Часть третья. От неуклюжести к бессилию. Эпоха Просвещения и чувствительность

С наступлением эпохи Просвещения отношение к объемам тела становится более индивидуальным. Выявляются различия в характере полноты, разнятся также ее степени, еще пока не изученные, а только намеченные. Появляются и приемы для измерения полноты, пока робкие, но все же они есть.

Это позволяет обнаружить различия, до сих пор скрытые: например, в мужской фигуре допускалась некоторая округлость, женской фигуре в этом было отказано; в социальном плане умеренная полнота могла представлять собой какую-то ценность. Работа взгляда меняет восприятие: возникает тревога по поводу полноты, которой на самом деле не существует, беспокойство смещается, взгляд обостряется.

Еще одно изменение более непосредственно затрагивает представление об избыточном весе. Старый взгляд, согласно которому все заполняют водянистые вещества, усложняется. Выраженная полнота — это уже не только тяжесть, но и потеря реакции, нервное истощение. К прежним вопросам о теле, похожем на предметы повседневного обихода, с его «мешками» и «рытвинами», присоединяются вопросы о теле, наделенном специфической энергией — энергией органики и жизни, раздражимости и чувствительности. Критика полноты моментально переориентировалась, стала обращать внимание на импотенцию, бесплодие, сосредоточилась на недостатке живости вплоть до того, что впервые заклеймила «избыток» цивилизованности, излишнюю искусственность и бьющую через край суетливость, тщету. Выдвигались обвинения против того, что больше всего обесценивалось эпохой, а именно против потери чувствительности. Жир становится синонимом бессилия: его стигматизация — непременная черта того времени.

Изобретаются новые практики, отдающие предпочтение возбуждающим средствам, повышающим мышечный тонус, холодным ваннам, а в некоторых случаях даже использованию электричества. В этих приемах видна уверенность в том, что благодаря повышению активности можно добиться успеха.

Глава 1. Появление нюансов

С наступлением эпохи Просвещения по-новому оцениваются контуры тела. То в одной, то в другой медицинской книге появляются обозначения веса в цифрах, на самых распространенных иллюстрациях изображаются фигуры разных объемов. Слов для определения некоторых понятий еще пока может не быть, объяснения иногда запаздывают, но в жанровых сценах, представленных на гравюрах, мы видим различную «плотность» фигур, порой иерархизированную. История полноты — это также история медленного осознания разнообразия форм и их возможных изменений, притом что стремление к стройности необязательно усиливается. Культура Просвещения внимательна к личности, что проявляется в индивидуализации восприятия жира.

Усилия «неутомимые» и усилия «тщетные»

В газете Le Spectateur, освещающей нравы, в 1711 году находим интересный пример взвешивания. Подробности приводятся в пространном письме читателя. Он пишет, что хотел преодолеть «болезненное состояние» при помощи старого приема, использованного падуанским врачом Санторио[488], а именно поддерживать баланс веса съеденного и отходов. Для лучшей регистрации всех колебаний веса он соорудил массивный инструмент: огромные весы с сиденьем и встроенным столом; конструкция была похожа на аппарат, изготовленный падуанским врачом столетием ранее. Автор письма регулярно использовал свои весы, взвешивался в течение трех лет, фиксировал все, что попадало в его желудок, все, что выходило из него, день за днем сравнивал эти цифры, боролся с излишками телесных соков, которые, как он полагал, вредили его внутренностям. Он сообщал о разочаровании: его физическое состояние не изменилось, его ум «волнуется», силы «на исходе»[489]. Более того, постоянные измерения его удручают. Газета с ним соглашается и иронически комментирует его вычисления: «управление своим здоровьем при помощи унций и скрупул»[490],[491] оказалось неэффективным.

Остается свидетельство, пусть и ограниченное лишь количественными аспектами пищи. Остаются расчеты, остаются весы, остается мысль о необходимости постоянных записей. Этот прием тем более показателен, что множество врачей в 1720–1730-х годах, в особенности в Англии, пытаются вести такие записи на долгосрочной основе[492]. В текстах Брайана Робинсона[493] и Джона Лининга[494], например, находим целые серии таблиц с записями, сколько весит тело человека, сколько весит съеденная пища, сколько — отходы. Лондонец Джон Флойер сравнивает массу своего неощутимого потоотделения с цифрами, приводимыми Санторио, и делает вывод о различиях между Англией и Италией[495]: под лондонским небом, более холодным и туманным, интенсивность неощутимого потоотделения меньше, чем в Италии. Подобные же расчеты проводили Томас Секер в Лейдене[496] и Джордж Рай в Дублине[497]. Цифры явно побеждают, и такая практика в медицинском мире представлена в достаточной мере для того, чтобы Якоб Лейпольд в 1726 году[498] смог заявить об обновлении весов Санторио и предложить свое устройство, так искусно уменьшенное, что его возможно транспортировать. Это изобретение получило более широкое распространение.

Однако нет сомнений в том, что в основе этой практики не лежат представления ни об ожирении, ни о стройности. В первую очередь речь идет о здоровье пациента: имеются в виду не жир как таковой, но потоотделение, не объем, но пары телесных соков и воды. К тому же это мужской взгляд, взгляд врачей, которых интересует прежде всего функционирование организма, его поддержание в форме на ежедневной основе: баланс между тем, что попало в организм, и тем, что из него вышло. Важны не контуры фигуры, но неощутимое испарение, которое считается необходимым, чтобы избежать любого внутреннего «нарушения». Очевидно, что предметом изучения не является потеря веса, как это будет позже. Не стоит забывать и об обескураживающе сложных инструментах.

При этом надо подчеркнуть появление цифр, пусть пока очень далеких от какой бы то ни было оценки полноты. Это важнейшая предпосылка: зарождается принцип взвешивания телесных «вещей», повторения движений, сравнивания результатов. Предпосылка тем более важная, что речь идет о поддержании уровня массы тела.

Что важнее — окружность талии или вес?

Осознание шло медленно. Это видно из короткого ответа генерал-лейтенанта парижской полиции на обращение некоего господина Деборда в 1725 году. Проситель предлагал установить в общественных местах инструмент собственного изобретения, при помощи которого можно было взвешивать публику: висящее сиденье, снабженное римским коромыслом. Деборд видел в этом «невинное развлечение», игру. Резкий ответ главы полиции весьма характерен: «Мы не видим никакой необходимости или пользы в установке весов для взвешивания людей…» Здесь не только отсутствие интереса к взвешиванию, но и боязнь беспорядочного скопления людей и волнений, которые могут быть вызваны «заключением сделок и пари»[499]. Власти в 1725 году остаются равнодушными к тому, кто сколько весит: взвешивание кажется всего лишь веселым времяпрепровождением, пустым любопытством.

В эпоху Просвещения начинают измерять окружность талии, и появляются новые цифры, новая точность. В 1752 году Вольтер указывает размеры своего Микромегаса[500]: рост 120 тысяч королевских футов, обхват 50 тысяч королевских футов[501], а Джонатан Свифт в 1722 году для своего Гулливера и странных народов, населяющих Лилипутию и острова Лапута, никаких подобных цифр не приводит[502]. Редакторы Journal de médecine в середине XVIII века описывают разные экстремальные случаи и указывают «данные» некоторых удивительных толстяков[503]: в 1757 году упоминается кюре из Сент-Эсеба, обхват талии которого составлял 6 футов (182,88 см), в 1760-м — судебный пристав из Санса с окружностью талии 8 футов (243,84 см), а в Эссексе семь человек на спор втиснулись в куртку некоего Эдуарда Брайта, не оторвав от нее пуговиц: его потрясающие объемы стали курьезом. Повторим, все эти исключительные цифры — лишь развлечение, но они порождают новые ориентиры.

