Часть вторая. Толстяки Нового времени

Отношение к излишней полноте меняется с наступлением эпохи Возрождения — теперь критикуются леность, праздность, недостаток интеллекта. Проявления «заботы» о полноте также становятся острее — это различные диеты и физическое принуждение, пояса и корсеты, надеваемые прямо на тело.

Наступает время новых культурных представлений. Физическая полнота превращается в общую тяжеловесность. Быть толстым значит «отставать», не иметь возможности адаптироваться к миру, в котором все выше ценится активность. При этом нельзя утверждать, что до сих пор на слабость не обращали внимания и пренебрегали ленью, но в Средние века в первую очередь критиковались чревоугодие, обжорство. Внимание концентрировалось на смертных грехах. Современность же в основном ассоциируется с гибкостью и эффективностью. Ласка из басни Лафонтена, как следует наевшись в амбаре, так «растолстела и распухла»[166], что не смогла пролезть в дыру, через которую пробралась туда. Баснописец клеймит отсутствие гибкости, неповоротливость. Можно сказать с уверенностью, что полнота — это признак слабости, что толстый человек становится отверженным.

В то же время в образе самих веществ, в частности жира, изменений мало. Врачи XVI–XVII веков пытаются разгадать его состав, продолжая пользоваться традиционными методами удаления его из организма при помощи слабительных средств и кровопусканий. Признание вреда, приносимого жиром, не расширяет знаний о нем, несмотря на то что уже появляется разграничение между внутренним жиром и водой.

Зато медленное развитие культуры в XVI и XVII веках обогащает восприятие телесных линий и черт лица. Появляются выражения и разные уменьшительные слова, обозначающие различные стадии полноты. Это вопрос фундаментальный, даже при том, что сохраняется тенденция выражать «толстое» через «очень толстое»; нюансы скрыты, неясны, их скорее предполагают, нежели изучают.

Глава 1. Берега лени

Ренессансные рассказчики прежде всего упоминают неловкость толстяков: таков, например, «толстый каноник» из «Гептамерона», из-за которого сорвался побег[167], или «большой и толстый голландец», из-за пьянства и полноты не способный ни к какой деятельности, из «Ста новых новелл»[168]. Еще отчетливее об этом свидетельствует заявление Вобана, который отказывается принимать на службу «обжор» и «толстяков», поскольку считает их «людьми, неспособными к службе, которым нельзя доверить важное дело»[169] (XVII век). Полюса внимания сместились, в первую очередь теперь подчеркивается неуклюжесть и бездарность толстяков.

Ничто пока не говорит о том, как именно росло это неприятие полноты и как оно распространялось. Зато стигматизация толстяков и приписываемые им недостатки, несмотря на отсутствие четких критериев полноты, в конечном счете произведут переворот во взглядах на проблему.

Активность и пассивность Нового времени

С наступлением XVI века меняется отношение к «тяжелому», «огромному». Расслабленность не в моде. «Бесполезность» беспокоит. Лень начинает восприниматься как «чума человеческого рассудка»[170]. В то время города наводняют нищие, бегущие из сельской местности, — этих новых бедняков гонит сюда неравенство между городом и деревней. Папа Сикст V в 1587 году упоминает бродяг, «на всех городских улицах и площадях ищущих пропитания»[171]. Он клеймит лень, «праздношатание» — и слабость. Разросшиеся в эпоху Возрождения города становятся убежищем для тех, кого неурожаи обрекают на голод.

Способствовала ли анафема, которой были преданы лень и непродуктивность, разоблачению толстяков? На первый взгляд, нет никакой связи между бессилием толстых и слабостью голодных. И тем не менее можно с уверенностью сказать, что пропаганда активной деятельности, занятости принесла свои плоды. Как с восхищением отмечает Клод Сейссель, приводя в качестве признака наступления новых времен рост торговли и ремесел, между эпохой Людовика XI и началом XVI века их количество возросло «в пятьдесят раз»[172]. Следует отметить крепнущую связь между ленью и полнотой, медлительностью и лишним весом, вплоть до того, что иногда ничегонеделание нищего начинает ассоциироваться с его физическим весом. Амбруаз Паре, например, примерно в 1570 году описывает женщин, выпрашивающих милостыню и обманывающих прохожих жалобами на свои болезни. Все они толстые и рыхлые, все искусно оправдывают свое безделие: эта «толстозадая, жирная баба, выпрашивая подаяние, говорила, что она из Нормандии и что у нее в животе змея»[173], а та сидевшая на паперти «ленивая толстуха… врала, будто у нее язва на груди»[174], хотя на самом деле она ничем не болела. Наконец, спустя несколько десятилетий гравюра «Лентяй» клеймит позором оборванца, в ответ на угрозы жандарма заявляющего, что не желает ни уставать, ни «рвать себе сердце»[175].

Конечно, кажется парадоксальным, что во время социального расслоения и презрения знати к ручному труду в первую очередь стигматизируется тема праздности, безделья, вялости, а не тема «работы»[176]. Ирония Жака Огюста де Ту основана на осуждении обжорства: он высмеивает придворных, вынужденных ездить в карете, потому что «излишняя дородность не позволяет им ездить верхом»[177]. От представителя знати исходит критика «сладострастных изнеженных душ, которые не знают, чем заняться»[178]. В начале XVII века Фаре в книге «Как понравиться при дворе» пишет о необходимости производить впечатление деятельного человека.

Придворная модель очень важна. В Новое время окружение суверена стало многочисленнее и разнообразнее, придворные отношения укрепились. Теперь необходимы «хорошие манеры»[179]. При дворах XVI и XVII веков этикет становится строже, поведение изысканнее, тела изящнее; большее значение придается внешности, образ воина отступает на второй план. Придворный перестал быть рыцарем. Манеры теперь важнее прежней тяжеловесности, и это начинает волновать старых баронов, например Тома Артю, высмеивающего окружение Генриха III: тела исхудали, плечи сузились, пояса «затянуты», вместо былого изобилия «хорошей еды» — «хорошая мина»[180]. То же самое подтверждают и смотры: целью их отныне служит не только военная подготовка, но умение держать себя, выправка, изысканная внешность. Все это обладало символической ценностью, и сегодня данный феномен многократно описан в научных работах, касающихся придворной жизни[181].

Нельзя сказать, что исчезли обеды-«спектакли», «изобильные» праздники знати и их грандиозные изображения, «рукописные и живописные, создававшиеся для сотрапезников»[182]. Например, во время завтрака в Версале 18 июля 1668 года перед изумленными взорами придворных предстали блюда в виде огромных архитектурных сооружений. Фелибьен рассказывает об этом празднике, описывая столы, накрытые с соблюдением всех требований:

[Он] представлял собой гору, в многочисленных пещерах которой лежали разные виды холодного мяса; другой изображал дворец из марципана и сладкого теста. На третьем стояли пирамиды из конфитюра; на четвертом — нескончаемые сосуды с самыми разнообразными ликерами; последний был сделан из карамели[183].

Модель стройности и худобы в Новое время становится эталонной. «Легкость» — лейтмотив в книге «Придворный» Бальдассаре Кастильоне, написанной в 1528 году: «легкий и ловкий»[184], «сильный, тонкий и легкий»[185], «сила и легкость как искусство»[186] — этих качеств, упоминаемых в трактатах, можно добиться терпеливым обучением. Тот же вывод делает Никола Фаре в книге «Как понравиться при дворе»: «Лучше быть худым, чем толстым, иметь руки и ноги хорошей формы, сильные, гибкие, ловкие»[187]. Определения легкости не существует, она предполагает отсутствие тяжести; крупные тела не одобряются. В качестве примера того, как не должно быть, Бальдассаре Кастильоне упоминает «Толстяка Медичи»[188], члена правящего во Флоренции семейства, хотя точных размеров тела принца не указывает. Или вот «огромный сапог» герцога Саксонского, в котором он охотился и воевал, доставленный в качестве «трофея» Карлу V после победы над протестантами в 1547 году. Этот сапог вызвал насмешки придворных, которые сочли герцога слишком «толстым и жирным»[189]. Без сомнения, подобное определение весьма расплывчато, но из него явствует, что «толстяки» отвергаются.

От оскорбления к общению

Новшества углубляются, и теперь презрение к полноте затрагивает речь: возникают новые выражения, меняется значение слов. Негативное отношение к «толстым» проявляется как никогда ранее, несмотря на то что пока еще не передаются оттенки и нет точных кодов. Начиная с XVI века все, кто «широк в талии», становятся объектами бесконечного преследования: все они «безголовые», «невежды», «противные»[190]. Не то чтобы они были «действительно» толстые — об этом говорится лишь намеками, метафорами: они медлительные и неотесанные, что подтверждается разнообразием внезапно появившихся физических критериев. «Оскорбление» касается внешности, тогда как в Средние века такого не было[191]: значение слова «толстяк» расширяется и может относиться к непонятливым, мало знающим, неумным, тупым. «Толстыми» оказываются «мужланы» из «Ста новых новелл», «дураки» и «простофили»: например, супруга рыцаря Эно, выбранная именно за то, что «толстовата»[192], чтобы мужу можно было руководить ею и «формировать»[193] по своему усмотрению. Или жители Шампани, «многие из которых весьма упитанны», но плохо соображают, как тот торговец из реймсской деревни, которому на протяжении долгого времени не удавалось переспать с женой по незнанию, если не по глупости[194].

В XVI веке от слова «тяжелый» (lourd) начинают образовываться новые слова, обозначающие неловкость и медлительность: lourderie (промах, оплошность), lourdise (неповоротливость ума), lourdeté (тяжесть). В середине XVI века в сборнике новелл «Новые забавы и веселые разговоры» Бонавентюр Деперье называет словом lourdaut разных неучей или неосторожных людей[195]. Этьен Паскье в 1560 году называет женщину grosse lourdière — «грузной толстухой»[196], желая подчеркнуть не только ее габариты, но и грубость[197]. Шекспировский Фальстаф в конце XVI века попадает под град острот короля, высмеивающего полноту своего «мальчика для битья»: он называет того «толстобрюхим», «толстопузым», «обжорой», «пирогом с паштетом», «жирным тюфяком», «увальнем», «испанским брюхом», «пузатым Жаном», «шаром», «хлебом с расплавленным салом», «огромным куском плоти», «жирным, как масло», «бочкой», «старым эскалопом», «боровом», «старым боровом»[198]. Доминирует образ глобальной тяжести: Фальстаф не только пузат, но жир захватывает все его тело.

Противные толстяки высмеиваются и в народных песнях. Например, в грустной балладе «Красотка Алисон» (1663) поется о неприятностях девицы, каждая часть тела которой так толста, что это приводит в отчаяние ее ухажера:

Ее руки толстые,

Как бочки для горчицы,

Живот — как кочан капусты,

А ляжки — как алебарды[199].

Складывается стиль этих произведений: тяжеловесность всегда сопровождается глупостью, клеймится бесполезность, язык обогащается новой лексикой, проникающей в обличительные религиозные речи и литературу. В 1539 году Сагон без колебаний называет Маро «ленивым, толстым и трусливым ослом», «жирным погонщиком ослов», «безмозглым олухом»[200]. Несколько десятилетий спустя католики из Монтабана утверждали, будто пастор Даниэль Шамье умер, потому что у него «лопнул живот», его «грязное брюхо»[201].

Это видно и на иллюстрациях. В религиозной полемике или католической иконографии Лютера изображают давящим Библии таким огромным животом, что его приходится везти на тачке[202], а протестантская иконография представляет висящую плоть папы, которого «раздул» Сатана[203]. Толстяк воплощает все «плохие черты» — вялость, распутство или неряшливость. Все это проявляется в его слабости. Также «худоба» противопоставляется «полноте», при этом параметры того и другого оцениваются интуитивно. Контрасты становятся резче. Чрезмерная полнота, без сомнения, находится в объективе внимания и осуждается, но ее критерии не оговариваются, им не дается определение, не обсуждаются их нюансы.

Сопротивление и очарование

Насмешливым символом сопротивления осуждению полноты становятся раблезианские гиганты. У Гаргантюа была «славная мордашка» — «число подбородков доходило едва ли не до восемнадцати»[204],[205], огромный живот — «пояс ему сшили из трехсот с половиной локтей шелковистой саржи»[206], «флегматичное» сложение — все это делает его образ более рельефным потому, что служит лукавым контрапунктом для современной ему утонченности. Он напоминает о былой привлекательности сказочных стран изобилия и праздности, о пирах на весь мир, о бесконечном поглощении пищи. Он воплощает прямую связь пирушек между собой: не вызвано ли само рождение гиганта, его приход в этот мир тем, что Гаргамелла, его мать, «третьего февраля, после обеда» «объелась требухой», набив себе живот до отказа? Жирные потроха «трехсот шестидесяти семи тысяч четырнадцати волов»[207] ускорили роды. Настоящий вызов, не так ли?

