Губин Андрей Тереньтьевич Молоко волчицы

Андрей Тереньтьевич ГУБИН

МОЛОКО ВОЛЧИЦЫ

Роман

ОГЛАВЛЕНИЕ:

Часть I. Между Кум-то реки, между Тереком

Старинная ночь

За Синим Яром

Тяга к Звездам

Дела житейские

Станичный философ

В Чугуевой балке

Казачья сходка

Змеиное золото

Обручение звезды

Казачье счастье

Гранильщик алмазов

Беспомощность

Зимний сад

Шашка я плеть государевы

Казачья свадьба

Плеть мужа

Сны вселенской сини

Чудный сад рассажу по Кубани...

Часть II. Как на линии было, на линеюшке

Пара колес

Казаки

Поединок

Молоко волчицы

Гражданская война

Время умирать

Осенние листья

Горы темные кавказские

Волчья сотня

Учение о черепе

Последний атаман

Бывают дни...

Хуторские сны

В Долине Очарования

Морские кони

Время жить

Облава

Добыт под песню

Часть III. У казака домик - черна бурочка

Скирд пророка

Воскресение

Золотое времечко

Станичный клуб

Ночные гости

В Чугуевой балке

Бутырский замок

Глеб и Мария

Освобождение Прасковьи Харитоновны

Звездный табор

Земля дорогих могил

Перед цветением садов

В гостях у Ермака

Синие горы Кавказа

Гильотина Михея Есаулова

Враги народа

Улица Большевистская

В городе Мадриде было

...В том саду будет петь соловей

План "Барбаросса"

Часть IV. А жена его да все винтовочка

Вынуть шашки наголо!

На родимом пепелище

День секретаря горкома

Операция "Украина"

Казачьи поминки

Встреча в будущем

Звездное пространство

Свободная конкуренция

На вершине

Мыльный пузырь

Конец света

Смерть "эдельвейса"

Прощание с оружием

У Воронцова моста

Хуторяне

Футбол по-казачьи

...потерявши, плачем

Пучок степной травы полыни

Поехали казаченьки...

Словарь

---------------------------------------------------------------

История братьев Есауловых, составляющая основу известного

романа Андрея Губина "Молоко волчицы", олицетворяет собой судьбу

терского казачества, с его появления на Северном Кавказе до

наших дней.

Роман глубоко гуманистичен, утверждает высокие социальные и

нравственные идеалы нашего народа.

---------------------------------------------------------------

Все старинные казачьи песни напела

мне моя мать - Губина Мария Васильевна,

урожденная Тристан (1900 - 1972)

свеча, зажженная в мире.

Итак - в память о той, которая

напела мне эти песни.

Часть I

МЕЖДУ КУМ-ТО РЕКИ, МЕЖДУ ТЕРЕКОМ

Ой да вы не дуйте, ветры буйные,

Ой да не качайте горы крутые,

Горы крутые персидские...

Ой да не бела заря занималася,

Не красно солнце выкаталося,

Ой да из-за леса того темного,

Ой да мимо садика зеленого,

Выходила из-за гор сила-армия

Шла сила-армия, казачья гвардия...

Попереди идет Гудович князь,

Он несет наголо шашку острую

Шашку острую, полосу турецкую."

Это гвардия царя белого

Царя белого Петра Первого...

Глеб Есаулов, юный казак Войска Терского, таскал скотине корм. Вечерело. Заметил узкий вечерний луч зари на мерзлых инейных кочках пустого серого база - как ремень багряного золота.

Любоваться некогда. Старался не наступать, широко перешагивал, когда нес от дальнего скирда сено на высоких вилах. Вот если найти такой в самом деле, длиной в сажень - на сколько бы фунтов потянуло! Или - задумался отыскать в горах тот таинственный папоротник, что в Иванову ночь светится резным огнем листа; с умелой молитвой сорви этот лист-клинок, и будет он клониться к земле всюду, где закопано золото, клад, чугунок с монетами или кольцами...

Спохватился: еще разок глянуть на красный ремешок на серых кочках база. Но полоски-луча уже не было. Быстроты вращения Земли юный казак не знал, как и не знал о самом вращении, но тоскливо почувствовал: как быстро летит время, меняя утро на вечер, зиму на лето, юношу на старика.

И чтоб не отставать, заторопился: до темноты еще успеет нарубить за сараем дров. На завтра уже нарублены, но запас спину не гнет, и запасы нужны немалые - впереди целая жизнь!..

...Снег срывался и таял у тусклой воды. Желтый лист длил последнюю пляску. Ночью кто-то убрал сады в вековую жемчужную сказку.

Ночь. Не пахнет шалфей. Тишь родимой земли. Вдруг проснешься в сияющем трепете: что белеет там - может, сады зацвели иль уснули там белые лебеди?

Между синими глазами двух морей юга России - раскосым Каспием и круглым Черным, - там, где Азия сорок веков смотрит на Европу, тяжким грозным переносьем нависли Белые горы Кавказа. У цоколя льдистых хребтов стелются солнечные долины, изрезанные каньонами, балками и лесистыми взгорьями.

Особняком от Главного хребта пасется стадо Синих гор. Под ними тихий подземный океан минеральной воды.

Тусклы были огни поселений. Когда да когда пройдет пастух с горсткой овец или пронесется, как черная птица, одинокий всадник в бурке, и привольно жилось тут зверю да ландышу, птице да барбарису...

Если же долины и горы оживлялись толпами воинственных пришельцев, то жизнь и вовсе надолго замолкала по их следу - по кровавому следу пожарищ.

Скифы и гунны, печенеги и персы, Тимур хромой, что прославил Вселенную курганами из черепов, гнали отсюда гурты скота и караваны невольников, оставляя здесь свои могилы, храмы, кумирни, аулы. Аланы, греки, римляне, турки так же оставили в этом диком цветущем краю так называемый культурный слой и память о себе наименованиями вершин и плоскогорий.

Горы стояли как запечатанные сокровищницы от сотворения мира.

Пылали жесточайшие религиозные войны за господство над душами - и, значит, телами - немало магометан вначале были христианами, а христиане ради жизни принимали ислам.

Со времен русского монарха Иоанна Грозного кавказские народы вливались под державный скипетр стонациональной России, не желая ига постоянных нашествий с юга, запада, востока. То же и при Петре Великом, при императрице Екатерине Второй. Царь Николай Первый силой, тактикой выжженной земли присоединил к гигантской империи последние островки аульных народов, остававшихся национально самостоятельными, но открытыми мечам любых завоевателей. С этого времени - после жестокой и наиболее длительной в истории войны - битвы на Кавказе прекратились до двадцатого века, когда произошли войны гражданская и Великая Отечественная.

В предлагаемом романе в пейзажах - в хронике нашей станицы - и пойдет речь о некоторых занимательных историях, связанных с трудами, сражениями, любовью, ненавистью, бедностью и богатством. И поныне рассказывают старики разные были и небылицы о прошлом.

Я же, охотясь в тех местах, лишь записал их как станичный писарь, кое-что опустив и немного прибавив для верности изображения.

Сидя на площади, у бочки, с шариковой ручкой за ухом и серебряным стаканом в кармане нейлоновой куртки, я вглядывался в лица молодых и старых, степенных и неугомонных, а когда в месячном свете мы шли гурьбой на мягкоковровый берег бешеной горной речки, то и в несущейся, как время, воде виделись кони, зори, покосы, стычки, дым или прекрасное лицо моей тетки Марии Федоровны Синенкиной.

Частенько захаживал я к ней выпить стаканчик-другой домашнего винца и поспрашивать насчет старинных казачьих песен, сложенных на биваках безвестными линейными поэтами-удальцами. Она охотно пела слабеньким голосом, рассказывала все, что довелось видеть, и только отказывалась говорить о себе и своей жизни, считая это неинтересным, - тоже думала, что все интересное где-то там, в Москве или на Курильских островах. Она-то и подарила мне большую серебряную чарку, из которой пивал се дед.

А вот старый казак Спиридон Иванович с удовольствием беседовал и о старине, и о своем нелегком житии - да и носили его волны житейские от Кавказа до Игарки, от Игарки до Мадрида. Преследуя белку или куропатку, много пожгли мы с ним пороха в стрельбе по фуражкам в высоких дубравных балках, где он сторожевал на ферме, решительно не умея, казачья косточка, быть пенсионером, отдыхать, лежать - "т а м еще належимся!".

В извилистом пути жизни он сохранил ясный ум, как Мария Федоровна беззлобное и щедрое сердце. И мне открылись картины ю р с к о й э п о х и и б р о н з о в о г о в е к а казачества, и его "золотого века", совпавшего с отменой буйного и своевольного казачьего сословия, что было последним тяжелейшим воссоединением Северного Кавказа с Россией русских с матерью-Родиной, обновленной в огненной купели революции 17-го года.

Постоянным фоном жизни людских поколений здесь остаются горы. За городом, поселком или станицей неспешно и грозно уходят в космос заснеженные взгорья, леса и балки, сглаженные снегами и светом предвечерья, будто склон одной огромной долины. В окаменевшей неподвижности синеют сизые космы облаков на гранях Большого Кавказа. Выше - чистое небо. Над горами, облаками и небом неправдоподобно высоко Эльбрус, Шат-гора, Грива Снега, корона Европы. Зловещая, космическая тишь. Приглашение к смерти, к бытию в камне и глине. К леденящему покою свирепых облаков, безжалостных пропастей и предательских лавин, дремлющих в ожидании человеческой жертвы.

Время действия романа начинается спустя столетие со дня заселения станицы - в лето господне тысяча девятьсот девятое, в кое припала юность наших героев, последних казаков буйного Терека и славной Кубани.

Место действия уже указано, хотя точности ради его следовало бы очертить до крохотного пятачка сказочно прекрасной земли в Предгорном районе, из конца в конец которого всадник проедет за полдня, а пеший пройдет за день. Однако во избежание патриотических споров, в какой именно станице все это случилось, и чтобы пальцем не показывали на соседа, скажем так: это случается всюду, где живут люди, всякий раз по-своему. Казакам не привыкать к дальним странам: прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили.

В туманной пелене грядой дремали горы-лакколиты, до каменных краев налиты нарзаном, богатырь-водой. Где ствол березы белой ник и никли кудри ив плакучих, пробился головой родник и зажурчал струей шипучей.

Текут года. Звенит в тиши ручей забывчивей и глуше. И разрастались камыши у поймы узенькой Кислуши. И кони, серый да гнедой, не смущены и зверьим лаем, брели сюда на водопой, как будто слаще тут вода им. За ними - люди. Как вино, играет, пенится соленый родник, пробившийся давно в скале от времени зеленой. Орлам и львам тут царство культа - их налепили тут везде. А тем коням доселе скульптор - на отдаленнейшей звезде.

