Мы собирались каждую ночь. Кто-то сидел на земле, скрестив ноги, кто-то лежал, подложив руки под голову, чтобы считать звезды, когда они появятся одна за одной подобно рыбам, выныривающим из своих норок в рифах. Некоторые оставались стоять, как будто собирались уйти в любую минуту (но всегда оставались).
Мама всегда приходила последней. Для нее это было вопросом гордости. Ей нравилось делать вид, будто у нее полным-полно других, более важных занятий.
Именно это впечатление она надеялась произвести на тех, кому было до этого дело. Ей приходилось ждать, пока последний человек не присоединится к слушателям. Только тогда она позволяла себе передумать, решая, что, возможно, у нее найдется время, чтобы послушать рассказы мистера Уоттса, особенно теперь, когда выяснилось, что и он способен чем-то удивить.
Если бы вы внимательно посмотрели на мистера Уоттса, то заметили бы, что он погружен в себя. Его глаза были закрыты, как будто он пытался разглядеть далекие слова, слабо мерцающие как отдаленные звезды. Он никогда не повышал голос. В этом не было нужды. Было слышно лишь потрескивание костра, шепот моря и ночную жизнь деревьев, пробуждающихся от дневной дремы. Но когда раздавался голос мистера Уоттса, умолкали и все эти создания. Даже деревья слушали. И старухи тоже. И даже с тем почтением, которое они приберегали только для молитвы еще в те времена, когда у них была крыша, под которой можно было сидеть, и немецкий пастор, на которого можно было смотреть.
И партизаны были так же очарованы, как и все мы. Три года в джунглях, проведенных в охоте на краснокожих, сделали их опасными, но когда я увидела их спокойную сосредоточенность возле костра, то поняла, что они соскучились по классной комнате. Они сами были еще детьми. Одному, с прикрытым глазом, было не больше двадцати, остальным и того меньше.
Теперь я понимаю, что это были всего лишь дети в изодранной одежде и с оружием, оставшимся с другой войны. Но у них была власть. Они задали вопрос, которые другим даже в голову не приходил. Вопрос был достаточно простым. Кто ты? Итак, в первую очередь им требовалась информация. А затем они обнаружили, что очарованы историей мистера Уоттса. К третьей ночи все определилось. Мистер Уоттс был Пипом, а они — как и все мы — стали слушателями.
Мистер Уоттс говорил так, что никто не оставался в стороне. Когда бы он не упоминал имя Грейс, мы наклонялись вперед, что стать ближе к истории одной из нас в белом мире. Когда голос мистера Уоттса начинал запинаться, мы знали, что ночной рассказ подходит к концу. Его голос мог остановиться в середине предложения, и в этот момент некоторые из нас начинали вместе с ним вглядываться в темноту. Это была хитрость, потому что, взглянув на него снова, вы могли лишь заметить, как он исчезает в темноте на пути к своему дому.
Я не буду стараться подражать ему больше, чем делала тогда. Но костяк его истории, которую я теперь воспринимаю как тихоокеанскую версию «Больших надежд», остался со мной. По сравнению с оригиналом, версия мистера Уоттса чем-то напоминала сериал, поделенный на определенное количество ночей с запланированным финалом.
На это время мистер Уоттс объявил каникулы, так что мы, дети, видели его только по ночам. Это означало, что мы снова были вынуждены чем-то заполнять тянущиеся дни.
Поэтому, когда однажды утром я увидела, как мистер Уоттс направляется к холмам, я последовала за ним. Не потому, что хотела что-то спросить или вспомнила еще один фрагмент «Больших надежд», и даже не затем, чтобы понять, доволен ли он тем, как я до сих пор справлялась со своей задачей. Я последовала за мистером Уоттсом с тем же бездумным ощущением преданности, с каким собака поднимается и идет за хозяином, а прирученный попугай прилетает на плечо владельца.