Еще один насмешливый символ — живот, ставший главным «мотором». В четвертой книге романа самые обычные и при этом огромнейшие пищевые потребности приводят Гастера, «первого в мире магистра наук и искусств», пузатого бога чревоугодников, к благороднейшим открытиям — именно он изобрел «все науки и искусства, все ремесла, все орудия, все хитроумные приспособления»[208]. Иначе говоря, желудок — главная движущая сила изобретательства.

Рабле доводит количество «жирных» намеков до полного насыщения ими текста. Вот одна из обычных трапез Гаргантюа: начинал он «с нескольких десятков окороков, копченых бычьих языков, икры, колбасы и других навинопозывающих закусок. Тем временем четверо слуг один за другим непрерывно кидали ему в рот полные лопаты горчицы; затем он… единым духом выпивал невесть сколько белого вина»[209]. Всю эту бесконечную пищу он поглощает шутя, пока не начинает «пучить живот».

Бероальд де Вервиль несколькими десятилетиями позже в своем самом известном произведении «Способ выйти в люди» превозносит мир, где все «жирное» даже в постные дни: невообразимые количества еды, «утрированные» персонажи, как, например, «Мсье Великий пост» — типический персонаж, олицетворяющий худобу, ставший таким толстым, что «жир вытекает у него из глаз, как блохи, прыгающие в холодную печь»[210]. Вервиль сводит удовольствие к фарсу, подтверждая, что бесконечное чревоугодие и в Новое время никуда не исчезло.

В начале XVII века почти ту же самую роль играет герой Сервантеса Санчо Панса. В его грубоватых шутках порой высказываются реалистичные земные суждения: «разумная» уверенность в том, что туго набитый желудок дает возможность наслаждаться жизнью. Внешность его говорит сама за себя: «толстый живот, короткое туловище и длинные ноги»[211],[212], и он постоянно ест: «Давайте-ка все жить и кушать в мире и согласии»[213]. Наконец, спор о еде, которая должна быть «полезной для сердца и мозга»[214], имеет терапевтическое значение. Управляя своим воображаемым островом, Санчо даже бросает в тюрьму врача, который как будто бы слишком «сдержанно» относится к мясным яствам и напиткам[215]. Это способ извратить медицинские предписания того времени.

Следует, однако, остановиться на этом образе, который как никогда ранее демонстрирует неоднозначность полноты[216]. Этот великий роман вывел проблему толстяков на свет божий. «Толстый» крестьянин, повышенный в чине до «оруженосца рыцаря», одновременно «тупой» и хитрый. Он плут и смотрит на вещи реально: «Я немножко себе на уме и не прочь иной раз сплутовать»[217]. Во множестве сцен банальный прагматизм Санчо, которому свойственны «простота от природы»[218] и любовь к моментальным удовольствиям, который предпочитает есть, а не мечтать, противопоставляется странному поведению его хозяина. Его шарообразность карикатурно противостоит худобе, противопоставляя полету воображения земные житейские истины:

Я не собираюсь ни с кем сводить счеты и ввязываться в разные истории <…> …моя дражайшая половина меня поджидает, я только поем, а потом вернусь и удовлетворю вашу милость и всякого, кто только ни пожелает…[219]

Проходят века, а смутный образ «бонвивана», несмотря на всю критику, обрушиваемую на толстяков, стойко ассоциируется с полнотой.

В начале Нового времени в литературных текстах и на иллюстрациях к ним толстяки представлены в смешном виде. Например, в эротических сочинениях присутствует стремление изобразить нескончаемый круговорот плоти, чтобы передать всю полноту тактильных и чувственных ощущений. Брантом упоминает женщин — «толстых, жирных, мясистых, рыхлых», невероятная полнота которых невероятно соблазняла[220], а пухлая плоть делала интимные ощущения более реальными, создавала образ силы. Толстые персонажи фигурировали в не всегда пристойных произведениях писателей XVI века: например, «возчик», герой седьмой из «Ста новых новелл», который во время беспокойного путешествия спит в кровати со своими хозяевами, «возбудился, как молодой жеребец», прижимаясь к «толстому заду»[221] женщины. Или, того паче, простолюдины в безрукавках с картин Брейгеля, пляшущие или собирающие урожай в поле, — с мощными костяками и обильной плотью[222]. Или крестьянка Дюрера, чьи весьма округлые формы в трактате о пропорциях начала XVI века[223] противопоставлялись утонченным канонам изысканных изображений.

Тем не менее эталоны коренным образом изменились. Толстяк теперь — лишь ностальгически веселый контрастный фон для изображения модных утонченных фигур. Тот же Брантом описывает «изящество тонких талий»[224] в качестве примера совершенной красоты. «Стройность» также становится главным достоинством, с точки зрения старого доктора, влюбленного в пятнадцатилетнюю служанку в новелле Чинцио Джиральди[225]. Оппозиция «толстый — стройный» явно присутствует в рассказах XVI века — например, в новелле Джанфранко Страпаролы, написанной в 1553 году. Простоватый юноша Касторио восхищается краснорожим Сандро, крестьянином из Кариньяно, который «так растолстел, что стал похож на кусок сала»[226]. Потеряв голову от зависти, Касторио спрашивает крестьянина: что ты сделал, «чтобы стать таким толстым»? В ответ прозвучало чудовищное предложение, но молодой дурачок с ходу принял его: удаление яичек опытным хирургом. Крайне болезненная операция прошла успешно. Касторио разжирел, «как того хотел»[227]. Смысл этого действа — высмеивание «бедняги»[228], который пострадал дважды: во-первых, испытав ужасающую боль, во-вторых, добившись смешного результата. Безмозглый юнец заслуживает сочувствия.

Более глубокий взгляд на ситуацию позволяет заметить появление новой социальной модели, в большей мере, чем прежде, сближающей излишнюю полноту и грубость. Избыточность теперь «обесценивается», становится вульгарной. Уже в XVI веке появятся намеки на идею умеренности и даже недостаточности, которая в эпоху классицизма достигнет апогея: согласно Аретино, прожорливость и склонность к «излишнему питию» свойственны «жнецам» или «погонщикам мулов»[229]; по мнению Пьера де л’Этуаля, тяжелая походка и грубые жесты характерны для крестьян и простолюдинов, например для некоторых королевских швейцарцев (наемных солдат), еще не «вышколенных», которые в 1602 году развлекают своими манерами придворных:

Глядя, как проходят странные люди

С красными лицами и толстыми задницами,

Я думал о вакхантах и вакханках,

Собравших недавно урожай винограда[230].

Таким образом, нарастающее презрение и недоверие по отношению к толстякам — четкая примета наступления новой эпохи, даже если границы и пороги допустимой полноты еще смутны.

Неприятие худобы

Как бы там ни было, невозможно понять предмет стигматизации «тучности» без анализа негативного взгляда на «худобу». Утверждается необходимость «равновесия». Например, вот что в 1572 году писал Жан Льебо: «Красивым человеком можно назвать скорее полного, нежели тощего»[231]. Худоба опасна тем, что скрывает объем и варьирование форм, тогда как «нормальное» количество жира делает эти вещи привлекательными. Отсюда весьма тревожное описание худобы: «крайняя степень изнурения» тела, что можно распознать по «плоти, которая, если ее потянуть кончиками пальцев, легко отделяется от кости»[232]. Отсюда же — социальное неодобрение худобы: Йоссе ван Клихтове, «королевский исповедник», в 1517 году весьма грубо критиковал «излишнюю худобу»[233], Брантом иронизировал по поводу женщин: они «до такой степени бесплотны, что больше не способны ни искушать, ни соблазнять»[234], а Аретино неодобрительно писал о «девке из монастыря», «сварливой и беспощадной», которую худоба сделала «одержимой»[235].

В литературных произведениях и научных трактатах присутствует смутный страх, вызываемый «маской смерти»[236]. Худоба тревожит, напоминает об истощении, голоде и чуме, ассоциируется с иссушенностью, шероховатостью, слабостью, что в старинном воображении противопоставлялось жизненной энергии. Худоба указывает на неизбежность старости и смерти: «Ничто так не иссушает, как возраст, пусть это и происходит медленно»[237]. Так похожая на пергамент кожа старика противопоставляется свежей коже ребенка.

Худоба также признак бессилия: например, она препятствует деторождению, как было в случае королевы Луизы Лотарингской в 1560-х годах. Итальянские послы сочли, что Луиза была «очень слабого сложения, даже тощая»[238]. Иногда худоба — признак безумия. Йоханнес из Хагена, немецкий физиономист, называл придворных Карла V бледными людьми «с длинными и вытянутыми, как у аиста, шеями» и считал их совершенно «бессмысленными дурачками»[239].

Наконец, в худобе воплощается неоднозначность меланхоликов, мрачное настроение и сухое телосложение которых могут вызывать слабость и мучительные рефлексии. Великий век меланхолии, в котором появляются гравюры Дюрера[240], век войн эпохи Ренессанса, развязанных во имя Господа, век «бед времени»[241], невыносимых несчастий, на фоне которых меркли средневековые страдания, — это время, когда рождается понятие гениальности и величия художника — мечтателя, погруженного в свои фантазии: просвещенные люди, «обуреваемые черной желчью, отделяют мысль от тела и соединяют телесное с бестелесным»[242]. Но при этом черная желчь иссушает тело, приводя к слабости и худобе. Она подвергает жизнь опасности. Отсюда бурный расцвет литературы на тему меланхолии в XVI веке. Упорно высказываются мысли об опасности излишней худобы, говорится, что ее эффект необходимо ограничивать: писателям настоятельно рекомендовалось «следить» за обстановкой, в которой они живут. Например, врач Генриха IV Андре дю Лоран, в конце XVI века во избежание «душевных волнений и черных паров, постоянно проходящих по нервам, венам и артериям, из мозга в глаза»[243] советовал окружать себя вещами ярких и веселых цветов — красными, желтыми, зелеными, а автор «Трактата о меланхолии» Тимоти Брайт «для регуляции телесной сухости и влажности» рекомендовал потреблять больше жидкой пищи[244].

Еще ярче описывает худобу моралист Лабрюйер, автор единственного сочинения под названием «Характеры». Он полагает, что иссушенное состояние сказывается на «моральных» качествах: не исключено, что эти «запавшие глаза», «всегда воспаленное лицо»[245],[246], возможная «глупость» идут бок о бок с трусостью и неуверенностью в себе. Этому образу противопоставляется Гитон, у которого «свежее лицо, толстые щеки, пристальный и самоуверенный взгляд, широкие плечи, большой живот»[247], обладатель «твердой и решительной походки», чья уверенность в себе основана на силе и плотности. Лабрюйер делает акцент на контрастах: сила против хрупкости, изобилие против нищеты, несчастье бедняков, их уязвимость против уверенности в себе и безмятежности богатых. Здесь как будто бы вспоминаются предшественники «жира», и в то же время эта тема оригинальна, потому что моралист вносит нюансы. Прежде всего, надо сказать, что он впервые ярко критикует возможное самомнение. Гитон — это новый характер, сдержанная округлость которого служит знаком «недопустимой» мощи, его тело изменяется вследствие излишеств, а статус становится оскорблением. Его веселый нрав — следствие «самоуверенности»[248]. Вероятно, это уже не простонародная грубость, но надменная сила, несдержанность сильных мира сего. Это влечет за собой появление критики новой направленности. Вместе с тем еще одно соображение придает теме оригинальности, а именно неоднозначность границ. Гитон плотен, но не толст, внушителен, но не чопорен. Он вполне «силен», но не тяжел. И тем не менее в нем есть некий неявный избыток, который невозможно оценить точно, нет ни меры, ни специального слова для его определения. Появляется новый тип неуклюжести, которому пока нет названия.

Наконец, еще одну форму полноты, с существованием которой соглашаются более охотно, можно обнаружить в неисчерпаемых описаниях людей, сделанных Сен-Симоном. В этих описаниях присутствует мысль о том, что «умеренная» полнота может быть благородной. Допустим, речь идет не о полноте принца Монако, которого также упоминает моралист, — принц был «толст как бочка, с огромным, выступающим вперед животом»[249],[250], но о полноте Монсеньора[251], человека королевской крови, который был «скорее крупным, нежели мелким, солидным, но не громоздким, высоким и благородным, но не грубым». Чувство собственного достоинства, по всей вероятности, позволяло ему поддерживать «легкость», что подтверждала его манера держаться в седле, в котором он «прекрасно смотрелся»[252]. Иногда от некой неуловимой плотности, свойственной скорее мужчинам, нежели женщинам, может зависеть осанка и манера держать себя. Граница между худобой и полнотой приблизительна и неоднозначна: полнота дает мужчине возможность выглядеть безусловно мужественно и величественно, а размеры при этом не имеют большого значения. Здесь обнаруживается устойчивая тенденция к мифологизации тел сильных мира сего: речь идет не о печальной вялости дряблых тел, но о непостижимом масштабе «силы». Различия между ними не комментируются, а скорее демонстрируются и чаще носят «практический» характер, нежели объясняются.