И снова протекут года, пока узнают: не болото - а с серебром бежит вода, и закипит тогда работа. Узнают бабы, маету - от родников Горячих, Кислых они носили воду ту на ясеневых коромыслах. Ее в бутылки наливали с изображеньем царских птиц, и за границу отправляли, и в ресторации столиц.

И повалили господа, с кинжалом выставляя руку, зане целебная вода лечила их мигрень и скуку.

Лечился тут один поэт, чеканя строки на булате...

Молчит дуэльный пистолет в его казачьей белой хате.

Кружились листьями года. Росли в Предгорье города. Но прежде только вепря треск, медянки блеск да птичьи хоры. Безбрежно волновался лес, и спали молодые горы.

В громаде каменной брони навстречь ветрам, что с юга дули, как мастодонты, шли они на водопой и здесь уснули. Пророс кочевника скелет. Внизу желто от ярких примул. Цветут шафран и бересклет. Вот тур в полете тело ринул, Звенит капель. И весь апрель зарянки флейтовая трель.

СТАРИННАЯ НОЧЬ

Ночь была светлая, месячная, старинная казачья ночь. Над темными горами плыло казачье солнышко. Далеко внизу мерцали убого и сиро огоньки станицы. Скупо серебренной казацкой шашкой поблескивала, изогнувшись в долине, река - шум ее сюда не долетал. Могучие снежные горы спали, обнявшись с небом.

По узкой дороге чуть не отвесной крутизны медленно сползали стога сена и хвороста - ни коней, ни телег под грузом не видно. Кони садились на круп, как в цирке. Пахло потной сбруей, горячим дегтем, колесной мазью и паленым железом - из-под скользящих ошинованных железом колес, намертво схваченных коваными башмаками тормозов на цепях, летело кремнистое зеленоватое пламя жгутами искр.

Этот огонь злил Федора Синенкина, правившего третьим возом. Ему до смерти хотелось курить, но сзади на арбе, запряженной пряморогими татарскими быками, ехал его отец, дедушка Моисей. Он-то курил бесперечь, и порой ветерок наносил на Федьку, как звал его отец, пахучий дымок турецкого самосада.

Хотя Ф е д ь к е было за сорок, седела широкая борода и его сын служил государю, он не курил при отце, при старших. По заветам старой веры - а Синенкины старообрядцы - курить запрещалось, как и винопийство и бритье бороды. Но вера сдавала - и Моисей, и Федор курили. Федор с пеленок воспитан в презрении к табашникам и бритоусым. В детстве, бывало, увидит человека с трубкой или "козьей ножкой" в зубах - и бежит от него сломя голову, страшно, а на службе, скажи на милость, совратился никонианской травой. Когда это открылось, Моисей хотел застрелить сына "из поганого ружья", но передумал.

Всякий раз как отец останавливался на загоне, отставляя косу или плуг и сворачивая цигарку, Федор рысью бежал в ближайшую балочку покурить, для вида развязывая учкур на штанах, мол, нужда подпирает. Если Моисей замечал, что у Федьки нет табаку, он пересылал ему с погонычем мальчишкой или бабой своих корешков, а то клал табак на видном месте и уходил подальше. Так же поступал и Федор, но глотать при родителях дым травы, выросшей на могиле б...., совестился - ведь так можно и ускорить конец света, а он и так не за горами.

Дедушка Моисей зачем-то остановил быков, постоял, подымил и опять поехал. Может, вспомнил детство, когда побывал в горском плену, из которого выручила царственной красоты тетка Маришка, ставшая татаркой (татарами и Магометами казаки называли всех горцев и азиатов).

Раз пахали станичники тут, на Толстом бугре. Динь-дон, динь-дон тревожно зазвонил в станице колокол, приближались немирные горцы. Казаки живо поскакали вниз, а дед Моисея решил пройти еще круг, пока подъедут дальние пахари, да просчитался. Вылетели горцы из Третьей балки прямо на них. Деда сбили в борозду, отстегали плетками, а малолетку погоныча Моисея, как сидел на ярме, угнали в плен вместе с быками. Попал казачонок к хорошему татарину. Кормили, говорил, сытно - лепешки кукурузные, кислое молоко, бараньи потроха. Но дюже измывались татарчата над пятилетним казаком. И обувки хозяин не давал. Пас овец по снегу босым. Назначили за него выкуп - мерку серебра - примерно пятьсот рублей. Корова в те поры стоила пять рублей, женщина - семьсот, девушка нетронутая - тысячу. Года через два попался на глаза Моисей пожилой красивой татарке, заговорившей с ним по-русски. Она обняла худого, забитого, грязною мальчонку и заплакала. И недели через две Моисея вернули в станицу. Вырос он крепким, здоровым, только пальцы на ногах отпали, и он рано завел костыль.

При дележе угодий он получил косогор, где водились лисы, и на границе с татарами - красную рощу, в вечную родовую собственность. Косогор с весны покрывался алыми лазориками. Летом под ним травостой в рост человека от множества родничков. Зимой в снегах краснели ягоды шиповника. А в роще резали камыш на крышу, рубили оранжевый ивняк на плетни и сапетки, корчевали на дрова матерые пни. Пашни у казаков менялись каждый год, по жребию. Во дворе Синенкиных был минеральный родник, нарзан. В нем поили скотину, пили воду сами, месили на ней тесто. Царь выкупил такие родники у казаков, но только те, что возле "курса". К у р с о м называли часть станицы, ставшую со временем городом; там снимали квартиры приезжающие лечиться; от них казаки услыхали выражение "курс лечения" и использовали его на свой лад. Синенкиным поживиться не пришлось. Но жили не бедно. В хате две горницы. В одной помещались все четырнадцать душ семьи, другую, чистую, сдавали приезжающим лечиться господам. Исподники уже носили, а утирались, умывшись, мешками да парусами - брезентами для сушки зерна. Один ученый постоялец забыл у Синенкиных очки. Моисея бог не обидел глазами, но те очки он носил по праздникам для смеха. С годами семья поредела, пустив новые ростки. Моисей жил с бабкой, считался еще при силе и продолжал хозяиновать.

Спуск кончился. Тормоза убрали. Колеса тонули в пыли степной дороги. Дремалось на вздрагивающем двухвостом возу, стянутом посередке цепью и укрутками. Сзади Федора тихо сидела дочь, пятнадцатилетняя Маруська, уставшая в лесу до ломоты в теле. За возом трусил кобель.

Днем в золотых и сизых балках казаки валили топорами дубы, орешник, бучину. Перекуривать некогда. Пока стянешь с горы беремя, только и успеешь припасть на миг ртом к ледяному роднику, и опять вверх, на кручу. Обед скорый, без разносолов: сало с хлебом или тюря - в чашку набирают воды, крошат туда сухарей, луку, брызгают десяток золотистых монеток постного масла, солят и хлебают щербатыми ложками. Кавказ замирился давно, но случалось, в горах пошаливали стремительные, укутанные в башлыки всадники - пропадали охотники, дровосеки, скотина. Нет места для засад лучше гор: курганы, поросшие дубняком и кислицей-облепихой, узкие, темные ущелья, нависшие скалы - глухие волчьи и звездные владения. Станичники приезжали сюда с оружием, не в одиночку, спешно рубили лес и торопились в станицу засветло, крестились на каменные придорожные кресты - памятники зарезанным почтальонам.

Проехали шумную Каменушку, напоив коней и быков. Показались беленые казачьи мазанки. Кони и быки прибавили шагу - к кормушкам и кускам соли-лизунца. Наконец Моисей свернул в проулок.

- Кум, дай курну, аж ухи опухли! - просит Федор у поравнявшегося с ним казака. На лету поймал окурок в ладонь, жадно затянулся, пряча огонек в рукав. Маруська, подражая матери, деланно закашлялась.

Скрипящие возы разъезжались. Во дворах распахивались плетеные ворота. Казачки суетились у костров. На треногих таганках кипели котлы с кулешом, на сковородках вздувались румяными нарывами пышки. Федор слез с воза, размял ноги, бросил кнут семилетнему Федьке. Маруська торопливо ополоснулась у колодезя, схватила краюху хлеба и горсть чернослива из ведра, побежала на улицу, откуда неслась голосистая девичья песня.

- У, семидерга пройдисветная! - буркнул вслед дочери Федор и спросил жену, ловкую полнотелую Настю: - Учился изверг?

- Убей ты его, окаянного! - заголосила Настя. - Сама, как велел ты, довела до школы, прихожу с базара, а он, демон, рябого бычка пасет на музге.

Черный, как жук, Федька волчком кружился около припотевших коней, словно речь шла не о нем. Кони понятливо склоняли головы, чтобы малец мог снять хомуты.

- Вот нечистый дух! - восхитился Федор, вволю затягиваясь. - Скотину любит - хозяином будет. Нас, слава богу, не учили. Посадил меня батя в пять лет быкам на ярмо - погоняй! - и вся наука, а хлеб едим просеянный. Что толку с нашего ученого Сашки? Выкаблучивается, как свинья на бечевке.

Обрушив с телеги дрова, Федор прошел в баню - огневела она топкой в углу база. Поклонился сидящим с узелками соседям - ждали, когда напарится хозяин, первый пар ему. Постороннему могло показаться, что в бане с Федора сдирали кожу, так вскрикивал он под веником. После пара сел потеть на пенек, поминутно отираясь суровым рушником. Рядом, на перевернутом котле, потеет тесть, высокий, прямой дед Иван Тристан. Деду больше ста лет, но он с удовольствием слушает, как визжат в бане бабы-вертихвостки. Наконец вышла Настя, черная, здоровая, полная, розовая самка. Принесла казакам квасу. Федька по малолетству парился с бабами и девками, тер им рогожной мочалкой широкие, как корыто, спины. Как и мать, старается угодить чем-нибудь отцу.

Трогательно единение семьи после тяжкой и подчас опасной полевой работы. Радостно возвращение кормильцев домой. Настя расстелила на земле у костра крапивный, грубый мешок, нарезала хлеба, сняла с огня казанок с похлебкой. Сели наземь и чинно взялись за глубокие деревянные ложки. Федор выпил чарку, посолонцевал каспийской рыбкой - весной ездили на подводах рыбачить - и вместе с Настей и Федькой ждал, когда тесть первым зачерпнет из казанка. Потом пили чай, тоже ложками из общей деревянной тарелки. При этом важно задумались о своем превосходстве перед людями - не каждый в станице пил чай в будние дни. После вечери Федор расспросил жену, сколько выменяла она пшеницы на картошку - ставропольские голопупые мужики меняли баш на баш. Наметил на завтра ехать за сеном с Федькой и Маруськой на двух парах, хотя у деда Ивана ломило кости - к дождю. Помолились богу. Федор и Федька полезли на сеновал, ночи стояли теплые, а шелудивому поросенку и в Петровки холодно. Настя услыхала нетерпеливый зов мужа:

- Скоро ты?

- Иду, - стыдно отозвалась жена, гремя ложками.

