Осенью 1865 года в Петербурге собрались все балакиревцы. Вернувшись после летнего отдыха, встретились Балакирев, Кюи, Мусоргский, Бородин и Римский-Корсаков. Николай Андреевич особенно ждал этой встречи: он стремился наверстать упущенное за время долгого отсутствия в Петербурге.
Друзья соскучились друг по другу, по совместному музицированию, торопились узнать, что нового сочинил или задумал товарищ, что интересного совершилось или ожидается в музыкальном мире Петербурга, что появилось в литературе.
Наконец-то собрались все пятеро. По числу основных членов французы позже назвали содружество русских музыкантов «Пятеркой». Появлялись в этом сообществе и другие композиторы, но ни талантом, ни верностью кружку они не могли равняться с его главными участниками — щедро одаренными молодыми людьми.
Глава кружка, самый авторитетный в нем музыкант, Балакирев постепенно становился известным не только в Петербурге, но и за его пределами — в Москве и других городах России и даже за границей. О нем нередко писала пресса — как о композиторе, как о дирижере концертов Бесплатной музыкальной школы.
Много положительных рецензий публиковал в «Санкт-Петербургских ведомостях» критик, подписывавший статьи тремя звездочками (***). Секрет вскоре был раскрыт: такой псевдоним избрал себе Цезарь Кюи. В 1864 году началась его многолетняя критическая деятельность. «Цель моя,— говорил позже Кюи,— заключалась в пропаганде наших идей и поддержке композиторов новой русской школы».
Кюи выступал горячим сторонником Балакирева, высоко оценивал его как дирижера, часто писал о деятельности Бесплатной музыкальной школы. В одной из своих первых статей, которая была посвящена успехам и трудностям Бесплатной музыкальной школы, Кюи отмечал большую популярность ее концертов. «...Огромный зал Дворянского собрания всегда набит битком и дает полный сбор,— писал критик,— но все-таки, за исключением издержек по концертам, средства для годового содержания школы окажутся чуть ли не ничтожными... Нужны величайшее бескорыстие и глубокая любовь к делу, чтобы при таких условиях оно шло и развивалось...»
Бескорыстие и любовь к делу оба руководителя школы — Балакирев и Ломакин — проявляли в полной мере. И это давало положительные результаты. Школа, писал Кюи, «доступна всем. В числе учеников мы увидим и фабричных, и лавочных сидельцев, и гостинодворцев, и средний круг; и все их голоса с удивительным единодушием сливаются в музыкальных аккордах».
Воздавая должное Ломакину как руководителю хора, Кюи в то же время подчеркивал, что для оркестра нужен иной дирижер — такой, как Балакирев: «Что он мастер управлять оркестром, это он доказал»; «Оркестр в его руках гибок и послушен».
Ближайшие события подтвердили справедливость такой оценки.
В середине 60-х годов в России большое внимание уделялось проблеме исторической общности славянских народов. Немало говорилось и писалось об их историческом родстве, о необходимости их сближения в политической и культурной областях.
Идея сближения развивалась и в других славянских странах. В частности, она была поддержана чехами. В борьбе за национальную независимость против австро-немецкого засилья многие чехи стремились опереться на Россию. Эта тенденция естественно связалась с повышением интереса к русской культуре, искусству. В Праге, например, решили поставить обе оперы Глинки.
Сестра великого композитора Людмила Ивановна Шестакова немало содействовала осуществлению этого предприятия. По ее совету для практического руководства постановкой опер привлекли Балакирева,— его талант и преклонение перед памятью Глинки служили лучшей рекомендацией. Вероятно, сыграл также роль и общеизвестный глубокий интерес Балакирева к судьбе славянских народов.
Балакирев выехал в Прагу летом 1866 года. Однако эта поездка оказалась неудачной. В Германии и Австрии развернулись военные действия, Праге угрожали прусские войска, и композитору пришлось вернуться на родину. В конце года, когда сложилась благоприятная обстановка, Балакирев второй раз поехал в Прагу. А друзья в России стали с нетерпением ждать от него писем. Постановка опер Глинки за границей, выступление там Балакирева были для всех радостным и волнующим событием. Письма вскоре стали приходить. Стасов сумел еще раздобыть чешские газеты, так что члены содружества в Петербурге оказались в курсе всех дел.