Я столкнулась с ним у могилы миссис Уоттс. При моем приближении он повернул голову ровно настолько, чтобы увидеть, кто это, и не найдя повода для беспокойства, снова стал глядеть на могилу. Я увидела, как ему на шею сел москит. Мистер Уоттс то ли не заметил его, то ли ему было все равно. Я стояла позади него, глядя на последнее пристанище миссис Уоттс.
— Умеешь ли ты хранить секреты, Матильда? — спросил он. И продолжил, не дожидаясь моего ответа.
— В ночь после полнолуния придет лодка, — сказал он. — Еще пять ночей и отец Гилберта отвезет нас к ней. Несколько часов в открытом море и мы окажемся на Соломоновых островах, и здесь, осмелюсь предположить, ты уже сама сможешь принять решение.
Когда я ничего не ответила, мистер Уоттс подумал, что знает причину моего молчания.
— И твоя мама тоже, — добавил он. Но я думала в тот момент не о маме, а об отце, ведь я, наконец, смогла бы его увидеть.
— И еще, Матильда, и это очень, очень важно. Не говори Долорес, пока я не скажу, что можно.
Я не отрывала взгляда от могилы миссис Уоттс, так что скорее почувствовала, что мистер Уоттс смотрит на меня.
— Ты ведь поняла, Матильда, не так ли? Просто кивни, если поняла.
— Да, — ответила я.
Он приглашал меня покинуть единственный мир, который я знала. Хотя я могла мечтать об этом, я никогда на самом деле не представляла, что покину остров, я не представляла мир, который ждет, чтобы принять меня.
Он сказал:
— Тебе нечего бояться.
— Нет, — ответила я.
— Это правильно. Тебе не следует. Пожалуйста, помни, что я сказал тебе, Матильда.
— Я понимаю.
— Не пойми неправильно. Я собираюсь поговорить с Долорес. Но сейчас, тем не менее, это наш секрет. Только ты, я и эти деревья. О, и миссис Уоттс.
И снова я лежала, раскинувшись в темноте без сна, думая о своей тайне и прислушиваясь к сонному дыханию мамы. Мистер Уоттс не доверял ей. И как следствие этого, я теперь тоже не могла доверить ей то, что знала; что меньше чем через неделю она покинет остров со мной и мистером Уоттсом. И кто знает, может, пройдет всего пара недель, и я увижу своего отца.
Я отчаянно хотела рассказать ей. Как-то она спросила меня, хочу ли я ей что-то сказать, потому что, по ее словам, она слышит, как это хлопает крыльями у меня в голове.
— Просто думаю, — сказала я.
— О чем? — спросила она
— Да ни о чем таком, — ответила я.
— В таком случае ты можешь сходить к мистеру Масои и попросить рыбы.
Я чувствовала себя не лучшим образом, зная, сколько надежды могут дать ей мои новости. Это может заставить ее по-другому думать о моем отце. Она может начать думать о внешнем мире, попытаться, наконец, представить себя его частью. Но я также понимала — и мистеру Уоттсу не нужно было это мне разжёвывать — рассказывать маме было рискованно. Я понимала, причем куда больше чем мистер Уоттс, насколько далеко она может зайти, стараясь свести с ним счеты.
Когда я была с другими детьми, мои щеки горели от скрываемой тайны, и в то же время я чувствовала печаль. Они понятия не имели, что пройдет меньше недели, и я уже никогда не увижу их снова. Часть меня уже прощалась с окружающим миром: с раскинувшимся небом, с ручьями в горах, щебетанием птиц, хрюканьем свиней.
Но секретный план побега мистера Уоттса начал беспокоить меня. Если мы собирались покинуть остров, то мою маму следовало предупредить заранее — а не так, как это собирался сделать мистер Уоттс. Получалось, что у нее почти не будет времени на раздумья. Я боялась, что она скажет нет, и боялась предстоящего мне в таком случае выбора.
