развитие. Первичной зрелости мы как биологический species достигнем не ранее чем лет через четыреста-пятьсот. Если, конечно, до того не погубим себя какой-нибудь безрассудной выходкой.

Кардинал слушал сначала снисходительно, потом изумленно. Это были в точности его собственные мысли, которыми он никогда ни с кем не делился, ибо где же взять собеседника, способного к такому полету ума? Правда, расчеты Сезара Д’Эстре были оптимистичней. Он уповал на то, что заря Разума, забрезжившая на европейском горизонте, приведет самые просвещенные страны, прежде всего Францию, к относительной чистоте уже лет через сто, где-нибудь на исходе восемнадцатого столетия.

Хозяйка рассмеялась.

— Точно с такими же лицами взирали на меня ученые мужи, явившиеся на мою защиту диссертации. Будто на Валаамову ослицу, заговорившую человечьим языком, или на обученную ловким трюкам обезьяну.

— Простите их и простите меня, сударыня, — пролепетал прелат. — Мы все сотканы из предубеждений и ложных представлений, мы приучены смотреть на женщин как на полуодушевленных созданий. Но верно и то, что я никогда не встречал женщин подобных вам. Таких, вероятно, больше и нет. Либо же вы женщина только по видимости.

— Увы, я женщина, я чересчур женщина. — Елена печально вздохнула. — Мой разум и моя душа помещены вот в эту тюрьму, тюрьму моего тела. — Она положила руку на грудь, впрочем едва оттопыривавшуюся под наглухо, до самого горла, застегнутым платьем. — И всю жизнь узница бьется о стены плоти, которая давит, душит, не дает вырваться.

— О, как мне это знакомо! — воскликнул Д’Эстре. — Потому я и надел это облаченье. — Он тоже коснулся своей пурпурной груди. — Вот мой заслон от грязи мира и собственной плоти.

— А мой — вот.

Она вдруг стала расстегивать платье. У кардинала расширились глаза — что она делает?!

Под платьем однако была не обнаженная кожа, а грубая мешковина.

— Вместо нижнего белья я ношу рясу-власяницу, с одиннадцати лет, когда приняла обеты, — сказала Елена. — Не из благочестия, а чтобы мое тело знало: оно мне слуга, а не господин. Его участь — жить в чистоте, но скудости, много работать и не ведать роскоши.

— Вы облата?! — воскликнул кардинал. — Так вот почему вы не вышли замуж несмотря на красоту и богатство.

Она рассмеялась.

— Я вижу, среди моих достоинств ум вы не назвали.

— Кому нужен ум от супруги? Особенно столь острый и глубокий, как ваш, — засмеялся и Д’Эстре, испытывая странное чувство, в котором смешивались радость, изумление и, пожалуй, недоверие — наяву ли всё это. Нечто подобное, вероятно, ощущает человек, оказавшийся на необитаемом острове, давно смирившийся с мыслью, что до скончания века будет прозябать здесь один, и вдруг увидевший еще одну живую душу. — Однако при таком отце да с таким приданым в жены взяли бы даже Горгону. Обет целомудрия, освященный церковью — отличная защита. Жаль я в шестнадцать лет до этого не додумался. Поблизости не было бенедиктинских монастырей. Став облатом, я сохранил бы чистоту и не был бы вынужден носить это скучное облачение и тратить столько времени на скучные обряды. В одиннадцать лет вы были умнее, чем я в шестнадцать, мадемуазель. Однако почему же никто не упоминает о вашем облатстве?

Удивительно, как легко, безо всякой опаски проговорилось про скуку церковных обрядов. Сказанные кардиналом, такие слова повергли бы в ужас любого собеседника, но не эту поразительную женщину. Она лишь понимающе кивнула, а на вопрос ответила:

— Потому что никто об этом не знает. Это мое частное дело, мои личные правила жизни. Мой отец узнал, когда мне было уже восемнадцать и он привел первого жениха, блистательного капитана Марко Контарини, героя турецкой войны и племянника дожа. Бедный папочка. Он был совершенно убит, грозился получить у его святейшества освобождение от обетов и даже отправил в Рим ходатайство. Но я тоже написала письмо понтифику, а поскольку я знала канонические законы и владела теологической цитатикой намного лучше, чем папочка, капитул принял мою сторону.

— Однако вы сказали «первый жених». Значит, были и другие?

— Да, был второй — семь лет спустя, когда по Европе разнесся слух о дивной деве, что подобна волшебной птице Харадр, ведающей тайны неба и земли.

Тон был весел, но взгляд карих глаз внимателен — сначала испытующ, затем стал приязненным. Д’Эстре понял, что он взвешен на весах и не найден легким.

— И явился в Венецию один германский принц, увлеченный алхимией, чтобы показать мне свои формулы. Ныне он уже взошел на престол, поэтому не буду называть имени. Я сказала горе-исследователю, что его изыскания совершенно нелепы, что Трансмутация физических элементов в принципе невозможна. Перевела разговор на музыку, в которой принц разбирался намного лучше, имела неосторожность запеть. Вдруг глупый юноша взял и попросил моей руки. Что было с папочкой! Он всегда мечтал, что я стану августейшей особой, новой Катериной Кипрской. Пришлось вынести мольбы, даже рыданья, но я выстояла. Господь придал мне стойкости.