Милию Алексеевичу было нелегко. Оперу «Жизнь за царя» к его приезду уже поставили, хотя и не вполне удовлетворительно. Руководить постановкой «Руслана и Людмилы» предстояло ему. Воплотить на сцене монументальное произведение Глинки, да еще силами нерусских исполнителей,— такая в высшей степени сложная задача стояла перед ним. Балакирев успешно решил ее. Справился он и с неожиданно возникшими дополнительными трудностями: в Праге нашлись люди, стремившиеся помешать работе. Однажды перед репетицией исчез дирижерский экземпляр партитуры. Но расчеты недругов не оправдались: этот инцидент вопреки их ожиданиям пошел на пользу делу: Балакирев провел репетицию пятиактной оперы наизусть! Все сразу увидели, какого масштаба музыкант приехал из России.
Справедливо полагая, что постановка опер Глинки в Праге — крупное событие, интересующее многих, Стасов посвятил ему несколько статей. 4 февраля 1867 года Балакирев провел премьеру «Руслана и Людмилы», и в тот же день «Санкт-Петербургские ведомости» поместили статью Стасова «Опера Глинки в Праге», в которой рассказывалось о подготовке этого спектакля, о его дирижере. «М. А. Балакирев с громадными музыкальными дарованиями, с глубоким и редким пониманием музыки соединяет самый примечательный талант дирижера и такую любовь к творениям Глинки, выше которой сам творец «Жизни за царя» и «Руслана» не мог бы желать от дирижера своих опер. Такой именно человек нужен был, чтоб впервые познакомить европейскую публику со всею великостью и оригинальностью глинкинской музыки»,— писал Владимир Васильевич.
В другой статье критик рассказал о постановке «Жизни за царя», а в третьей познакомил русских читателей с отзывами чешских газет. В них раскрывалось горячее отношение чешской публики к русским операм и первому русскому композитору-классику, высоко оценивалась деятельность Балакирева. «Это произведение сделало Глинку великим основателем славянской оперы, доказавшим, что славяне имеют свою собственную музыкальную речь и что им незачем говорить языком чужим»,— писали чехи об опере «Жизнь за царя»; «Глинка прежде всего — славянин и вместе — гениальный композитор»; «Если когда-нибудь будет стоять во всей полноте совершенства здание, называемое «славянская оперная школа», то о Глинке будут с благодарностью вспоминать, как о самом первом между теми людьми, которые, взяв за основание бесконечно богатые музыкальные элементы своей нации, ступили первые шаги для того, чтобы воплотить идею, воодушевляющую теперь уже весь славянский мир...»; «...считаем присутствие г. Балакирева у нас в Праге чрезвычайно благоприятным обстоятельством...» — эти и многие другие отзывы привел Стасов в своей статье.
17 февраля Милий Алексеевич вернулся в Петербург. Он и его друзья были довольны. Оперы Глинки впервые увидели свет зарубежной рампы, встретили горячий прием, способствовали укреплению русско-чешских связей.
Хотя друзья уже многое знали, все же Балакиреву пришлось снова и снова рассказывать о пребывании в Праге: и о волнениях перед спектаклями, и о чествовании, когда в театр пришел генерал-губернатор города и Балакиреву поднесли венок, и о том, как он обучал танцовщицу лезгинке. «Я приобрел громадную опытность как дирижер, поставивши сам «Руслана»,— говорил Балакирев. — Я теперь вполне дирижер».
Прошло около трех месяцев, и Балакирев вновь увиделся со многими из своих новых знакомых-чехов. На этот раз не в Праге, а в Петербурге.
В 1867 году в Москве открылась Всеславянская этнографическая выставка, на нее были приглашены чехи, сербы, хорваты, словаки, словенцы и представители других славянских национальностей во главе с крупными политическими деятелями. 8 мая гости прибыли в Петербург.
Торжество продолжалось несколько дней. В честь гостей давали спектакли, в том числе «Жизнь за царя», Академия наук провела специальное заседание, в зале Дворянского собрания состоялся парадный обед на 600 человек, во время которого хор русской оперы и оркестр исполняли чешские, сербские и русские песни. 12 мая в зале Городской думы был дан концерт под управлением Балакирева, получивший название «славянского».
К концерту готовились заранее. Тщательно составляли программу, отбирая «славянские» произведения. Хотелось исполнить и что-нибудь совсем новое, незнакомое. Балакирев, еще в Праге познакомившись с чешскими народными песнями, задумал написать чешскую увертюру. Римскому-Корсакову он подал мысль сочинить фантазию на сербские темы, для которой сам подобрал мелодии. Оба произведения были готовы к сроку.