В любом случае, чтобы на заре Нового времени понять смутную необходимость наличия жира, который как бы придает телу форму, следует осознать, что худоба также несет в себе смутную, но вполне реальную угрозу.

Глава 2. Многоликая полнота

Как бы то ни было, в XVI–XVII веках главным направлением в медицинских исследованиях полноты становится определение ее нормы. Приводимые врачами примеры становятся конкретнее, а симптомы — разнообразнее. В многочисленных наблюдениях пока не учитываются возможные «стадии» и «этапы» полноты.

В этот период происходит не глубинная трансформация образа жира, строго ограниченная интуитивным восприятием, но делаются новые попытки выявить его происхождение, его состояния, его особенности. Появляется множество обоснований и рассуждений, подчас ошибочных, которые также свидетельствуют о возросшей озабоченности ростом количества толстых людей: различают полноту, вызванную избытком воды в теле, и ожирение вследствие полнокровия и повышенного давления. Знания на эту тему накапливаются, однако эффективно не используются, так что в традиционном взгляде на ожирение и в его лечении пока не наблюдается прорыва.

Драматизация угрозы

Избыточная масса тела затрудняет движения, и в XVI веке врачи бьют тревогу: чтобы достучаться до умов и убедить людей в необходимости «умеренности», в медицинских описаниях толстяки высмеиваются, однако представления о пороговых значениях в этой области по-прежнему весьма относительны. Например, флегматик, описанный Амбруазом Паре, — это существо, переполненное густыми катаральными жидкостями и в высшей степени толстое: у него «распухшее, словно налитое свинцом лицо», он «тугодум и дурак», его живот издает «квакающий шум», его «рвет», он «плюется», «испражняется через нос», у него «зверский аппетит», он страдает «отеками и опухолями»[253]. Катаральные жидкости проникают в его мозг, внутренние органы и кожу, распространяются по всему телу. Попутно это говорит о различиях между слизью и жиром. Быть тяжелым — большое несчастье. Более внимательный взгляд на проблему обнаруживает вялый «темперамент» толстяка, образ «избыточного» появляется из самых глубин водянистого существа, полного мутных субстанций; страсть обжоры к «еде без разбора» делает его ни на что не способным. Трудно определить, что здесь является врожденным, а что постепенно приобретено.

Упоминаний о крайностях становится больше благодаря Жозефу Дюшену, врачу Генриха IV, — писателю, любителю исторических анекдотов, в 1604 году на основе примеров из прошлого предвещавшему толстякам бесславный конец[254]: Помпоний, вынужденный возить свой огромный живот на тачке; Адельбер, епископ Вормсский, которого задавило собственное «неестественно огромное» тело, Дионисий Гераклейский, философ-гедонист, который, чтобы хоть как-то взбодрить ослабевшую плоть, день и ночь был обложен пиявками. Появилась новая аргументация: чтобы вызвать беспокойство сегодня, ссылались на «кошмарные примеры» из прошлого, служившие «неоспоримым» уроком. Врач «говорил гадости», запугивал. Его инвективы, в которых не содержалось и намека на компромисс, были полны угроз.

Из «педагогических» соображений упоминаются очень толстые люди, чтобы в воображении у «паствы» создавался образ опасности. Ненасытная страсть к постоянному поглощению пищи, бесконечной трапезе иногда даже описывается как изнуряющая пытка: например, в 1614 году Луи Гюйон рассказывает о безумном бароне де Монфоре, который был настолько охвачен страстью к еде, что запретил себе спать, чтобы не терять времени и не переставать толстеть, лихорадочно поглощая пищу[255]. Сохраняя тон проповеди и не вдаваясь в объяснения, врач использовал человеческий страх: он говорил уже не о грехе чревоугодия, а о физическом крахе обжоры, не о его вине, а о гибели.

Надо сказать, что при подобном внимании к крайностям — к тому, что лежит на поверхности и бросается в глаза, — опускается промежуточная фаза. Разбираться в порой неуловимых различиях в степени ожирения очень трудно. Итальянские посланники сообщают, что врачи Екатерины Медичи забили тревогу лишь тогда, когда лишний вес королевы стал «огромным»[256], а о «средней» полноте, начале тучности, ее стадиях и медленном прогрессировании они долгое время молчали.

Боязнь апоплексического удара

Тем не менее в Новое время возникло объективное представление о симптомах многих болезней, связанных с избыточным весом: полнокровием, апоплексией, водянкой. Несмотря на то что излишний объем пока еще не имеет четкого определения, связь между ним и вышеназванными симптомами укрепляется. Так, в 1578 году Лоран Жубер приводит теоретическое обоснование подобных наблюдений: он говорит о необходимости предоставлять врачу «судить о многих вещах, которые люди неосознанно говорят и делают»[257]. С точки зрения историков, в этом можно обнаружить зарождение современной науки, стремление отойти от общедоступных знаний и приблизиться к более специфическим методам познания[258], пусть пока еще формальным: к выявлению субъективного (ощущаемого) и объективного (наблюдаемого). Наблюдение дает возможность правильнее понять изучаемые факты.

Наиболее значимой оказывается тучность, «переполненность всякого рода жидкостями»[259]. Речь теперь идет не просто о боли в животе, о которой упоминали, например, Альдебрандино Сиенский или Бернар Гордонский в XIII веке[260], но о целом комплексе одновременно встречающихся признаков — таких, как «покраснение глаз», «пульсация артерий», «прострелы по всему телу», «замедленность движений», «тяжелый сон», «удушье», упоминавшихся еще в 1550-х годах Жаном Фернелем. Устоявшимся за века принципам и методам изучения он предпочитал конкретные наблюдения[261]. Представление об «излишестве» уточняется, диверсифицируется, даже если при изучении вопроса о полноте трудно выделить преобладающую роль крови, жира или других телесных жидкостей (гуморов). Выявляется также «жестокий и мучительный симптом»[262] — апоплексия.

Очевидно, что медицина XVI века еще не «распознала» эту смертельную болезнь, сопровождающуюся внезапной потерей сознания и чувств, хотя уже в XIII веке Бернар Гордонский упоминал о том, что в «анамнезе апоплексии»[263] обнаруживается полнокровие. О том, кто рискует получить апоплексический удар, было известно давно[264]. Тем не менее средневековые описания смерти от апоплексии и те, что рассказывают о подобных «несчастных случаях» в Новое время, различны. Как известно, Фруассар в 1391 году описал «драматическое событие»: вернувшись с охоты, Гастон де Фуа внезапно потерял сознание, и, чтобы вернуть графа к жизни, ему стали давать «подкрепляющие средства»[265]. Фруассар пишет об этом скорее легкомысленно, нежели серьезно. Здесь важно прежде всего действие: после случившегося, пока «больной» находился без сознания, окружающие пытались «подкрепить» его силы при помощи еды.

В классические времена Сен-Симон описывает смерть Месье[266], и здесь мы видим совершенно иную ситуацию. Тревожных признаков было много: принц очень толст, «организм его разрушен распутством», «чрезмерная полнота и короткая шея»[267],[268]; за несколько часов до рокового события состоялась крупная ссора с братом — королем, вследствие чего «лицо Месье было багрово-красным»; за обедом он «ел за десятерых» — и это не считая «фруктов, печений, варений и всяческих лакомств, каковыми были уставлены столы в его апартаментах и набиты его карманы и каковые он поглощал почти без остановки в течение дня»[269]. Ссылаясь на признаки близящегося удара, говорят о поведении, чертах и цвете лица. О сосудах дается механистическое и обыденное представление: говорится об их наполненности, напряжении, возможной закупорке: кровь по ним течет «как по трубам фонтана»[270]. Апоплексия тогда неразрывно связывалась с жиром, и исповедник Месье угрожал ею принцу за несколько месяцев до смерти[271]. Единственно возможная предосторожность в этом случае — кровопускание, удаление «избыточного», а не «укрепление».

По всей вероятности, открытие в 1628 году кровообращения сыграло свою роль в этих страхах. Массированный приток крови, разрыв каналов, которые теперь обнаруживаются легче, могли бы повлечь за собой приступ, совершенно отличный от тех, что были описаны раньше[272]. Прежде болезнь связывалась с недостатком силы, теперь — с видимым давлением. По сути, в XVI веке, до открытия кровообращения, сложилась новая манера наблюдения, выявившая признаки апоплексии: покраснение лица, уплотнение вен, покалывание или тяжесть в теле. Изменился взгляд врача. Например, Якодомус Ломмиус, врач принцев Оранских, приблизительно в 1550 году утверждал, что апоплексии наиболее подвержены люди «с короткой шеей», «проводящие время в праздности за едой и питьем»[273], а Никола Абраам де Фрамбуазьер в самом начале XVII века с уверенностью указывал на «флегматиков и пьяниц с короткой шеей»[274] как на потенциальных жертв этой напасти. «Короткая шея» упоминается постоянно, она является символом тяжеловесности, внутреннего принуждения, затрудненного дыхания и жизненных проблем. «Питие» также традиционно связывается с «переполнением». Жан Риолан упоминает «полноту» и «короткую шею» (collum breve) в связи с тем, что и то и другое затрудняет «проходы», «лишает мозг» крови, закупоривая сонные артерии и «мозговые вены»[275]: они являются препятствием для питания мозга, масса тела провоцирует потерю сознания.

Апоплексия очень часто упоминается в мемуарах. Пьер де л’Этуаль, чей дневник можно назвать хроникой внезапных смертей конца XVI — начала XVII века, говорит о любителях поесть, скрупулезно описывает сырой климат, «влажный и нездоровый» воздух, «грозу и дождь»: от всего этого телесные жидкости (гуморы) становятся тяжелее, и количество «апоплексических ударов» возрастает[276]. В письмах Ги Патена неоднократно упоминаются «прекрасные друзья, полные и краснолицые», которые умерли «от апоплексии или какого-то удушающего воспаления»[277]. Нельзя сказать, чтобы полнота теперь определялась яснее, зато сопровождающим ее симптомам стало уделяться больше внимания.

Абстрактный взгляд на жир

Сказанное выше отнюдь не означает, что знания о жире стали точнее. Ясности все еще нет, по-прежнему странным образом связываются представления об избытке жира, крови, слизи и соков. Анри де Монте в 1559 году настаивает на том, что «в основе всего — переедание и праздность»[278], а Михаэль Эттмюллер в XVII веке обвиняет «невоздержанность и безделье»[279]. Однако это «все» остается смешанным, и причина, лежащая в его основе, общая. Кровь и жир на словах различались, но на деле их путали; скопление того и другого тяготило и плоть, и сосуды. В конце XVII века Жан Дево, автор книги «Сам себе врач» (Médecin de soi-même), выступал сторонником идеи об избыточном «количестве крови»[280], что было вызвано «излишествами» и неумеренностью.

