Прошел год. Наступил май, середина. Ломоносовская «Чайка» пошла в новое плавание.
Большая двинская вода спала, река посветлела, легла в берега.
По песку разбросан обломанный и обтертый льдом выкидной лес-плавун, лежат на песке спутавшиеся корнями лохматые пни-выворотни — обросшие гривами поднявшиеся со дна чудища, водяные, безжизненно теперь покоящиеся на суше; обсохла нанесенная в половодье на кусты прибрежного ивняка трава, повисла на ветвях, листве.
Отчалив от крутого берега Курополки, на котором стоят сбегающие избами к воде деревня Мишанинская, соседняя Денисовка и другие небольшие куростровские деревни, идет по Двине на Архангельск ломоносовский гуккор. На Архангельск и дальше — к Белому морю и за Святой нос, в океан. Новый мореходный год, 1728, начался.
Вся Двина в парусах. Прямые паруса круто выплескиваются с реев[8], полны ветром, будто взлетают над судами; косые — отточенные ножи, врезающиеся в небо. Идут по реке суда.
Начинают они идти по Двине в середине мая, спускаясь от Вологды, проходя мимо Холмогор и Курострова, и идут весь июнь, держа путь к Архангельску: дощаники, струги, карбасы. Змеятся, тихо сдаваясь по течению бревенчатые гонки — соединенные между собой вереницей плоты. Ведут их умудренные погонщики, осторожно загребающие громадными потесями и гребками — правильными веслами, выставленными спереди и сзади гонки; зорко следят погонщики за тем, чтобы не «высушить» плот — не посадить его на мель. Пройдет хлебный плот, сундуки которого набиты сыпью — зерновым хлебом. За ним увидишь видиль — обведенный перилами плот; плывут на видиле в Архангельск дрова.
По левому борту осталась Курья, погост[9] с церковью, идут двинские берега, то устланные под угором[10] дресвою[11], то тонким лезвием врезающиеся в воду песчаными отмелями.
В последней раз вспыхнул весенний солнечный свет по влажной гряде Палишинского ельника. Речная излучина, поворот — и родной берег пропадает за порослью уже набравшегося листом прибрежного голенастого ивняка.
Не в первый уже раз идет с отцом в море Михайло Ломоносов. И давно Василий Дорофеевич Ломоносов решил, что хороший у него помощник растет, смелый, толковый, умелый. Спокойно он доверяет сыну стоять на руле, вести судно.
На Северной Двине в пятидесяти верстах выше Архангельска, у Косковой горы, замыкается идущая сверху большая дуга, по которой текут ее воды. Разливаясь на этой дуге выше Косковой горы по рукавам-полоям, Двина идет ими между поднявшимися островами. Протекши через гряду островов, а также между матёрой[12] и островной землей. Холмогорка, Курополка, Матигорка, Быстрокурка, Ровдогорка, Богоявленка, снова сливаются, и у Косковой горы двинские воды вновь текут одной рекой.
Снова Двина идет одним потоком через матёрую землю, и по всей речной ширине в ветровую погоду опять от края до края катится одна шумящая волна. Двина у гряды островов раздалась широко, верст на двенадцать. Один из островов расположился как раз напротив Холмогор, стоящих в семидесяти с небольшим верстах выше Архангельска. На этом острове, называвшемся в старинных грамотах Великим, находилась Куростровская волость, или Куростров.
В Куростровской волости двадцать с лишним деревень облегли покрытую ельником Палишинскую гору и сомкнулись вокруг нее в кольцо. Деревни, или околодки, спускались со взгорий посреди чернолесья[13] к низмине; дома прибрежных деревень доходили до песков, которые намыла Двина. У Палишинской горы в числе прочих деревень и стояла деревня Мишанинская. Здесь восьмого ноября 1711 года и родился Михайло Ломоносов.
Одновременно с «Чайкой» пошло на море немало холмогорских и куростровских поморских судов.
Тихо на судах. Идут поморы на трудный и опасный морской промысел. Что впереди? Как-то вернутся они домой? Ведь почти каждый год бывает, что, не встретив среди возвратившихся куростровцев или холмогорцев мужа, или отца, или жениха, вскинет высоко руки и зарыдает жена, или дочь, или невеста…
Думается идущим на море о своей жизни и судьбе. Но больше, чем кто-либо другой, думает об этом Михайло Ломоносов. Ему шестнадцать — семнадцатый, не так и много, но повидать, испытать и передумать ему довелось немало.
