Иван Афанасьевич Шубный отправился к Сабельникову.
— Семену Никитичу…
Сабельников стоял около хлева и обтесывал топором тесину. Работал он усердно, по лицу струился пот, повязанные узкой тряпицей длинные волосы взмокли и липли ко лбу и щекам, под обсевшей спину мокрой рубашкой ходили лопатки.
Сабельников обернулся:
— А… Соседу.
— Бог в помощь.
— Спасибо на добром слове.
— Тес-то готовишь для чего?
— Да вот задумал хоромы новые себе поставить. Что, так располагаю, всему семейству моему ютиться в одной избенке да в холодной к ней горнице? Дай выведу дом — двужильный[49], с вышкой. И топиться тот дом будет и вверху, и внизу, и горница-то в нем теплая, да и в светелке печь поставлю. Во! Печей-то и не сочтешь!
— Что-то тонковатую тесину обтесываешь для таких больших дел.
— Ну, эту пока для курятника. Прогнило там. Как бы лиса кур не потаскала. В избу войдем или тут посидим?
— Тут посидим. В избе-то у тебя, чай, народу. А мне с тобой покалякать. Да так, чтобы никто не слышал.
— Во как! Ну, ну.
Шубный и Сабельников сели на сложенные у стены бревна.
— Вот про что я хотел тебе рассказать. Был я третьево дни в Холмогорах, в канцелярии. Дело случилось. Ну вот, сижу я, стало быть, и дожидаюсь. Приказный[50] вышел, и никого в комнате нет. Прискучило это мне сидеть. Дай, думаю, похожу, ноги затекли. Пошел я, а на столе книга большая раскрытая лежит, исповедная книга по холмогорскому соборному приходу. Взглянул я по любопытству; переложил один лист, другой. И вот вижу — Ломоносовы. И там значится, что Василий Дорофеевич Ломоносов и законная его жена Ирина Семеновна были у исповеди. И тут же проставлено, что Михайло Ломоносов в сем году, тысяча семьсот двадцать восьмом, у исповеди не был. И написано, почему не был. По нерадению. Прямо так и написано. И думаю так, дело о Михайле пошло куда повыше. Там ему решение и будет. Коготок увяз — всей птице пропасть. Видел я ту запись два дня назад. Ты мне ничего не сказывал. Стало быть, ничего о ней не знаешь.
Сабельников молчал.
— Ты что же? — спросил его Шубный.
— За такие дела наказание немалое.
— Вот и я так думаю. И по-всякому дело повернуть можно. А как ты да я — мы учителя его, которые грамоте еще наставляли и потом наукам обучали, то нам его и остеречь. Вот и давай совет держать. Потому к тебе и пришел.
— По этому делу?
— Мало ли?
— Нет.
Ни к кому не обращаясь, Сабельников сказал:
— Ищет парень. Человеку в жизни к настоящему его месту приставать следует.
И сказав это, Сабельников задумался. Вот он дьячок местной церкви. И сколько уж лет. Ему теперь пятьдесят шесть. Так, значит, всю жизнь на том и провековал. А ведь когда в подьяческой и певческой школе при Холмогорском архиерейском доме учился, первым учеником был. Ему эти мысли в голову часто и раньше приходили. И когда сам себе говорил он: сыт мол, обут, одет, жена и дети не по миру ходят, — будто успокаивался. Но, однако, ненадолго: червь начинал точить ему сердце, и понимал он, что не только такая, как его, жизнь и бывает…
— Ищет-то он, ищет. Только не сорваться бы ему в искании. Так можно сорваться, что и костей потом не соберешь.
— Все может быть.
— Ты не поддакивай мне, а подумай. Как парню помочь да поостеречь его. Вот это дело, то, что Михайло на исповеди не был, можно повернуть по-всякому.
— По-всякому и можно.
Шубный начинал сердиться.
— Вроде балагуришь. О важном тебе пришел сказать. Беду от Михайлы отвести надо.
— А беды Михайле не будет.
— Это почему же?
— Михайло по весне болел и у исповеди быть не мог. Вовсе не по нерадению случилось это.
— Болел? Что-то не припомню. Какой такой болезнью?
— Обыкновенной.
Шубный понял:
— И значит, ходить не мог?
— Как же это ходить, ежели он как в огне горел?
— По соседству живу, — рассмеялся Шубный.
— Да и я недалеко. Как в Холмогорах я был, где нужно, о Михайлиной болезни и сказал. Делу и конец.
— У тебя. Семен Никитич, сколько душ? Всего семейства-то?
— Сам восьмой. А ты что?
— Просто так. Ежели от должности твоей тебя отрешат, что, думаю, делать будешь?
— Бог не без милости.
— И то.