В целом программа «славянского концерта» выглядела так: Львов — увертюра к опере «Ундина», Монюшко — сцена из оперы «Галька», Глинка — «Камаринская» и романс «Ночной смотр», Римский-Корсаков — «Сербская фантазия», Балакирев — Увертюра на чешские темы, Лист — фантазия на венгерские темы для фортепиано с оркестром, Даргомыжский — романс «Моя милая», Балакирев — «Песня золотой рыбки», Римский-Корсаков — романс «Южная ночь», Даргомыжский — «Малороссийский казачок». Солистами выступили певцы Ю. Ф. Платонова и О. А. Петров, пианист Г. Г. Кросс.
В день концерта здание думы было украшено флагами и гербами славянских стран, ярко освещено. Признательные гости тепло встречали каждую пьесу. «Камаринская» и «Сербская фантазия» по их требованию исполнялись дважды. Перед началом второго отделения чешская делегация приветствовала дирижера и вручила ему резную дирижерскую палочку из слоновой кости с надписью: «Славянскому художнику М. А. Балакиреву». После Увертюры на чешские темы Балакиреву поднесли большой лавровый венок с золотыми лентами и портретом Глинки.
Стасов в «Санкт-Петербургских ведомостях» подробно рассказал о музыкальном празднике. Он закончил свою статью пожеланием: «Дай бог, чтобы наши славянские гости никогда не забыли сегодняшнего концерта, дай бог, чтобы они навсегда сохранили воспоминание о том, сколько поэзии, чувства, таланта и умения есть у маленькой, но уже могучей кучки русских музыкантов».
Употребленное Стасовым выражение «могучая кучка» было подхвачено. Эту фразу стали повторять — кто уважительно, кто иронически,— имея в виду музыкантов, группировавшихся вокруг Балакирева. Слова Владимира Васильевича вошли в жизнь, навечно вписались в историю русской культуры, как и явление, символом которого они стали.
Балакирев стал одним из ведущих дирижеров Петербурга. Незадолго до выступления перед гостями-славянами он провел первое отделение в «общедоступном концерте», организованном Кологривовым (такие концерты Кологривов устраивал с 1864 года). Среди пьес, исполненных под его управлением в просторном помещении Михайловского манежа (ныне Манежная площадь, дом № 6, Зимний стадион), были увертюра Вагнера «Фауст», хоры из оперы Даргомыжского «Русалка», восточные танцы из оперы «Руслан и Людмила», хор Берлиоза. Вскоре после этого Балакирев получил предложение дирижировать концертами Русского музыкального общества.
Произошло это так. В 1867 году А. Г. Рубинштейн отказался от директорства в основанной им Консерватории и покинул Русское музыкальное общество. Одной из главных причин этого была тяжелая зависимость РМО и Консерватории от придворных кругов, от «высочайшей покровительницы», великой княгини Елены Павловны, которая направляла и контролировала деятельность этих крупнейших музыкальных организаций. Уход Рубинштейна был большим ударом для музыкального Петербурга. И Консерватория, и Русское музыкальное общество играли в жизни столицы огромную роль — в первую очередь благодаря их основателю. Встал вопрос — кому поручить руководство Консерваторией, симфоническими концертами.
На пост дирижера дирекция Русского музыкального общества решила пригласить Балакирева. Вероятно, такой выбор был подсказан Даргомыжским и Кологривовым, входившими в состав дирекции.
Балакирев принял предложение. Перед ним открывалась заманчивая перспектива широкой пропаганды шедевров музыкального искусства. Чуть ли не в тот же день он договорился с Мусоргским о подготовке и переписке нот интродукции «Руслана и Людмилы»: Милий Алексеевич загорелся мыслью исполнить ее на концерте Русского музыкального общества целиком, восстановив купюры, с которыми она шла в театре.
Каждый год, 2 января, в просторной квартире Стасова на Моховой улице собирались друзья поздравить хозяина дома с днем рождения. Непременно присутствовали здесь и балакиревцы. В 1866 году Мусоргский и Римский-Корсаков встретились в этот день у Стасова с Людмилой Ивановной Шестаковой. Вскоре с ней познакомились Кюи и Бородин. Балакирева же она знала с тех пор, когда он приходил к Глинке.
После страшного горя — смерти единственной дочери — Шестакова несколько лет жила замкнуто, ни с кем не хотела общаться. Но постепенно вновь стала появляться на людях, занялась пропагандой музыки своего великого брата, начала принимать у себя. И молодых композиторов она пригласила навестить ее.