Все стихло. Месяц сел. Ночь стала звездной и темной, хоть повыколи глаза. Языки пламени под таганком шевелились, как синие засыпающие змеи, выхватывая из темноты то пугливую голову жеребенка, то бурдюк с айраном, похожий на зарезанного человека. Потом послышались пререкания Федора с Настей - она недавно вытравила плод и хотел а лечь отдельно, но муж не позволил.

Деду Ивану не спится. Смерть забыла о нем, давно отозвав его товарищей на бессрочную в райских полках. Тихонько напевает то грустную "Ой, вышло вийско турецькое, як та черна хмара", то разудалую. Сын французского кирасира, казак Войска Терского, он помнит десяток иноземных фраз, прожил на Линии, бывал и в Санкт-Петербурге, удостоился высочайшего взгляда дважды. Под старость пас овец, упал с яра, с тех пор хромает, в черепе вмятина - яблоко поместится. Одет в потертый офицерский архалук, на ногах теплые чарыки* из шкуры ласкового козленка, которого дед сам выпоил, вынянчил, а потом зарезал. На узком сыромятном поясе висит самоделковый ножик с роговой ручкой, окантованной багряной медью, как генеральские штаны. Кремневый пистоль заряжен крупной солью - если станичные парни полезут в сад.

_______________

* Ч а р ы к и - крестьянская самодельная обувь из сыромятной

кожи (тур.).

Иван придумывает, чем бы заняться. Подкинул на угли узловатое корневище отродившей яблони. Старик великий мастер печь чурек - судьба научила. Нашел у Насти тесто, засучил рукава, раскатал лепешку, положил на чугунный лист, другим накрыл. Разгреб огонь. Сноп искр и ломкий синеватый дымок взметнулись в низкое, испещренное изумрудинками небо. Засыпал чурек жаром. Набросил на плечи рваную бурку - с речки потянуло туманом. Лежа на боку, греет старые кости. В молодости Иван, что греха таить, воровал скот у горцев - особенным манером, с помощью мусульманского бога: подскачет на коне к стаду, перемажет рога скотины свиным салом и пулей уносится вскачь. Горцы с омерзением гонят прочь оскверненных животных, дуют в роги, бьют в бубны, поют печально и гневно священные суры Корана, иль ля аллах... А Иван следит, когда можно будет завернуть в станицу изгнанных коров и быков. Слыл он и разорителем древних могил. В Чугуевой балке ему посчастливилось найти глиняный котел с битыми скифскими черепками и серебряной цепью. С тех пор так и ходил с лопатой. Разобрал монгольскую кумирню, из кирпича сложил хату. В захоронениях находил один скелеты, железки. Стало и это промыслом - нашлись чудаки из господ, которые покупали и кости, и рухлядь. Лет в восемьдесят Иван вскидывал еще чувал с пшеницей на плечо - пудов пять. А в давности, в расцвете, было так. Застрял он с возом в речке - подручный, правый, бык ногу повредил. Казак выпряг его, вставил в ярмо чугунное литье плеч и тащил воз по станице в паре с борозденным, левым, быком.

Всякое бывало за жизнь. Шумит и шумит Подкумок в садах. Иван помнит, как в юности вода понесла его с конем в кружило - еле выловили за станицей. Теперь таких половодьев нет, и речка куда меньше против прежней. И люди не те. Прожорливый, мелкорослый, завистливый люд. Ну да он свое пожил в золотом веке войн, товарищества и полудиких коней, когда первые поселенцы обживали славный Бугунтинский редут. Ему и самому хитро; день вчерашний не помнит, а что было давным-давно - ясно, как божий день. Коней Федора он не угадал бы на улице, а того, с которым бедовал в молодости, признал бы в любом табуне, - да только где его кости?

Звездный ливень притих. За калиткой кто-то терся, переступал. Приглушенно прыснули девчонки. Плетень скрипнул. К костру подошла Маруська. Накинулась на остатки еды. Громко жуя, спросила:

- Чурек, деда?

- Ага. Вон звездочку видишь?

- Над Бекетом?

- К Бештау спустится - поспеет чурек. Будешь?

- Спать хочется, вставать рано.

- Постой. - Покопался в газырях, где смолоду носил пули. - Держи! Кинул пару леденцов - за чаем утаил внучке.

Девчонка полезла на сеновал.

- Черти тебя носят! - спросонок ругнулась Настя.

От церкви донесся истошный женский вопль. Далеко завыли меделянские кобели барина Невзорова. Им отозвалась ревом сука Есауловых - ублюдок, помесь от собаки и тарного волка. И покатилась по ночной станице собачья разноголосица. На лестницу выглянул Федор. Дед Иван мирно ковыряется железкой в пламенеющих углях.

- Ктой-то, батя?

- Должно, Нюська Дрюкова рожает - плодущая, как свинья.

- Свиньей была бы - озолотилась.

- Не вразумил господь.

- За бабкой хоть послали?

- А у нее дети не живут - гуляет, сатана, до последнего...

Собаки утихли. Время тянется медленно. В конюшне звучно захрумтел ночь. Чешется бык - сарай шатается, рогом стучит о мазанный навозом плетень. Лениво забрехали собаки, и опять тишина.

Млечный Путь переместился над Кавказом, лег тревожным мостом от Эльбруса до Бештау.

Старик выдвинул из золы чугунные листы, сказал взбрыкнувшему жеребенку:

- Готов. - Крик бабы повторился в садах. - Еще одного скинула. Ай да баба - даром что без мужа!

Лепешка пышет горячим духом, жжет ссохшиеся ладони. А казак уже задумался вновь. Думы его в невозвратной стране, когда он, ровно коршун, налетал с молодцами на немирные аулы, жег леса, гонялся за мюридами и сам спасался от клинка и аркана, а после лихо напевал на биваках:

Братцы терцы, утешайтесь

Вы оружием своим...

ЗА СИНИМ ЯРОМ

Месяц исполнился. Затуманенным сиянием заливал он ребристые меловые курганы, перелески, осыпи. За Синим яром ночь уже сломлена. Звезда взошла. Запели третьи петухи. Станица просыпалась. В поля потянулись повозки. Был день, что год кормит.

Глеб Есаулов, парубок, выгнал на пастбище скотину богатого мирошника Трофима Пигунова, нанявшись к нему с весны. Трофим - мужик, иногородний, обязан уступать дорогу работнику, знатному родом казаку. Глеб не пользовался этим правом, хозяин платил хорошо, а в конце пастьбы обещал работнику пару молоденьких бычат. Есауловы жили небогато, и Глеб пошел на приработки, на оставляя своего хозяйства. Приглашал парня в каменную артель дядя Анисим Лунь, но Глеб не понимал городского рукомесла. Он жизнью доволен, как говорится, сыт, пьян и нос в табаке. Род Есауловых древний, дворянским родам не уступит, крестьянский род от Микулы Пахаря.

В лето от рождества Христова тысяча восемьсот одиннадцатое шли на Кавказ два полка, Хоперский и Волгский, а в арьергарде скрипели телеги воронежских мужиков-переселенцев. Тут у Синих гор и поселились они, записанные казаками, вольными людьми, исправляющими лишь царскую службу по охране отечества. Белые горы остались для станичников загадкой на сто лет - и рядом, и недоступен престол земли. Синие горы - ласковые, теплые, в зелени и ручьях минеральной воды. Лишь в ненастье преображались они, словно мирные селяне, облачившиеся в боевой наряд хмарно свивающихся туч. Приходило утро - и синие пахари знойно тянули в бороздах времени бесшумные плуги солнца.

Первая крепость - составленные кругом телеги, на стыках которых всю ночь горели костры, отпугивая горцев, медведей и трясучую лихорадку болот и камышей. Первый атаман тот, кто зорче видит, кто дальше слышит и лучше владеет клинком и ружьем. Первый редут казаки поставили на месте военного поста в кругу трех горных речек - пост возник в тысяча семьсот девяносто седьмом году. Обнесли редут каменной оградой с плетенными из кустарника дозорными вышками. Возвели деревянную Николаю Угоднику церковь. Отвели землю под пашню, под выпасы и кладбище. Сами ютились на первых порах в землянках. Строили из глины и камня хаты, тоскуя по русской, теплой, сухой надежной сосне, из которой от века рубили избы в России, да и не только избы - сани, телеги, дуги, ворота, тын, ложки, чашки, ковши, ступы, кресты, храмы, дворцы, люльки и гробы. Росли казачьи табуны, стада, отары. Арсенал охраняли бессменно. Несли караулы на дальних пикетах. Ходили на Линию. На неприметном сперва кладбище густо поднялась сирень, и на иных могильных камнях уже мох заточил слова.

Был темной, дикой и кизячной станице город подчинен. Архитектурою изящной гордится и доныне он. Театр в городе и школа, лечебниц корпуса легли...

В станице площадь стынет голо - на сходке там штрафных секли. Хатенки. Лебеда. Навоз. Быков мычанье. Скрип колес. Читать в станице не умели, хоть в хате рядом на постой поставлен был на три недели стихи слагающий Толстой. И Пушкин был сюда влеком. И здесь несется в дым и темень, не сожалея ни о ком, убитый на дуэли Демон.

В соседстве со Старицкими могила молодого генерала от артиллерии с нерусской фамилией, чем немало гордились впоследствии потомки Парфена.

Имя Гавриила Старицкого можно и сейчас прочитать на мраморной доске в Николаевской церкви - список георгиевских кавалеров станицы.

Детей Гаврилы из уважения к чину отца называли "Есауловы", что привилось. "Чей?" - спросили Ваську на службе. "Есаулов", - простодушно ответил станичник. Так и записали. Когда выяснилось, что Васька имеет фамилию, ленивый писарь перебелять бумагу не стал.

Славились Есауловы как собачатники и охотники. Не миновала родовая страсть и Василия.

О д н а ж д ы в з и м н и й д е н ь з в е н я щ и й, к о г д а м о р я с н е г о в м о л ч а т, у б и в в о л ч и х у в с о н н о й ч а щ е, п р и н е с з а п а з у х о й в о л ч а т.

Один волк вырос и дал потомство - смешался с белой татарской овчаркой.

