Глава 10. В ДРУГУЮ ЖИЗНЬ



Дни становились короче, и все длиннее делались мглистые ночи. Солнце заходило, оставляя над задвинскими еловыми лесами багровую вечернюю зарю. Теперь уже не сразу рядом с ней вспыхивали светлые полосы рассвета. Ненадолго зажигались большие звезды — две-три, и становилось видно, как в небе идет ущербная луна. Это еще не ночь, но уже и не день, и дневные птицы чайки беспокойно летают над рекой и громко кричат.

В это самое время поднимается с Белого моря семга и идет на двинские устья. Миновав стерегущих добычу тюленей, плывет она вверх по Двине до устья Пинеги и далее, пробираясь на нерест[51]. Тихо в речной глубине проходят косяки драгоценной красной рыбы. В эту пору начинается долгожданный семужий промысел.

Над рекою падали сумерки. В свете костра у берега были видны деревянные поплавки сети, поставленной на ночь наперерез течению. Поплавки тихо била волна. Докатываясь до берега, волна бежала на песок и под ветлой, нависшей над водой, чуть слышно чмокала и пела в корнях дерева.

По соседнему высокоствольному осиннику пролетал лиственный шорох.

Когда костер вспыхивал и из него в темнеющее небо с искрами полыхал огненный язык, в красном свете выступали тонкие стволы деревьев и тускло блестели жесткие трепещущие листья осин.

Темнело. Сходила ночь. В озерных зарослях камыша, тростника и рогоза затрещит чирок-трескунок, не поладив с соседом по ночевке, свистнет умостившийся на кочке свистунок[52], подаст голос кряковая утка, забеспокоившаяся о своих утятах. Уток на Нальострове водилось невообразимое количество. По воде ударит большая щука, прошедшая по кругу за ночной добычей. Из-за реки по гладкой поверхности воды долетит волчий подлаивающий вой. И снова умолкнет уходившаяся за день птица, перестанет биться ушедшая в водяную глубь рыба, затаится и утихнет зверь, прислушиваясь или что-то выглядывая в темноте.

Нальостров, на поросшей лесом излучине которого облюбовал место Михайло, тонул постепенно в темноте и дымившихся от маленьких озер туманах. На низком, с заливными лугами и сочными травами острове этих озер было разбросано множество: Рушалда, Лыва, Паритово, Овсянка и другие. Лежавшие наискось через двинский рукав Холмогоры пропадали во мгле. Противоположное Нальострову нагорье, или матёрая земля — берег, за которым тянулись двинские земли, — уходило в сумеречную даль.

У Ломоносовых на Нальострове были свои пожни.

Михайло сидел у костра и смотрел в огонь. Под горевшими ветвями лежала красная груда жара, по краям она подернулась рыхлой кромкой пепла, по которому пробегали вспыхивающие огни.

По ночной реке долетела с другой стороны далекая песня. Кто-то затянул протяжную. Слов слышно не было, только напев медленно уходил в ночную тишину, замирал у лесной темной опушки.

Михайло прислушался.

«Один, видно, поет, — подумалось ему. — Сел где на берегу и поет».

Так и в самом деле поет одинокий певец: закрыв глаза, останавливаясь иногда на каком-либо слове, прислушиваясь к нему.

«Ночь темна, а бывает, будто дальше как-то ночью видится, и в своем дневном деле, случается, больше поймешь. Ночью судьба к сердцу ближе.»

Михайло лег на подостланный тулуп и стал смотреть в ночное небо.

Певец продолжал петь.

«И никто ему не нужен. Сам себя он слушает. Слова не доходят, а понятно: о судьбе поет».

Михайло закрыл глаза.

«Судьба? В чем она, судьба?»

И ему стало припоминаться, о чем он говорил на днях с Шубным и Сабельниковым.


…Когда Михайло и Шубный уселись у ветлы, что одиноко стоит на берегу, Шубный сразу приступил к делу:

— Вот что, парень. Делается с тобой что-то. Скажись. Таиться от меня не след.

— От тебя, дядя Иван, никак мне не таиться. Дело мое такое. Книги я свои, «Арифметику» и «Грамматику», читал и учился по ним. Ну, нравилось, занятно было. А вдруг понял, что вся моя жизнь в том, в науках. И больше ничего мне не надобно.

Шубный побил хворостиной о сапог.

— Как в старую веру ходил, хорошо помнишь?

К чему бы это Иван Афанасьевич?

И Михайло ответил осторожно:

— Почему не помнить?

— Так вот — сторона это. Разумеешь? Не настоящее.

— То другое. Науки не то.

— Другое. Верно. А почему в старую веру ходил? Как думаешь?