Во второй половине XVIII века подтверждением этой чувствительности, ставшей более ярко выраженной, может служить свидетельство Жана-Батиста Эли де Бомона. Оно весьма показательно, так как содержит самооценку автора. Начиная с 1752 года тот работал адвокатом в Париже, выступал защитником в знаменитых делах[504]. В 1760 и 1770 годах[505] его консультировали Антуан Пети и Самюэль Тиссо по поводу нарушений, которые сам пациент расценил как «чрезвычайную полноту». Во всех его письмах сквозит замешательство. В каждом из них виден особый способ объяснения этого: взгляд на оценку форм тела и их изменения одновременно «современный» и «устаревший», значение по-прежнему имеет окружность талии, а не вес, чрезвычайная полнота, а не стадии полноты. Фигура измеряется при помощи «шнурка», который отправляют врачу, чтобы он мог лучше разобраться в «болезни»; с течением времени цифры изменились: в 1767 году окружность талии равнялась «3 футам», а в 1776-м — «3 футам 11 дюймам 8 линиям»[506] (то есть 97,45 см и 129,02 см), но эти цифры не сопоставляются с ростом, что говорит об их неточности[507]. Появляется новая забота: теперь внимание обращается на единицы измерения контуров тела, то есть на дюймы и линии, количество которых увеличивается ежегодно, а то и ежемесячно. Стремление к большей точности приводит Эли де Бомона к измерениям перед каждым приемом пищи: «утром натощак, после двукратного посещения уборной»[508], чтобы результат никогда не был «ложным». Последнее новшество — измерения впервые используются для консультации.

Изобретение средних значений

Измерения при помощи шнурка превратили объем в «объект» измерений, а взвешивание становится обычным явлением не так быстро. Случай Джорджа Чейна, сконцентрировавшегося на весе, долгое время был исключительным. В начале XVIII века, через несколько лет после того как он прервал диету, о соблюдении которой говорил с сожалением, английский врач указывает результат взвешивания. Вес составляет 32 стоуна (180 кг)[509], что оценивается им как «чудовищность». Чейн встревожился, снова сел на диету, строго соблюдал ее, но пренебрегал записью сброшенного или набранного веса. Это косвенным образом подтверждает, что подобные отметки не принимались всерьез.

В 1760–1770-х годах возникают редкие примеры более точных вычислений. В то время появился новый инструмент: в середине века Джон Уайетт изобрел аппарат на основе римского коромысла с широкой горизонтальной площадкой, которая могла выдержать человека или животное[510]. Далее появляются более обстоятельные сведения: например, в 1760 году Малкольм Флеминг описал пациента, весившего 291 фунт (130–140 кг)[511], который благодаря лечению мочегонными средствами и мягкой водой за месяц сбросил 28 фунтов (около 14 кг). Эти меры, конечно, весьма окказиональны, и к тому же не принималась во внимание общепринятая постепенность потери веса. Важнее и показательнее идея Бюффона, высказанная им в 1777 году в дополнение к его «Естественной истории»: он предположил наличие цифровой зависимости между телосложением и весом. Бюффон не подтверждает распространившейся практики взвешивания, но использует связь, долгое время считавшуюся само собой разумеющейся, но не просчитанную: полнота человека высокого роста не то же самое, что полнота человека невысокого, вес великана и вес карлика — разные вещи. Он выдвигает совершенно оригинальную мысль: вес может оказаться «нормальным» или «избыточным» в том случае, если сравнивать между собой людей одного роста. Новизна идеи заключается в появлении различных стадий полноты при одном и том же росте: промежуточная фаза, фаза недостаточного веса, фаза избыточного веса. Новшество также состоит в стремлении дать этому название. Бюффон фиксирует четыре степени полноты и приводит лишь один пример: вес мужчины ростом 5 футов 6 дюймов (181 см) должен быть в пределах 160–180 фунтов (80–90 кг). Если он весит 200 фунтов (100 кг), он «толстый», если весит 230 фунтов (115 кг), он «очень толстый», а если его вес 250 фунтов (125 кг) и выше — то «слишком толстый»[512]. Впервые появляются «статистические» цифры, потому что представляют собой «средние» значения, даже несмотря на то, что Бюффон не приводит своих расчетов. Иначе говоря, это совершенно новый подход к изучению проблемы, пусть пока и мало применяемый.

Тогда же возникают схожие вопросы. Босье де Соваж, например, задумывается о пропорциях: сколько должен весить жир в зависимости от массы тела? Анатом из Монпелье приводит ответ в цифрах: «Изучая тела умеренно толстых субъектов, я обнаружил, что вес жира в них составляет половину веса всего тела»[513], а Тенон пробует определить «максимальный», «минимальный» и «средний» вес жителей Пасси, где у парижского врача есть «имение». Его план весьма конкретен: он собирается взвесить шестьдесят мужчин и столько же женщин в возрасте от 25 до 40 лет. Результат таков: максимальный вес для мужчин составил 83,307 кг, минимальный — 51,398 кг, средний — 74,038 кг; для женщин максимальный вес составил 74,038 кг, минимальный — 36,805 кг, средний — 54,916 кг[514]. Указаний на соотношение веса и роста нет. Зато исследованы средние и крайние цифры, различия между мужчинами и женщинами также уточнены. Культура эпохи Просвещения проявляет интерес к среднему состоянию тел.

Остановимся на этих цифрах — сначала на тех, что получены Теноном. Они вызывают почти антропологическое любопытство: вес характеризует «физическое состояние» населения, пренебрегая «излишней» худобой или «излишней» полнотой. Зато в этих расчетах виден спектр величин — самые большие и самые малые, к которым можно отнести ту или иную группу населения. Цифры, полученные Бюффоном, другие, они носят более программный характер, более «современны». Они характеризуют каждого отдельного человека, создают шкалу: устанавливается индивидуальная градация веса, минимальный и максимальный уровень массы тела по отношению к средней, свойственной данному росту. К тому же благодаря полученным результатам можно создать таблицу и распределить представителей населения по группам в зависимости от веса — от «наименьших» к «наибольшим». Бюффон мыслит о населении в целом и определяет долю толстых и худых внутри определенной группы людей. Конечно, эти таблицы в большей степени гипотетические, они касаются только одного роста (5 футов 6 дюймов)[515], их применение было крайне ограниченным, но они представляют собой новый взгляд на физическое состояние общества. В статье «Вероятность», которую Бюффон написал для «Эниклопедии», раскрывается смысл этих вычислений, создается новый образ государственного управления: собираются самые разные данные о темпераментах, возрастах, размерах, болезнях, чтобы «зафиксировать в долгосрочном периоде события, происходящие тем или иным образом»[516]. Знания о физическом состоянии общества начинают служить централизованному государству. Расчеты Бюффона остаются умозрительными, но тем не менее представляют собой первые робкие попытки создания некой градации толстяков.

Первые попытки изобразить формы тела

На фоне этой новой чувствительности к различным стадиям полноты возникают литературные эквиваленты. В середине века Мариво, например, ловко комбинирует внешность и слова персонажей, их движения и жесты создают зримый «образ» полноты, которой «на самом деле» нет, обыгрывается пограничное состояние и «излишки»:

Я увидел дородную женщину среднего роста, обладательницу бюста чудовищных размеров, подобного которому мне еще не приходилось видеть. <…> В ее движениях не чувствовалось той неповоротливости, какая бывает у тучных женщин; ни полнота, ни огромный бюст ничуть не затрудняли ее; вся эта масса двигалась с энергией, заменявшей легкость. Прибавьте здоровый и приятный цвет лица, присущий только людям могучего сложения, даже если они уже порядком утомлены жизнью[517],[518].

Движения и живость исправляют здесь спонтанный образ полноты, добавляя нюансов, выявляя различные ее степени. Такова была манера Мариво выявлять скрытые различия и любой ценой обозначать пороги. Он использует здесь также языковые средства, играет парадоксами, изучает границы с убежденностью, какой в текстах предыдущего века не встречалось. Аналогичные вещи находим в другом описании Мариво, где он исчерпывающим образом использует двойной смысл слов, чтобы как можно точнее описать «крайности» внешности:

Даме было примерно пятьдесят лет, может быть, шестьдесят, и она была полновата. <…> В ней еще осталась некоторая грация: это были зрелые прелести, но не увядшие, исчезающие, но еще не исчезнувшие. <…> Вся ее ошибка заключалась в том, что платье ее чересчур обтягивало[519].

Цель подобных описаний — бросить вызов языку, разнообразить его, не бояться оттенков, даже навязывать их: выйти за пределы обозначений, принятых в классическом языке, ограничивавшихся эпитетами «дородный», «пухленький», «жирненький», «кругленький»[520].