Дело в том, что в классической медицине жир по-прежнему остается загадочной материей: взгляды на это вещество были интуитивными и зачастую противоположными, и наука химия здесь ни при чем. Споров о нем становится все больше, и это доказывает новый интерес к излишней полноте. Например, вызывает полемику вопрос о локализации жира: в 1661 году Жан Риолан утверждал, что жир держится на мембране, находящейся под кожей, это настоящая «туника», собирающая его отдельные частицы, «как платье»[281]. Димербрук в 1672 году настаивал на том, что жир — это разлитое «масло», не имеющее четких границ[282], тогда как Фабрис де Альдан в 1682 году высказывал предположения о существовании свободно двигающихся по брюшной полости комков жира, увеличивающих объем живота, а также других «автономных» объектов, которые могут быть выведены из организма как отходы. Это подтверждалось случаем одной пациентки Альдана, которая внезапно похудела, после того как через ее задний проход вышли три комка жира, покрытые кожей. И никакого удивления не вызвали результаты вскрытия этих комков: под оболочкой обнаружилась желеобразная, почти серебристая масса — плотный молочный жир[283]. По поводу происхождения этого вещества также велась полемика: откуда появляется этот жир — непосредственно из крови? Представляет ли он собой, в соответствии с традиционным мнением, тяжелую фракцию, с переработкой которой не справилась печень? Или это производное хилуса, белого млечного сока, — вещества, появляющегося из желудка, продукта переработки питательных веществ до того, как он будет трансформирован печенью в кровь, как предполагал Михаэль Эттмюллер?[284] Санторио в XVII веке видит в нем результат относительного замерзания телесных соков (ex fridigitate[285]), что вызывает петрификацию — обызвествление вещества. Идет полемика и о сходстве жира с другими веществами: похож ли «питательный сок» жира на «соки» нервов, как полагал английский анатом Уолтер Чарлтон[286], или на «соки» молока, как думал французский физик Клод Перро?[287] Наконец, спорили и о стабильности этого вещества: после того как в 1628 году Гарвей открыл кровообращение, а Азелли в 1647-м — лимфообращение, жир начали считать подвижным. Мальпиги даже утверждал, что жир мигрирует, скользит по организму, распространяясь от брюшной полости в другие части тела по гипотетическим «адипозным каналам»[288]: якобы по маслянистым переплетениям по необходимости доставляются питательные вещества. То же самое предполагал и Клод Перро, говоря о сурках и медведях, которые во время зимней спячки питаются накопленным «салом»[289]. А во второй половине XVII века благодаря изобретению микроскопа стало возможно увидеть неожиданные скопления жира, мешки, карманы и железы, мельчайшие сгустки, насыщающие мышцы.

Существует множество в значительной степени формальных, даже эзотерических, если не смехотворных признаков: все они находятся на стадии гипотезы, ими занимается узкий круг врачей, их влияние на медицинскую практику, можно сказать, ничтожно. Эти признаки говорят лишь о повышенном интересе европейских врачей классического периода к жировому веществу, а также об их неспособности объяснить способы его образования и состав. Но любопытство врачей неоспоримо, требования к результатам, которые пока невозможно применить на практике, растут.

Специфика водянки

В XVI и XVII веках наиболее четко противопоставляются друг другу отечность и ожирение. Жидкость «подвижна», жировая ткань обладает «плотностью» — по-видимому, различия между ними изучены лучше всего.

В первую очередь, внимание уделяется действию распределенных по телу жидкостей. Они заметны: можно на глаз оценить изменение отеков в зависимости от силы тяжести, в различных положениях тела — согнутом или выпрямленном, различия в их колебаниях, их можно измерить пальпированием кожи, ухо способно различить звуки, возникающие при движении жидкостей. Среди прочих наблюдений приведем свидетельство Амбруаза Паре, сделанное в 1570 году: «Когда больной лежит на спине, опухоль становится менее заметной, потому что жидкость перетекает в разные места»[290]. Отсюда отечность в разных местах тела. В описаниях, сделанных в XVI веке, преобладает один симптом: чрезвычайно сильный асцит — брюшная водянка с характерными перкуторными звуками. Якодомус Ломмиус пишет о том, что в этом случае отеки начинаются снизу — в первую очередь распухают ноги, затем живот, а «остальные части тела высыхают»[291]. Это отличает водянку от ожирения.

Анатомы со вниманием относятся к подобным скоплениям: описаны, например, 180 фунтов «тухлой воды»[292], излившейся из матки женщины, вскрытие тела которой в середине XVI века провел Везалий, или «большое количество красноватой воды», несколькими десятилетиями позже обнаруженное в трупе «бедной девушки из Утрехта», живот которой был «невероятного объема», а остальное тело — «очень худым»[293]. Эти жидкости по «консистенции» отличались от жира.

Врачи классической эпохи давали и некоторые механические объяснения: например, писали об угнетении «лишними соками» печени — «кроветворного» органа. Эти «лишние соки» до такой степени сдавливали протоки, что по ним могли протекать только «сыворотки»[294]; внутренние пространства приходили в беспорядок, наступало общее разлитие. Эттмюллер описывал случаи, когда слишком холодные напитки, принятые ночью, вызывали паралич печени у пациентов и их животы чрезвычайно раздувались[295]. Вырисовывается особый облик страдающего водянкой, в котором смешиваются худоба, вызванная нехваткой «питания», и опухание вследствие излишков жидкости. Вот как Жан Лермит в 1598 году описывает Филиппа II, страдающего водянкой: «Его ноги, бедра и живот были распухшими, тогда как все остальные части тела были очень тощими — кости, обтянутые кожей»[296]. Вероятными казались и некоторые другие причины: проблемы с мочеиспусканием, геморрой, задержка менструации — все, что могло приводить в движение самые разнообразные жидкости.

С другой стороны, с большей осторожностью стали проводить искусственное вскрытие живота. В 1580 году Амбруаз Паре еще мог счесть «нормальной» историю одного парижского грузчика по прозвищу Иди-если-можешь, у которого был огромный живот. Однажды в драке приятель пырнул его ножом, и из живота вылилось «огромное количество тухлой воды»[297], после чего человек пришел в себя и вернулся к работе. Разрез тем не менее таит в себе неминуемую опасность. В 1613 году Никола Абраам де Фрамбуазьер настаивал на необходимости предупредить «друзей пациента о том, что этот метод лечения сопряжен с большим риском»[298]. А Лазар Ривьер в середине XVII века описал смерть «обессилевшего» человека, наступившую через несколько часов после того, как его живот был достаточно безболезненно «вскрыт». Вывод весьма категоричен: «Ни один из прооперированных не выжил»[299]. В трактате Томаса Сиденхема о водянке в 1683 году утверждается неизбежность неудачи: при этом методе лечения поражаются жизненно важные органы, наступает гангрена тканей[300].

Тем не менее сохраняются странные верования: например, в 1680-х годах Лазар Ривьер выражает убежденность, что если больной водянкой будет стричь ногти на ногах под корень, «до появления крови», это может способствовать «некоторому сокращению количества серозной жидкости»[301]. Образ бурдюка, наполненного жидкостью, никуда не делся. Продолжают существовать занятные мнения, например случай странной болезни, настигшей немецкую принцессу, описанный супругой маркграфа Байройтского: «Ее тело невероятно раздувалось по утрам, а к вечеру эта опухоль исчезала»[302]. Или же причудливые случаи, описанные в XVII веке Марко Северини: тела, деформированные огромными опухолями, превращающими спины в «животы» с невероятными изгибами[303]. Таинственные, тайные симптомы, изображенные без каких-либо комментариев и объяснений. Новизна здесь, повторим, в другом: в лучшем определении водянки, в лучшей характеристике ее проявлений.

Впрочем, новизна эта ограниченна. Дать четкое определение было трудно в связи с сомнениями в причинах этих опухолей, а также с «многообразием», приписываемым болезни, — проблемами, непосредственно связанными только с объемами отеков. В 1613 году Томмазо Кампанелла даже называл водянку одной из главных болезней, от которых он хотел оградить жителей своего Города солнца[304].

Подагра

На фоне бесконечных споров по поводу происхождения жировых или водных веществ начались многолетние дискуссии об истоках подагры, представления о которой также связывались с неким «излишком телесных соков»[305].

В 1550 году Жан Фернель дает объяснение, совершенно отличное от традиционных[306]: якобы на уровне мозга телесные соки сгущаются и спускаются вниз под действием силы тяжести, проникая в чересчур мягкие или «расслабленные» суставы. Мозг, таким образом, действует как «присоска»[307]: его низкая температура тянет телесные соки вверх, после чего они опускаются вниз, наполненные «тяжелой» и холодной слизью. Это запускает механизм болезни: жидкость, сдавленная под черепом, вытекает в «суставы», мешая их движению и раздражая их. Образ всеобъемлющ: тело представляет собой замкнутый круг, по которому пары телесных жикостей поднимаются к голове, конденсируются и опускаются, распространяясь и останавливаясь в нижних частях тела. Никола Абраам де Фрамбуазьер вслед за Фернелем выражает уверенность в том, что жидкости «опускаются», указывая на блуждающую боль подагрика: «Больной ощущает боль, понемногу спускающуюся от шеи или плеч к локтям и кистям рук, или же вдоль спины…»[308] Болезнь, таким образом, есть не что иное, как дистилляция наоборот: катаральное происхождение «вытекающей жидкости» доказывает слабость мозга, вызывающую появление «излишних выделений»[309]. Описание больного подагрой усложняется: он страдает от воспалений, он весь забит тяжелой плотной слизью.

Остается ряд разногласий по поводу происхождения мучительных болей в суставах, которые связаны с избытком телесных соков и пищи. Нет сомнений по поводу спускающихся со стороны головы излишков, в частности «фонтанирующей слизи»[310], но существует множество гипотез о наличии других расстройств — обмена веществ, недостаточного переваривания пищи[311]. Сюда следует добавить застойные явления: «задержку менструации или геморрой»[312], потоотделение или абсцессы. Делаются предположения о специфической роли вина, что Томас Сиденхем испытал на собственном опыте. Вот что он писал в 1683 году:

Хотя чревоугодие и слишком большое количество еды довольно часто вызывают подагру, еще чаще она является следствием избытка выпитого вина, вредные пары которого разлагают пищеварительные закваски, ускоряя процесс переваривания, перегружают кровь чрезмерным обилием соков, ослабляют и угнетают жизненный тонус[313].

Причины подагры становились все более разнообразными, даже среди «богатых», которые, как считалось, чаще страдали от этой болезни, и Поль Дюбе в 1640 году начал сомневался, включать ли ее в список «болезней бедных»[314]. В зависимости от ситуации врачи Людовика XIV в 1697 году обвиняли «вино Ривзальт» в том, что оно спровоцировало у короля столь сильный приступ подагры, что он не мог спать более «двух-трех часов»[315], в 1698-м — «пиры в Фонтенбло», после чего у короля «опух правый локоть»[316], в 1699 году — «восхитительно вкусное рагу», вызвавшее такую сильную и длительную боль, что «король не мог наступить на ногу»[317], или «холодный и сильный юго-западный ветер», дувший в декабре того же года, из-за которого «приступ подагры затянулся надолго»[318]. Эта тяжелая болезнь вызывала у короля «озноб», он испытывал «сильные боли», впадал в «забытье». Этот «недуг» не давал ему возможности ходить, вынуждал постоянно на что-то опираться и пользоваться различными приспособлениями, например «креслом-каталкой»[319], на котором король передвигался начиная с 1700 года.

Помимо споров о причинах подагры, из «Дневника здоровья Людовика XIV» видна невозможность определения подагрической жидкости. Она постоянно меняет место: то вызывает боли в пятке, то поднимается «к полной части ноги», то к «плечу», то превращается в насморк, то «оказывается в голове»[320]. Ее природа непонятна: «Создается впечатление, что никто еще не смог точно определить, откуда она берется и по каким каналам перетекает»[321]. Нет ничего более неуловимого, чем эта жидкость, но в то же время понятно, что она связана с «неправильным образом жизни и полнейшей праздностью»[322]. Она не поддается определению, но явно близка к механике жира.

В конце XVII века Сиденхем предложил следующие описания подагриков: одни могут обладать «большой головой», «рыхлым и полным влаги телом», другие имеют «сильное и крепкое сложение»[323]. Основной причиной болезни считалось избыточное питание, но последствия этого во многом остаются неясными.

Несмотря на смутные представления об избыточных телесных соках, борьба с ними велась всегда только в одном направлении: их стремились удалить, смягчить их действие, осушить. Такой сложной и совершенно особой проблемы, как истощение, еще не существовало.

Глава 3. Исследуем изображения, уточняем термины

Если выйти за пределы медицины, то можно обнаружить новое явление: в XVI–XVII веках точнее становятся изображения, обогощается лексика, касающаяся полноты и худобы.

Тщательнее, чем в прежние времена, художники на гравюрах и картинах стараются изобразить вес персонажей, в подробностях показать их короткие руки, ноги и толстую шею, заплывший подбородок или впалые щеки. С другой стороны, в отсутствие каких-либо критериев, выраженных в цифрах, возникают слова, передающие малейшие нюансы. Таким образом создаются ступени, описывающие полноту или худобу, не содержащие ничего оскорбительного; впрочем, эта градация смутна, расплывчата и часто ограниченна. Тем не менее в XVI–XVII веках появилось множество слов для обозначения размеров тела, тогда как в средневековом мире они были крайне редки. Некоторые смешения могут показаться странными: например, Луи Гюйон в 1604 году в своих «Разнообразных уроках» (Divers Leçons), описывая «корпулентную фигуру», соединяет толщину и высокий рост, а «изящество» определяет через понятия худобы и малого роста. С его точки зрения, толстый человек может быть только высокого роста[324].