Продолжив род, Василий Есаулов погиб "на усмирении армян и жидов". А скрестил он свою голубую казачью кровь с не менее знатным родом Мирных. Как-то вскорости после воли мужикам в России по Кавказу вояжировали государь Александр Второй и его венценосная супруга. На площади войскового города выстроили казачий полк. Медленно шла вдоль строя императрица, государь же стоял поодаль в свите генералов и министров. Долго шла государыня и вдруг, решившись и просияв, показала на стройного кавалера, нашего станичника Самсона Мирного: "Этот!" Кавалер едва не уронил винтовку. "На квартиру!" - бросил адъютант его величества, и высочайшие супруги укатили. Увезли Мирного в Санкт-Петербург. Однажды влетает в станицу тройка серебристой масти. Самсон, в черкеске генеральского сукна, вылез из коляски. Подождал, пока соберутся люди, приосанился: "Крестным отцом взяли". - "Кто?" - допытывались изумленные станичники. - "Да государь с государыней, внука их, Николая, крестил". И долго поил станицу, бросая шинкарям царские деньги и блистая граненым в позолоте оружием. Свою же казачью шашку Самсон лодарил на зубок крестнику Кольке, как называл в подпитии будущего, последнего императора России. Погуляв, Самсон простился с семьей, уехал в столицу, пробыл при Николае Романове двадцать шесть лет камер-казаком, и когда Николай взошел на престол, Самсон освободился и с великим награждением возвратился в станицу доживать век. Сыны его служили в гвардии, а жена не дождалась, померла. Младшую сестренку Самсона Пашку Мирную и выдали за Ваську Есаулова. Красноволосая Пашка, Прасковья Харитоновна вдовой растила шесть душ детей, но один в колодезь упал, засмотревшись на свое отражение в темном зеркале воды, двоих глотошная задушила. Выжили трое: Михей, Спиридон. Глеб. Росли в нужде, но гордо хранили фамильные заветы и военный реквизит семьи - плети, шашки, винтовки.

Учили с детства казака трем обязательным искусствам: владеть оружием, ходить за плугом, управляться с конями, овцами, быками.

На воды приехал великий князь. После военного смотра он пожелал послушать казачьи песни. Станица, не долго думая, поставила запевалой юного Спиридона Есаулова, ч т о з а п о е т в о д н о м к р а ю, в д р у г о м - к а к д е т и, п л а ч у т д е д ы. Спиридона еще в детстве советовали отдать в семинарию, пел он славно, с душой. Брали мальчика и проезжие артисты, но мать не пустила: "Какая у них, артистов, жизнь - на этом свете пой, а на том - вой!" Великий князь отметил усердие песенника и, когда фотографировался у источника, разрешил поодаль встать и Спиридону. Фотографию Есауловы получили с денежным подарком и завели ее в рамку.

Михей, старший, хорошо джигитовал и в тот раз отличился на скачках с рубкой, выиграв один из призов великого князя - кольт, отстав лишь от Савана Гарцева, пухлотелого атаманского сына, который резвее других вскакивал на коня, плясал на всем скаку в седле, ртом подбирал шапку. Оттого, что их дядя был камер-казаком, "воспитателем наследника престола", в станице не сомневались, что братьев Есауловых запишут в гвардию, а может, и в царскую казачью сотню, которая даже впереди кавалергардов открывает парад российских войск на Марсовом поле. Однако Михей и Спиридон служили на турецкой границе, хотя и родом и выправкой взяли. Подкачали лошадки, испортившие стать в упряжке, - пред царские очи нельзя.

Стезя младшего Есаулова, Глеба, вышла другая, хозяйственная. Дядя Анисим Лунь, каменщик, станичный пророк с серьгой в ухе, разговаривал по любому поводу цитатами из Библии или собственным суррогатом из этих цитат, станицу называл Иерусалимом, Вавилоном или "грозной пустыней Вирсавией, в которой мех воды дороже меха, наполненного серебром". Он так говорил о Глебе:

- Талант ему дан богом, и он не зароет его. Соломон у него за пазухой. "Будет он царем иудейским и римским, и многие дани соберет в житницы - ячмень и полбу, пшеницу и смирну самоточную, и елей чистый, выбитый из маслин". - Пророк отмечал приятную наружность паренька: "Блестящи очи его от вина и белы зубы от молока. Глаза у него, как ресницы зари". - Говорил о достоинствах Глеба: - "Праведный печется и о жизни скота своего". - От похвалы дядя Анисим переходил к порицанию и насмешкам: - "Любящий золото не будет прав. Многие ради золота подверглись падению, и погибель их была пред лицом их". "Все достается грядущим глупцам".

Еще подростком Глеб, набравшийся уму-разуму от старых пастухов, определил соседскую корову стельной, а ученый фершал сказал: яловая. Зарезали - в середке телок. У всех куры сроду и зимой жили на деревьях, а Есаулиха, по совету сына, перевела своих в сарай, кормила не только зерном, но и мясом, сбоями, и куры неслись, на удивление, почти круглый год. Утки станичников с весны уходили с выводком в лиманы и возвращались домой осенью. Глеб приучил своих кормиться и летом на базу, и птица у него крупнее. Станичные базы завалены навозом, заросли буйной лебедой. Глеб расчистил свой, вспахал, засадил овощами и даже на пологом припеке, где кустились лишь цепкие колючки, вырастил ядреные тыквы. Станичники говорили о Глебе проще дяди Анисима: с е м и п е ч е й о н х л е б е д а л и н а в о с ь м у ю п о з и р а л. Или: в рубашке родился. И верно, ходят казаки с бреднем по речке, а Глеб-пастух присмотрелся к прозрачной воде, красноспинная рыба прошла в мелкий рукав, сбилась под горбатым камнем. Пастух запрудил рукав, вода сошла, и он нанизал рыбу на кукан. Но он больше верил в поговорку: кто рано встает, тому бог дает. Его необыкновенно волновали телята. Да что телята - конскую душу понимал, не раз на скачках подсказывал господам офицерам, какая лошадь придет первой, но сам никогда не играл. Приписывали ему и колдовство, знахарство. О колдовстве дядя Анисим говорил из Ветхого Завета: "Ворожеи не оставляй в живых. Прыгающие через огонь, обаятели, самовидцы, тайноведцы, волхвы, гадатели, чародеи и волшебники подлежат смерти. Блажен, кто разобьет их младенцев о камень". Когда сглазили братца Михея, Глеб умыл его непитой водой с молитвой - и порчу как рукой сняло. Было и так. Есауловы продали корову, дня через три покупатели приходят к ним, поклонились в передний угол, сотворили кресты и говорят: "Нехорошо делаете: коровку продали, а молочко себе оставили - у вас пять четвертей давала, а мы и кружки не нацедим!" Прасковья Харитоновна не раз видала пляшущих при луне русалок водились они "под шумом" - водопадом у мельничной запруды, знала силу чародейства и заговоров, но тут не удержалась от смеха - какие они колдуны! А купцы на Глеба глядят и настаивают: "Отпустите молочко!" "Может, ужак ночью высасывает?" - предположил Глеб. Нет, ужак у них живет под полом хаты, на базу не замечен. Так и привели корову назад, и все поразились волхованию Есаулова парня - корова опять давала пять четвертей, пятнадцать литров. Она и дома молоко пускала только Глебу, и кормил он ее не одним сеном, а вволю давал жмых, бураки, картофельную барду. Зимой растил в кадушке траву, чтобы побаловать корову зеленым пучком, хотя пользы от этого никакой. Пробовал Глеб разводить на лимане и помидоры, тогда неизвестные в станице, хотя мать отговаривала его от нечистого занятия, потому что дядя Анисим в гневе назвал помидоры похотью сатаны.

Подворье у Есауловых чистое, благодаря додельным рукам матери и Глеба. Он и наследует его. Так велось исстари: девок выдавали замуж в чужую семью, старших сыновей выделяли на сторону, а родовое именье доставалось младшему, докармливающему родителей. Двор тянулся над быстрой речкой, обнесен низенькой стенкой извечно мокрого камня солонца. Строения крыты острым чаканом-камышом. На столетних ивах гнездовали желтые иволги, умеющие кричать как кошки. Хата вросла в землю, покосилась. Пол земляной. На чердаке битые горшки, сломанные грабли, вилы, разбитые ложа фитильных ружей, тряпье. Давно еще чистили колодезь и вытащили из ила ствол пищали изрядного калибра. Фунтов сорок пищальной меди стоили деньги, но Глеб и не подумал об этом и подпер стволом курник. Одно лето жил у Есауловых постоялец, рисовал на речке картинки и, уезжая, подарил одну хозяевам, с видом их двора на Белые горы. Какое-то время картина висела в горнице, потом попала в сарай, позже Прасковья Харитоновна обнаружила: сын заделал картиной дыру в свинухе, зато кабанчик был "как слизанный". Грамотный станичник сказал, что картины продают за деньги, но продавать картину было поздно: кабан залепил своими художествами ее беспредельную синеву.

...Тихо, пасом, провел Глеб стадо через Каменушку, усеянную лисьими норами. Из-за гор, как из переполнившегося золотого озера, выплеснулось солнце, хлынуло жарным солнцепадом в хлебородные долины. В полях убирались.

Синенкины ломали кукурузу. Золотились горки желтозубых початков. Сухой ветер устало звенел в лабузе. Семья работала вся. Дед Иван кашеварил, пристроив на рогульках казан. Несмотря на разницу в вере, Синенкины и Есауловы знались. Никто не помнит, что дед Иван происходил из католиков, он давно православный. Дочь его Настя тоже православная, но она самокруткой вышла замуж за старообрядца Федора Синенкина, и их дети староверы. Прасковья Харитоновна и Настя были подружками, а в молодости соперницами, обе любили чеканщика Федосея Маркова, которого женили на третьей, тогда-то и подружились они. Бывало, в праздники Настя обязательно идет из церкви к Есауловым, и сидят за чарочкой подружки, вспоминая короткое былое. Маруська же тихо примостится в уголке, палочку карамельную сосет, гостинец тети Паши. Иногда мать посылала девчонку за накваской к Есауловым, славилось их молоко, хотя Федор с той накваски молока не ел никонианское, "волчиное молоко". С радостью бегала девчонка и по другим поручениям, тайно глядела на Глеба, загоралась, как цветок, просвеченный солнцем, длинная, нескладная, ноги в цыпках. Как-то без памяти подбежала к парню, неловко сунула ему в руку свое богатство, кусок сахара. С недоумением посмотрел Глеб на девчонку. Обдало нежностью умоляющих глаз: не бей, не толкни, прими дар. А после сплюнул: старообрядка, некрасивая, ровно пужало, только на грядки ставить, ворон пугать. Сахар отдал коню нечистая пища, но конь не оскоромится.