На гравюрах эпохи Просвещения еще отчетливее новое требование, предъявляемое к художнику, — изображать различные степени и типы полноты. Взгляд физиономиста улавливает «стадии» ожирения, на иллюстрациях сопоставляются фигуры толстых людей, мы видим отяжелевший подбородок или заплывшую шею, намечающиеся «мешки» под глазами, обвисшие щеки[521]. Голова клонится под нарастающей тяжестью плоти. В мельчайших подробностях изображаются разные фазы полноты, чего прежде в рисунках не было. Каспар Лафатер приблизительно в 1780 году обращает внимание на то, как важно, описывая индивидуальные черты человека, изображать его фигуру в целом — «позы, походку, осанку»[522], а не только лицо. Отсюда интерес к силуэту, к разнообразным отклонениям от нормы. Кажется, рисунок здесь говорит больше, чем слова. Впервые на картинах появляются нюансы, оттенки, о которых, как мы видели, писал Мариво и которые Бюффон пытался выразить в числах. Взгляд определенно стал острее.

В конце XVIII века художник Даниель Ходовецкий, иллюструя сочинение Лафатера о физиономике, создал серию портретов военных по одному шаблону. Фигура генерала с выступающим животом противопоставляется подтянутому офицеру и отощавшему солдату. Портреты представителей духовенства, выполненные для той же серии, демонстрируют, что чем выше занимаемый пост церковного иерарха, тем объемнее его фигура[523]. Замысел Даниеля Ходовецкого носит ярко выраженный физиономический характер: он стремится «изучить» стати человека, как раньше на протяжении долгого времени «изучалось» лицо, интерпретирует позы и осанку в качестве персональных или моральных признаков. Исследование тяжелой плоти, ранее ограничивавшееся изображениями Силенов и Вакхов[524], отныне сосредоточивается на ее разнообразии и стадиях.

Первый нюанс в том, что канонический образ толстяков больше не ограничивается округлостями. Избыточная полнота передается не только при помощи нагромождения сфер, как это в основном было до сих пор. Как раз тогда теоретики карикатуры Уильям Хогарт и Фрэнсис Гроуз[525] внесли вклад в закрепление разнообразия. Используемый карикатуристом принцип искажения, манера делать нечто особенным при помощи «деформации» проявляется в полную силу.

Переосмысляются особенности личности, выделяется ее специфическая черта, акцентируется до крайней степени, доводится до смешного. Важно также подчеркнуть индивидуальность изображаемого. Карикатура этому способствует. Для более систематического исследования и сатирического изображения разнообразия полноты в конце XVIII века «юмористическое искусство постепенно освобождается от принуждений»[526]. Разнообразие возводится в канон. Его специфика отражена в названии сборника работ Франца фон Гёца 1784 года «Упражнения в придумывании различных человеческих характеров и внешности»[527]. На иллюстрациях мы видим разнообразие физических проявлений полноты, а также различные моральные и социальные «типы»: «великолепие», «аппетитность», «обжорство», «презрительность», «богатство», «важность», «плоды разврата», «пьянство»… Контуры фигур всюду разные. В каждом случае подчеркивается «повадка» или «состояние»: обрюзгший «чревоугодник», крепкий живот «финансиста», тяжелая неповоротливость «важной персоны»… Большинство персонажей толстые, но толстые по-разному. XVIII век — это время торжества индивидуальности, в том числе во внешности. Эпоха Просвещения благоприятствовала раскрепощению, разнообразию, и первые свидетели тому — изображения внешности. Впервые в истории принимаются во внимание и подчеркиваются особенности и различия во внешности людей[528], проявляется интерес к тому, что характерно для того или иного типа[529].

Второй нюанс — системный характер обнаружения и изучения различных стадий полноты. Это видно по иллюстрациям Моро Младшего к сборнику «Памятник костюму», изданному в 1773 году[530]: каждый персонаж выписан так тщательно, что возникает буквально видимый глазом масштаб. От сцены к сцене меняются «овалы живота», у каждой модели свой изгиб, свои округлости. Например, на гравюре «Парадный костюм», одной из важнейших в сборнике, мы видим начинающего полнеть мужчину, о чем свидетельствует слегка выступающий вперед живот, обтянутый жилетом. Он, конечно, стройнее зрителя, размещенного на заднем плане: у того живот перевешивается через пояс. И конечно, стройнее подающего горячий напиток «буфетчика» из другой сцены: у того такой большой живот, что рука, держащая блюдце, буквально опирается на него. Вот три примера выступающих животов разных размеров, три примера, в которых гравер как будто исследует разные стадии полноты, тогда как языковыми средствами зафиксировать их не удается. Зато изображение наводит на мысль о расчетах Бюффона, даже если эта связь не выглядит достоверной. Возникает новая культура «степени», проявляющая себя в той или иной мере. На первое место выходит силуэт со всеми своими нюансами. Это явный признак категоризации наблюдений, даже при необязательных изменениях в практической методике похудения.

Мужская «тяжеловесность», социальная «значительность»

Эти художники делают акцент и на других нюансах, в большей мере культурных, если не социальных: например, на более четко обозначенных различиях в полноте мужчин и женщин. Становится заметнее разница между двумя «мирами» тучности, чего не было раньше. В особенности заметны своего рода этапы в «одобрении» полноты. Примерно в 1780 году на изображениях в периодическом издании Galérie des modes затянутая женская талия противопоставляется свободной мужской. На гравюре, иллюстрирующей «бранденбургский костюм», мы видим выставленный вперед мужской живот, «обтянутый шелком»[531], что превращает «чрезмерный» объем в «нормальный», вызывающий чувство гордости, тогда как в женском образе, в противовес этому животу, превозносится талия, подобная веретену. В сцене бала, изображенной Дюкло в 1770 году, у каждого мужчины живот своего размера, тогда как все женщины одинаково стройны[532]. Вероятно, художник совсем не стремился изобразить мужские фигуры тяжелыми, однако сделанные им акценты говорят о том, что живот — признак богатства и достоинства.

По всей вероятности, затянутые в корсет женские фигуры издавна противопоставлялись более «свободным» мужским, что подтверждается их изображениями. В течение долгого времени это почти не обсуждалось и не обозначалось, воспринималось скорее интуитивно; в XVIII веке этот контраст становится более явным и более проработанным, тем более заметным, что стало глубже само осознание контуров фигуры, вплоть до того, что появилось слово «силуэт»[533], а контуры фигур на портретах стали выступать из темной тени, чего раньше не было. Игла гравера скрупулезно вырисовывает все подробности мужских животов.

Подобные нюансы находят выражение и в социальном плане. Это могло обостриться в XVIII веке в связи с ростом значения людей в мантиях — судейских, а также финансовой и торговой буржуазии. В 1776 году было создано множество изображений, иллюстрирующих «различные одежды и профессии, существующие в королевстве»: «Дородность финансиста многое сообщает о его богатстве»[534]. «Тяжеловесность» является признаком сидячего образа жизни банкира, коммерсанта, юриста, говорит об эффективности кабинетной работы. Мужчины, изображенные в середине XVIII века Моро Младшим, не похожи на тех, кого веком ранее рисовал Абрахам Босс. Это вообще люди из другого мира: сдержанно полный негоциант — не то же самое, что туго затянутый в корсет придворный, а конторский служащий — не рыцарь. Внимание художника концентрируется теперь не на «изяществе»[535] и тем более не на «ловком владении оружием»[536], но на значительности, весомости персонажей, олицетворяющих регулярную работу в конторе или за прилавком. Эти качества не имеют ничего общего со средневековой «тучностью», говорящей о некой смутной силе, избыточной и подавляющей массе тела. Они скорее сообщают о безмятежности и удовлетворенности. Фигуры, исследованные Даниелем Ходовецким, могут служить лучшим примером этого, на его рисунках умеренная полнота тела демонстрирует рост благосостояния изображаемой персоны[537], эта полнота не чрезмерна и в то же время далека от обязательной стройности женской фигуры.

Другой пример — гравюра Миллера 1776 года, на которой изображено жилище лондонского негоцианта. Подчеркиваются различия в фигурах персонажей: «скромные» или почти незаметные животы прислуги, неясно обрисованные животы внимательных приказчиков и коммивояжеров и тяжелый живот хозяина, сидящего в окружении челяди; на фигуре хозяина держится вся сцена[538]. Мы видим четкую, выверенную градацию тел от «малого» к «большому», что очень отличается от того, как в прежние времена толстое простонародье противопоставлялось стройной элите[539]. Теперь эти различия скорее вульгаризировались и утверждались, нежели существовали в реальности. Новое видение нюансов, вероятно, сделало доступнее подобный метод оценивания, который раньше едва намечался[540]. Нюансы придали ему более заметные черты: полнота, по-видимому, была престижна и подчеркивалась тем более явно, что внимание зрителя привлекали мелочи.