Образы и реализм черт

В мире образов наблюдается рост интереса к сюжету. Иконография в эпоху Ренессанса претерпела изменения[325]. Художников и граверов вдохновляют контуры «реального» тела и «причуды природы»[326], которые теперь оживляют фигуры и картины. Предметы и люди изображаются мощными, иногда до странности. Пространство на картинах теперь иное. В изобразительном искусстве утвердился реализм (историки искусства много исследовали его и приводили множество примеров, не раз меняя направление взгляда и внимания[327]), что в конце XVI века добавило новизны в «науку об уродах»[328], хоть и не без мысли о некоем божественном вмешательстве. Это говорит о том, что неожиданное, удивительное или избыточное стало в значительной степени преобладать[329]. Отсюда интерес к чрезмерным, порой диссонирующим формам.

Однако наиболее характерной здесь оказывается чрезмерная полнота. Между тем, что является «нормой», и тем, что ее «превышает», различий по-прежнему мало. Хороший пример — монах Иеронима Босха[330], тщательно выписанный в виде шара: у него отсутствует шея, лицо и туловище круглые, он сидит, и из-за расползающегося объема тела его положение кажется неустойчивым. На портретах Лукаса Кранаха Старшего, написанных в 1520–1530-х годах[331], мы видим массивные лица, выглядывающие из туловищ без шеи, не влезающие в рамы картин груди, заплывшие жиром плечи, а избыток плоти у ведьм на гравюре Урса Графа[332] заставляет их клониться к земле. То, что «превышает норму», вызывает любопытство; возникает вопрос, что есть «норма». Слишком большая полнота изображается в исчерпывающих подробностях, все предыдущие ее фазы игнорируются. Более того, выглядит продуманной лишь одна из ее возможных формальных черт, а именно общая округлость: шарообразные фигуры толстяков на картинах лишены суставов и раздуты. Специфическое местное разрастание живота, например, будет изучено лишь позднее, пока же видение оставалось архаичным, фигуры изображавшихся людей были равномерно покрыты слоем жира, даже несмотря на то, что физиономисты XVI века малу-помалу выдвигают идею о двух возможных силуэтах — о «большом животе» гордеца-сластолюбца и о «рыхлом висящем животе»[333] склонного к излишествам пьяницы.

Оригинальность изображений XVI века заключается в том, что они не носили лишь описательного характера: полнота не просто изображалась — она исследовалась. Изучение пышных форм становится центральной темой, делаются попытки воссоздания их вида. Лукас Кранах Старший демонстрирует это в религиозных сценах, в которых все позы и манера держаться, казалось бы, должны были подчиняться академическим канонам, однако грубый реализм победил эти каноны. На его гравюре 1533 года[334], изображающей распятие, заплывший жиром разбойник слева от Христа признает свои грехи, и это признание выражено через полную разбитость его тела: дряблая плоть, обвисший живот, рыхлые ляжки, короткие и опухшие. Кранах стремится передать полнейший «упадок» тела: складки на животе, пояснице, бедрах, плоть, висящая между туловищем и руками, кажущимися короткими из-за накопления «излишков». Иконография противопоставляет толстое тело преступника изможденной фигуре Христа. Эту же тему исследует и Альбрехт Дюрер в своих лаконичных рисунках. Например, нарисованный пером «толстяк перед зеркалом»[335]: у него толстая короткая шея, избыток плоти, на руках и ногах — выраженные округлости. На рисунке, изображающем сцену купания женщин, одна из них неподвижна, у нее обвисшее тело — что называется, поперек себя шире; шея отсутствует[336]. Каждая часть тела избыточна, единственная возможность изобразить это — рисовать округлости.

Альбрехт Дюрер в своем исследовании о пропорциях человеческого тела стремился систематизировать изучение излишней полноты и выявлял особенности худобы и тучности: двойной подбородок, пухлые ноги, тянущий вниз живот, чего не могут компенсировать четко очерченные ягодицы. Нельзя сказать, что в книге анализируется статика или физические силы, влияющие на осанку: автор описывает лишь те формы и черты, которые он «видит». Физика тела в эпоху Возрождения не была физикой рычагов. Исследование Дюрера — это первая попытка с точки зрения художника в общих чертах изучить излишнюю полноту.

Выбор Рубенса

В XVII веке эта тема приобретает новый размах. В середине века Шарль Меллен без колебаний пишет портрет тосканского генерала Алессандро дель Борро[337], стоящего между двумя монументальными колоннами, подчеркивающими чрезвычайный объем его фигуры[338]: «огромный» живот, выходящий за пределы двух вертикальных линий, ставших почти геометрическим символом его полноты…

Рубенс был одним из тех художников, кто в своих исследованиях чрезмерной плоти пошел дальше других. Картина «Падение мятежных ангелов» из собрания Мюнхенской пинакотеки иллюстрирует эту мысль лучше всего, особенно подготовительные этюды 1617 года, на которых мы видим массу огромных тел с бесформенными головами и шеями, вспученными животами и раздутыми шишковатыми конечностями[339]. Роже де Пиль, биограф Рубенса, живший почти в одно время с ним, видит на картине лишь «падших», ставших жертвами собственной «презренной лени и ненасытного чревоугодия», терзаемых «адскими животными»[340], гроздьями падающих в огонь Сатаны. А картина 1615–1619 годов «Пьяный Силен»[341], на которой изображен жирный старик, спотыкающийся под действием выпитого, по его мнению, представляет собой аллегорию злоупотребления вином[342].

Надо сказать о системном подходе к изучению разрушения плоти. Рубенс скрупулезно исследует находящуюся в плачевном состоянии пористую, поросшую волосами кожу сатиров[343] и спутников Вакха[344], раздутость фигур, архаичную шарообразность запредельно огромных тел. Художник размышляет, исследует, играет с описаниями. Тучность словно находится в центре его художественных исследований, чем подтверждается любопытство, которое она вызывает. Образ Вакха — мифологический пример бьющей ключом жизненной силы[345]: неоднозначность темы, склонность к пьянству, «свобода и непринужденность»[346], орфический образ пьяного сатира — все это дает свободу Рубенсу, всегда сдержанному, всегда трезвому, всегда следующему девизу, красующемуся на стене его дома в Антверпене: Mens sana in corpore sano[347],[348].

Оригинальность Рубенса в том, как он исследует обвисшее, ожиревшее тело. Жир на его картинах непобедим, плоть буквально лопается, и художник старательно ее выписывает. Все это делает еще более смешным размах, с которым Рубенс рисует «обычные» формы — толстые бока, ягодицы, руки. Нет сомнений в том, что художник склонен изображать «все крупнее, чем есть на самом деле»[349]. Он все уплотняет, акцентирует, варьируя узловатые костяки, рельефно изображая округлости и складки. Как позже скажет Филипп Мюрей, Рубенс писал картины «при помощи вазодилатации (расширения сосудов)»[350]. Лучше всего это видно на примере наяд из галереи Медичи[351]. У современников художника это вызывало сомнения. Например, Андре Фелибьен в «Диалогах» говорит, что видит в рубенсовских округлостях лишь «малоизученную манеру изображать человеческое тело»[352].

Конечно, здесь можно усмотреть проявление личных пристрастий художника, но надо сказать, что ничего подобного мы не видим в его «реалистичных» портретах: Хелена Фоурмен, изображенная на картине «Сад любви» (1630)[353], стройна и изящна; талия девушки из музея в Роттердаме[354], изображенной приблизительно в то же время, затянута в корсет. Первая супруга художника, Изабелла Брант, портрет которой написан около 1609 года[355], изображена в той же манере. Мы видим склонность к роскоши плоти[356], не забывая при этом, разумеется, о стремлении к изяществу в эпоху классицизма. Зато рубенсовские штудии тучности, его Вакхи и Силены как ничто иное свидетельствуют о новом интересе ко всему округлому и шарообразному. Это специфический интерес к избыточной полноте в подробностях, к рыхлым, почти бесформенным телам. На подробности, степени и этапы ожирения внимания не обращали.

Персонажи граверов классицистической эпохи подтверждают эту мнимую «небрежность». Например, в бесконечных жанровых сценках на гравюрах Абрахама Босса (1650–1670) — «деревенская свадьба», «городская свадьба», «сапожная мастерская», «кондитерская лавка», «контора управляющего», «парадный зал во дворце» — отсутствует какое-либо внимание к возможным различиям в объемах тел, к их разнообразию[357]. За исключением выдающихся толстяков, изображения которых иногда попадаются[358], полнота остается в тени. Поэтому не так-то просто определить момент, когда на излишнюю полноту стали обращать внимание.

Сила и бессилие слов

Начиная с XVI века возникает новый интерес к самым массивным формам. Как врачи обращают внимание на самые яркие проявления полноты, так и культура Нового времени останавливается на «самом толстом».

В то же время делаются первые попытки внести изменения в язык. Рождаются слова, как бы намекающие на хрупкие границы между различными степенями полноты, от «легкой полноты» до «тучности», о чем раньше речи не было. На этом основаны появляющиеся в ренессансных текстах термины: в середине XVI века возникает слово rondelet — «пухленький»; им обозначается «естественная» округлость[359] — например, в 1530-х годах это слово использует Платтер, описывая «исполненную очарования» молодую жительницу Базеля, а Ронсар в 1584 году в эротическом ключе употребляет его по отношению к некой «юной деве»[360]. Тогда же появляются слова grasselet, grasset, которые можно перевести как «толстенький», «жирненький», они очень часто встречаются в любовных песнях XVI века, что говорит о склонности авторов к диминутивам; разговорное слово dodu — «пухлый», «полный» — часто сопровождает слово douillet — «изнеженный», «мягкий»; Рабле для обозначения тяжелого шарообразного живота изобрел слово ventripotent[361] — «пузатый». После 1550 года вошло в повседневное употребление слово embonpoint — «дородный», «упитанный», которое использовали для описания «ни слишком толстого, ни слишком худого человека»[362]. Антуан Фюретьер включил в свой «Всеобщий словарь, содержащий все слова французского языка, как старинные, так и новые» (XVII век) слова grassouillet — «пухленький», «упитанный», ventru — пузан, обогатив интуитивно складывающийся набор слов для описания округлостей. Таким образом, делается небывалая попытка дать определение полноте при помощи слов «мало» или «меньше», «очень» или «больше»: в отсутствие точных чисел это делается намеками, на ощупь.

В XVI и XVII веках изменения и тема «перехода» остаются в центре внимания, в частности, к неодинаковой полноте отдельных частей тела: например, Таллеман де Рео в «Занимательных историях» упоминает бюст мадам де Шампре — свидетельство ее начинающейся полноты: «В те времена она хорошо выглядела и не была слишком толстой, за исключением титек»[363]. Также при описании кого-то полезным может оказаться сравнение: «Принц де Субиз повыше ростом и потолще, чем мсье де Коэткен»[364], — сообщает мадам де Ментенон, рассказывая о свадьбе принца в письме к мадам дез Юрсен. Иначе говоря, в лексиконе появляются первые попытки хотя бы приблизительно зафиксировать стадии и степени полноты.

По-прежнему исследуются контуры тел представителей различных слоев населения. Лондонский врач Мартин Листер, побывавший в Париже во второй половине XVII века, сообщает, что парижане за несколько лет потолстели: «Некогда стройные и худые, они стали толстыми и жирными». Причина этого заключалась в употреблении «крепких напитков»[365]. Еще в середине века то же самое отмечает Ги Патен: «Парижане, как правило, делают мало физических упражнений, слишком много едят и пьют, поэтому сильно полнеют»[366]. Наконец, такие же наблюдения находим у Роже де Пиля в начале XVIII века. Он пишет о том, что современные тела далеки от античного «изящества», потому что люди предаются «питию» и любят «вкусно поесть»[367]. «Чрезмерное потребление еды» упоминается многими авторами. Конечно, эти оценки весьма приблизительны, но важно то, что впервые исследуются целые группы людей.

Вероятно, подобная констатация соответствовала действительности. В кулинарии классицистической эпохи стало использоваться больше сливочного масла и сахара[368], который стал доступнее в связи с поставками из Америки. Изобретение ликеров и крепких спиртных напитков и в особенности возросшее потребление сахара повлияли на человеческие тела, которые заметно округлились. Моисей Харас, заметив возникшее разнообразие компотов и сиропов, написал в своей «Королевской фармакопее» (1670): «Если бы мы захотели держать их все в готовом виде, магазины и лавочки не смогли бы их вместить»[369]. Жан Делюмо указывал, что за полтора столетия, в период между 1450 и 1600 годами, «силуэты расплылись»[370], Жан-Луи Фландрен также упоминал, что к концу эпохи Возрождения фигуры людей достигли небывалого ожирения. Он связывал это явление с революционными изменениями в потреблении сахара, в результате чего изменились критерии красоты[371]. Проверить это трудно, поскольку не существует никакой статистики. Тем не менее это весьма вероятно. Эту эпоху характеризует повышенное внимание к изменениям телесных контуров. Наблюдение ведется очень живо, начинают выделяться различные стадии полноты или худобы. Это важный этап в уточнении взгляда европейцев на формы тела.