Уже шесть лет ходит он в море. Чем дальше, тем больше нравится ему нелегкий поморский промысел. Может, это и все? Вся жизнь? Все для него решилось?
Вот об этом и думает сейчас молодой помор.
Опершись на планшир[14] локтями, Михайло смотрит на бегущую волну.
Как готовились в плавание, отец сказал ему: «Оглядывайся, Михайло, получше в дело всматривайся. Годик-другой — и женить тебя. Невесту тебе подберу. Лета мои уж такие, что подумать надо, кому хозяйство передавать. К жизни-то делом прирастаешь».
Отец прав. Делом.
Что еще говорил отец?
«Мы, Ломоносовы, вековечные здесь, в Двинской земле. Вон об Артемии Ломоносове, что при Грозном еще царе жил, по старым памятям знают у нас. Ну, а никогда в нашем ломоносовском роду того, чего достиг я, не бывало».
Хозяйство Василия Дорофеевича пошло от общего ломоносовского, во главе которого долгие годы стоял самый старший Ломоносов — Лука Леонтьевич. Но прошло время — отделился Василий Дорофеевич. Размежевали они старинный ломоносовский надел пахотной земли, поставил Василий Ломоносов свой дом и стал сам по себе, своим разумением, счастья и прибытка искать. Минул недолгий срок — пошло его хозяйство в гору. Состроил Василий Дорофеевич новоманерный гуккор. Большое по здешним достаткам дело. Глядят, бывало, на ладное ломоносовское судно куростровцы и похваливают: добрый корабль. А хозяин при этом довольно промолвит: «Помалу в труде достатка прибывает».
Вот стоит перед Михайлой его отец. Крепкорукий, смелый. Со всяким делом справится, не сдаст перед любой опасностью.
Однажды шли они по осеннему уже океану домой. К ночи стал крепчать ветер. С гребней волн рвало белую пену и стлало ее полосами. Убрали обычные паруса, подняли штормовые[15]. У румпеля[16] стоял Михайлин отец и двое еще помощников. Гуккор то взлетал высоко вверх, то рушился со всего маха вниз; корпус его гудел. Вдруг налетел шквал, ударил в паруса, судно опасно наклонилось. Василий Дорофеевич успел бросить в поставленный на гроте парус большой поморский нож, а затем, хватаясь за штормовой леер[17] и за такелаж[18], рискуя сорваться в море, быстро добрался до фока и бросил во второй штормовой парус топор. Прорезанные паруса силою ветра разодрало на части, гуккор выровнялся. Когда ветер поутих, поставили запасные штормовые паруса. Чуть ли не сутки метал океан «Чайку», и ни на минуту не отошел от руля отец, не пил. не ел, и спас и людей, и судно. «Чайку» уваливало ветром в сторону обрывистого мурманского берега. Все находившиеся на судне понимали, что это значит. Нанесет на берег — гибель. Хорошо запомнилось Михайле лицо отца в свете бившегося во все стороны фонаря, склоненное над маткой[19], мокрое от водяных брызг, серое, каменное. Только тогда снял отец с румпеля впившиеся в дерево руки, когда вогнал судно в узкое скалистое горло губы.
Что же: в жизни своей отец крепок. Но только ли в отцовской жизни мера?
Перед отплытием отец говорил еще: «Ныне я, сам знаешь, при особом еще занятии. В „Кольском китоловстве“[20] состою и к Груманту[21], на китовый бой хожу. В прошлом году, когда туда на корабле „Грото-Фишерей“ ходил, на всякое довелось наглядеться. Не без опасности дело. В этом году туда же на китобое „Вальфиш“ пойду. С кораблем всякое случается. „Грунланд-Фордер“, к примеру, помнишь?»
Об этом все хорошо знали. Несколько лет назад «Грунланд-Фордер», принадлежавший «Кольскому китоловству», разбился у Зимнего берега[22]. Все люди погибли.
«Ну, и с гарпуном около кита, знаешь, непросто. По морскому делу и с жизнью, и с смертью запросто. Ты же мне наследник. Ну, это так, про всякий случай. А вот что хочу тебе сказать: пора уже тебе к делу полностью поворачиваться, руки на него класть. Делу нашему ломоносовскому ход должен быть».