В «Мемуарах старого двора» приводится анекдот, подтверждающий существование подобной практики оценки полноты. Во время визита в Аррас в 1745 году Людовик XV встречался с толпой жителей. Маленький зал был переполнен. Некий местный советник решил воспользоваться своим мощным телосложением, чтобы встать поближе к королю. Но гвардейцы-швейцарцы грубо оттолкнули его:

Нет уж, стойте здесь. Чтобы вам войти в зал,

Три человека должны из него выйти[541].

Конечно, это в очередной раз говорит о неоднозначном положении толстяков. Утверждение нюансов порождает новый взгляд на терпимое отношение к ним и отторжение. «Огромный» силуэт не принимается, а вот упитанность фигуры приветствуется.

Упомянем еще одну важную и весьма заметную иконографическую тонкость. Создавая в 1761 году[542] портрет «Прекрасной фламандки», известной также как «Прекрасная немка», художник Берни де Ножан, стремясь подчеркнуть позу и осанку модели, изображает ее традиционно затянутой в корсет[543], но слегка намекает на полноту, делая чуть тяжелым ее подбородок. Этот едва заметный штрих изящно и изысканно напоминает зрителям о роскошных телесах женщин Севера.

Глава 2. Стигматизация немощи

Не стоит повторять, что, несмотря на закрепившуюся престижность некоторой полноты, полнота излишняя, ведущая к болезни, отвергалась. Помимо большого внимания, уделяемого степени полноты, для эпохи Просвещения характерно все сильнее клеймить «излишки». Смысл этих «излишков» для человеческого организма извращается. Возбуждение, ответ на раздражители очень важны для культуры XVIII века, а чрезмерная полнота отодвигает эти вещи на второй план — и это может оказаться проблемой. В это время меняется видение тела, внимание теперь сосредоточивается не столько на гуморах, сколько на волокнах, в первую очередь на нервах; на их вибрациях, а не на парах. Проявляется интерес к происхождению живого[544], совершенно новая роль отводится напряжениям, причинам, снижающим упругость волокон[545]. На первое место выступают линии и сплетения, а жидкости и «мешки» уходят в тень.

По-прежнему переоценивается сжатие сосудов жиром, к чему внезапно добавляется идея о подобном давлении на нервы. Об этом в 1770 году писал Тиссо в трактате о нервных болезнях: «Избыточное количество жира, несмотря на всю его мягкость, может оказывать давление на нервы и вызывать хроническое онемение»[546], а расслабленные волокна, в свою очередь, могут давать жиру доступ к нервам. Главное, что ослабляет «очень толстые» тела, — это потеря «вибрации»[547], отсутствие «тонуса»[548], значительная нехватка реакции[549]. В конечном счете такие физические особенности приводят к импотенции. Отсюда внимание к тому, что в ту пору считалось самым ужасным: к утрате половой функции и реактивной способности.

Использование понятия «ожирение»

В эпоху Просвещения появляется совершенно новое видение органического субстрата, делая символом то, о чем уже напоминали увиденные в микроскопе невероятные скопления материальных нитей: волокно, сила его реакции, его живость, главная эмблема одушевленной плоти. Жир скорее распространяется по дряблым телам с «расслабленными» волокнами, а не просто по «распухшим» телам. Именно эту слабость следует как лечить, так и подвергать критике. Из-за слабости волокон тело оказывается «захваченным»: эта слабость свойственна «людям медлительным, толстым, флегматичным»[550].

Шарль де Пессоннель, например, в конце XVIII века упоминает «тяжеловесных» голландцев и ругает «ужасную сырость этой страны, расслабляющую ткани, а также сыры и прочую молочную пищу, создающую большое количество влаги в организме, употребление пива, поражающего нервы…»[551]. Луи Лепек де ла Клотюр в 1770-х годах описывает провинциальных толстяков, встреченных им во время путешествия по городам и весям Нормандии. Целью его странствий было изучение влияния ветра и туманов, болот и ила, исследования «воздуха и местности», что можно назвать отголосками учения Гиппократа, однако здесь это более обстоятельный подход, основанный на теории волокон и принципов реактивности[552]. Лепек сравнивает физическую форму населения с географическими особенностями местности, сопоставляет фигуры и условия обитания, соединяя в своих исследованиях землю, флору, фауну, обращая внимание как на силуэты, так и на влияние почвы и климата. Вот всего один пример: различия между жителями нормандских городов Руана и Кана. Первые живут «в мягком и влажном климате», едят слишком много «сливок, сливочного масла, сахара», поэтому их волокна «деликатны и слабы»; они «рано полнеют» и становятся «болезненными, толстыми и тяжелыми»[553]. Вторые, живущие в более сухом, «менее туманном» климате и ведущие «более умеренный» образ жизни, сохраняют свою «природную силу» и не имеют «лишнего веса»[554]. Основное же различие в следующем: «самая главная причина закупорок», нарушений функций внутренних органов, лишнего веса и отеков заключается «в сухих веществах»[555] тела, в извечном расслаблении волокон и нервов.

Идея слабости мало-помалу приводит к тому, что полноту «вообще» начинают относить к категории болезней. Это демонстрирует появившееся в XVIII веке новое слово — «ожирение», которое стали употреблять охотнее, чем привычное «тучность». Оно присутствует во втором издании «Словаря» Антуана Фюретьера, вышедшем в свет в 1701 году, тогда как в первом издании 1690 года еще отсутствует. Во втором издании оно толкуется так: «Медицинский термин. Состояние человека, перегруженного жиром или плотью»[556]. Нельзя сказать, чтобы это слово было полнейшей новинкой[557], но теперь оно начинает употребляться систематически в научном дискурсе. Это подтверждают комментарии в медицинских трактатах: полнота больше не рассматривается просто как количественный излишек, который может быть преодолен умеренностью и воздержанностью, это нарушение порядка, прогрессирующая внутренняя деградация, утрата внутреннего баланса, предполагающая развитие, ускорение, сбои. У ожирения есть свои особенности. Оно обозначается по-другому — как «медицинский» термин; так же его определяет и «Энциклопедия» в 1760-х годах: «излишняя упитанность», представляющая собой «болезнь, противоположную крайнему истощению»[558]. Впервые ожирение начинает восприниматься как особая болезнь, расстройство, которое невозможно исправить, просто добавив что-то или, наоборот, что-то удалив.

Отсюда новая убежденность в том, что ожирение — это патология. Если в классическую эпоху врачи лишь иногда упоминали о случаях аномальной полноты, то в эпоху Просвещения это делается систематически. Например, в 1755 году Journal de médecine описывает случай смерти «чрезвычайно толстой»[559] трехлетней девочки, окружность нижней части живота у которой превышала рост. Неизбежен вопрос: как жир мог захватить столь юное тело? В 1760 году журнал писал еще о некоторых выдающихся случаях, указывая вес или окружность талии и с удивлением отмечая «ловкость», с которой иногда двигались толстые люди. Это косвенным образом подтверждает, что медицина XVIII века, занимаясь вопросами ожирения, все еще интересуется лишь случаями гигантской полноты.

Важно сказать, что термин «расслабленные волокна» подразумевает общую патологию, соединяющую в себе разные симптомы. Описывая голландцев, живущих в «плоской, болотистой и сырой местности»[560], Уильям Каллен называет их то ожиревшими, то отечными. При этом нельзя сказать, что былое различие между водянкой и тучностью исчезло. Первая в представлении врачей того времени по-прежнему связывается с избытком воды, вторая — с избытком жира. Медики эпохи Просвещения отмечают различия между жиром, кровью и водой, однако их манера объединять симптомы при помощи термина «расслабление» показывает, что тучность и водянка традиционно рассматриваются как схожие состояния и что их по-прежнему не научились полностью разделять. Это подтверждает Луи Лепек де ла Клотюр, который одновременно описывает разнообразную «упитанность», а также «отечность, истощение и различные виды водянки»[561], возникшие вследствие избытка жидкости или всяких излишеств. Отсюда постоянные упоминания полноты всех типов: симптом врожденной слабости, в котором нет различий между «людьми с избытком жира» и «людьми с избытком влаги», предрасположенными «вследствие этого к всевозможным болезням»[562].