Последняя фраза заинтересовала кардинала даже больше, чем занятная история о сватовстве германского принца. Кто это, догадаться было нетрудно. Когда много лет занимаешься конфиденциальной дипломатией, знаешь привычки и увлечения всех государей. Должно быть, Иоганн-Георг Саксонский, увлекающийся алхимией и музыкой.

— Вы веруете в Бога? — удивился Д’Эстре. — Я пришел к убеждению, что люди смелого, самостоятельного ума (а вы безусловно принадлежите к высшему разряду этой породы) не привыкли полагаться на веру. Ум всегда ищет научных доказательств, а существование Бога ведь научно недоказуемо.

Никогда и никому не говорил он подобных кощунств. А мадемуазель Корнаро нисколько не удивилась.

— Верю, но не так, как предписывает церковь, — преспокойно ответила она, будто речь шла о некоем теоретическом и совершенно невинном предмете. — Концепцию Бога я перестала рассматривать в четырнадцать лет как маловероятную. Моя гипотеза (а гипотезы в отличие от аксиом содержат элемент допущения) такова: хоть материя, сиречь тело, тленно и смертно, но дух бесплотен и потому нетленен, а стало быть должен сохраняться и после физического умирания. Поэтому я построила свою экзистенцию по закону, который я называю «Обратная евхаристия».

— Что это значит? — в волнении спросил Д’Эстре, которого всю жизнь занимал вопрос о нетленности духа. Быть может, судьба привела его сюда, в Падую, ибо здесь наконец сыщется ответ?

— Церковный обряд евхаристии символически обращает хлеб в Тело Божье, а вино — в Божью Кровь. Делает материальное нематериальным. Я же решила, что поступлю со своей материей обратным образом. Дематериализую свое тело. И власяница под платьем — часть этого обряда. Все страшатся смерти, я же предвкушаю ее с радостным предчувствием, а чтоб провести земное время с максимальной пользой и приятностью, развлекаю свой разум научными загадками. Некие знаки сулят, что это глупое мясо (госпожа доттора пренебрежительно хлопнула себя по бокам) уже скоро превратится в эфир, а эта пульсирующая влага (тонкий палец показал на запястье) прольется на алтарь следующей жизни.

— Знаки? Какие знаки? — нахмурился кардинал. — Что-нибудь мистическое?

— Мистического не существует, — назидательно молвила Елена. — Мистическое — всего лишь явления, пока еще не объясненные наукой. А мои знаки вполне очевидны. Хрипы в легких, ночное потовыделение, утренняя слабость. Полагаю, в неотдаленном времени мои наблюдения за детским возрастом человеческой цивилизации прекратятся, и слава богу. Признаться, я не люблю детей и не испытываю никакого умиления глядя на их неопрятную возню. Phthisis откроет мне двери в иной мир, надеюсь, более взрослый, чем этот.

Диагноз был произнесен с таким глубоким удовлетворением, что Д’Эстре даже испытал нечто вроде зависти.

— Очень надеюсь, что вы еще поживете на этом свете. И что у меня будет возможность вновь вас видеть, — сказал он. — Я непременно вернусь в Падую.

Кардинал вдруг подумал: не такой уж плохой кандидат Барбариго. Во всяком случае можно написать королю, что к падуанцу следует приглядеться получше, а для этого имеет смысл наведаться к нему вновь. И может быть, не раз. Потому что…

— Знаете, что мне сейчас пришло в голову? — Кардинал провел рукой по полуседой эспаньолке, увлеченный новой мыслью. — Хоть я и бородат, но в этом похожем на женское платье наряде я не мужчина. А вы в вашей власянице под дамским платьем не женщина. Мы с вами два человека in forma pura26, два человека из далекого будущего, когда не останется ни грязи, ни греха, люди научатся производить потомство не по-скотски, а в каких-нибудь колбах и им не нужно будет делиться на два пола. Человечество вернется в Рай.

— Вы хотите сказать, что мы с вами райские создания? Вроде серафимов?

Елена прыснула. Не выдержав, рассмеялся и Д’Эстре. Обоих охватил приступ веселья, они смеялись и всё не могли остановиться. Сезар и не помнил, когда ему было с кем-нибудь так легко и хорошо, как в этот момент.

Но смех Елены перешел в кашель, тоже неостановимый. Она вытянула из рукава платок, зажала рот, отвернулась. Ее острые плечи сотрясались.

Кардинал встал, налил из графина воды.

— Смочите горло.

Она взяла стакан, отпила, и кашель стих. Однако сидела в той же позе, опустив голову — должно быть, ей нужно было отдышаться.

— Как же мне хорошо в вашем обществе, — сказал Д’Эстре. — А еще меня согревает мысль о том, что… Что я не один. Если разрешите, я буду навещать вас. Как только позволят обстоятельства, я приеду вновь. И мы будем с вами разговаривать обо всем на свете.

Елена обернулась. Ее лицо было очень бледным, но губы улыбались.

— Не приезжайте, друг мой, — мягко и спокойно молвила она. — Вы меня вряд ли застанете. Теперь всё произойдет очень быстро.

И показала окровавленный платок.

— Таинство свершилось. Моя кровь превратилась в вино.


Прекрасная и премудрая Елена

Загрузка...