Не раздеваясь, а только сняв шапку, Василий Ломоносов сел на скамью подле двери.
— Ты здесь, Василий? Будто в Архангельск собирался.
— Да вот опять сюда завернул. Поначалу, перед Архангельском, нужда мне была заехать в Матигоры. В обратную сторону, то есть. А потом, едучи через Холмогоры, решил домой все же завернуть. Тебя повидать. Потолковать.
«Знает ли уже обо всем Василий? Пока глазом не сморгнет… Поглядим…»
И Банев выговорил спокойно:
— Что ж, потолкуем.
Василий Дорофеевич развязал кушак, стягивавший овчинную шубу.
— Жена-то тебе передала?
— Как не передать.
— Точно ли передала? Понял, о чем я просил?
— Понял…
— Ну, тогда все хорошо. А то поспешил я утром, тебя не дождался. А потом и тревога взяла: вдруг да неточно тебе скажут? Вот и решил я вернуться. Самому сказать. Да и метель подходит. Заночую дома, а завтра, как рассветет, в путь.
Ничего еще не знает…
Василий Дорофеевич поднялся.
— Погоди, Василий… Охолодал, чайку попей.
— И-то. Попить чайку. Морозище-то! Ух!
Василий Дорофеевич снял шубу и сел к столу.
Пока жена готовила чай, Банев, достав бумагу и взяв перо, что-то стал писать.
— Что это ты пишешь? — спросил Василий Ломоносов.
— Да тут дело важное. Вот и пишу.
Василий Дорофеевич поглядел на написанное. Вздохнув, он сказал:
— Не понимаю. Полезное дело грамота.
— И впрямь. Полезное.
Кончив писать, Банев вышел в другую комнату, разбудил уже спавшего сынишку и тихо сказал ему, чтобы бежал со всех ног в дом Ломоносовых и передал бы Михайле записку. Да чтобы никто не видел…
Получив записку, Михайло схватил котомку, уложил в нее книги, на ходу уже надел шубу, нахлобучил шапку и вышел из дому.
Начиналась сильная метель, и из темноты накатывали холодные клубы снега.
К дому Фомы Афанасьевича Шубного, стоявшему на отшибе, далеко от ломоносовского, Михайло прошел околицей по еле протоптанным кое-где тропкам, местами по глубокому снегу.
— Дядя Фома! Ухожу!
Михайло снял шапку. От быстрой ходьбы на лбу у него выступила испарина. Скинув полушубок, он рукавом рубахи отер пот.
— Ухожу, дядя Фома!
— Ну, в путь.
— Дядя Фома, вот что тебе сказать надо. Через неделю пойдет на Москву рыбный обоз, в котором будет и Христофоров Михаил Александрович, что до Москвы меня довезти обещал. Так передай ему, что в Антониево-Сийском монастыре[89] дожидаться буду… Фу! Немного вздохнуть!
И Михайло снова вытер пот.
— Все передам. Что ты так разгорячился?
— Отец нежданно вернулся.
— Что?
— Вернулся. Банев его у себя задержал. А тем временем я из дому ушел.
— Вон как, вон как.
— С отцом-то никак встречаться не следовало.
— Еще бы!
— Ну, теперь-то уж все. Из дому ушел. Малость вздохну у тебя, дядя Фома, а потом в путь.
— Ох, беглец, беглец! Считаться нам всем с Василием Дорофеевичем. Ох, считаться! Пашпорт-то выправил?
— Да.
— Покажь.
Михайло вынул из-за пазухи тщательно увернутый в тряпицу паспорт. Подойдя к огню, Шубный прочитал, что в нем написано. Он усмехнулся.
— Кто того добился?
— Случаем вышло.
И он рассказал, как все произошло.
Шубный отошел от огня и передал паспорт Михайле.
— Стало быть, в путь. Денег-то, когда тебя собирали, сколько набежало?
— Три рубля и еще немного.
— А кроме того, у тебя что есть?
— Самая малость.
— Небогато идешь. В дороге чем пособи, деньги береги, в Москве ох как нужны будут! Три рубля… Так…
Фома Шубный открыл запертый на замок сундучок, порылся в нем.
— Вот к твоему богатству еще три рубля.
И он передал Михайле деньги.
— В этом ли, как на Москву придешь, ученым людям показываться будешь? — кивнул Шубный на Михайлину холщовую рубаху.
— Больше ничего и не взял. Торопился.
Шубный снял с гвоздя китаечное полукафтанье[90]:
— На-ко.
— Спасибо! — Михайло стал укладывать полукафтанье в мешок.
— Малость узковато будет. Ишь, каков ты!
Михайло уложил полукафтанье, затянул мешок и привязал к нему оплечья из веревки.
— Много от тебя, дядя Фома, добра видел. Не забуду.
— И не забывай. Не след доброе забывать. Доброта — она вроде в тепле землю держит. А без тепла от земли и жизни не будет, ничего из нее не поднимется. Вот это и помни. Мир — он большой. И много в нем всякого — и доброго и злого. Ты еще не сказал, кто в волости поручился.
— Банев.
— На себя принял. Как с отцом-то поладит?
— Единственно он в таком деле с отцом добром и уговорится.
— Стало быть, сейчас. Ну, Михайло…
Шубный обнял Михайлу, и они трижды поцеловались. Вдруг Шубный прислушался и насторожился:
— Слышишь?
— Слышу.
Свистела вьюга. Шубный прислушался опять.
— Крутой полунощник пал. По такому времени в поле не ходят. Может, только-то по весне и найдешь того, кто в поле один сейчас случится.
— Да. В прошлом годе застыл так-то один наш куростровец.
— Стало быть, вот что: оставайся пока у меня. Схороню так, что никто и не найдет. Как кончится буран, пойдешь. Случается, такой быстро к концу приходит. К утру тихо станет. Может, и раньше. Оставайся.
— Зачем же, дядя Фома?
— Михайло, поостерегись.
Шубный кивнул в сторону окна.
— Милостив бог. Да и путь так-то уж знаю. И примета хорошая есть — все двинского берега держаться.
Шубный молча смотрел, как Михайло плотно запахнул полушубок, крепко повязал кушак и надел шапку.
— Всем, от кого добро видел, дядя Фома, поклонись.
— Поклонюсь. Без родительского благословения, Михайло.
— У матери был.
— Ну, мать на хорошее дело благословила бы.
Михайло направился к двери, вскинул на плечи дорожную суму. Шубный взял со стола свечу, вставил ее в фонарь и пошел за Михайлой в сени.
Михайло открыл дверь и шагнул через порог. Ветер ударил с размаху дверь о стену, задул фонарь. Михайло наклонился против валившего с ног ветра, стал боком, прижал правой рукой к лицу поднятый воротник, круто ступил, забирая правой ногой, раз-два, и пошел, упрямо наклонившись вперед, шагая в темноте через метель.