Вскоре они пришли к ней. Потом еще раз. Постепенно встречи стали постоянными. Узнав о них, Стасов как-то задал Людмиле Ивановне недоуменный вопрос: «У вас, говорят, музыканят часто по вечерам, почему же я не бываю?» И тоже стал постоянным гостем Людмилы Ивановны.
Действительно, у Шестаковой «музыканили». Ей было приятно вновь оказаться среди талантливых композиторов, певцов, пианистов, к чему она, сестра Глинки, так привыкла. А гости, полные глубокого почтения к ней и к памяти ее великого брата, тоже с удовольствием посещали уютную квартиру на Гагаринской улице (ныне улица Фурманова, дом № 30), зная, что их встретят с любовью, что они найдут интересное общество. Сюда приходили А. С. Даргомыжский, О. А. Петров и А. Я. Воробьева-Петрова, солистка оперы Ю. Ф. Платонова и многие другие.
В доме Шестаковой царил культ Глинки: хранились его вещи, стоял его рояль, лежали книги и ноты, висели его портреты, всевозможные венки, ленты и другие символы почитания, полученные в свое время от ценителей его таланта.
На вечерах у Шестаковой пели и играли, много говорили о музыке, о последних концертах, о театральных премьерах, припоминали интересные эпизоды из прошлого. Сидя в кресле с каким-нибудь рукоделием, Людмила Ивановна с удовольствием слушала.
Очень скоро члены «Могучей кучки» стали чувствовать себя здесь просто и свободно. Подчас друзья с позволения хозяйки дома уединялись в ее кабинете, оставляя других посетителей в гостиной и не вступая в общую беседу. Это значило, что они решали какие-то свои вопросы, заканчивали споры. Случалось, им не хватало вечера. Тогда дискуссии продолжались на улице. «Я ложилась довольно рано и в 10½ часов складывала свою работу,— вспоминала Шестакова.— Мусоргский это замечал и объявлял громко, что «первое предостережение дано». Когда я вставала, спустя немного времени, взглянув на часы, он провозглашал: «Второе предостережение,— третьего ждать нельзя», и шутил, что им в конце концов скажут: «Пошли вон, дураки!» (слова из «Женитьбы» Гоголя, которого он обожал...). Но часто, видя, что им так хорошо вместе, я предоставляла оставаться дольше... Бывало, им мало дня для исполнения сочиненного и для толков о музыке и, по уходе от меня, они долго провожают друг друга, с неохотой расставаясь».
Мусоргский особенно тепло относился к Людмиле Ивановне. После смерти матери он, не имея семьи, очень нуждался во внимании, в участии. Шестакова проявляла много заботы о своих друзьях, и Мусоргский привязался к ней. «Голубушка наша, Людмила Ивановна» — так он обращался к ней в письмах. Композитор посвятил ей немало сочинений.
Шестакова высоко ценила талант Мусоргского, его человеческие достоинства. «С первой встречи,— вспоминала она,— меня поразили в нем какая-то особенная деликатность и мягкость в обращении; это был человек удивительно хорошо воспитанный и выдержанный...»
В середине 1860-х годов друзья сблизились с А. С. Даргомыжским. Балакирев, Мусоргский, Кюи уже давно были знакомы с ним, но тесного контакта не налаживалось. Александр Сергеевич знал, что молодые композиторы любили подтрунивать над посетителями его музыкальных вечеров, да и над ним самим. Он тоже при случае иронизировал над молодежью, которая низвергает авторитеты и выдвигает новые идеалы, но еще не создала, как он считал, сочинений, заслуживающих внимания. Даргомыжский был остроумным человеком, обладал даром сатирика — даже сотрудничал в журнале «Искра». На ее страницах ему случалось задевать и балакиревцев.
Со временем достижения Даргомыжского приобретали все более верную оценку. Восторженно была встречена возобновленная в 1865 году «Русалка». Новая постановка принесла автору заслуженную славу. Явственно обрисовался и облик композиторов «Могучей кучки». Каждый из них заявил о себе талантливыми и оригинальными произведениями. Взаимный интерес балакиревцев и Даргомыжского усилился. Этому способствовали также встречи у Шестаковой, звучавшая в ее доме музыка Даргомыжского и молодых композиторов — членов содружества.