Тем не менее слова для определения этих понятий остаются неточными, нюансы и оттенки отсутствуют. Лучший пример этого — новый для XVI века термин embonpoint — «дородный», «в теле». Как определить, что это такое, без явного или скрытого обращения к весу? Это слово передает образ «равновесия», чего-то среднего между понятиями «толстый» и «худой». Такова, например, молодая аббатиса из Сент-Омера, описанная в «Ста новых новеллах», — она в высшей степени «женственна и красива»[372] благодаря своей «дородности», или жена пахаря из графства Сен-Поль, считавшаяся такой красивой и «дородной»[373], что в нее влюбился деревенский кюре. Используемые прилагательные не дают никаких конкретных представлений — например, о засыпанной подарками и благодеяниями подруге прокурора, о которой рассказал Бонавентюр Деперье в книге «Новые забавы и веселые разговоры»[374], говорится лишь, что она «всегда была в прекрасной форме». Трудно также определить термины «хорошо сложенный» и «плохо сложенный», которые очень часто встречаются в «классицистических» описаниях: например, граф де Монтальбан, персонаж новеллы Реньо де Сегре, написанной в 1656 году, «хорошо сложен», его соперник Эриньяк «плохого сложения», а Ортон, конкурент обоих, «не так чтобы очень плох»[375]. Повторим, нюансы очень смутны: обновляя взгляд, они скорее намекают на что-то, нежели дают точное представление.

Неоднозначность взгляда на контуры фигуры заметна в письмах мадам де Севинье к дочери, написанных несколькими десятилетиями позже. В каждом письме она скорбит по поводу худобы дочери: «Ваша худоба меня убивает»[376], «Чего мое сердце не может выдержать, так это мысли о вашей худобе»[377], «Боже мой, как я ненавижу вашу худобу»[378], «Меня удручает, что вы похудели»[379]. Встревоженная маркиза разводит бурную деятельность, консультируется у королевского врача Фагона, беспокоит своих друзей Корбинелли и Жана-Батиста Гриньяна, ждет, что дочь раздобреет, но не может сформулировать, что имеется в виду. Она предупреждает: «Вам следует бояться истощения»[380]. Она хочет, чтобы дочь была «пухленькая»[381], но не «толстая», беременная или грузная. Она дает советы, как «поправиться». Между тем, когда мадам де Севинье заговаривает о себе, картина меняется: она категорически не желает «полнеть»: «Я очень боюсь разжиреть»[382], «Я больше не толстуха»[383], «Я очень боюсь растолстеть, вот о чем я беспокоюсь»[384], «Я похудела, и мне это очень нравится»[385]. По некоторым признакам — «этот слабый голос, это бесцветное лицо, эта прекрасная шея, которой не узнать»[386] — можно понять, что именно маркиза подразумевает под худобой своей дочери. Для себя же маркиза отстаивает право быть худой и ценит это. Когда она говорит о себе, лексика сразу меняется. Дородность, признак баланса между худобой и тучностью, проявляется непосредственно, а не в описательных конструкциях. В XVI и XVII веках слова, благодаря которым стало возможным ярче описывать полноту, исчерпали свои пределы точности.

Можно сделать вывод, что маркиза хотела, чтобы ее дочь была «пухленькой», что, по ее мнению, уравновешивает худобу и тучность, иначе говоря, парадоксальным образом соединяется в понятии стройности. В этом определении сочетаются красивые очертания и упругость, предполагаются округлости, а не «полнота». Стройная фигура может быть какой угодно, но не «толстой». Кроме того, это определение настаивает на сведении «мощности» к минимуму — никаких очерченных мускулов, только нежная «плоть»: например, «жирная» кожа благодаря специфической мягкости должна обеспечить необходимые формы и рельеф. В результате не избежать двусмысленности: стройность, по традиционным представлениям, не может существовать без «жира», или, говоря точнее, оптимальное состояние невозможно без некоторого избытка густых и жидких веществ. При определении «нормального» и «красивого» о мускулах речь не идет. Руки женщин, например, должны быть «белыми, мягкими и нежными» — в противоположность мужским рукам, которым следует быть «сильными, мощными, подвижными и мускулистыми»[387].

Тем не менее полнота или, скорее, чрезмерная полнота определяется в первую очередь с точки зрения формы. Это заметно как в словесных описаниях, так и на картинах: в изображении всех частей тела появляется один и тот же мотив шара. Фигуры становятся разнообразнее: возникает все больше изгибов, что вновь говорит об избыточности очертаний: «круглый» неизбежно означает «толстый». Таковы слова Сирано де Бержерака, высмеивающего Монфлери:

Ваши ноги по окружности фигуры так плавно переходят в голову, что вы представляете собой не что иное, как воздушный шар[388].

А вот что пишет Фюретьер о «шарообразной» фигуре толстого буржуа: природа «недодала ему роста, зато щедро наградила тучностью»[389]. Короткие руки и ноги, укороченная шея согласуются со сферической формой тела почти на уровне интуитивно воспринимаемого образа. Такой упрощенный рисунок на долгие годы станет символом избыточной плоти. Кстати, это высмеивает Мольер в комедии «Версальский экспромт»: фигура короля, в противоположность тому, каким ему надлежит быть, представляет собой огромный «шар с требухой»[390],[391].

Глава 4. Принуждение плоти

В XVI–XVII веках возникают новые оригинальные практики контроля веса, а в уходе за телом появляется система. Делаются робкие попытки оценки, сначала основанные на ощущениях: люди замечают, что вследствие ожирения одежда становится тесна, кольца узки, то тут, то там уже неудобно. Несмотря на нехватку слов для описания, «ощущение» жира, его внутреннее восприятие проявляются эмпирически. В письмах, в литературе, в описаниях ритуалов все чаще упоминаются диеты, где главное — сокращение количества пищи или употребление «сушащих» веществ, которые, предположительно, должны способствовать похудению, поскольку главной причиной полноты по-прежнему считается излишняя влага. Использовали даже такие вещества, как различные уксусы, лимоны, мел. Все они, вытянув жидкости, должны были подтянуть кожу. Прибегают и к помощи «компрессии» — к разнообразным обручам, поясам, корсетам, конструкции которых в XVI–XVII веках совершенствуются, вызывая уверенность в том, что физическое воздействие способно «вылепить» желаемую внешность, что человеческие фигуры обретут заданные объемы.

Первые шаги в оценках

Как бы то ни было, в XVI–XVII веках, помимо цифр и слов, появляются первые объективные оценки полноты. Математик и писатель Джероламо Кардано в середине XVI века в «Мемуарах» подробно описывает собственную внешность: отмечает свой «незначительный рост», «узковатую грудь», «длинную и тонкую шею», рассказывает о чертах лица[392], но ничего не сообщает о фигуре, животе, ногах, частях тела, не поддающихся описанию. Однако он рассматривает себя, находит какие-то признаки и говорит о них. В этом беспрецедентном свидетельстве мы впервые видим субъекта, оценивающего собственную внешность. Кардано сообщает, что следит за своими объемами: он не полнеет и не худеет. Это, конечно, косвенная оценка, основанная на ощущении перстней, на чувстве, что «их давление на пальцы осталось прежним»[393]. Кардано не взвешивается, не прибегает к цифрам. Он не изучает свое отражение: в XVI веке не было зеркал, в которых можно было бы увидеть себя в полный рост. Он не оценивает свою полноту ни по тому, приходится ли подгонять по фигуре одежду, ни по состоянию контуров тела. О своих «объемах» Кардано судит лишь по перстням, по их давлению на пальцы. С одной стороны, это говорит о внимании к внешности, с другой — о приблизительности ее оценки: автор следит за своим внешним видом, но по сравнению с сегодняшними критериями приводимые им сведения неточны. Это лишь базовое наблюдение, проводившееся без использования специальных средств и инструментов.

Естественно, проявляются и другие признаки — например, тесная одежда, о чем в 1528 году говорит Бальдассаре Кастильоне, обращаясь к «придворной даме». Первичным остается эмпирический «расчет на уровне ощущений»: необходимо оценить, «какова она — чуть более полная или чуть более худая, чем следовало бы», и «помочь с выбором одежды»[394], чтобы компенсировать излишек или недостаток. Оценка привязана к одежде. Выход можно найти при помощи подходящей ткани. В XVII веке этот прием использовали также весельчаки, описанные Таллеманом де Рео. Это была хитрость, заставлявшая «тупицу» поверить в то, что он внезапно растолстел, наевшись грибов и другой еды, вызывающей обильное газообразование. Человек беспокоится, чувствует себя «раздавшимся», ему жмет одежда, которая попросту была «ушита» шутником-слугой[395]. Этот пример мог бы показаться смешным, если бы не демонстрировал роль одежды при спонтанной оценке. Елизавета Валуа, в 1560 году в возрасте 15 лет ставшая королевой Испании, также была вынуждена обновить гардероб из-за того, что пополнела: «Ей нужны платья на четыре пальца шире, чем те, что она носила, пока была здесь»[396]. То же самое вспоминает мадам де Севинье, описывая свои попытки похудеть в пятидесятилетнем возрасте: «Я не пускаюсь во все тяжкие и так далека от мысли о смерти, что ушила юбку на полпальца с каждой стороны»[397]. Без сомнения, такие единицы измерения, как палец и полпальца, основаны на интуиции, однако весьма эффективны.

Принцесса Пфальцская в конце XVII века упоминала об ощущении вздутия: «Тело мое пухнет, у меня колики, и хорошо бы мне пустить кровь»[398]. Она указывает местоположение этого явления, связывает его с проблемами селезенки, пытается определить размер: «У меня слева опухоль размером с детскую голову»[399]. Это странные определения, они непривычны и свидетельствуют о «прислушивании» к себе, но носят частичный характер: речь идет о местных изменениях, но объемы и плотность тела в целом пока не оцениваются.

В высшей степени редко при описании телосложения встречаются цифры. Упоминание о них находим лишь однажды — в 1638 году Пьер де Мулен указал, что окружность талии должна быть вдвое больше окружности шеи, но это соображение выглядит искусственно и на практике почти не применялось:

Окружность талии — в том месте, где находится диафрагма, — должна бы составлять две окружности шеи. Я говорю о пропорционально сложенной фигуре, а не об обрюзгшем и заплывшем жиром теле[400].

В повседневной жизни очень редко указывается масса тела. Исключение составляют откровения Сэмюэла Пипса по поводу лондонских пьяниц, сделанные в середине XVII века: «Беседуя, мы дошли до разговоров о том, кто сколько весит, что позволило заключить несколько пари»[401]. Сначала делалось «теоретическое» предположение о весе, после чего проводилась его проверка на весах. Столь банальное действие практически нигде не описывалось. Дело в том, что в XVII веке изменения контуров фигуры воспринимались в первую очередь на глаз, на вес внимания обращалось значительно меньше.

Кстати, о том же самом в XVI веке оставил уникальное свидетельство Маттеус Шварц, богатый банкир из Аугсбурга, друг банкиров Фуггеров[402]. Шварц был до такой степени охвачен страстью к собственному жизнеописанию, что ежегодно заказывал свой портрет, чтобы «представлять собственные одежды» и сличать свою внешность с портретом «через пять или десять лет»[403]. Наряды и позы на этих портретах роскошны. Есть еще одна знаменательная особенность: в 1526 году, в возрасте «29 лет 4 месяцев и 8 дней» Маттеус, решивший, что он «растолстел и стал жирным», заказал свой портрет в обнаженном виде в фас и со спины; это двойное изображение должно было свидетельствовать о том, как он располнел. При этом не приводится никаких комментариев, никаких цифр — только это изображение отяжелевшего тела, «немое» свидетельство небывалого прежде, но все еще ограниченного внимания к своему облику.

Вообще говоря, взвешивание тела не является традицией. То же относится к взвешиванию животных при продаже. Цену в данном случае формируют такие показатели, как форма головы, цвет кожи и шерсти, возраст, родословная (было ли у нее потомство — например, если речь идет о корове). Отсюда весьма специфическое представление животных — объектов торга: «корова, уже рожавшая, масть черная, возраст два с половиной года» была продана в 1606 году в Орлеане за 30 турнуа (турских ливров); или другая корова, «рыжей масти с теленком», продана там же в 1640 году за 54 турнуа[404]. Вероятно, вес тоже имел значение, но цена определялась интуитивно и была предметом торга.