Наконец, надо отметить стремление создать классификацию болезней, сгруппировав их в патологические «семейства», которые затем можно разделить на роды, классы, отряды, подотряды, наподобие той, что в 1735 году составил Линней в своей «Системе природы»[563]. Медицина эпохи Просвещения стремилась рационализировать структуру. Теперь болезни описывались не в зависимости от положения больного органа на теле (головная боль, боли в шее, плечах, груди, животе, ногах…), но в соответствии с «типом» патологии (лихорадка, слабость, воспаление, спазмы, боли, истечения, душевные болезни…). Болезни стали выявлять по видимым симптомам и нарушениям. В нашем случае отечность, водянка, ожирение неизбежно попадают в группу «избыточного объема», опухания тела: «очень обильные жидкости, скопившиеся противоестественным образом»[564]. Эти жидкости похожи одна на другую, пусть у них и разное происхождение. В нозографии Босье де Соважа они отнесены к девятой категории болезней, куда входят «добавки» и «выделения» (секреция). Они настолько близки, что многие врачи в XVIII веке сохраняют уверенность в том, что страдающий водянкой «много ест и много пьет»[565]. В эпоху Просвещения сохранялась путаница в видах полноты, находя сходство в их причинах, несмотря на различия в вызывавших ее «веществах». Полнота, по господствовавшим тогда представлениям, — это комплекс отечностей, каким-то образом связанных друг с другом и с «расслаблением». Это устаревший взгляд на жир, со всей его смутной амальгамой значений, интуитивно воспринимаемым функционированием и затрудненным контролем.

Эта путаница обнаруживается в действиях Александра Монро, в 1745 году проводившего вскрытие тела женщины, «умершей от водянки». Шотландский врач обнаружил в брюшной полости трупа покрытое жиром «большое пузырчатое тело», в «черной оболочке». Это была настолько странная субстанция, что Монро, подумав, что совершил открытие, решил унести это тело к себе домой, чтобы лучше изучить его[566]: внутри этого «живота» была смесь жира и воды, а также некая непонятная плотная масса.

Отсутствие чувствительности — недооцененный симптом

Еще одно новшество — объяснение заторможенности людей, страдающих ожирением, с точки зрения отсутствия энергии, в то время как эмпиризм эпохи Просвещения считал остроту чувств главным признаком чувствительности живых существ. Приблизительно в 1730 году Джордж Чейн одним из первых упоминает этот особый недостаток, смешивая ощущение полноты с отсутствием чувствительности: с одной стороны, ощущение, будто «день ото дня становишься все толще», с другой — неспособность реагировать, «летаргия и апатия»[567] (lethargic and listless). Этот английский врач, одним из первых отказавшийся от гуморальной теории, также считает, что ослабление волокон провоцирует полную апатию: исчезновение какого бы то ни было возбуждения, уныние, потеря желаний и интересов, неспособность к получению удовольствия, слабость воли[568]. К этому следует добавить помрачение рассудка и тревожность, что автор называет попросту «меланхолией»[569]. В фокусе теперь оказывается не неуклюжесть, а бессилие, не неловкость, а вялость: таков результат специфически личного недостатка. По всей вероятности, подобное смещение внимания становится возможным благодаря появлению едва ли не «психологического» внимания к внутреннему миру.

Знаменательно здесь свидетельство Эли де Бомона. В том, как адвокат описывает сам себя в XVIII веке, заметно постепенное развитие самовосприятия. Сначала внешность: огромный живот, «дуга» которого «полностью скрывает нижнюю часть тела»[570]. Затем усталость: подъем по самой маленькой лестнице вызывает у него одышку. Далее идет описание восприятия мира: «Ничто меня не волнует, не возбуждает — ни встреча с красивой женщиной, ни визит в оперу, ни книги — одним словом, ничто из того, что ласкает и оживляет чувства»[571]. Его тело всего лишь «жареная тыква на снегу»[572], пустая оболочка без реакций и желаний. Наконец, что касается секса: «Не возникает ни эрекции, ни даже желания». Человек, страдающий ожирением, — это «тряпка»[573], существо, впавшее в «летаргию»[574], продолжает парижский адвокат.

Эти слова связаны с личной жизнью адвоката: в 1775 году, когда его жене было уже 43 года, Эли де Бомон захотел второго сына. Такова была культурная ситуация: особое внимание, уделяемое деятелями Просвещения чувственной стороне жизни и, прежде всего, «способности к деторождению»[575], сосредоточенность на энергии семьи и на физических силах населения. Во второй половине XVIII века возросла «демографическая» озабоченность, что было вызвано смутной тревогой из-за падения рождаемости и «зловещими тайнами, проникшими даже в наши деревни»[576]; практика coitus interruptus — прерванного полового акта — давала возможность лучше заботиться о каждом из детей, ограничивала нагрузку и позволяла снизить скученность в жилищах[577]. Возник новый образ — образ плодовитости, ставший символом, появилось понимание, что здоровье человека влияет на здоровье его потомства, что сила нации заключается в количестве рабочих рук. Сила, как и здоровье, должна передаваться по наследству: по сообщениям первых больших переписей населения, предпринятых в конце XVIII века, это залог «изобилия и богатства»[578]. Плодовитость объединяет в себе силу и чувства, качество потомства и мужскую потенцию. Адвокат, таким образом, оплакивает потерю общей чувствительности, а также «энергии нижней части своего тела»[579]. Иными словами, полнота оборачивается поражением, чего раньше никогда не было.

В середине XVIII века игривую версию этого находим в романе Дидро «Нескромные сокровища». Волшебный перстень, подаренный Мангогулу своенравным гением, делает «разговорчивыми» интимные части тела тех, на кого он направлен, но если собеседник слишком толст, то слова его половых органов бесстрастны. Такова, например, женщина-шар («сплющенный сфероид») — по словам автора, настолько заплывшая жиром, что ее «можно принять за китайского болванчика или за огромный уродливый эмбрион»[580],[581]. Она не в состоянии отвечать на вопросы перстня, о своей чувствительности упоминает лишь в терминах холодной геометрии: в ее словах нет никакой вибрации, ни малейшего возбуждения. Жир задушил в ней все способности что-то ощущать.

Таким образом, чрезмерная полнота сопровождает потерю чувствительности — то, что полностью отвергается культурой XVIII века.

Критика богачей

В XVIII веке появляются новые направления в социальной критике: «толстяк» теперь не просто увалень, он может восприниматься как «бесполезный», «ни на что не годный». Критика богачей как никогда прежде направлена на два их порока: чревоугодие и бессилие. Под ударом оказались привилегии. Все толстяки богаты, они «жируют за счет вдов и сирот», в то время как «народ умирает от нищеты и голода»[582]; «злоупотребления» толстяков демонстрируют их бесполезность.

Это знаменательный момент нашего Нового времени, когда прежняя критика толстяков из простонародья смогла чуть измениться. Полнота теперь не только вульгарность, она стала символом другого аспекта общественной жизни: накопления, барышей, воплощением выгоды, «излишков», создала образ жульничества. В обществе наступает раскол, к разделению по религиозному признаку добавляются социальные, даже экономические границы, вызванные ростом благосостояния «жуликов» и «обманщиков», которые стали новым объектом ненависти — на социальной и даже политической почве. Эта ненависть сильно отличалась от той, что раньше была направлена на богохульников.

К тому же обостряются противоречия между образами «неимущих» и «привилегированных»: бесконечное «рабство» и «деспотизм»[583] со стороны торговцев и управляющих, нотаблей и законников. В культуре эпохи Просвещения процветала критика, с тех пор много раз изученная. Ее темами были «прогресс науки, нравов и человеческого духа»[584], «вопрос старых общественных отношений»[585] или критика, что появляется в Англии в форме «конституционного антагонизма»[586]. Она находит выражение и в иконографии. Жир, символизирующий бессилие и бесчувственность, играет здесь главную роль.

В качестве одного из первых примеров можно привести «сытых» судейских чиновников, изображенных Уильямом Хогартом: они будто бы оцепенели, у них закрываются глаза, клонятся головы, под брыжами их мантий — толстые оплывшие тела[587]. У них были владетельные предки, а сами они превратились в уродов. В этих изображениях звучит язвительный мотив, пришедший от прежней сатиры на церковников. Персонажами сатирических куплетов XVIII века становятся придворные, чиновники, откупщики — их называют «жирными превосходительствами», «обжорами высшей пробы», «толстыми мошенниками»[588], а также ни на что негодными, а то и импотентами.