В станице православные и старообрядцы старались не общаться. В лоле сближал святой труд. Да и как не поклониться тетке Насте, знаемой с детства. Мария и Федька сами поклонились пастуху как старшему годами. Федор смотрел вбок. Глеб низко поклонился деду Ивану, сняв шляпу белого войлока, и задержал взгляд на смуглой шее Марии. Косы девичьи связаны узлом, как хвосты коней в распутицу. Все бы хорошо, да уж больно высока, верба чертова. Глеб тоже ростом не мал, под носом чернеет первый пух, брови "как шнурки". На штанах аккуратные заплаты. Через плечо пастушья сумка вместительных размеров. В руках запаренная на огне палка. За спиной старенькое ружье. Пыхнула Мария. В снежно-синих глазах отсверки дальних ледников, сахарных гор. Не смотря же, уходи! А тут - будь ты неладна! коса развязалась, упала на спину, а такое и жениху видеть не дозволялось, только мужу. Кинулась девка в кукурузник, а Федька уже вырубил там серпом будылья, дальше бежать далеко. И вдруг ледники смешались с влажной синевой, растопились восторгом детской любви, отчаянной и молящей. Обоим вспомнился колючий звездный вечер. Глеб шел по снежной улице. Из-за ворот посыпались сапожки и башмачки. Парень поднял один. С визгом выбежали из калитки кудлатые девки и разочарованно узнали башмачок: "Маньки Синенкиной жених, а ей-то года не вышли!" Мария стояла тогда ни живая ни мертвая, заливаемая синими снежинками счастья. Глеб зачерпнул башмачком снегу, отдал девчонке и зашагал дальше. Мария стала мечтать о нем и на троицу подослала к Глебу братишку Федьку с замызганной бумажкой. На смятом клочке старой военной карты нарисован теленок. Детскими каракулями девчонка старательно вывела: "Напамить". И избегала Глеба - стыдно. А теперь он увидел ее с распущенной косой.

От ущелья - парным молоком из бурдюка - хлынул плотный столб тумана. Солнце летело сквозь него, как брошенный над горами диск. В станице зазвонили к заутрене. Казаки в поле крестились, поворачиваясь в сторону звона. Николаевский колокол двести пудов - слыхать по всем угодьям. Колокола других церквей пожиже.

Каша деда Ивана поспела. Мария вздрогнула - Настя пригласила пастуха перекусить чем бог послал. Федор угрюмо отвернулся, хотя пастухи на особом положении и кормить их не грех, даже если он татарин. Глеб долго, по чину, отнекивался. Наконец присел и брал из казана там, где брала тетка Настя, а ложка у него своя. После каши с салом ели "сыр" - творог, отдавленный булыжником через марлю. Поднесли Есаулову-сыну и бражки из тыквы-фляги, заткнутой ошелушенным от зерна кукурузным кочанчиком. Выпивший Федор подобрел, покрикивал на детей, угождал гостю деловой беседой, дивился хозяйской сметке парня. Считай, молоко на губах не обсохло, а рассуждает казак по-диковинному, видать, набрался этой премудрости на "курсу", возле господ, которым зимой продавал сыр и сметану. Мол, надо беречь леса, которые близко, они воду держат в родниках и речках. Пойму реки сделать садом. Проводить каменные дороги. Скотину отбирать племенную, а не всю подряд. Строить фермы на аглицкий манер, с молочным заводом в центре, и с гор потекут масло, мясо, кожи, шерсть. Не давать земле прогуливать. Деньги нажитые нести в банк, где, слыхивал он, на них еще деньги налипают, процент называется. А ежели с умом вести дело, можно и собственный банк открыть.

Ел пастух скоро - значит, и на работу бешеный. Зубы крепкие - палец в рот не клади, а шея - хоть ободья гни. Грамотой особенно не избалован, но читать умеет, пишет, правда, "как курица лапой", а денег, видать, посчитает и тыщу. И Федор открыл пастуху зеленого шелка кисет - "Папироса, друг мой тайный, эх, дым колечками летит". От табаку Глеб отказался, не употребляет. Этим еще больше расположил Федора, который втайне преклонялся перед некурящими.

Мария, глядя в землю, положила перед Глебом лучший кусок арбуза алый хруст сердцевины в сахарном морозе и черных семенах. Казак поблагодарил Синенкиных за угощение и пошел догонять едва видных коров. Напоследок дал совет выделить лучшие початки на развод и себе прихватил парочку "на племя". "Вылитый Парфен Старицкий! - качал головой дед Иван. И тот, царство небесное, норовил с одного быка две шкуры стащить". Это звучало как признание. Мария сидела тихая, светлая. Федька подложил ей вместо хлеба початок. Она, не глядя, откусила. Родные засмеялись, переглянулись - растет телочка.

Стадо ушло в горы, где приезжие господа находили окаменелости первобытной жизни, следы Сарматского моря, юрские раковины, отложения с отпечатками морских гад. Раз и Глеб нашел отпечаток рыбы о двух головах с обоих концов тела головы, и подивился силе господа.

Отсюда хорошо видно нашу станицу. Она лежит на дне вытянутой горной чаши с отбитым краем. Там, где чаша отбита, вечно стоит туман. В чаше его губило солнце. На горах свежие ветры. Далеко внизу кружат ястребы. Еще ниже игрушечные хатки, порядки улиц, колокольни с крестами: на православных - медные и золотые, на старообрядской - серебряный. Темнеет массив курсового парка. От станицы ползет чугунка, зеленая гусеница с черной дымящей головкой паровоза. Приглушенный, невнятный гул. Слабое пенье кочетов. Синеватый дымок печали. В станицу упирается головой длинный бугор, сверху похожий на ящерицу, глаза - ямы, где брали глину.

Мигом из перелеска вышло облако, уронило холодные капли. Трава влажно запахла. Пастух набросил на голову и плечи пустой мешок, притулился в пещере. Медленно движется стадо, выше и выше. Яркая солнечная зелень отлогого дна глубокой балки - прекрасный корм, коровы замедлили ход. Голубеет терновник в расщелинах серебристо-желтых скал. Сопредельная скалам маложизненная долина на горах с редкой суровой травой. Долина усеяна ржавыми каменьями в тысячелетних язвах лишайника. Ветер гонит неспешно и неостановимо отары страшных живых облаков - причудливо рождают они глазу изображение морей, городов, зверей неведомых и богов незнаемых. Грозно движутся тучи - рядом. Выше туч обрывистые вершины, как груды сырой синьки. Над ними изломанная цепь снежного хребта. Царствуют над миром рафинадно белые шатры великой Шат-горы. Она тоже близка, но недоступна. От горного величия пастух смущается душой, понимает свою человеческую ничтожность и в робости гонит коров вниз, к земле, к людям - страшат обители одиночества.

Час успокоения подошел. Под зеленым взгорьем задремало насытившееся стадо. Лежит на мешке и пастух. От темной дубравы тянет прохладой, стариной, волчьими сходками. На пастушеских тропах вечная новизна природы. Пастух - древнее святое ремесло. Хотя спокон веку в пастухи шли наибеднейшие, недалекие и незадачливые, но того богатенькие не знают, что пастух - царь в своей вотчине и вотчина эта беспредельна. Нелегко тут в холода, туманы, дожди, зной и бескормицу. Зато весело ходить поздней осенью по дворам, собирая посильную дань монетами, зерном, кругами масла. Зато радостью вспыхнет сердце, когда дальние пригорки вдруг расцветут маками - бабы в алых шалетках идут на стойло доить коров в обед. Тут пастуху праздник. Есть с кем перекинуться словцом, а слова в поле дорого стоят. Бабы несут ему и пышку на сметане, и кружку толченной с салом или выжарками картошки, еще теплой, пахнущей печью, пару увесистых яблок, а молочко парное рядом - умирать не надо. Глеб пасет скотину Трофима Пигунова, но он себе не враг, смекалкой бог не обидел, в стаде ходят десятка полтора и чужих коров отменных хозяев, доверяющих ему. Атаманша Лукерья Гарцева и та гоняет коров к внуку "есаула". Старые казачьи песни, что тихо напевают бабы на стойле, мешаются в крови пастуха с близкой синевой неба, ковыльным ветром, ароматом могучих цветов. Странное волнение слабит плечи парня - теснит, пугает и томит красота горного мира. Рядом с этой красотой станица мизерна с ее плачем и смехом, мгновенным счастьем и долгим дымом забот. Однако волнение пролетает скоро, как ветер, как облака, и к вечеру мысли у пастуха другие. Вечером он входит в станицу, как запыленный путник после многолетних странствий в пустыне входит в златоверхий, с червонным пеньем колоколов, богатый, сказочный город, привидевшийся еще в детских снах. Но до вечера пока далеко.

С обеда погнал скотину в сады, на водопой. Тут тихо, светло, грустно. Одиноко краснеют забытые яблочки на ветках. Тянутся паутинки. Тяжело машут крыльями вороны. Глеб насшибал яблочков и чуть не наступил на позднюю гадюку - припозднилась, богом выделен некий день, когда все подземные существа уходят в норы на зиму. Змея вяло повела граненой головкой, попыталась скрыться. Увы, пастух размозжил ее голышом-булыжником и бросил в речку. Напоив коров, двинул стадо на Яблоньку, на огороды. Там капустные листья, мелкие бураки, сырые обмолоченные шляпки подсолнухов. Коровы у него сытые, гладкие. Особо, с руки подкармливает свою Зойку и обещанных за пастьбу бычат. Голуби-дикари, струнно протрещав крыльями, вспорхнули из-под ног. Ползком добрался Глеб до балочки, промочил ноги, прицелился, но по косогору бежала лиса с птицей в зубах - парень засуетился и промахнулся.

Побегав за лисой по мочагам, плюнул и сел вырезать свистки и дудочки из ивы, ребятишкам.

Синеет седой Бештау в белом башлыке тучки. Пахнет вялым листом, поздней ежевикой, вишневой корой. Мягкий солнечный свет. Быстро бегущие по земле тени облаков. Прозрачные дали. Печаль. Сладко думается пастуху о будущем. Он уже мечтает о земле и семье. Ухажерок у него, считай, еще не было, и поэтому в думах он представляет на своем дворе ближайшее воспоминание - Марию Синенкину, которая не умела и крохточку утаить от людей. Думать все позволено. И вот она провожает его спозаранок в степь, вечером встречает, моет, кормит, ласкает. Скорей бы зима - время свадеб. Но день течет медленно, как ход туч или стада. Чтобы скоротать время, пастух придумывает себе разные промыслы. Он всегда походя рвал ягоды, ловил рыбу, плел на продажу сапетки, собирал аптекарю важные травы и корни. Однажды после громового с молоньей ливня обнаружил в пенном яру огромный череп. Рысью бежал к дому пристава, где жил Арбелин-князь, раскапывающий кости. "Динотерий из миоцена!" - восхищенно сказал князь и дал Глебу золотой. Попутно обмерял голову казака - и это удовлетворило его: "Долихоцефал!" (Длинноголовый, ариец).

К минеральному ключу подошел зверовидный бугай. В три глотка осушил родничок, подождал, пока наберется снова, опять выпил. Помахивая хвостом, отошел, заел соленую воду свежей травкой и только хотел лечь на припеке, забунил, шумно нюхал и рыл землю - учуял кровь. Коровы тревожно подмыкивали своему повелителю. Спокойными оставались лишь холостые бычата. Выложенные, они не узнают ни радостей любви, ни крови сражений, ни страха смерти. Их удел ярмо. У них и рога похожи на коровьи. Глеб отогнал недовольного бугая от травы и поднял с земли бычий рог, след недавней схватки, и стал чистить его - янтарно-зеленый с белым концом рог могли купить виноторговцы или чеканщик Федосей Марков.