Особенно возбудилось любопытство балакиревцев, когда они узнали, что Даргомыжский пишет оперу, к тому же необычную. Композитор решил положить на музыку маленькую трагедию Пушкина «Каменный гость», не меняя ни одного слова замечательного произведения. Он поставил перед собой задачу сочинить мелодии, музыкально выражающие интонации человеческой речи, и посредством их охарактеризовать героев. Таким образом, вся опера задумывалась в речитативно-декламационном стиле. Облик каждого персонажа должна была раскрывать присущая ему манера говорить. «Хочу, чтобы звук прямо выражал слово. Хочу правды» — так задолго до «Каменного гостя» сформулировал Даргомыжский свои творческие принципы. Теперь он воплощал их в небывалой доселе опере.
Члены кружка стали приглашать Даргомыжского на свои встречи, просили познакомить их с новым сочинением. Вскоре и композитор стал принимать у себя балакиревцев.
Еженедельно они приходили к нему на Моховую, и Александр Сергеевич проигрывал им музыку, написанную за прошедшую неделю. Она поражала мастерством, находками в мелодии и гармонии, тонкостью в воплощении чувств героев, разнообразнейших оттенков их настроений, малейших душевных движений. «Это был восторг, изумление,— вспоминал Стасов,— это было почти благоговейное преклонение перед могучей создавательной силой, преобразившей творчество и личность художника...»
Этот творческий подъем был тем более удивителен, что Даргомыжский был тяжело болен. «Пишу не я, а какая-то сила, для меня неведомая»,— говорил он.
К исполнению своей оперы Даргомыжский привлек двух талантливых молодых музыкантш — сестер Пургольд, которых знал с детства. Старшая — Александра Николаевна — прекрасно пела. Она была одной из лучших учениц Даргомыжского, глубоко усвоила его вокальную школу. Младшая — Надежда Николаевна — превосходно играла на рояле, обладала композиторским дарованием. Александре Николаевне в 1868 году исполнилось 24 года, Надежде Николаевне — 20 лет. Они вместе с дядей Владимиром Федоровичем Пургольдом жили в одном доме с Даргомыжским, этажом выше. Владимир Федорович, крупный чиновник, был страстным певцом-любителем. Он нередко устраивал в своей квартире музыкальные собрания.
Девушки взволновались, когда узнали, что будут знакомить с «Каменным гостем» Балакирева и его друзей. Однако первый же из участников кружка, с которым они встретились, очень понравился им. Это был Мусоргский. По просьбе Даргомыжского он взялся исполнить партию Дон Карлоса.
«Личность Мусоргского произвела на нас обеих впечатление. Да и не мудрено,— вспоминала Надежда Николаевна.— В ней было столько интересного, своеобразного, талантливого и загадочного. Пение его нас восхитило. Небольшой, но приятный баритон, выразительность, тонкое понимание всех оттенков душевных движений и при этом простота, искренность, ни малейшей утрировки или аффектации — все это действовало обаятельно. Впоследствии я убедилась, как разносторонен был его исполнительский талант: у него одинаково хорошо выходили как лирические и драматические, так комические и юмористические вещи. Кроме того, он был прекрасным пианистом, в его игре были блеск, сила, шик, соединенный с юмором и задором».
5 марта 1868 года новую сцену исполнили перед всем кружком, собравшимся в квартире Даргомыжского. Молодые музыканты восторженно отнеслись не только к музыке, но и к исполнителям. Тогда и завязалась их многолетняя дружба с сестрами Пургольд.
Случилось так, что большинство домов, обладавших для балакиревцев притягательной силой, находилось неподалеку один от другого. Встречаясь чуть ли не ежедневно, музыканты проделывали в центральной части Петербурга привычные маршруты: на Моховую улицу, к Даргомыжскому, Стасову или Пургольдам; здесь же рядом — на Гагаринскую, к Шестаковой; на Невский проспект, в дом № 84,— к Балакиреву (он переехал сюда в 1865 году).