Эта тема развивается во французских революционных карикатурах. Например, образ «пресса», огромной машины с большими рычагами и зубчатыми колесами, становится символом борьбы с привилегиями: в пресс попадают жирные, одутловатые аббаты и кюре, чтобы из них выдавился их «священный жир»[589] и «награбленное» имущество. Характерна гравюра «Похороны откупщика»[590], где внимание зрителя концентрируется на огромном животе главного персонажа, с которого спадает саван; покойного провожают в последний путь его компаньоны, уродливые и точно так же заплывшие жиром.

Жир здесь всего лишь предлог, он задает темы критике, показывает содержание культуры того времени.

«Августейший супруг и ничтожный муж»[591]

В конце XVIII века наша тема становится еще важнее в плане символизма, поскольку касается образа короля. Его внешность становится объектом шельмования, подтверждающего относительную свободу высказывания и явную десакрализацию царственной фигуры.

Долгое время Людовик XVI был «худощавым»[592], если не стройным, а в первые годы царствования вдруг стал толстеть «на глазах»[593], сообщается в «Тайной переписке» между Марией-Терезией и графом де Мерси-Аржанто. В 1778 году медики сочли эту «упитанность чрезмерной и опасной»[594] и забили тревогу. Они стремились сокращать количество того, что съедал двадцатичетырехлетний король, заставляли его ходить пешком, возлагали большие надежды на воду из Виши. Результата все эти меры не принесли. Внешность короля не изменилась[595], а чопорная осанка Людовика еще более подчеркивала вес. Отсюда ирония, сквозившая в словах пажа Фредерика д’Эзека, служившего при дворе в 1780-х годах. Вот как он описывал ночное возвращение из Рамбуйе, после охоты и застолья, когда король не мог скрыть усталости от молчаливых свидетелей:

Он прибыл в полусне; ослепленный огнями факелов, на затекших ногах с трудом поднялся по лестнице. Видевшие его слуги, знавшие о склонности Людовика ко всякого рода излишествам, сочли государя совершенно пьяным[596].

Это в значительной мере отличается от реальной личности короля[597].

После его женитьбы в 1770 году прошло семь лет, в течение которых с нетерпением ожидалось рождение наследника престола, и это ожидание вызвало подозрение в том, что король импотент:

Все очень тихо задают себе вопрос:

А может ли король? Или не может?..[598]

Тема смещается на власть, ее решения, капризы, а также на вельмож, и подозрения возникают вновь и вновь:

Морепа[599] с триумфом возвращается —

Вот что значит быть монархом-импотентом!

Обнимая его, король говорит:

Коль скоро мы похожи,

Нам надо жить вместе[600].

После ареста короля в 1791 году критика усиливается. Критикуются его полнота и импотенция, бесконечно возникает образ «пупса»[601]. Короля теперь называют «жирным животным», «королем-рогоносцем», «трефовым королем»[602] и поедателем травы, а в русле строгой антимонархической логики ему приписывалось намерение быть богом-кузнецом Вулканом, повелителем железа и пожирателем людей:

Увы, какую грустную судьбу

Мне уготовило мое бессилие!

Для моей Венеры

Я, высокородный Вулкан, мертв.

Но в довершение горя

Меня видят пожирателем людей.

Ах, как ужасно питаться клевером,

Такова моя настоящая участь[603].

Эти образы сегодня многократно изучены. Образ «свиньи» предполагает, что король живет, только чтобы толстеть. Его бессилие и полнота так важны, что стали символом: он проиграл как в глазах роялистов, так и в глазах патриотов. Его безмерно раздутое тело совершенно бесполезно, он импотент, его «пассивность» заметна всем. Довершает картину дегенератка-королева, бесчувственная толстуха, ставшая символом слабости всего сословия: «Мой поросенок очень толст, он ест и пьет, но у него не встает»[604].

Глава 3. Поддержание тонуса

Лечение ожирения в эпоху Просвещения получило новые направления. В центре внимания оказался образ бессилия, полного упадка сил, предшествующего ожирению. Объяснение этого процесса ослаблением «волокон» побуждает к их укреплению. Рецепты похудания обогащаются целым арсеналом тонизирующих и возбуждающих снадобий, которые, по мысли изготовителей, должны «укреплять» плоть и тем самым способствовать удалению «излишков». Практики похудения чаще включают в себя физическую нагрузку и отдают должное открытию электричества, ведь есть надежда, что оно поможет держать в тонусе мышцы и кожу. В то же время диета нередко оказывается предметом многочисленных споров: например, обсуждался вопрос об употреблении в пищу мяса — легкого, нежного и «качественного». Для кого-то это была тонизирующая пища, для кого-то «опасная». Мнений, зачастую противоположных, множество. Пока достижения химии не сделали диету «объективной», споры о ее «качестве» не утихали.

Эффективность тонизирующих средств

Хотя умы фармацевтов по-прежнему занимает тема очищения организма, например, формулы «облегчающих» слабительных и «растворяющего» мыла, теперь на первом месте — тонус и жизненная энергия толстяков. Важно, чтобы то, что они едят, не «задерживалось» в организме. Съеденное должно исчезать, проходить по телу практически не «захватывая» его, рассредоточиваться в нем, не «отягощать». Поэтому появляются все эти «мыльные пилюли», «венецианское мыло»[605], «слабительные таблетки с алоэ»[606], которые щедро рекомендовались Эли де Бомону двумя его врачами. Эти рекомендации повторялись из раза в раз, поскольку мыло считалось также растворителем и «сорбентом»[607], а Антуан Боме, в свою очередь, использовал «уксусы», чтобы «отделить густые гуморы от вязких»[608] в тех случаях, когда ожирение трудно было отличить от отечности.

Поддержание в тонусе стало важнее всего, ведь пациенты боялись расслабления, потери тонуса кожных покровов и чувствительности. Врачи назначают тонизирующие вещества в первую очередь, считая их главным стимулятором «возвращения бодрости»[609]. В 1760 году еженедельник Avant-Coureur рекламирует полезные свойства «почек русской сосны» для борьбы «с атонией волокон»[610]. Жорж-Фредерик Баше в 1776 году изобрел смесь, которая считается лучшим тонизирующим средством. Он назвал эту смесь своим именем, стал ею торговать, рассказал о ней в книге об отеках: это смесь «черной чемерицы», мирры и «бенедикта аптечного»; он указал, где надо собирать эти растения, как изготавливать смесь, каковы дозы, способы приема и длительность лечения[611]. Это был решительный шаг: помимо того что Баше фактически сближал ожирение и отечность, использование им тонизирующих средств стало ответом на излишнюю полноту, вызванную жиром, который, как никогда ранее, напоминал о бессилии и бесчувственности ожиревшего тела.

Другие тонизирующие вещества — железо, винный камень, корица, водная микстура из меда, уксуса и морского лука — лежат в основе рекомендаций, данных Пинкстаном в середине XVIII века одному семидесятидвухлетнему дворянину, бывшему капитану корабля, которого «чрезвычайно разнесло»[612]. Наконец, неутомимые Антуан Пети и Самюэль Тиссо активно используют их в лечении ожирения Эли де Бомона, не обращая внимания на упреки разочарованного адвоката: мази из винного камня, пилюли асафетиды (вонючей камеди), бальзам Командора[613], вода из Баларюка[614], о которой в Энциклопедии говорилось, что та «в высшей степени полезна для желудка», «бальзамические» микстуры, считавшиеся «ускоряющими кровообращение» и «рассасывающими непроходимость»[615], мятные пастилки, в основном английские, — существовало мнение, что они создают «комфортные условия и успокаивают нервы»[616]; все это считалось «стимулирующими» средствами. К этому следует добавить афродизиаки, долгое время осуждавшиеся и подвергавшиеся критике, а также «тонизирующий порошок» и советы по положению тел во время выполнения «супружеского долга»: «Ему следует стоять, в то время как супруга будет лежать на краю кровати, ее бедра окажутся поднятыми и упертыми в руки мужа, а стопы будут на его плечах»[617]. Импотенция — это «глобальное» зло. Советы врачей, таким образом, распространялись и на сексуальные отношения.