Полдничая, Глеб присмотрелся к Маньке - корова начала телиться, а хозяева считали, что срок через день. Отогнал коров, принял теленка, помог Маньке опростаться, закопал "место" - утробный мешок теленка. Приказал Цыганке, волкопесьей суке, гнать стадо, сам пошел передом с теленком на плечах. Манька жалобно трусила за пастухом.

Солнце шло на закат. Солнце всходит - пастух с ума сходит, солнце садится - пастух веселится. С полей тянулись возы с красной соломой, картошкой, кукурузой, с цурпальями трескучего подсолнечника - на топку. Когда стадо, переплыв речку, вошло в станицу, полная луна выкатилась на востоке. Поднимался вечерний туман, заволакивал сады и хаты. Мычали коровы, избавясь от опеки строгого пастуха. Блеяли овцы и козлята, расходясь по закутам. Бабы собирали на улицах горячий навоз в ведра, толковали, скоро ли вернутся казаки со службы, - бабушка Маланья пользовалась слухом, что возвращаются.

Вышла хозяйка, осмотрела теленка и поднесла пастуху чарку водки за труды.

ТЯГА К ЗВЕЗДАМ

Божья искра тлела в роду Синенкиных. Владея сохой, ружьем, шашкой, они тянулись к грамоте, книгам, ученью. Дед Иван Тристан хорошо знал некоторые главы Писания, читал стихи убитого наповал близ станицы поручика Тенгинского полка Михайлы Лермонтова, некогда числился грамотеем. Но и зять его Федор, прежде чем свернуть "козью ножку", прочитывал по складам клочок печатной бумаги, умел и считать, но только до двадцати - тридцати, дальше запутывался, ибо считал на цыплятах и надо было помнить каждого цыпленка, потом выучился считать на палочках. Иное дело Сашка, первенец Федора, этот и миллион посчитает. Но старший сын позорил семью непомерной ученостью.

В детстве еще недоглядели, а были в хате, в пшеничном закроме, будь они прокляты, какие-то книги. Сашка и пристрастился к ним, наученный читать гимназистами. Ест - в книгу глядит. Ночь на дворе - при коптилке читает. Скотина в потраву зашла - Сашка глубокомысленно сидит на меже, читает. Федор напился и те книги пожег, Сашка уходил на "курс", читал там вывески и газеты, оставленные господами у источников. И зачитался. Раз повел коня поить, а сам в одних подштанниках - вся станица легла от хохота. Отец бил его, уговаривал бросить запойное чтение, и, чтобы не повредился малый головой из школы его забрали. Сашка учился тайно. А потом что учу дил! Пристроил на крыше какое-то взиралище и по ночам в упор рассматривал божьи звездочки. Федор шестом сбил дьявольскую конструкцию, пожаловался попу. Батюшка предал анафеме юного отрока, но отрок продолжал сатанинские упражнения на тополе - смотрел в трубу на светила.

Всем известно, что господь запечатлел на Луне картину: Каин убивает Авеля, брата своего, а Сашка доказывал, что это на Луне горы вроде станичных. После этого и умные люди считали Сашку дурачком. Царю службы он не проходил, уехал учиться в дальний город Кишинев. Денег на это ученье пошла прорва, а делать нечего, ругайся не ругайся, а посылай скудные рубли сыну, экономь на семье. Частенько Федору приходилось моргать в казачьем кругу, когда собирались выпить в складчину, у него в кармане вошь на аркане. Приехал сын на каникулы, и хоть на улицу не выходи - засмеют. Коротконогий, скуластый парень одет в белые рогожные штаны, на башке шляпа соломенная, а на ногах не казачьи сапоги, а какие-то, прости, господи, штиблетки - рядом стоять стыдно, а ведь родился в казацком роду!

В двадцать лет он имел два диплома и блестяще знал французский язык, умиляя деда Ивана. Но дела себе по душе агроном и химик найти не мог. Учиться еще рвался, но Федор решительно отказался помогать сыну, вечному студенту. Сашка пробовал учительствовать, но в школе не удержался. Пробовал безвозмездно просвещать станичную детвору на выгоне, но казаки побили его: сам зачитался - на других порчу не напускай. Да и дядя Анисим Лунь прокричал к месту: "Кто умножает познание, умножает скорбь". Тогда Александр ушел в привольные равнины Бештаугорья, обосновался на брошенном хуторке, разводил некий диковинный сад. Сильно пугал этот сад священника на одном корне противоестественно росли груши, сливы и абрикосы. Родные, конечно, любили Александра - той жалостливой любовью, которой жалеют в семье калек: слепых, глухих, придурковатых. Уплетая материн пирог, сын с жаром говорил, что пришло время обнести Синие горы изумрудным кольцом садов и виноградников. Сначала мать, потом подросшая Мария бегали на хутор постирать ему бельишко, сварить горячего. Посещали молодого ученого и господа, любовались садом, брали советы, покупали прищепы. Художница Невзорова Наталья Павловна однажды тоже пожаловала к нему и написала с него "Портрет молодого человека с небесным глобусом" - Александра волновали проблемы мирозданья, происхождение Вселенной, ночами он смотрел в самодельный телескоп на звездное небо. Мирская чадь избегала ученого агронома. Не удался старший сын в семье строевого казака Федора Синенкина. Но господь бьет равномерно, через раз.

Надеждой, честью и опорой рода явился второй сын, Антон. Сперва и он потянулся по ученой дорожке, не радуя Федора. Сызмальства Антон околачивался возле своего крестного отца, курсового доктора медицины. Помогал мыть инструменты. Незаметно доктор привил крестнику любовь к медицине, доверял гордому подростку делать несложные перевязки, пользовать больных порошками. Не дело казака, конечно, ковыряться в человечьих потрохах - его задача наносить раны пулей и пикой. Но пика в каждом дворе, а хирургический ланцет только у доктора, и Антону уже ведомы такие слова и выражения, которые и не снились станичным хлопцам. Понятно, отрешиться от воинства настоящему казаку невозможно, и в мечтах Антон видел себя в белом халате, а под халатом золото офицерских погон, военный врач. Антон был одной присяги с Есауловым Спиридоном, но еще до службы всеми правдами и неправдами добился вызова на экзамены в военно-фельдшерское училище в городе Тифлисе. Федор воспротивился намерению сына и денег на дорогу не дал - в то время еще учился Александр. Деньги дал крестный отец Антона зашили их в нательную рубаху. Напекла Настя лепешек, зарубила курицу на дорогу, и с молитвой проводили его на чугунку.

Из города Тифлиса пришли два обнадеживающие письма - экзамены сдал отлично. Синенкины показывали письма всей станице, снедаемые честолюбием, будто сын уже стал офицером. В ненастный осенний вечер, когда семья сидела в потемках - керосин берегли, освещаясь рдеющим зевом печки, в окно будто кто поглядел, аж мороз по коже. Но мать, Настя, угадала сразу: "Антон!" и все сжались от ее крика, полного тоски и недобрых предчувствий. Сын вошел мокрый, захлюстанный, перекрестился на образа, поставил в угол сумку и остался стоять, упираясь головой в потолок. Большой наплыв дворянских детей закрыл ему доступ в училище. Заплакала Настя, утирая глаза передником. Шмурыгал носом малолетний Федька, не понимающий слез матери, ведь братик вернулся - радость какая! На печи торопливо сморкался дед Иван. Федор помял табак в кисете и вышел на баз "скотину проведать". Всхлипнула Маруська, с болью глядя на любимого братца, все бы, и жизнь, отдала за него. Мать достала с загнетки чугунок с пшенно-тыквенной кашей, сваренной на молоке.

С весны Антон взялся за плуг, выкраивая время на занятия "Брось, - от души советовал Федор, - мы в люди не выйдем, казну надо большую, Сашка и так все жилы вытянул". Светлоглазый, лобастый парень не бросал. Через год, по протекции полковника Невзорова, поехал Антон в столицу южного казачества Новочеркасск, в юнкерское училище. Посмотрели офицеры на его латаные сапоги, на темные от полевых работ руки - решили не принимать, ибо демократия, по их мнению, приводила к пошлости и оскудению истинного офицерства. Но просьбу знаменитого на всю Россию полковника уважили, к экзаменам допустили. И подивились немало: грамотно, не хуже иного дворянина, отвечает хлебороб, ум чувствуется глубокий, да и рост приятный, военный. Тогда задают ему дополнительный вопрос, посмеиваются - кадровые теоретики путались в нем, имел он два ответа, и каждый можно истолковать как правильный или неправильный. Пот прошиб казака. Пол уходит из-под ног. Напрягся. Вспомнил, как в детстве разорял гнездо коршуна и сорвался со скалы, повис на кустах барбариса и, цепляясь ногтями за камни, спустился на темно-зеленый бугор. Или идешь с косой в лимане, сил уже нет никаких, ноги подламываются, перед глазами медленные золотые мушки головокружения, а передний не останавливается, знай машет себе косой, а сзади у пяток другая коса вжикает - и идешь, не бросаешь ряд. "Ваше высокоблагородие, дрогнул голосом. Антон, - я это понимаю так..." И дал третье решение вопроса, оказавшееся универсальным. Решил задачу, непосильную экзаменаторам. Загомонили офицеры, склонились над картами, учебники листают - блестяще ответил терский казак. Доложили генералу и в виде исключения зачислили Антона в юнкера. Доктором ему стать не пришлось - и слава богу: удел казака - передний край, а не тыловые лазареты. Тут Федор сыном гордился.

А вот Маруська - опять наказание божие. Уродом ее не назовешь, а плюнуть вслед хочется - большая светлокосая голова, длинные тонкие руки с длинными пальцами, а ноги ровно саженем отмерены. В тринадцать лет она сравнялась ростом с отцом, невысоким казаком, перегнала сверстниц. Играет на речке с подругами, и оторопь берет прохожих: желтоносая сатана в куклы играет - возьмет по девчонке под мышки и переносит через воду. "Вы бы ее связывали на ночь бечевками, - советовали Синенкиным. - И под дождь не пускайте, чтобы не росла. Экая махина, ровно Старицкова верба!" Старые станичники припоминали: дед Иван лет до шестидесяти был страшенного роста, потом принизился. Еще когда он пошел зятем в казачью семью, пришлось прорубить в хате новый дверной проем, чтобы Иван не бил лоб. За свой устрашающий рост он имел от станичных детей справедливое прозвище "Дядя-достань-воробья". Маруську называли грубо - "коломенская верста", "длиннобудылая". Сколько могла, она горбилась. Федор вставал на лавку, давил руками на тонкие плечи дочери, пока она не начинала плакать. Настя водила ее на заговор к знаменитой бабке Киенчихе, дабы остановить непотребный рост.