Я не собиралась нарушить обещание мистеру Уоттсу, но я чувствовала, что маму нужно как-то подготовить. Единственным доступным для меня способом помочь ей, было рассказать ей о том, как мистер Джеггерс приехал к Пипу на болота. Эта была та часть истории мистера Диккенса, которую я запомнила навсегда. Мысль о том, что иногда твоя жизнь может измениться без всякого предупреждения, была очень привлекательной. Я подозревала, что мама назовет это по-другому. Она скажет, как это сделал и Пип, что ее молитвы были услышаны. Именно об этом я и поговорила с мамой, когда мы проснулись и лежали на рассвете как снулые рыбы.
Я говорила быстро и со знанием дела о мире, в котором никогда не была, но который понимала столь ясно, как и тот кусок тропического побережья, где мы жили, и мама слушала, как стал бы каждый, кто хочет узнать больше о мире. Она услышала о готовности Пипа оставить все, среди чего он вырос — ужасную сестру, старину Джо, напыщенного мистера Памбчука, болота, блуждающие огоньки — все, что называлось домом.
Тот мир, который мистер Уоттс открывал для нас возле костра партизан, находился не на острове, не в Австралии или Новой Зеландии, и даже не в Англии середины девятнадцатого века. Нет. Мистер Уоттс и Грейс создали совершенно новое место, которое они назвали запасной комнатой.
Запасная комната. Я не совсем понимала, как это перевести. Я рассказывала о лоне, которое нужно наполнить, лодке, которую нужно наполнить рыбой. Я говорила о кокосе, из которого вынули белую мякоть и молоко. Запасная комната, сказал мистер Уоттс, нужна была, чтобы однажды их ребенок с кожей цвета кофе смог назвать ее своей.
До рождения Сары они использовали запасную комнату как свалку для вещей, которыми не пользовались. Теперь они решили освободить ее, чтобы начать заново. Они хотели, чтобы там не осталось давно сказанных слов. Они хотели населить комнату своими представлениями о месте, которое жило в их мечтах. Зачем давать шанс вещам, думали они. Зачем упускать возможность, которую дает чистая стена? Зачем покрывать стены обоями с зимородками и стайками птичек, когда они могут поместить на стены что-то полезное? Они договорились собрать свои миры рядом и позволить дочери выбрать, что ей хочется.
Однажды ночью Грейс написала на стене имена членов своей семьи, всю историю, которую шаг за шагом можно было проследить до мифической летающей рыбы.
Первый раз, с тех пор, как я начала переводить для мистера Уоттса, меня прервали. Полуслепая прабабушка Грейс спросила у мистера Уоттса, не забыла ли ее своенравная правнучка написать ее имя на стене?
Мистер Уоттс закрыл глаза. Его рука поглаживала подбородок. Он начал кивать.
— Да, написала, — сказал он, и старая женщина перевела дух. Теперь еще кто-то — тетка Грейс — поднял руку, чтобы задать тот же вопрос. И так же поступили еще пять или шесть родственников, пока все не получили удовлетворяющие заверения, что их имена оказались на стене дома, который находился где-то далеко в мире белых.
Они покрасили стены комнаты в белый цвет, как предложил мистер Уоттс, и Грейс написала: «История белого цвета на острове, где я родилась».
И теперь, к удивлению нас, детей, мы принялись слушать все те истории, которые наши матери, дяди и тетки приносили в класс мистера Уоттса. Что мы думаем о белом цвете. Что мы думаем о голубом цвете. Мистер Уоттс сплел свой рассказ из нашего опыта, наших жизней, всего того, что приносилось в класс, чтобы поделиться с нами. Мистер Уоттс добавил и что-то новое, например, мысли Грейс о коричневом цвете.
Коричневого мороженого не существовало, пока не изобрели замороженной колы; оно появилось и тут же исчезло со скоростью кометы. Когда больше не осталось ни одного, Грейс спросила у продавца в магазине, почему, и тот ответил, что никто не хотел коричневого мороженого. Она сказала:
— Мы хотели.
И он ответил:
— Вы, чертовы дети, не в счет. А теперь убирайся.
Партизаны вокруг костра пихали друг друга, свистели и смеялись, так что на зов прибежал бродивший вдали одинокий пес.