Эффективность «возбуждающих» средств

Силу и энергичность обещало не только использование тонизирующих средств. Необходимо также выполнять новые гимнастические комплексы. Движения придают сил не столько посредством осушения организма, сколько укрепляя его. Движения действуют на волокна, придают им живости и укрепляют: гимнастика «оживляет волокна, поддерживает гибкость и энергичность мускулатуры»[618]. Если пренебрегать движениями, то нежные детские тела могут «заплыть жиром и опухнуть»[619]. Сокращения, толчки, рывки, удары укрепляют мышцы, даже если они спровоцированы извне. Именно это имеет в виду Монтескье, когда пишет о верховой езде: «Каждый шаг лошади вызывает пульсацию диафрагмы; за одно лье пути диафрагма человека пульсирует около четырех тысяч раз, чего не было бы, если бы он не ехал верхом»[620]. Это же подтверждают его изобретения, упоминаемые в Энциклопедии и в периодическом издании Annonces, affiches et avis divers[621], публиковавшем различные объявления: «механическое кресло», «механическая лошадь», «табурет для верховой езды», а также специальные качалки и рычаги, которые должны раскачивать слуги; это позволяло делать упражнения «не выходя из дома»[622].

«Продолжительная работа, путешествия, дела»[623] — вот что предлагали Антуан Пети и Самюэль Тиссо своему пациенту, имея в виду, что упражнения должны быть основаны на движениях и напряжении. Уильям Каллен говорит о таких занятиях как о «единственном средстве»[624], эффективном в борьбе с ожирением. Эли де Бомон покорно подчиняется требованию врачей, отчитывается о своих занятиях, способствующих и закаливанию, и очищению организма, об их продолжительности, о предосторожностях, которые ему приходится соблюдать. Он говорит, что гуляет по Парижу в течение часа довольно тепло одетым либо по утрам с половины седьмого, либо с часу до двух пополудни и возвращается весь взмыленный. Он растирается сначала сухим полотенцем, затем влажным, а потом еще жесткой щеткой, после чего надевает «чуть согретую» рубашку[625]. Все это говорит о том, что растираниям и потоотделению уделяется особое внимание.

Тем не менее, несмотря на всю эту бурную деятельность, Эли де Бомон ничуть не похудел, а, наоборот, потолстел. Отсюда его убежденность в том, что речь идет о самой настоящей болезни, и разочарование в сумбурных предписаниях врачей: «Один запрещает чай, другой советует его пить. Один приказывает сократить занятия умственной деятельностью, другой не видит в ней ничего предосудительного…»[626] Ожирение в данном случае можно счесть нарушением, не поддающимся лечению: это препятствие для врачей, утрата иллюзий для пациентов, жуткое огорчение. Тяжесть отнюдь не облегчает физические движения, поэтому упражнения иногда «невозможно выполнить»[627]. Намечается «новейший», абсолютно непонятный аспект ожирения: тело «не слушается», а «болезнь» указывает на возможное несчастье. И на это отсутствие каких-либо изменений к лучшему, несмотря на соблюдение всех ограничений, нет никакого медицинского ответа. Более того, врачей это как будто не очень волнует.

Совокупность приемов по уходу за страдающими ожирением обогащается водными процедурами, когда температура воды оказывает возбуждающее действие. Конечно, купание в холодной воде, повышающее упругость кожи и мышц, стягивающее их, ассоциируется со свежим воздухом, ветром, усталостью, с целым комплексом средств, тонизирующих волокна. Арсенал закаливающих методов расширяется, меняя традиционные практики, умножая ориентиры и цели. Очевидно, эта обширная тема выходит за рамки практик похудения и касается поддержания здоровья: в 1760-х годах некий господин Пуатвен обустроил на Сене кораблик с бассейном для стимулирующих купаний в холодной воде[628], а Пьер-Мари де Сент-Юрсен в конце века сделал подобные купания одной из главных тем своего трактата о красоте и здоровье[629].

Специфическая цель этих купаний — похудение: они оказывают особое давление на тело, очищают организм, а также «улучшают кровообращение, делая кровь более текучей»[630]. Так, пациентки доктора Помма, проводившие по многу часов в воде, стремились воздействовать на свои внутренние органы, чтобы избавиться от «закупорок» и «отеков»[631]. Известно, что мадам Дюбарри связывала упругость своего бюста с регулярными купаниями в холодной воде, и с гордостью продемонстрировала результат Дюфору де Шеверни, посетившему ее в 1780-х годах: к полнейшему удивлению гостя, графиня предложила ему пощупать ее кожу под платьем[632].

Мечты об электричестве

Еще одна надежда на похудение связывалась с электричеством: некоторые ученые и любители науки в середине XVIII века проводили эксперименты с ударами тока в жидкой среде. Швильге, например, предлагает купания в холодной ванне с электрическим током — он ожидал, что эта процедура вызовет сжатие тканей и усиление работы желез[633]. Аббат Нолле советует лечение электрическим током и приводит результаты своих экспериментов: «Кошка после электризации стала легче на 70 гранов, голубь — на 35–37 гранов, воробей — на 6–7 гранов»[634]. Эти цифры можно было бы счесть ничтожными, если бы они не показывали озабоченность проблемами похудения и его верификации. Расчеты, касающиеся человеческого тела, более показательны: «Вес молодого мужчины и молодой женщины в возрасте от 20 до 30 лет, проходивших лечение электрическим током в течение пяти часов подряд, сократился на несколько унций»[635]. Уменьшение веса — это признак оживления организма. Пьер Бертолон приводит множество объяснений по поводу напряженных волокон, а также веществ, переносимых жидкостью, подробнее останавливается на массе тела, нуждающейся в коррекции, в своих соображениях смешивая отеки и ожирение:

Что же касается общего опухания, тучности (полисарции), при котором человеческое тело обезображено слишком большим количеством жира и эмфизематозными отеками кожи, то подходящим средством лечения подобных нарушений представляется стимуляция положительными электрическими разрядами значительной силы и продолжительности[636].

Бертолон сообщает о «слишком толстых» людях, значительная «часть лишнего» у которых исчезает после «лечения большим количеством электрических разрядов»[637]. По словам Ноэля Ретца, сказанным в 1785 году, тела «поглощают электричество»[638] и благодаря этому становятся легче. Тем не менее подобная практика не была ни распространенной, ни бесспорной. Новизна состояла в том, что тело способно и «возбудиться», и стать тоньше благодаря совершенно особому напряжению, при котором состояние волокон важнее состояния жидкостей.

Диета и нервы

Следует упомянуть и о диетах, призванных оказывать действие на волокна, противопоставляя закрепляющие и расслабляющие продукты, «душистые травы» и грубые овощи, возбуждающие и смягчающие. Против ожирения систематически упоминается двойное действие: давление, позволяющее удалить излишки при помощи сжатия, и стимуляция для восстановления сил благодаря возбуждению. Именно этой идеей вдохновлены советы Уильяма Бьюкена, собранные в книге «Домашняя медицина», по питанию для тех, кто страдает отеками, для ремесленников, ведущих сидячий образ жизни, и для образованных людей. Этот справочник был настолько популярен, что в 1770–1803 годах выдержал восемнадцать изданий на английском языке и около десяти на французском[639]. Автор настаивал на необходимости употреблять сухие продукты, овощи, оказывающие «стимулирующее» действие[640]. Рекомендовалось есть мясо малыми порциями, но это должно быть мясо, «укрепляющее мускулатуру желудка»[641]; лучший пример такого мяса — дрозды и куропатки. Также следовало тщательно выбирать жидкости — «спиртные напитки», например «укрепляющие энергию твердых веществ»[642]. Возбуждению могли способствовать еще некоторые действия: например, в подробном обзоре продуктов питания английский врач в середине XVIII века для «укрепления нервов» предлагал вдыхать дым от сжигаемых перьев куропатки[643].