Девчонка росла. Милая, нескладная, сероглазая. Смотрелась в зеркальце, купалась на девчачьем месте, бегала смотреть невест на свадьбах, сладко замирала при виде венца. В довершение к росту у нее был еще один неладный знак: светлели, наливались майским солнцем, спелой пшеницей волосы. Волосы у казаков ценились черные, а кони - вороные. Большой рот открывал прекрасные зубы. Федька Синенкин рассказывал казачатам, что у сестры за первым рядом зубов есть второй - остались три молочных зуба. "Да у нее и хвост растет!" - плевались подростки при виде несуразной девки.

В ней рано обозначились черты влекущей женственности. Угадывалась натура страстная, жертвенная, бесстыдно нежная и поэтически слабая беззащитная перед суровыми ветрами мира косного, темного, все еще древнего. Проезжий офицерик из кавказских романтиков, увидев тринадцатилетнюю Маруську, решительно посватался к Синенкиным, считая, что девка на выданье. Душа у нее голубиная. Так и таскает из дому куски побирушкам, не понимает, как можно есть хлеб, когда рядом голодные. Как-то Настя послала ее за себя продавать на базаре редиску. Кончился базар, Маруська приходит домой, с редиской. "Не продала?" - "Продала". - "А это что?" - "Купила. Бабушка одна продавала, никто не брал, мне ее так жалко стало, и я взяла у нее". - "Вот простодыра!"

Синенкины жили на музге, а занимались в Юце. Град раз за разом выбил у них зеленя, сибирка поразила скот, а старший сын изнурял семью денежными переводами. Когда подошло время опять посылать ему деньги, выход был один: отдавать Маруську в прислуги, семи-то лет! Курица не птица, и, хотя Федор противился Сашкиной учебе, Маруську, как ягненка, заклали на потребу брату. В тоскливый день сапогом раздули самовар в медальных печатях, налили девчонке чаю, дали из тряпицы сахару и заплакали, провожая дочь в люди. Худенькая, как палочка, шустрая Маруська покорно смотрела на родных, по-старушечьи повязалась платочком. Она любила всех, верила в людскую доброту и гордо догадывалась, что ее усилия уже нужны семье, старшему братцу.

Привели ее в господский "Д о м в о л ч и ц ы" полковника Невзорова на цинковой крыше нарядной кирпичной виллы, окруженной бронзовым кружевом решеток, бежала железная волчица ростом с хорошего щенка. Великолепие дома очаровало девчонку, но вечером она со слезами прибежала домой: "Скучилась". На другой день опять убежала: "К папаньке" - отца любила больше всех на свете. Снова отвели ее в высокий дом, и девчонка билась за тяжелой калиткой, звала, кричала от ужаса разлуки с милыми людьми. Старшая горничная ласково назвала ее воробышком - так билось маленькое сердечко, дала пряник, сердито показала бровями мнущемуся за калиткой Федору уходи - и повела прислугу на кухню мыть посуду. Вышел полковник и погладил жаркую от слез головенку крошки-прислуги.

Барин попался добрый. За зиму он дочерна прокуривал трубкой занавеси, с весны уезжал в мокрые розовые балки стрелять и вести потешные сражения с молодыми казаками. Шло время. Мария уже не убегала, не смотрела на вольных птиц и бабочек, давно освоилась в чужом доме, и час наступил - прониклась она тупой христианской добродетелью: господь терпел и нам велел. И отдающая более, нежели берущая, считала свою долю удачливой - так, ради нее полковник дал протекцию братцу Антону в юнкера. Кормили прислугу сытно, с одного стола. Работала с утра до ночи. Барышня, дочь барина, выучила девчонку читать и писать, а чтобы прислуживать высоким особам, научила французским фразам. Зимой, когда прислуга мыла полы, босые ноги примерзали к каменным ступеням. Но природа Марии крепкая. В тринадцать лет ей давали восемнадцать. Но природа - это и душа, а голубиную душу крепкой не назовешь.

Синенкины давно поправились, вернулся Сашка, юнкером стал Антон, а Мария по старой памяти прислуживала в господском доме. Платили хорошо, в праздники дарили корзиночку конфет или отрез ткани, в сундук с приданым. Барышня Наталья Павловна любила Марию особенно, спать с собой клала, восхищалась завистливо телом прислуги, в губы целовала. "Вот смола!" думала Мария о барышне; не умея по доброте души отказаться от прилипчивых ласк. Вместе они читали романы о любви, сочиняли шутливо-любовные записки в альбомном стиле. Старые платья барышни перешивали Марии. Однажды Наталья Павловна подарила прислуге шелковые рейтузы, привезенные из Петербурга, где полковничья дочь училась в академии художеств. Мария надела их с замиранием сердца, боясь грома небесного, - ведь по религии надеть женщине подобие мужской одежды грех великий. Увидев рейтузы, Настя "чуть в оморок не упала", порвала их на платочки, а девке задала порку. Покорливая девка временами упрямилась - тяготило христианское смирение, и опять носила "ведьмину сбрую". Это сильно будоражило станицу - девка напялила на себя штаны, должно, близок конец света! Многим хотелось посмотреть на такое бесстыдство. А бабушка Маланья так и поджигает: "Бери ее на цугундер, чего с ней списываться, раздевай ведьму!"

В четырнадцать лет Мария ушла из "волчьего дома". Работала на "заводе". Когда еще дикие кабаны хрюкали в кустах парка, а волчихи путались с станичными кобелями, открылся бабий промысел. Баб нанимали таскать из родников минеральную воду. О родниках докладывали еще Грозному царю, будто выпивший этой воды излечивался от ран и болезней, получал вторую молодость. Целебную силу воды знали и лейб-медики царя Петра. Детвора мыла бутылки. Ходила туда и Мария, спорая в работе. Как и ее старшие братья, она тянулась на "курс", к книгам, стихам, песням, картинкам, но в станице признавали только требы брюха.

Наталья Павловна стала художницей, любила рисовать казаков. Однажды, видно по злобе, тоже обидела Марию: г а д к и м у т е н к о м назвала и еще одним непонятным словом "готика". И вновь взялась за старое: попросила Марию раздеться у нее в мастерской догола, дескать, рисовать. "Тю, малахольная!" - спужалась девка и "быть моделью" - слово-то срамное отказалась. Черты лебедя в гадком утенке проступили не сразу, но острый глаз художницы их уже различал. Временами Мария казалась красивой, особенно, как открылось Наталье Павловне, в обнаженном виде. Одежда, любая, портила Марию. И вот за эту красоту одни очень любили ее, другие ненавидели - утки не любят лебедей, а куры журавля.

Как-то, возвращаясь с покоса, Глеб Есаулов въехал на коне в розовые от заката буруны Подкумка. Ниже купались голые бабы. Парень искоса посматривал из-за шеи коня на дебелых казачек. На мгновенье из воды вышла высокая, наливающаяся белой нежностью девка. Он не сразу узнал ее, а когда дошло, изумился казак:

- Тю, еще какая баба выйдет!

И долго преследовала его гибкая светлая тростинка с чернеющим лоном и чуть расставленными полными бедрами. Увидел в храме длинную желтую свечу с огоньком - опять вспомнилась старообрядская девка, стройный стебелек с солнечной головой.

ДЕЛА ЖИТЕЙСКИЕ

З д е с ь н а ч и н а е т с я п е р в ы й р о м а н Г л е б а Е с а у л о в а и М а р и и С и н е н к и н о й.

Созрел кизил. Зоркий глаз Глеба-пастуха отметил это первым. Вечерами он возвращался с тяжелой сумкой, полной сладкого груза. Спрашивал мать о делах и радовался. Господа нарасхватки брали молоко у Есауловых и платили дороже. Вот как надо с умом жить. Без ума - рай. Он до звезды встает, а мужики Колесниковы спят до обеда да детей родят, приходит зима - зубы на полку. А он, бог даст, к зиме еще одну корову купит, шведскую.

Стадо задремало на стойле. Пастух пошел за кизилом. На желтых скалах, замшевых от изумрудных мхов и лишайников, текли слезы холодного ключа. Из соседнего орешника вышла Мария, босоногая, в яркой косынке, с господской корзиночкой для ягод и орехов. Следила, или нечаянно встретились, бог знает. А он, бездумно балуясь, забыл разницу веры, накрутил на руку пышную золотистую косу.

- Зачем ты? - покорно не противилась она, как ярочка в руках опытного мясника.

- Пошли полудновать, у меня харчи у воды.

Мария опустила голову - не может она вкушать православной пищи, грех, хотя Глеб и ел с ними на загоне.

- Ну грушу съешь, - уговаривал парень, - к Глуховым лазили вчера в сад. Глуховы-то вашенские.

Под прохладным навесом скалы, в тени волчьих папоротников ели: он пышку с молоком, она - грушу. Зеленые громады гор окружали их. Виделся им мир безлюдный, прекрасный, с одной верой. Птицы молчали. Чуть звенел живой ток воды. Нависали кизиловые ветви. Сквозь них был виден выжженный солнцем хребет, плыли величавые, как в сказках, облака, пахло отавой. Глеб сломил красную веточку, унизанную кизилом, связал концы и надел на шею Марии как монисто. Притянул ее голову в холодок и ни с того ни с сего поцеловал душные степные волосы.

- Чего ты? - припала она к его не по-юношески тяжелой, темной руке. Знала, отчего тяжела рука - от честной работы. Пока другие поставят копну, он успевал три. Особенно хвалила Глеба за ухватку Настя Синенкина. Желаешь встречаться? - пунцово залилась краской.

- Не желал бы, так не сидел рядом!

Она обомлела от его признания в любви. Задумался и он. Властно тянула к себе ее доброта, жертвенность, незащищенность характера, доступность, и он чувствовал солоноватый привкус острого наслаждения. Вместе с тем хотелось беречь, охранять ее для себя. Рядом с ней забывалось хозяйство, волновала красота гор, мир становился шире, а сердце добрее, богаче. И уже самому хотелось принести жертву, сделать ей приятное, отчего и самому вдвойне приятно жить.

Он смотрел на близкое небо, слушал ковыльный шум, падающий с бугра, думал о вечере. Ухажерка у него все-таки была, Февронья Горепекина по-станичному ее кличут Хавронькой. Круглолицая, с железными глазами Хавронька понравилась ему на поденщине - подростками нанимались делать кизяки. Глеб не отставал от самых бешеных баб, по девятьсот, по тысяче штук выгонял, но Хавронька обскакала его - делала более тысячи. С того и началась их дружба. Но род Хавроньки захудалый, никчемный, темный. И теперь пастух надумал: идти на посиделки на старообрядский кутан, к Марии, хотя там не миновать драки с кубековцами, поскольку он голопузовец молится без пояса. А Хавронька и живет далеко - на Сраном хуторе, худшей окраине станицы, где ютились старьевщики - "князья", мыловары, живодеры и золотари с зловонными бочками на телегах.

Мария не смела тревожить его разговором, незаметно трогала смоляные и уже с сединкой! - кудри, хотя сидеть ей неловко, нога занемела, будто иголки серебряные в ней. Коровы вставали, начинали расходиться. Встал и Глеб - делу время. Наполнил корзиночку Марии своим кизилом и проводил до Синенкина кургана - дедушка Моисей глину выкапывал там.