В XVII веке делаются первые попытки измерить человеческое тело, при этом рассматриваются лишь случаи необычной и чрезвычайной полноты. В 1635 году Даниэль Зеннерт приводит два характерных примера: тридцатишестилетняя жительница Страсбурга, весившая 480 фунтов (240 кг), которая не могла перемещаться, лишь едва шевелилась, и мужчина, вес которого превышал 400 фунтов (200 кг) и который «появлялся на публике», несмотря на то что ему было трудно двигаться. У второго пациента была одна особенность: врач утверждал, что из-за избыточной массы тела «из его пупка выделяется серозная жидкость»[405]. Это косвенным образом подтверждает неоднозначность в отношении к избытку веществ — жидкостей, жиров, серозных экссудатов. Время от времени в медицинской литературе XVII века появляются цифры, всегда «невероятные»: в 1648 году Томас Бартолин пишет о десятилетнем ребенке, весившем 200 фунтов (100 кг), Доменико Панароло в 1647-м упоминает о 30 фунтах (15 кг) жира, «скопившегося на коленях» одной женщины[406], а Михаэль Эттмюллер в 1691 году рассказывает о мужчине, который весил 600 фунтов (300 кг) и не мог двигаться[407]. Безусловно, это «предельные» значения, которые показывают, что излишки жира очень медленно, но все же начинают считаться заболеванием. Они демонстрируют, что медицина по-прежнему интересуется лишь особыми случаями, ужасными уродствами, к которым приводят «гигантизм» и «выходящая за пределы обычного» полнота.

Повторим, вес при этом не оценивается.

Внимание к верхней части тела

Тем не менее в практических руководствах по уходу за собой появляется и нечто новое. Книги о красоте, написанные в эпоху Ренессанса, впервые касаются темы фигуры, в отличие от подобных средневековых текстов, где речь шла только об уходе за лицом[408]. Например, там говорится о состоянии живота женщины после беременности: эта часть тела особенно интересовала анатомов, несмотря на то что преобладал взгляд на фигуру в целом. Андре Ле Фурнье в 1542 году в книге «Украшение человеческой природы»[409] и Жан Льебо в 1582-м в книге «Облагораживание и украшение человеческого тела»[410] задаются вопросом, как избежать обвисания живота после беременности. Луи Гюйон в самом начале XVII века рассматривает этот вопрос шире и изучает разнообразные «уродства» фигуры роженицы, обвисание и полноту живота, его «западание» и худобу, растяжки, «смещение бедер», «дряблую кожу». Все это он изучает для того, чтобы найти оптимальные средства для коррекции тела[411].

Наконец, надо сказать еще вот о чем: ногам, их полноте и деформациям уделялось очень мало внимания или не уделялось вообще, так как они всегда оказывались скрытыми, «спрятанными под одеждами»[412] и потому не были достойны того, чтобы их «исправляли». Это очень ярко показано в реплике, отпущенной в диалоге, который состоялся между матерью и дочерью в конце XVI века: «Какой смысл заботиться о красоте ног, если их нельзя показывать?»[413] Принцип гуморальной теории, согласно которой человеческое тело состоит из жидкостей — в особенности женское тело, в котором слизь порождает различные жидкие вещества, — способствует грузности нижней части тела, утяжелению бедер, их неизбежному ожирению. Но как именно следует беспокоиться о том, что скрыто? Посмотрим на изображение обнаженной женской фигуры 1586 года, иллюстрирующее физиогномику Джамбатисты делла Порта[414], на котором акцентируются полные бедра и узкие плечи, легкость бюста и шеи, обвисание ягодиц и бедер чуть ли не до колен. Еще больше впечатляют итальянский перевод этого текста и гравюра 1644 года: бедра молодой женщины ярко выраженной конической формы противопоставляются аккуратным цилиндрическим бедрам мужчины, изображенного в виде крылатого Меркурия[415]. Красота женщины в течение долгого времени оценивалась лишь по верхней части тела — голове, бюсту, талии, тогда как нижняя его часть терялась под складками широких юбок. Важна была стыдливость и сдержанность, отеки требовалось скрывать, а достоинства верхней части тела всячески подчеркивать[416].

В конечном счете интерес к внешнему виду живота и конечностей имеет социальную подоплеку. Это можно заметить в знаменитом труде Оливье де Серра «Сельскохозяйственный театр», изданном в 1600 году[417]. Там приводятся рецепты, призванные сделать деревенских женщин красивыми, однако все мази и притирания предназначались лишь для щек, губ и рук. Советов, как сохранить подтянутый живот и стройность ситуэта, не было, — видимо, автор считал, что подобные вещи не интересуют крестьян, тогда как в более подробных рекомендациях Жана Льебо их можно было найти. В анонимных «Рецептах красоты» обнаруживается то же самое: для простонародья приводились лишь снадобья по уходу за лицом[418], а советы, предназначенные для «благородных» дам, распространялись и на другие части тела.

Новейшие диеты и запреты

Независимо от того, что рекомендуют врачи, в обществе были признаны и применялись разные практики похудения. В литературе упоминаются «способы» похудеть. Монтень прямо заявляет о своем желании сохранить внешность, то есть не располнеть. Он признается, что «иногда отказывается от еды», чтобы вылечить желудок, избежать его переполнения, не допустить влияния Вакха, этого «божка, страдающего несварением и отрыжкой, переполненного винными парами»[419]. Следует ограничить количество потребляемой пищи, чтобы не напоминать разжиревшего бога вина.

Отсюда необходимость «наблюдения», а также оценки объемов и черт внешности (неизбежно приблизительной). Монтень также признается, что у него случались и приступы жадности: порой он ел так быстро, что прикусывал язык и пальцы. Что же касается примерной оценки контуров фигуры, то в оправдание своего поведения он говорит не о появляющихся признаках полноты, но об изобильных телесах пьяного бога.

Идея о необходимости сдержанности подтверждается и в других текстах эпохи Возрождения. Так, Аретино в 1537 году, выражая разочарование, сообщает о своем желании похудеть и хоть как-то сесть на «диету». Разочарован он не потому, что его тело будет «сопротивляться», — вопрос о возможном «срыве» диеты в эпоху Возрождения не обсуждался. Дело в том, что жизнь в городе автора — Риме — практически не давала ему возможность соблюдать ограничения в питании. Как следствие — досадное «ожирение» и «непрекращающаяся ярость»[420], вызванная неудачей. Для того чтобы по-настоящему похудеть, нужно большое горе, «потеря женщины, некогда моей, а ныне принадлежащей другому»[421], нравственное страдание, которое мужчины и женщины старой Европы связывали с «когтями чумы или голода»[422]. Возникает еще один повод для гнева — излишняя худоба.

Впрочем, похудение не всегда было целью подобных ограничений. Знатный венецианец Луиджи Корнаро, в середине XVI столетия размышлявший об умеренности, «прислушивался» к реакциям собственного тела на съеденную пищу. Цель была весьма проста: пересмотреть еду и отобрать ту, что поможет избежать «недомоганий», вызванных, по его мнению, «беспорядочной жизнью»[423]. Это, конечно, эмпирический подход к диете: Луиджи Корнаро начинает с того, что ищет подходящие для себя продукты, которые не вызывают ни расстройств, ни напряжений. Никакого отношения к внешности эта диета не имеет. То же самое несколькими десятилетиями позже описывал в своих «советах, как жить долго» Леонард Лессий. Более того, чтобы как можно проще достичь «духовных функций», этот иезуит, исходя из научных принципов, разработал в 1613 году «подходящую меру еды и питья»[424].

Гораздо интереснее бесконечный эксперимент, проведенный в начале XVII века знаменитым итальянским врачом Санторио. Он создал «качающийся стул», сидя на котором часами работал, ел и занимался прочей деятельностью. Этот гигантский инструмент был настолько сложно устроен, что крепился к потолку. Целью исследования была проверка того, насколько тело становится легче и тяжелее в течение дня, недели и сезона. Это отнюдь не было банальностью. Целью расчетов были не худоба и не полнота, а временная потеря веса вследствие «неощутимого дыхания кожи», невидимого пота, испарявшегося час за часом: именно Санторио первым сделал пот предметом научного исследования. Он считал поддержание массы тела на одном уровне признаком здоровья. По мнению Санторио, необходимо удалять все излишние телесные соки, которые, разлагаясь, могут навредить телу. Можно сказать, что это служит доказательством как сходства, так и различия между представлениями той эпохи и современными: исследование равновесия в данном случае не касается внешности и контуров фигуры. О жире как таковом, впрочем, речь не заходит. Значение имеет только гумор — жидкость неосязаемая и всепроникающая; важен также баланс, даже если он пока не применяется к контурам тела.

Как бы то ни было, диета, предложенная в XVI–XVII веках, обусловлена сокращением количества съедаемого: например, в XVI веке некий епископ, герой новеллы Бонавентюра Деперье, просит пригласившего его в гости кюре подать ему «легкое мясо»[425], а героиня другой его новеллы, девица из Тулузы, признается, что «отказалась от позднего ужина»[426]. Диета рассчитывается, зависит от количества потребляемых продуктов. Первым, кто оценил съедаемое в унциях, был ученик Леонардо Якопо Пантормо — дело происходило во Флоренции в начале XVI века[427]. Такими же подсчетами с увлечением занимался Луиджи Корнаро, вычисляя умеренное количество унций и их незаметное сокращение[428], а Эроар, врач будущего короля Людовика XIII, в начале XVII века день за днем скрупулезно отмечал вес того, что съедал дофин[429]. Таким образом, оценка массы съеденного начала проводиться значительно раньше оценки массы тела.

Также обращается внимание на качество питания: среди прочего подчеркивается необходимость употреблять в пищу «постное»[430] мясо, то, которое считалось «неэкскрементным», «поглощающим влагу» или «очищающим»[431], как тогда выражались. Возник образ сухости. По-прежнему полагают, что жир имеет то же происхождение, что и жидкости, а качества тела зависят от качества телесных соков. В XVI–XVII веках старинные представления углубляются, теперь акцент делается на деталях. Именно поэтому опасными для здоровья считаются животные из болот, туманных и зловонных областей; птицы, живущие в прудах со стоячей водой, — утки, турпаны, утки-мандаринки; старые животные, чьи телесные соки слишком густы; те животные, мясо которых «переварено»; те, кого кормили грубыми кормами, в особенности свиньи, постоянно блуждающие в поисках еды; те, кто слишком горяч и похотлив, например козлы, «от которых исходит очень сильный и неприятный запах»[432]. Отсюда же — чувство «опасности», возникающее при малейшем «намеке» на что-то липкое или жирное. Например, мясо ягнят, «особенно совсем маленьких, которые еще питаются молоком матери», считается слишком «вязким», слишком «влажным и поэтому с трудом перевариваемым»[433], а многие рыбы обладают «массивным, вязким, тяжелым» мясом[434], в особенности те, что живут в стоячих водах, где нет течения и волн[435]. Сюда же следует отнести сочные овощи, фрукты и цитрусовые, чья насыщенность влагой может вызывать беспокойство[436]. Наконец, опасной считается пища, вызывающая образование кишечных газов: «каштаны, репа, горох, бобы и подобные вещи»[437], разбухающие в человеческом теле. Ну а «всяких мелких птичек, живущих в горах»[438], с их душистым, «воздушным» и «не содержащим большого количества воды»[439] мясом, едят без вреда для своего здоровья. Граница, проходящая между сухим и влажным, пусть нечеткая, по-прежнему разделяет здоровое и нездоровое, удобоваримое и неудобоваримое, стройность и полноту.

Помимо диеты, большое внимание уделяется кровопусканиям и слабительным средствам, которые постоянно упоминаются в фармакопеях: например, мускатная роза для очищения серозных и прочих телесных жидкостей, ревень, семена дикого шафрана — «для устранения непроходимости и мягкого очищения вязких жидкостей»[440]. Во всем этом доминирует убежденность в том, что «полнота» не представляет большой терапевтической проблемы, нужно лишь разбавлять жидкости, освобождать их и выводить из организма. Согласно господствовавшему мнению, полнота, помимо неуклюжести, которую она влечет за собой, может быть также знаком злой воли или упрямства, поскольку вывод излишков из организма всего лишь дело техники, вполне «законное и полезное», ведь «тело освобождается от всего, что ему вредит количественно или качественно»[441].

«Обезвоживание»

Наконец, теперь диета связывается с согревающими физическими упражнениями. В мемуарах и научных трактатах физические упражнения упоминаются редко, но заслуживает внимания отмеченный итальянскими послами пример Екатерины Медичи, не соглашавшейся со своей полнотой:

Королева-мать очень любит комфорт; она ведет беспорядочную жизнь и много ест, но после этого прибегает к интенсивным физическим упражнениям. Она ходит пешком, ездит верхом на лошади, она всегда в движении. Что удивительнее всего, она даже принимает участие в охоте[442].