При ближайшем рассмотрении можно заметить, что суть этих диет на протяжении XVIII века оставалась неизменной. Химический состав во внимание не принимался, все основывалось на интуиции — главными ориентирами оставались понятия «легкое», «тяжелое», «сухое», «водянистое»; «грубое» и «вязкое» отвергалось, как если бы попавшие в желудок обычные продукты были теми самыми чистыми веществами. Отвергались одни и те же вещи: боялись употреблять в пищу мясо животных, «питающихся помоями, например уток и свиней»[644], животных, живущих в стоячей воде, «в прудах и иле»[645], «кислые и вызывающие образование кишечных газов» овощи[646], жирное мясо, жирную рыбу. Их опасность, предположительно, заключалась в том, что они могут создать в животе «нечто вроде липкого теста»[647] или бесполезные для организма газы, в результате чего возникнет непроходимость. Все это свидетельствует, насколько трудно было отказаться от гуморальной теории и ее упрощенной модели.

Новизна же заключалась в новой манере разговоров о диете, в уделении ей важного места, в упоминании ее «серьезности» в письмах, мемуарах и автобиографических записках. Так, принц де Линь, описывая свое пребывание в Байёле, постоянно говорит о «простой и здоровой пище»[648], о «стаканах горячего вина», о «жареном мясе с глинтвейном»; Джеймс Босуэлл часто упоминает в дневнике «чашку чая или кофе», «идущую ему на пользу»[649], а во многих письмах Горация Уолпола, страдающего от непроходящей подагры[650], заходит речь о «диете английского фермера»[651], основанной на нежирных и легких бульонах.

Джордж Чейн в первой половине XVIII века в очередной раз проявляет пристальное внимание к диете, связывая то, что человек ест, с формами его тела, день за днем изучая свою пищу и производимые ею эффекты. Он придает этому такое значение, что считает нужным оправдаться, мимоходом подтверждая появление нового чувства:

Я знаю, что позиция автора, выступающего в качестве объекта собственных исследований, может показаться шокирующе и даже неприлично эгоистичной, потому что автор обстоятельно излагает интимные подробности. Но мне показалось, что я должен описать мою диету в деталях во имя истины, рассказать о своих чувствах, какими бы разнообразными и противоречивыми они ни выглядели. Все это может послужить примером для людей с избыточным весом, болезненных и ослабленных, чей случай похож на мой[652].

В эпоху Просвещения диета становится предметом обсуждения у представителей образованного класса: о ней говорят с беспокойством, вдаются в мельчайшие подробности и выражают твердую уверенность, что это послужит здоровью собеседника.

В более широком смысле с конца XVII века появляется вкус к «более утонченной, более деликатной пище»[653]; обжорство и в меньшей степени гурманство осуждаются. «Изысканные ужины», принятые в благородных домах XVIII века, способствуют повышению внимания к качеству продуктов. Стивен Меннелл предположил даже существование «цивилизации аппетита»[654], в которой специи отступают на второй план и растет значение овощей, свежего нежирного мяса, фруктов, совершенствуются методы производства и хранения сельскохозяйственной продукции. В повседневной кухне элиты качество продуктов начинает противопоставляться количеству. В 1764 году Пьетро Верри увлеченно писал:

Стол настолько утонченный, насколько это возможно: все питательные вещества полезны и удобоваримы; нет пышного изобилия, но все необходимое присутствует в необходимом количестве: жирное или вязкое мясо, чеснок, лук, соленая пища, трюфели и прочее, что отравляет человека, полностью запрещены. Подаются в основном блюда из мяса птицы, цыплята, травы, апельсины и апельсиновый сок. У еды изысканный, но не слишком выраженный вкус… Таковы наши трапезы, которые мы завершаем чашкой превосходного кофе; мы удовлетворены, сыты, а не сдавлены тяжелой пищей, туманящей наш ум[655].

Растительная или мясная пища?

В XVIII веке начинается новая дискуссия: нужно ли вообще есть мясо? Влюбленный в Восток Антуан ле Камю, который в 1754 году перевел с арабского языка трактат «Абдекер, или Искусство быть красивым»[656], не сомневается: мясо спасло его любовницу от «излишней полноты»[657], и оправдать его употребление в пищу можно лишь тем, что оно способствует «худобе»[658] мясоедов. В свою очередь, Джордж Чейн, в начале XVIII века внимательно следивший за тем, что ест, также не сомневается: питание растительной пищей можно оправдать лишь тем, что мясо вызывает ощущение тяжести. Конечно, здесь мы видим разногласие: каждый уверен в своей правоте, и эта уверенность создает противоречия.

Споры ведутся на фоне многократно изученных культурных проблем[659]: продолжается критика роскоши и искусственности, городского образа жизни и чрезмерной утонченности, «раслабленности», одной из причин которой считается излишнее употребление в пищу мяса. В 1760-х годах эту критику оживляет Руссо, примешивая к ней тему «духоты городов», неудобной одежды, сидячего образа жизни. Угроза «коллективного» упадка звучит совсем по-иному, нежели прежние страхи морального падения или отхода от религии. Обеспокоенность связана с физической слабостью, органическими повреждениями, что считается последствиями изнеженности. Кажется, что это зло может повернуть прогресс вспять, разрушить коллективное здоровье: это путь к закату, следуя по которому «народы гибнут или вырождаются через несколько поколений»[660]. Гуманизм эпохи Просвещения осуждает убийство животных, человеческую «ненасытность», превращение всего мира в «огромные скотобойни»[661]. Фрэнсис Манди в конце XVIII века осуждает жестокую травлю зайцев и охоту на птиц[662]. Мясоедение, уже бывшее символом вреда, становится теперь и символом бесчувственности. То ли дело питание овощами. Они укрепляют и повышают реакцию, возвращают былую энергичность, восстанавливают «силы», не дают развиваться апатии и потере зрения.

Конечно, вегетарианство не принималось единогласно. Вольтер посвящает целую статью своего «Философского словаря» веселой критике запрета на употребление мяса[663]. Многие гигиенисты советовали есть «качественное и сочное мясо»[664]. Бюффон, не говоря об исключительных свойствах растительной пищи, в поисках вдохновения сопоставляет «диеты разных народов»[665]. Само существование столь разных подходов со всей очевидностью свидетельствует о том, что культура Просвещения считала влияние «прогресса» пагубным, а деятели этой эпохи уделяли пищевому поведению очень большое внимание.

Химическая революция

В конце XVIII века благодаря революционным открытиям в области химии сложился совершенно новый взгляд на диету. Нельзя сказать, что исследования Лавуазье, например, априори совпадали с работой физиологов, занимающихся вопросами пищеварения. Да и вопросы, первоначально возникшие у парижского химика, не касались того, как устроены животные. Эксперименты с воздухом, водой, металлами, исследование «простых» тел, проведенное Лавуазье и его коллегами, не имели целью изучение питательных веществ и их сочетаний. Так же как и герметически закрытые сосуды, колбы, реторты не были созданы специально для того, чтобы изучать продукты питания. Прорыв возник благодаря открытию кислорода и его роли в дыхании, что полностью обновило образ потребления питательных веществ и его влияния.

Демонстрация опытов, проведенных над людьми в герметически закрытых камерах, полностью меняет взгляд на органику. Анализ дыхания показывает, что человек потребляет кислород и выдыхает углекислый газ. Неизбежный вывод — дыхание представляет собой горение[666]. Следовательно, акт дыхания может быть интерпретирован по-новому. Его роль полностью изменилась: дыхание больше не рассматривается как акт, благоприятствующий сокращению сердечной мышцы или освежению и очищению крови, как ранее полагали врачи и ученые. Это поддержка жизненного тепла и, шире, жизни при помощи какого-то невидимого очага. Есть пламя, одним из условий существования которого является кислород. Также существует горючее «вещество», например воск для свечей или уголь для очага. Вероятно, еда — это «горючее»: этим объясняется одна из ее «трансформаций».

Появляется множество совершенно новых соображений, которых не было в текстах Лавуазье: попытка дифференцировать пищевые продукты в зависимости от их горючих свойств, от их присутствия или отсутствия в акте горения, а также попытка сформулировать новые принципы баланса, на основании которых лишний вес считается патологией, нехваткой горения. Сам Лавуазье превратил этот баланс в закон:

Вес человека, увеличившийся на вес съеденной пищи, должен спустя сутки прийти к своему первоначальному значению, в противном случае человек испытывает страдания и болеет[667].

Речь пока не идет о калориях и поддержании их уровня. Однако «расслабленное волокно» больше не является главной темой научных дискуссий, на первый план выходит внутренний баланс и сила горения, и это положило начало революционным изменениям в существующих представлениях о пищеварении. Но чтобы эта революция состоялась, потребовался весь XIX век.

Загрузка...