Я начала переводить еще одно сложное место: рассказ мистера Уоттса о белом цвете. Мисс Райан однажды рассказала ему, что воспользовалась белой жвачкой, чтобы закрепить белый зуб, которым она ударилась о питьевой фонтанчик перед свиданием с пилотом самолета, которого она запомнила по запаху ваксы на его черных ботинках!
Мистер Уоттс остановился и посмотрел на меня. Он казался очень довольным собой. Очевидно, он думал, что его слушатели будут очарованы, когда я переведу его слова. Но что, черт подери, такое эта «вакса на черных ботинках»?
— Ведь в те дни, — продолжил мистер Уоттс, — все пахли белым мылом.
Я поймала взгляды Селии и Виктории. Я поняла, что не одинока в своих ощущениях. Мы начали нервничать из-за мистера Уоттса. Он говорил какую-то ерунду. Я вдруг обнаружила, что думаю о «Больших надеждах», Джо Гэрджери и бессмыслицах, которые он постоянно рассказывал.
Я вспомнила, как слушала как читает мистер Уоттс, и слышала слова, которые сами по себе были мне понятны, но когда они складывались в предложения, то в этом не было никакого смысла. Когда мы попросили объяснить смысл наблюдений Джо, мистер Уоттс сказал, что нам необязательно это понимать. Когда кузнец говорил всякую ерунду, еще можно было понять. Но так как это происходило на самом деле, я переживала, что мистер Уоттс так перемешал своих персонажей, что каким-то образом выскользнул из образа Пипа и перевоплотился в Джо Гэрджери. Мой перевод не смог так впечатлить слушателей, как на то рассчитывал мистер Уоттс, если судить по его довольной усмешке. Вместо этого он по-прежнему смотрел на слушателей, которые подобно псам сидели в ожидании обещанной кости.
Он быстро опомнился и заговорил о соседе мисс Райан, который отвозил экипажи летающих лодок к берегу на островах. Когда он умер от сердечного приступа, его нашли возле наполовину расписанной коробки для писем, и он все еще держал кисточку, которую обмакнул в белый цвет. Слишком много сахара, как нам сказали. Или соли?
Он снова вернулся к рассказу о белом цвете.
— Самый белый цвет, — сказал он, — находится в середине унитаза. Белизна соседствует с чистотой. Чистота соседствует с набожностью.
Белый, сказал он, раньше был цветом только пилотов и стюардесс. Ребенком вы сначала узнаете о белых странах.
Хлеб — белый, как и пена, жир и молоко.
Белый — это цвет резинки, которая удерживает все в надлежащем месте. Белый — это цвет скорой помощи, бюллетеня для голосования и курток парковых смотрителей.
— Но самое главное, — сказал он, — белый — это ощущение.
Я уловила ритм мистера Уоттса и перевела все без колебаний.
Мимолетная мысль может просто удивлять. Слова, написанные или произнесенные вслух, требуют пояснений. Когда я переводила мнение мистера Уоттса о том, что «белый — это ощущение», могу поклясться, что весь остров затих. Мы давно это подозревали, но не были уверены. Теперь мы могли это услышать.
Мы ждали и ждали, и пока мы ждали, мистер Уоттс застыл и не смотрел на нас. Сначала, как мне казалось, с сожалением, что вообще открыл эту дверь. Но затем я увидела, как он кивнул сам себе, и самым открытым и честным голосом, который я только слышала от него, он сказал:
— Это правда. Мы чувствуем себя белыми людьми рядом с черными.
Это заявление вызвало всеобщее замешательство, и, хотя я подозревала, что всем хотелось бы услышать больше, Дэниел внезапно заговорил.
— Мы чувствуем то же самое, — сказал он. — Мы чувствуем себя черными рядом с белыми.
И это разрядило напряжение. Все засмеялись, а один из партизан, исполняя по дороге буйный танец, направился к Дэниелу с возгласом «Дай пять». Дэниел сиял. Они понимал, что сказал что-то важное, но не был уверен, что именно.