— Ну как почему…

— А вот я тебе растолкую. Страстей в тебе много. А страсть может в сторону сшибить. Очень просто. Не холод на нее, не говорю тебе этого, а рассуждение. Прежде чем ступить на новую дорогу — ногой потрогай. Страсть — одно, поспешность — другое… Сила твоя поперек пути тебе становиться не должна. Годы твои молодые, и потому, что кипит в тебе, вдвойне тебя берет. Вот и порешили мы с Семеном Никитичем потолковать с тобой. Нам-то на нашем веку повидать довелось, тебе, молодому, и послушать нас.

— Великие дела, значит, задумал? — спросил Михайлу Сабельников, когда на следующий день они встретились уже втроем: он, Михайло и Шубный.

— Тесно мне тут. Куда ни повернешься, все плечом во что-нибудь упрешься. Мало мне того, что вокруг.

— Мы же в этом живем? — заметил Шубный.

— Да случается, еще и похваливаем, — усмехнулся Сабельников.

Наступило молчание.

— Вот как, Михайло, — заговорил наконец Сабельников, — слушай меня. Присоветовать хотим тебе. И мне и Ивану Афанасьевичу тоже в свое время желалось такое, что, может, и не сбылось. И мы-то знаем, как от того на сердца нелегко. Дело, о котором задумался, на большой высоте, и, в случае чего, падать тебе с нее так, что и самой жизни решишься.

— Бери, Михайло, свое, бери. Не отговариваем. Напротив. Но — осторожно. Не рывком.

И Шубный крепко сжал в кулак большую мозолистую руку.

— Да… Жить-то, Михайло, человеку как надобно? — спросил Сабельников. — А так ему надобно жить, чтобы, доживши, к примеру, до моего — пятьдесят мне уже шесть — и оглянувшись назад, не запечалиться. Чтобы не казалось тебе, будто жизнь стороной обошла, тенями, не по свету прошла. Горше этого нет. Придумана пословица: «Прожил век за холщовый мех». Жизни-то всякой на земле много. Я-то вот, к примеру, в жизни своей чего достиг? Может, и Ивану кое в чем признаться. От нашего, и сбывшегося и несбывшегося, с тобой и говорим. Каждому судьбу свою увидать надо и чтобы она у тебя в руках была, а не ты у нее. Человек под судьбой не без силы.


Вот обо всем этом Михайло сейчас и думает. Судьба? Какая она, его судьба?

Он стал смотреть на лохматые от пепла, гаснущие угли. Тишина. Только слышно, как похрустывают сочной травой стреноженные лошади.

Опять из-за реки долетела далекая песня. Проплыла лодка, тихо всплеснули воду весла, скрипнули уключины. Качнулись у берега деревянные поплавки сети под набежавшей от лодки легкой волной.

Михайло подбросил в костер сучьев, из него полетели искры и белые хлопья золы, огонь побежал по еловым смолистым сучьям, затрещал, красные языки со свистом полетели вверх.

В осиннике раздался шум, и вслед за тем громко и беспокойно закричали всполошившиеся галки. Тревожно зафыркали кони.

У костра спали две собаки. Они развалились, блаженно разморенные теплом. Когда раздался тревожный галочий крик и фырканье встревоженных лошадей, одна собака, которая и во сне тихо водила ухом, на всякий случай прислушиваясь, отчаянно вскочила сразу на все четыре лапы, мотнула головой, взвыла и, толком не разобрав дела, со всех собачьих ног бросилась в темноту. Другой пес очнулся, со сна ничего не понял, замигал, осмотрелся вокруг — и помчался за приятелем.

Михайло встал, приготовил ружье. По ночному делу всякое бывает.

Псы пофыркали, полаяли, поискали, ничего не нашли и быстрой иноходью выбежали из леса. Одна собака, побольше, с клочковатой бурой шерстью, на ходу все наскакивала на другую, рычала, норовила схватить ее за шею; другая в ответ скалила зубы и огрызалась. Наконец псы подбежали к костру. Большая собака, осклабясь и опустив хвост, ткнула морду в колени севшему опять к костру Михайле.

Михайло почесал пса за большими мягкими ушами, тот еще глубже просунул морду в колени, разомлел, приник брюхом к земле, раздвинул передние лапы и радостно побил хвостом о землю.

Другой пес угрюмо улегся на старое место и отвернулся, видимо недовольный своим приятелем, который безо всякого дела устроил переполох.

— Ну ладно, ладно. Иди, иди.

Пес встал, лизнул в ухо Михайлу, повилял хвостом. Затем он отошел в сторонку, присел, завел быстро лапу, подрал когтями шею, то место, куда давно впилась бешеная блоха, потом согнулся в дугу, поискал на ляжке другую тревожившую его блоху, порычал на нее. В конце концов он успокоился, подошел к своему ворчливому, но верному другу и лизнул его в морду. Тот не удостоил его ни малейшим вниманием. Покрутившись несколько раз вокруг себя, потоптав место, пес свернулся калачиком, привалился спиной к приятелю, вздохнул и задремал.