Мусоргский до отъезда брата в деревню оставался в его семье (на Крюковом канале), затем около года снимал комнату в доме Чаплина на углу Невского и Большой Морской (где в свое время останавливались Улыбышев и Балакирев), наконец, осенью 1868 года поселился в квартире Опочининых в Инженерном замке. Близ Шестаковой на Шпалерной улице в доме Синебрюховой (ныне улица Воинова, дом № 6) теперь жило семейство Кюи. В отдалении находились Бородин и Римский-Корсаков. Первый, как и прежде,— за Невой, на Выборгской стороне, в здании Медико-хирургической академии. Второй большую часть времени проводил на Васильевском острове: на 15-й линии он жил, на Симанской улице (ныне улица Шевченко) располагался 1-й флотский экипаж, в котором он служил, в Морском корпусе жили брат Воин Андреевич и мать. Самый молодой в кружке, Николай Андреевич легко преодолевал солидное расстояние до центра и непременно являлся в назначенное место. Для Бородина помехой подчас становилась Нева. Литейного моста еще не было, переправа производилась через легкие наплавные мостки, которые в периоды осеннего ледостава и весеннего ледохода убирались, и сообщение с другими районами города прерывалось. Осенью 1870 года Бородин, не оставляя служебной квартиры, поселился у своего друга, профессора И. М. Сорокина, на Фурштадтской улице в доме Кононова (ныне улица Петра Лаврова, здание не сохранилось). Таким образом и он оказался в районе, где жили почти все члены «Могучей кучки» и их друзья.
Много месяцев в центре внимания кружка оставался «Каменный гость». Сам Даргомыжский отмечал, что его музыка приводит балакиревцев «в яростный восторг». Они готовы были слушать ее всюду, где бы ни собрались,— у автора, у Шестаковой, у Пургольдов. Уступая их просьбам, композитор каким-то непостижимым образом превосходно, в который уже раз, воспроизводил своим сиплым голосом партию Дон Жуана. Мусоргский перевоплощался то в трусливого Лепорелло, то в Дон Карлоса, Александра Пургольд пела партии Лауры и Донны Анны, а Надежда исполняла на рояле партию оркестра. Певцу-любителю Константину Николаевичу Вельяминову всегда поручали партии Командора и Монаха.
Окруженный молодежью, в атмосфере признания, 55-летний композитор был счастлив. Ему показывали новые произведения, рассказывали о замыслах. Он выступал в роли авторитетного судьи, критика.
Александр Сергеевич выделял Римского-Корсакова и Мусоргского. «Это большой талант, и надо его беречь, чтобы дать ему вполне расцвести»,— говорил он о Николае Андреевиче. Слушая музыку Мусоргского, он часто повторял, что молодой композитор пойдет еще дальше его. Даргомыжский видел в устремлениях Мусоргского что-то родственное собственным поискам. И. в этом он не ошибался. Гений Мусоргского в те годы раскрывался во всей своей полноте.
Вспоминая начало 60-х годов, Мусоргский позднее писал о себе, что сближение «с талантливым кружком музыкантов», а также напряженная «мозговая деятельность» в области науки и литературы определили появление целого ряда его «музыкальных композиций из народной русской жизни...».
Эти произведения стали подлинно новым словом в русской музыке. В них проступили наиболее характерные черты зрелого творчества Мусоргского.
Еще в юности Мусоргский задумывался, в чем сила музыки, какова ее роль, каковы задачи музыканта, композитора. Исподволь зрело убеждение, что как бы хорошо ни было сочинение, ценность не в нем самом, а в том, что оно несет людям. «Музыка есть средство общения с людьми, а не цель» — к такому выводу пришел композитор позже. Искусство обращено к людям, оно призвано будить их чувства, их мысли. Мусоргский мечтал о музыке, звуки которой, «как воспоминание о родной матери, о ближайшем друге, должны заставить дрожать все живые струны человека, пробудить его от тяжелого сна, сознать свою особенность и гнет, лежащий на нем и постепенно убивающий эту особенность...».
Помочь человеку «сознать свою особенность и гнет, лежащий на нем». Не русский ли народ имел в виду композитор — народ неповторимо своеобразный и угнетенный, рвущийся к свободе и скованный цепями?
Главную свою задачу композитор видел в непосредственном творческом отклике на жизнь народа. И чтобы решить ее, он считал необходимым понять, почувствовать, чем жив русский человек, русский крестьянин, не со стороны умильно любоваться им, а душу его постичь. «Не познакомиться с народом, а побрататься жаждется»,— писал Мусоргский. Его острый взгляд фиксировал своеобразные русские типы, интересные сценки. «Подмечаю баб характерных и мужиков типичных,— могут пригодиться и те и другие,— сообщал композитор Л. И. Шестаковой в 1868 году из деревни.— Сколько свежих, нетронутых искусством сторон кишит в русской натуре, ох, сколько! и каких сочных, славных». А в письме к Кюи отмечал: «Наблюдал за бабами и мужиками — извлек аппетитные экземпляры... Все сие мне пригодится... У меня всегда так: я вот запримечу кой-каких народов, а потом, при случае, и тисну».