Припоминается Михайле и то, что говорил Лука Леонтьевич Ломоносов, которому Михайло приходился внучатым племянником.
Лука Ломоносов отличал Михайлу и не раз с ним беседовал. А рассказать ему было про что. И повидал немало и узнал он много, старый беломорский кормщик, водитель судов.
Много ходил по Двине, Белому морю и океану Лука Ломоносов, много он провел кораблей и у гряды опасных беломорских луд, и по костливым салмам[23], где того и гляди наткнешься на камни, и по бурной волне. Было ему что вспомнить. Хотя бы то, как вел он большой трехмачтовый корабль в тот год, когда после прошлогоднего поражения под Полтавой особенно злобились шведы. Из Архангельска в Колу. Тяжело груженный хлебом корабль. Доверили старому кормщику трудное и опасное дело. Не дойди судно до Колы — пропасть бы гарнизону тамошней крепости.
«…Откуда народ русский здесь на Двине, в Поморье, о край земли взялся? — рассказывал Лука Леонтьевич. — От Господина Великого Новгорода ранее всего объявился. Ветер-то, что с той стороны доходит, как у нас зовется? Шелоником Ивановичем. С реки Шелони, из новгородских земель, долетает. А в старинах[24] про что вспоминается? Про Новгород в них поется. Коим ветром заносило сюда во времена досельные? Шли сюда именитыe новгородские люди, а еще пробирались ватаги и тех, кто попроще, наш брат. Ну, боярам да купцам жизнь сладкой была и на старом месте. Потому — глянут они тут по сторонам, мошну принабьют, а там и домой и ну оттуда править да указывать. А наш брат здесь на землю и садился, облаживал себе жизнь. И случилось — возьмет да не поладит с боярами новгородскими и купцами. Шел сюда народ и сам собой. Залетал кто молодец-молодцом на жизнь повольнее. Кому у себя доли не хватало — тот тоже шел. А позднее и из других земель сюда прибивались. И на чем народ здешний замешан? На твердом духе, на своей воле, прямоте да крутом нраве. И голова должна была быть на плечах крепкая, чтобы все понять и в чем не оплошать. И во всяком уменье сдавать не должен был. А то, гляди, на старом месте раззоришь, а тут не совершишь. А здесь трудом поднимались. Само-то в рот по тутошним местам не падает. Кто в море пошел — поморами те прозвались. Вот так, Михайло, и сбился мужик наш. Глянь: глаз не прячет, смотрит прямо, в беде не сдаст, рука мозолистая и ухватистая, на работе лежит твердо, голова непоклонная».
Разговор этот между дедом Лукой и Михайлой случился, когда шли они все на гуккоре по Двине. Было это три года тому назад.
Дед Лука долго смотрит на Двину, на пробегающие по ней гребнистые волны.
«Большая Двина, река наша, вольная, — прерывает он молчание. — Вот слушай еще. В кое-то лето пала на землю на русскую беда. Татаровья ее воевали. Завоевали. Стоном стонала земля русская. Так вот, Михайло, та неволя татарская над нами не была. Избыли одну беду, другая поднялась. Право крепостное над мужиком. У нас же не бывало его. Может, спросишь — откуда про жизнь старую знаю? Про то каждый должен знать. От одного к одному идет, так и ведется. И ты запоминай. Около старших набирайся. Другим потом передашь. Не без роду, без племени. Вот, стало быть, мужик-то наш каков здешний. По воле больше своей ходит. К тому привычен. Вот и ты: по себе и бери. Поднимешь — твое. И обида сердце чтоб тебе не грызла. Бывает, Михайло, и так: счастье твое пройдет мимо тебя, рядом, а ты его не заметишь. Жить надо не начерно, а набело. Не думай, что живешь ты — и к жизни своей только еще примеряешься, а потом, примерясь, ловчее с ней справишься. Нет. Двух жизней на земле человеку не жить, потому в одной своей не ошибайся. А как свое не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается. Каждому угадать себя надобно. Как жить после меня будешь, вспоминай, что старый говорил. Пригодится».
Прошло еще немного времени и когда ему перевалило уже за восемьдесят, умер дед Лука, самый старый Ломоносов, отходив свое по земле.
Идет на Архангельск «Чайка».
Вот уже с далеко видными монастырскими церквами показалась за придвинскими лесами Лявля. Недалек и Архангельск.