Снова все тихо.

Сидя у костра и упершись руками в подбородок, Михайло смотрел, как тонкое пламя бежало по веткам и, вспыхнув, гасло на кончиках сучьев.

Он снова лег на тулуп и закрыл глаза. Ему вспоминался дальнейший разговор.

— Теперь ты вот что скажи, — проговорил Сабельников. — Стало быть, ты решил про себя: науки. А науки — куда? Для чего?

— Науки для того, чтобы человеку было все меньше страху и все больше понимания и разумения. А от того жить много легче и лучше.

— Значит, науки для лучшей жизни?

— Да, — ответил Сабельникову Михайло.

— Жизнь чтоб поскладней была, уж как нужно, — покачал головой Шубный. — Неслаженного ой как много! А от наук жизнь будет лучше для всех? Как думаешь?

— От наук всем выгода, — ответил Михайло.

— Правильно думаешь, — заметил Сабельников. — Одно — верить, другое — знать. Тут ты руками возьмешь. Сам для себя устроишь.

— Дядя Семен… Спросить тебя хочу…

— Ну, спроси.

— Помнишь, как отец Василий числа испугался, об «Арифметике» Магницкого тебе я тогда рассказывал?

— Помню. Это отец Василий числа боится: может, оно ему во вред станет, беспокойство причинит. Опасается, значит. А богу-то чего ж числа бояться? Он-то всемогущий. Ну и по мне так: что числу полагается, пусть оно то и возьмет.

— Будто, дядя Семен, не сказал ты того.

— Э, брат, я тогда при отце Василии все должен был выложить? Запомни: противное тому, что думаешь, не говори, но всего, что думаешь, тоже не говори. И вот еще что. Путь, который ты выбрал, трудный. А по трудному пути сторожко идти. А ты, видим, бережешься мало. Нужен глаз да глаз. Ты же иногда по самому краю идешь, не остерегшись. Да. И острые углы — видать, они у тебя в нраве — обламывай. Ни к чему они. В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не руками намахаться, а верх взять. В какой миг и остеречься нужно, от удара уйти. А потом вдвойне ты получишь.

— Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми. Разгадай ее. Не к чему от чужой хитрости страдать.

Сабельников сказал задумчиво:

— В жизни не оплошать надо. Не ниже своего брать. Ты, Михайло, сказал: Магницкий и Смотрицкий. А за ними для тебя что-нибудь есть?

Михайло ответил:

— Надо думать — есть.

— Что?

— Еще большая наука.

После этого Шубный и произнес те слова, о которых думал Михайло неотступно:

— Ты сказал, что и сейчас тебе тут тесно. А с большими науками каково будет? Здесь ли тебе судьбу свою пытать?

Михайле вспомнилось. Денисов. Нечаев. Они уже говорили с ним об этом. Но те другое думали Во вражеский стан пройти и там все разведать. Со злобой туда пойти и со злобой оттуда вернуться. Жить там притворяясь, с хитростью. Шубный о другом говорил. Признать то, другое, в нем искать истинного. Шубный ли впервые заронил в душу Михайлы Ломоносова эту мысль или, может, она пробуждалась и у самого Михайлы?

Может быть, Шубный. Как, может быть, именно он много позже наставлял в этом же своего сына Федота, ушедшего в Петербург куростровского крестьянина, здешнего костереза, ставшего впоследствии великим русским скульптором. Федота Ивановича Шубина, профессора и академика, члена Болонской академии художеств.

Северная мглистая ночь кончалась. Поредела темнота, по зеркальной воде прозыбил дорожку ветерок, сорвался с воды и полетел в осинник, всколыхнул и растревожил беспокойную листву.

Внизу, над землей, еще густела мгла, в которую вплетался сырой туман, поднимавшийся с поросших осокой и ольшаником низин, а на высоте уже золотом горели края чистых облаков. За двинскими рукавами по небу светились розовые полосы утренней зари.

Из долов снялся ночной туман, развалился в сырые клочья; они разошлись в стороны и дымно растаяли в утреннем воздухе.

В озерных зарослях проснулись утки, сбились в пары и стайки и полетели низко над водой. Из трав и лесных гнезд поднялась всякая птица.

Солнце светлым краем выплыло над задвинскими лесами, и по речной мелкой волне побежали теплые золотые блики.

Михайло спустился к реке, отплыл от берега и принялся выбирать из холодной, дымящейся утренним паром воды большую ставную сеть[53].

Загрузка...