Аналогичным образом игроки в мяч в Телемском аббатстве, описанном Рабле, устроившись у огня, с силой трут себя полотенцами, чтобы удалить из тела излишнюю влагу[443], а принцесса Пфальцская в XVII веке «для улучшения пищеварения ходила по своей спальне в течение получаса»[444].

В конечном счете можно сказать, что физическая активность определяется «от противного»: она противопоставляется неподвижности, лени и тяжести. Здесь все зависит от движений, от бурных проявлений жизни, разнообразных и несистематических. Нет даже намека на какую-либо гимнастику: испарение жидкости происходит вследствие трения, вызываемого движением, благодаря чему согреваются отдельные части тела. Отсюда совершенно особое значение, придаваемое принципу «не любить свою праздность»[445], высказанному в 1609 году в пространном панегирике Генриху IV Антуана де Бандоля, или нараставшая в XVII веке убежденность в том, что любая трудовая деятельность способствует похудению: «Работающие люди редко бывают мясистыми и пузатыми. <…> На их примере видно, как эффективны интенсивные и постоянные упражнения для сохранения стройности тела»[446]. Об упражнениях осталось мало сведений, но представляется, что в первую очередь речь шла просто о движениях, а не о продуманной системе: это было «изнурение различных частей тела»[447], что способствовало устранению лишнего. Именно так реагировала на сознательно производимые движения будущая дофина, герцогиня Бургундская, с двенадцатилетнего возраста имевшая «склонность к полноте»[448], о чем около 1680 года упоминала мадам де Келюс.

Вероятно, важно не только то, чем питается человек, сколько и как он двигается, но и то, чем дышит, какая атмосфера проникает в его тело. Ничем иным Просперо Альпини не может объяснить полноту египтян, которых он встречал во время своих путешествий в конце XVI века[449]. Условия жизни каирцев, например, должны были бы способствовать их стройности, сухой климат должен был их высушить. Они же, напротив, все толстые, переполненные различными телесными жидкостями. Просперо Альпини называет причины этого: постоянная похоть, небрежность, водянистая пища, частое питье, частые купания, продолжительное нахождение в душных замкнутых помещениях. Венецианский врач утверждает, что в организм проникают слишком плотные жидкости и воздух. С господствовавшей в XVI–XVII веках точки зрения человеческое тело зависело от «местонахождения»: пористые оболочки делали его уязвимым. В частности, расслабляющий кожу жар женской бани наполняет тело излишней влагой. В этом случае похудению будет благоприятствовать лишь сухой климат. Так же считает и мадам де Севинье: она противопоставляет сухой воздух Гриньяна, способствующий похудению, воздуху Бурбийи, влажность которого вызывает полноту: «Что касается здешнего воздуха (Бурбийи), достаточно им дышать, чтобы растолстеть»[450].

Уксусы и соли

Следует подчеркнуть важность женской стройности в западной системе ценностей. Вот как «естественно» в 1609 году Фабио Глиссенти противопоставляет манеру худеть венецианок и неаполитанок:

Первые (венецианки) берут разные орехи — кешью, миндаль, фисташки, кедровые, косточки дыни, мясо куропатки и петуха. Кладут все это под пресс, добавляют сахара, и у них получается что-то вроде марципана; каждое утро они съедают некоторое количество этой смеси и запивают большим стаканом кипрского вина[451].

Вторые (неаполитанки) чаще использовали рис, ячмень, семена кунжута, бобы, другие южные растения, которые, предположительно, способствовали избавлению от телесных соков. Еще более простой и очень популярный рецепт из серии «как не толстеть» из некой «книги секретов» XVII века таков: «Расколите вишневые косточки, обваляйте их в сахаре на манер драже и принимайте по утрам и вечерам»[452].

В анекдотах Жана Льебо, записанных во второй половине XVI века, говорится о «трудностях», к которым иногда приводили подобные действия: следовало не только «воздерживаться от еды», но и подмешивать в нее «толченый мел»[453], использовать терпкие, грубые вещества, изгонять ненавистную влагу при помощи высушивания. Льебо рассказывает о «многих благородных дамах и девицах», которые ждут от подобных действий конкретного результата — «стройной фигуры»[454]. Наряду с этим уксус, лимон и другие кислые продукты считались способствующими похудению из-за своего «вяжущего» действия[455]. Это показывает поведение графа де Люда, описанное Бюсси-Рабютеном примерно в 1660 году: «рожденный с явной тенденцией к полноте»[456], граф сумел сохранить «тонкую талию» благодаря «диете и уксусу», но это «испортило» его желудок. Мадам де Гондран, дочь генерального контролера соляного налога, о которой пишет Таллеман де Рео в 1650 году, была уже «довольно толстой». Внезапно она решает похудеть. Пьет «чистое вино» и достигает результата: ее талия становится «как никогда прекрасной»[457]. Овдовев и вновь располнев, мадам де Гондран с небывалым рвением прибегает к тем же средствам, «к уксусу, лимонам и прочей гадости», худеет, «но здоровье ее необратимо подорвано»[458]. Конечно, Таллеман де Рео насмехается, язвительно высказывается по поводу столь чрезмерных усилий, однако и сам он убежден в эффективности кислого, полагая, что именно кислоты имели решающее значение для маршала Сен-Жермена, который также похудел «благодаря тому, что пил уксус»[459]. Ту же самую мысль подтверждают фармацевты, жившие во Франции классической эпохи, приписывая уксусу способность «уничтожать и ослаблять жир»[460].

Более того, на Западе в Новое время незаметно изменился статус женщины, что усилило внимание к состоянию фигуры. В первую очередь это касалось «придворной дамы», поскольку придворная жизнь обретала новые формы, и эстетическая роль дам усложнялась: «Ни один двор, сколь угодно великий и пышный, без женщин не может иметь в себе ни красоты, ни блеска, ни веселья»[461], — уверял Бальдассаре Кастильоне[462]. Брантом заявляет об этом прямо: «Главным украшением двора были дамы»[463]. Яркий пример тому — Екатерина Медичи (середина XVI века): королевский двор становится больше, делается явный выбор в пользу красоты, за поддержанием дворца в порядке ведется постоянное наблюдение. Как следствие — какая бы то ни было небрежность оказывалась под запретом. При дворе Екатерины Медичи существовало правило: «Женщинам и девицам приказано наряжаться… <…> Они должны казаться богинями. <…> В противном случае их ждет выговор»[464]. Это, без сомнения, повышало культуру поведения и вызывало необходимость оттачивать поведение и манеру одеваться.

Это символический подход: женская красота становится «декоративной», а несоблюдение придворных правил влечет за собой наказание. Наконец, появляется идея о том, что женская внешность должна быть направлена «внутрь», «располагать к себе», быть «гостеприимной», создающей красоту и уют в жилище. Напротив, мужчина призван противостоять «внешнему миру» и его облик должен соответствовать предназначению.

Подобные различия недвусмысленно почеркиваются в ренессансных трактатах о красоте: мужчина обязан быть сильным, женщина — красивой; ему — «работа в городе и в поле»[465], ей — «поддержание уюта в доме»[466]. Очевидно, что это подразумевает «тонкую» талию и «крепкий живот, без складок и морщин»[467]. О том же самом говорится и в сочинениях о костюмах: подчеркивается необходимость стягивания и плотного облегания тела тканью: так, девицы из Феррары гордились своими «стройными талиями», а женщины Антверпена похвалялись тем, что «хорошо пригнанные корсажи их платьев придают изящество и грацию всей верхней части тела»[468].

Пояса, пластины и корсеты

В XVI–XVII веках основным направлением в моде были сильно зауженные, давящие одежды: дамы не просто носят пояса из ткани, которые в XV веке выставляли напоказ на турнирах короля Рене[469], теперь, если они слишком полные, то им приходится сильно затягивать свои телеса. Андре Ле Фурнье пишет о полосах из льняной ткани[470], Жан Льебо — о шнуровках[471]. Иными словами, ответом на слишком толстый живот стало стягивание. Все это говорит как о попытках скрыть избыточную полноту, так и о вере в эффективность механического сдавливания. Начинается новая эра, дающая надежду на то, что прямое воздействие на формы тела способно их изменить. Подобные новшества в одежде иногда использовались и слишком толстыми мужчинами. Скорее всего, хорошо подогнанные механические приспособления на шарнирах соответствовали высокому статусу.

Пьер де л’Этуаль в 1592 году отнюдь не удивился, увидев «стянутого ремнями, как мул»[472] испанского посла — его тело было сплошь утянуто ремнями и поясами, чтобы живот не потерял форму после еды. В следующие десятилетия подобное использование ремней становится обычным делом. «Толстяк Рене» Монфлери, в 1650-х годах игравший в пьесах Корнеля и высмеивавшийся Сирано де Бержераком за то, что он такой толстый, носил особый бандаж из широкой металлической полосы, сдавливающей живот[473]. Ну а живот «Толстяка Гийома», игравшего в театре «Бургундский отель» в 1630-х годах, поддерживали два огромных пояса: один располагался под грудью, другой ниже пупка, делая его полноту подчеркнуто зрелищной[474].

Необходимо отметить, что к такому приему прибегают, в частности, чтобы сохранить форму верхней части тела. В конце XVI века Жан Льебо предлагает устройство для рожениц, помогающее им избежать «чрезмерной» полноты груди[475]. Из металла делается форма: стальная пластина, подвешенная к шее, поддерживает грудь, а два «маленьких кусочка пробки», расположенные под мышками, давят на нее с боков. О регулярном использовании этого приспособления и о его распространенности сведений нет, в то же время книга Льебо с приложением «Секреты лечения женских болезней»[476], в котором повторяются эти предложения, получила большое распространение и многократно переиздавалась. Идея вполне каноническая: по замыслу автора, «элементарное» устройство поддерживает «расслабленное» тело, формирует телосложение. Предполагалось, что жесткие стальные пластины будут предотвращать или исправлять ожирение.

Изобретение корсета на самом деле было всего лишь продолжением этих начинаний. Теперь от женщин ожидают стройности, и прежняя форма становится футляром. В конце XVI века «ужасно растолстевшая»[477] королева Маргарита Наваррская прибегала к металлу, чтобы удержать свои телеса: «Она приказывала накладывать жестяные пластины себе на бока»[478]. Подобная практика появилась в последние десятилетия XVI века и стала обычной для дам из высшего общества, стремившихся иметь «тонкую талию»[479]. Самыми распространенными были жесткие пластины из китового уса, которые «простегивались» вместе с тканью. Отсюда возникло название «стеганое тело», упоминавшееся венецианцем Липпомано, который в 1577 году путешествовал по Франции и отметил широкую распространенность этого предмета: «У них есть корсет или камзол, называемый „стеганым телом“; он придает осанке легкость и делает фигуру стройнее. На спине он застегивается на крючки, что делает еще красивее грудь»[480]. Это триумф технических приспособлений.

Этим все сказано: фигуры стали более стройными, тела стали казаться легче. Корсеты могли быть устроены по-разному, но цель у них одна — сжатие. Монтень подводит итог: крепкие крючки могут обеспечить изящество. И в то же время это крайняя степень принуждения плоти: «А каких только мук не выносят они, чтобы добиться стройного стана, затягиваясь и шнуруясь, терзая себе бока жесткими, въедающимися в тело лубками, отчего иной раз даже умирают!»[481],[482] Чезаре Верчеллио в 1590 году рассказывает об испанской версии подобных приспособлений: «По бокам корсаж столь узкий, что с трудом можно понять, как он вмещает тело»[483]. В XVII веке был создан отдельный цех портных, изготавливающих женские и детские корсеты. К концу века в Париже таких обществ будет восемь[484], корсеты делались по строгим правилам, что позволяло предупредить любое «выскальзывание» живота. Следовало размещать «самые прочные, самые крепкие пластины китового уса в поясничной части и на животе, по бокам — помягче»[485]. Именно живот полагалось «удерживать». Показательно обращение мадам де Ментенон к ученицам Сен-Сира: «Всегда носите корсет и избегайте любых излишеств, свойственных нашему времени»[486]. Таким образом, средство от полноты как будто было найдено, появились инструменты для моделирования тела.

Нельзя, однако, забывать о фатализме, прозвучавшем в словах Куланжа, друга мадам де Севинье, который по возвращении из путешествия вынужден был признать, что очень растолстел: «Сударыни, я боюсь, как бы вы не сочли меня слишком толстым, но что с этим поделаешь?»[487]

Загрузка...