Ветер утих, паруса повисли на реях. Гуккор идет теперь по лесине, сдается по течению. Лесина, небольшая елка, спущенная с носа на веревке, плывет впереди судна; очень легкая, она держится на стреже[25], обозначая ее и предохраняя таким образом от опасности сесть на мель. Стоя у руля, Михайло ведет «Чайку» точно по лесине.
— Эй, помор, с пути не сбейся, — подойдя к сыну, говорит отец.
Это Василий Дорофеевич так, шутит. Он знает: не собьется Михайло, не посадит судна на мель. Понимает дело. В верные руки перейдет нажитое им, Василием Ломоносовым, добро.
— Что задумчив?
— Деда Луку вспомнил.
Михайло рассказал, что именно он вспомнил.
— Правильно говорил дед Лука. В одной своей не ошибайся. В жизни. Оно, деда Луки-то сказ, как раз к тому, о чем я с тобой говорил. Еще понятнее объясню. Припомни-ка, на каком таком судне, когда впервые ты на море пошел, мы все, дед Лука, я и ты, на Колу шли?
— На этой вот «Чайке», — не совсем понимая вопрос, отвечает Михайло.
— А чья эта «Чайка»?
— Твоя, тятя.
— А был ли у деда Луки когда такой корабль?
— Нет, не было. На чужих судах он больше кормщиком ходил. Никогда такого большого корабля у него не было.
— Вот это ты и запомни.
Василий Дорофеевич оглядывает свой гуккор, смотрит на крепкие мачты, на добротные паруса из толстой парусины, прочные реи, хорошо притянутые брасами[26], на поблескивающую свежей смолой палубу, на набитые ванты[27] смотрит внимательным хозяйским глазом и улыбается. Примет Михайло от него да и дальше пойдет. Куда? Во что? Как-нибудь он и об этом ему скажет. Попозже. Еще рано. Надо ему и самому многое до конца обдумать и Михайлу подготовить.
«Одна ли это правда, деда Луки и отцовская?» — думается Михайле. «К жизни-то делом прирастаешь», — вспоминает он отцовские слова. Каким же делом? Отец промышляет по мурманскому берегу и в других приморских местах треску, палтуса, другую рыбу. Из найму возит разные запасы, казенные и частные, из Архангельска в Пустозерск, Соловецкий монастырь, на Колу, на остров Кильдин, на реку Мезень. И все дело? Это вся жизнь? Нет ли большей?
А отец тоже думает. Вот эти книги, над которыми сидит теперь Михайло зимами: «Арифметика» Магницкого, «Грамматика» Смотрицкого. Пусть. Даже лучше это. От этих книг еще легче к тому, что для него придумал, пройдет.
«Чайка» подходит к Архангельску. Выплывает справа громада Гостиного двора. Будто выровненная и длинная каменная глыба приникла к берегу, протянулась по нему крепостными стенами, над которыми встали башни. Вот высокий Раскат, главная башня. От нее в стороны плечами идут стены, в конце которых стоят две наугольные башни. И башни и стены хмурятся амбразурами, смотровыми окнами. Кажется, что оттуда кто-то смотрит недоверчиво и зорко. Гостиный двор — и торговое место и крепость. Повернув от Двины, стены идут в глубь берега, где соединяются еще одной стеной, над которой поднялись три башни, две наугольные и средняя — также Раскат. Раскатами обе башни именуются потому, что в них сделаны раскаты — площадки для пушек. Шестнадцать лет строился Гостиный двор, с 1668 года по 1684, и встал на берегах Двины громадиной, на диво современникам.
Это был самый большой Гостиный двор Московского государства XVII века.
Флаги всех стран мира, корабли которых бороздили дальние моря, реяли у архангельского Гостиного двора. Отсюда шел за море весь хлеб Московского государства, назначенный для вывоза, весь русский смольчуг, кожа, щетина, сало, поташ, русские драгоценные меха: соболь, горностай, бобер, куница, выдра, везли отсюда даже нефть и многое другое, что слала за моря Московия, отрезанная от других, сообщающихся с океаном, морей, кроме Белого. Русский товар, назначенный в заморский отпуск, шел сюда со всех концов России, от всех ее границ, собирался по рекам, большим дорогам, проселкам, тянулся через междуречные волоки, чтобы погрузиться потом на насады, карбасы, дощаники, которые принимала Двина. Поднимались же по Двине суда, принявшие с иноземных кораблей английские, французские, барабантские сукна, сахар, пряные коренья, чернослив, лимоны, писчую бумагу, нитки, иголки, бархат, медь красную в брусках, вина — Ренское, Канарское и другие; по Двине же везли на Русь оружие, в котором так нуждалось ведшее многочисленные войны государство.
