Моя жизнь по-настоящему изменилась, когда меня призвали воевать во Вьетнаме. «Туда как раз таких, как ты, и отправляют, — сказали мне сестры, — по бедности не откажешься, по глупости не станешь протестовать!» Они никак не понимали, почему я считаю, что служба в армии — совершенно нормальное дело. Я не пытался получить белый билет и даже не знал, как он делается, по правде говоря. Я готов был взяться за что угодно, лишь бы почувствовать себя мужчиной, перестать быть младшеньким в семье из одних девочек. Я мечтал уйти из дома, и пусть даже там придется драться. Хотя по натуре я человек тихий и неконфликтный. Я, конечно, толком не знал, что значит стать солдатом, никогда не сталкивался с агрессией или насилием. Посмотрели бы вы на мои фото в девятнадцать лет, улыбка до ушей, совсем ребенок. Я просто не представлял, что меня ждет. Вряд ли сестры знали больше моего, но при виде такого энтузиазма они просто онемели. Даже учебка не умерила моего оптимизма. Я из кожи вон лез, так старался, хотя совсем не был создан для этого. Я ползал в грязи, топал мили и мили пешком, до крови натирая ноги ботинками, без устали собирал и разбирал винтовку М14, а инструктор смотрел и орал мне в лицо, что я хуже дерьма. Я все равно твердо верил, что я такой же американец, как все, хотя другие призывники считали меня наивным младенцем, а для начальства, думаю, я как был негром, так и останусь, хоть и в военной форме. Я не дрогнул, когда меня назначили в морпехи, а все этого боялись. Пехота — значит сражаться на передовой, стать пушечным мясом. Мой сосед по комнате похлопал меня по плечу и сказал, что стоит сходить в бордель, чтобы не умереть девственником. Мне нравился этот парень, и говорил он так серьезно, что у меня защемило сердце. Он смотрел на меня так, словно я иду на эшафот, и только тогда я осознал, что еще и не жил толком, и даже девушки не успел завести, и уеду так далеко, что сестры не найдут меня на карте, — я даже сам толком не знаю, зачем я еду в ту страну. Испытывал ли я страх? Да. Сожаления? Ни минуты. Я уговаривал себя, что Бог не оставит меня, где бы я ни был, потому что меня так воспитали, и я отправился вместе со всеми в Луизиану, в Тайгерланд, для завершения военной подготовки, а оттуда прямо во Вьетнам, не зная даже, вернусь ли я в Америку целым и на своих двоих или кусками в запечатанном ящике. Долгое время меня мучила мысль: а вдруг, если бы я туда не поехал, Лесли не влюбился бы в оружие, не влюбился бы в мою военную форму, не захотел бы носить такую же. Может быть, если бы я туда не поехал, он теперь был бы живой, сидел со мной рядом и рассказывал всякие байки про девушек, которые заглядывались на него в старших классах. И не мерз бы я здесь от стужи наедине с призраками прошлого.
Коул может сколько угодно считать меня городской дурой, а ведь я не ошиблась. На краю леса сосны стоят плотно прижавшись друг к другу, словно хотят устоять против ветра и снега. Как могла, я с грехом пополам продвигалась вперед, от дерева к дереву, от ствола к стволу. Дотянешься до шершавой коры, почувствуешь ее под перчаткой — и становится спокойнее. Значит, что-то еще может выстоять в метель. Лодыжка так замерзла, что даже перестала болеть. Я не смогла как следует зашнуровать ботинок, и с каждым шагом снег набивался внутрь. Я продвигалась небыстро, вслепую, но в любом случае в такую погоду никто не может идти быстро. И вот деревья кончились, рука не нащупала ничего, не за что ухватиться, и я поняла, что добралась: дом должен быть неподалеку, и между двумя порывами вьюги я действительно его увидела. Он выглядел массивным коричневым силуэтом с размытыми очертаниями, но характерную крутую крышу невозможно было спутать ни с чем. Если я шла в правильном направлении и если малыш прошел здесь до меня, он бы его тоже увидел. Он же все время хотел попасть внутрь, именно в этот дом, — история дяди страшно его интригует. Он считает, что сейчас не те времена, чтобы человек мог бесследно исчезнуть. Какая наивность. Мне-то уж лучше всех известно, что любой может просто испариться, если как следует постараться, и уж тем более если у человека есть на то веская причина. Малышу это невдомек. Он так верит в разумное устройство мира, что это просто не укладывается у него в голове, и, наверно, ему легче думать, что, если мы пропадем, кто-то станет искать нас и найдет. Хочется верить, что он прав и Бенедикт ищет нас, хотя он, вероятно, больше хочет найти малыша, а не меня. Он не способен выразить это словами, но я знаю, что он любит своего ребенка. Иногда я ловлю его взгляд, он смотрит на мальчика как на какого-то золотого кумира, с таким обожанием и непониманием. Малыш как-то неявно, не впрямую, но похож на него. Он повторяет его жесты и точно так же встряхивает головой и морщит нос, оказавшись в затруднении. Они инстинктивно нахохливаются и втягивают голову в плечи, когда что-то не ладится, — ну точно две черепахи. В остальном все у них разное: и волосы, и глаза другого цвета, и цвет лица другой. Малыш пошел в мать. Они мало разговаривают друг с другом. Бенедикт не знает, как обращаться с детьми; думаю, это вообще первый ребенок, который ему попался. Он не может сказать ему трех слов подряд, зато Коул пичкает его россказнями о погоде, о медведях, о том, как он ставит ловушки, как весной ходит на рыбалку и какого огромного гольца он поймал в первый же раз, когда Магнус дал ему удочку. Только вот лучше бы с мальчиком говорил не Коул, а Бенедикт. А Бенедикт почти всегда молчит. Разговаривает только с этим придурком Коулом, а кроме него — со мной, но только задает вопросы, не нужно ли чего малышу купить, вроде книжки или тетрадки, или, может, он хочет чего из еды, вроде тех дурацких черничных хлопьев, за которыми Бенедикт ездит за тридцать миль на машине в магазин Роя. Рой их специально для нас заказывает раз в год. Пятьдесят пачек разом, и Бенедикт все волнуется, как бы они не отсырели и как бы их не погрызли мыши. Просто смех: здоровенный мужик ростом со шкаф выгружает заказ из пикапа и несет коробку в дом так, словно она фарфоровая! Во что бы то ни стало хочет сохранить малышу крупицу прежней жизни. Ясное дело, парню эти хлопья уже в горло не лезут, но он не признается: не хочет огорчить Бенедикта. Разбить ему сердце. Сразу видно, еще маленький. Боится разбить чье-то сердце!