Заморский торг по Двине начался еще при Грозном и только по ней и производился вплоть до того времени, когда был основан Петербург и когда Россия связалась с Западом по Балтийскому морю.
Василий Дорофеевич смотрит на Гостиный двор, на реку.
— Наши-то помаленьку собираются. Готовятся к торгу. Сколько заморских судов придет сей год? Эх, не то теперь стало. Раньше-то кораблей, из-за моря пришедших, сколько тут стояло? И не протиснешься. В несколько рядов. И тут, у Гостиного двора, и вон там напротив, у Кегострова. В тысяча семьсот пятнадцатом пришло их двести тридцать. Ведь что привалило! А теперь не то. В прошлом году пришло всего сорок пять. Вряд ли поболе будет их сей год. А почему? В Петербург идут. Там нынче главное морское дело вершится с другим главным российским вместе.
— Главное российское там? — спрашивает Михайло.
— Там. Да и у нас мало ли?
— Главное-то все-таки там.
В Архангельске пробыли недолго. Взяв поручения на компанейском дворе «Кольского китоловства» к директору китоловства бранденбургскому торговому иноземцу Соломону Вернизоберу, постоянно жившему в Кольском остроге, гуккор «Чайка» пошел на Колу.
Минуло два месяца.
Китобой «Вальфиш» делал последние приготовления перед отплытием из Кольского острога к Груманту, и вместе с кандалакшенином[28] Степаном Крыловым и иноземцем Аврамом Габриэльсом, которые также в этом году должны были участвовать в китовом бое, готовился к выходу в океан Василий Ломоносов. «Чайка» же, груженная уловом рыбы, шла к Архангельску. Разгрузив рыбу, она направилась к Курострову. Наступала сенокосная пора. Уходя на китобойный промысел, Василий Дорофеевич распорядился, чтобы Михайло справлялся бы в сенокосную пору уже сам, хозяином.
Шел июль. Уже несколько дней взметывались и быстро летели беломорские ветры, бурлили Двину и проносили в вышине полные грозой дымчато-фиолетовые тучи. Они набегали на солнце, на потемневшие двинские воды; на ельники и высокие цветущие травы с шумом лились дожди.
Случалось, гроза грохотала в полнеба, а другая оставалась ясной, и г стороне, у края горевших светлой каймой облаков, летела на землю светлая гряда солнечных лучей.
Еще не отшумит дождь, еще глухо стучат капли о покрывшуюся пузырями реку, а уже встают широкие северные радуги, прорезавшие светом уходящие вдаль тучи.
Иногда грозу проносило стороной, и лишь слышно было, как в идущих волнами тучах у горизонта бурлил гром, и видны были в облаках молнии — полосы рваного узкого раскаленного железа.
В этот день гроза как быстро налетела, так быстро и ушла в сторону, унесши курящиеся облака. Опять солнечный свет вспыхнул над придвинскими еловыми лесами, повисшими над рекой с высоких берегов. Пронизанные дождевой влагой высокоствольные ели на солнце будто стеклянные; никнут под тяжестью влаги их ветви. Ветер несет на реку лесной послегрозовой запах. Снова низко над водой рассыпались ласточки-береговушки, укрывшиеся на время дождя в своих земляных норках, пробуравленных ими в обрывистых берегах. За кормой гуккора ныряющим полетом идет волна чаек.
На высоком берегу, справа, видны уже Холмогоры, слева блеснули ели Палишинского ельника. Скоро «Чайка» пристанет к родному берегу.
На гуккоре шумно. В плавание Василий Дорофеевич уходил обычно не один, а с товарищами. Некоторые из них сейчас на борту. Их радует встреча с родным краем. А Михайло опять задумчив. Сколько раз во время плавания вспоминалось ему то, что говорил когда-то дед Лука. Вот и теперь он припоминает: «Как свое не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается». «Двух жизней на земле человеку не жить. Потому в одной своей не ошибайся».
Не ошибайся… Один раз он уже ошибся.