Кизиловое ожерелье Мария спрятала дома в сундучок, где вместе с приданым лежали сломанное кнутовище Глеба, его старая шерстяная варежка и орленые красной меди три копейки, что дала Марии мать Глеба за помощь в стирке у проруби.

С того дня Мария похорошела - любит! И неотвязно захотелось заглянуть в будущее: поженятся ли они?.. Вот, говорят, средство есть такое... И, зажав в ладони полтину, пошла за Подкумок, где над водой разбили шатры цыгане. За полтину гнула горб два дня над корытом с господским бельем.

Старый одноглазый цыган выковывает цепь на переносной наковальне. Кует ручной, цыганской кувалдой. В горне дымится рваный башмак, обломок плетня и пригоршня курного угля. Безобразная старуха в нижней юбке выжаривает над огнем свою рубаху - треск угля сливается с треском горящих вшей. Рядом, под телегой, молодые цыган и цыганка занимаются любовью. Под глиняными пещерами яра костры, перины, фантастические лохмотья бродяжьего скарба. Грудной курчавый ребенок в заскорузлой, вовек не стиранной рубашонке лежит на сырой земле и мусолит кусок мяса на кости. Зеленая собака с отрубленными для злости ушами и хвостом с лицемерной осторожностью отняла кость у мальчишки. Тот неистово заорал. Бойкий цыганенок лет пяти в женской кофте, с матерной бранью на украинском языке вырвал кость у собаки и старательно запихал ее в рот младенцу. Пегая лошадь в хомуте выедает траву из-под младенца, отпихивая его мордой к воде - вот-вот свалится в речку. На лошадь младенец не обращает внимания.

Вечернее солнце краем проглянуло из-за туч, зябко и бледно осветило вороненую воду реки, синие вербы и скрылось от налетевшего ветра. В табор вошла гурьба станичных баб и девок. Тут и Нюська Дрюкова, которой гадать надо на всех казаков сразу, и Хавронька Горепекина с затаенной мечтой в тусклом взоре, и полногрудая игрунья Люба Маркова, сама похожая на цыганку, и Мария, голова которой среди девок напоминает желтый цветок, высунувшийся вверх из букета. Их мигом обступили говоруньи в серебре и пестрых шалях, схватили за руки, стали клянчить и предсказывать. Мужья гадалок сыто глядели из рваных ковровых палаток и ждали, когда жены принесут заработанное.

- Бедная-бедная! - очарованно прошептала гадалка Марии. - Как ты его любишь! Красное золото твое сердце! А он железо... ух, суровый! Думай о нем, думай... Вижу... Высокий... Красивый... серебряным пояском затянут...

Пораженная казачка изумилась цыганской правде - не подумала, что каждый красив для влюбленной и что должна она по своему росту выбирать высокого.

- Не горюй. Цветку цвести, а девушке любить. Дай руку... О, плохо твое дело! Пояс его вижу - сердце затянул он - полумесяцы на поясе... ружья черненькие... лошадки... скачут, скачут! живые! Бедная-бедная... Другое он любит, - гадалка встретилась глазами с красивым горбуном, ведущим коня в поводу.

- Кого? - опалилась ревностью Мария, не смея не верить - гадалка угадала пояс Глеба, хоть все казаки носили одинаковые наборные пояса с серебряными в черни фигурками и наконечниками.

- Коней, как мой цыган, любит, мой меня за коня старику на ночь продавал... Помочь можно. Опасно только. Золоти ручку. - Попробовала полтину на зуб. - Слушай. Найди его карточку, только чтоб без шапки был снят. Запоют вторые петухи - зарой ее на могиле его деда со словами "до гроба". И вечно будет он с тобой. Отвязаться захочешь, другого полюбишь все равно не сумеешь.

- Не полюблю.

Цыганка снисходительно улыбается.

- Не сумеешь, и я не помогу. Дело прочное. Решайся.

Гадалка сама расстегнула девичью кофточку и шептала заклинания над юными бугорками. Качнулась, оглядываясь, будто приходя в себя: "Ступай, добрая!" - и как завороженная пошла за горбуном, что вел коня обратно.

Федор проснулся рано. Семья спала на одной полсти, кошме, укрывшись шубами, которые по этой причине были в ходу круглый год. Хозяин выпростал голову и взглянул в дверцу сеновала на белый свет. Серое небо "матросило". Тихо шелестели дождинки по черепичной крыше. Изнутри черепица закопчена когда-то стояла на кузне. Крепкая, хоть пляши. На всех плитках четко выдавлено "Золотаревъ". В змеиные кольца свивались на горах тучи. Пролетали рваные клочья тумана. Белые дождевые капли свисали тяжелыми серьгами с хвороста. В желтой навозной луже, вздрагивающей от капелек дождя, одиноко задремал на одной ноге мокрый петушок, спрятав голову пол крыло.

Хозяйский глаз разом приметил непорядки на базу: стенка синего камня разваливается, догнивает крышка колодезя, топор с вечера остался торчать в окровавленной дровосеке с прилипшими перьями, лезвие за ночь схватилось ржавью. Казак не стал булгачить своих - в степь ехать нельзя, но тут же задумался. Он перед богом в ответе за семью, обязан пропитать и довести до ума каждого. Все принадлежало ему, и каждое веление его исполнялось неукоснительно. Выше отца стояли только отец небесный и государь. Поправить стенку, выхолостить - в ы л е г ч и т ь кабанчика, сплетничать новую крышку на колодезь, бабам домолачивать подсолнухи - наметил дневные работы Федор и засмотрелся на крупное лицо дочери с женственно открытыми губами - этим мясоедом и замуж можно. Из хаты вышла Настя, натягивая косынку на брови и подбородок. Она уже подоила коров, выгнала их в "табун", процедила молоко и топила печь.

- Ходишь, а тут Маруську отдавать надо, - хрипловато, спросонок буркнул Федор.

- Сваты? - испугалась Настя.

- Пошутковал, - Федор довольно показал прокуренные зубы.

- Вот дымоглот проклятый, аж в нутре все оторвалось!

- Придут и сваты - теперь жди.

- Рано ей, шестнадцатый годок с вербной недели.

- А ты, что ли, старше была? Сама, как сатана, лезла. Не ты бы, так я как человек женился бы!

- И чего это дите видало хорошего? - заголосила Настя. - С малых лет в прислугах, нехай хоть теперь покохается за маменькиной спиной!

Федор залез под тулуп, закурил. Слова Насти задели за живое - верно гутарит баба. Но теперь-то все слава богу. И откладывать нечего. Слез с сеновала, пошел в хату к тестю, чтобы посоветоваться с ним насчет дочери. Дело это обычное и нужное, как покупка коня или меновая торговля в селах.

Дед Иван сидел близ жерла печи, грелся и делал сразу три дела: ел блины, кипятил чай и обжигал вишневую трубку трапезундским табаком. На лавке в бешеной игре прыгали и извивались котята. На них настороженно смотрел теленок, пустивший струйку на глиняный пол. Новая трубка предназначалась зятю. Федор взял ее, затянулся, закашлялся и сообщил тестю решение выдавать дочь этой зимой.

Старик огорчился, стал выговаривать Федору разные обиды, ибо давно был в том возрасте, когда дела и мысли молодых кажутся дурными и ненужными. Но светлые глаза Ивана уже блестели, словно выпил он ковш чихиря, - погулять на свадьбе, послушать старинных песенников, встретиться со стариками своей присяги, потолковать о былом. В конце концов замысел Федора он одобрил и раздобрился до того, что решил подарить внучке три семьи пчел, а на свадьбу дать бочонок меда. Тут же казаки договорились, что дед подумает о казачьих родах, с которыми не зазорно скрестить свою чистейшую кровь.

В шалаше, в туманном от слив саду, под дождичек, Иван перебирает в памяти полковых товарищей. От старых удальцов искал отпрысков. Не с мужитвой же родниться, спаси бог! Сами люди известные, из десятка не выкинешь. Род их из Франции. Дети и внуки Ивана украшают дальние и ближние станицы. Дочь Настя и плясать, и работать мастерица, а придет час - и на коне с винтовкой поскачет. Синенкины тоже не побираются, меньше двух пар не запрягают в плуг, чаи-сахары в доме водят, свое место на сходке имеют.

Но мало от старых воинов достойных потомков. Тот хил, тот под монополией с утра пьяный валяется, а тот отступил от веры. Правда, с верой и у Федора неладно. Синенкины лютые старообрядцы, крестились двумя перстами, бород не брили, с православными рядом по нужде не сядут. Федор же самовольно женился на православной Насте по любви, не считая, что дед Насти был католиком проклятым. Родня отреклась от Федора на семь лет и семь дней - срок этот давно кончился. Людям праздник, а в доме Синенкиных война: Федор ходил в свою церковь, Настя в свою, хотя детей крестили по-старообрядски. В пылу гнева Федор называл жену никонианской сучкой и, почитая православных за людей тоже, в глубине души отводил им второе место: ведь молятся без пояса, который нужно опускать при молитве ниже пупка. Поэтому он не неволил тестя искать жениха среди единоверцев - можно и в православных, чем дед не преминул воспользоваться, ибо для него старообрядцы второй сорт, хотя, конечно же, выше мужиков или татар.

Довелось Ивану немало пожечь пороху и выпить окаянной воды солдатского спирта - с Парфеном Старицким. Правнука его дед недавно видел на своем загоне. А тут к Синенкиным, будто учуяли, зашли станичные свахи Маланья Золотиха и Устя Глотова. Пошептались с Настей. Проведали деда. Между делом похвалили Есаулова парня - и кровь добрая, и стати не занимать, и родичи похоронены рядом с генералом, и Есаулиха казачка червонная. Иван для виду поупирался, похулил нынешнее племя. Свахи, угождая старому, признали: да, Глеб суетлив, помидорник, коров после матери додаивает. Тут же кинули козыри: волосом темный, живот стянут, как у царской фрейлины, матерного слова от него не слыхали.

- И есаулов внук! - строго добавил дед. - Парень, видать, хваткий, тверезый, своего не упустит. Быть ей за Есауловым парнем!

Так свахи и старик учли все обстоятельства, необходимые для счастья девки.

Мудр оказался их выбор - Мария любила Глеба.

СТАНИЧНЫЙ ФИЛОСОФ

Михей и Спиридон Есауловы служили по третьему году. На службе посеребрили алые дедовские седла, в новые черкески вшили молитвы матери "от стрелы и меча филистимлянского", хвастались дядей Самсоном, камер-казаком, и дедом "есаулом", хотя прожил тот "есаул" в хате под камышом и сносил за жизнь две рогожи да третью торбу, не считая двух шашек. Попали они в ординарцы князя Арбелина. Несли и караулы.

Турки налетали на пограничные селенья, воровали детей и продавали в гаремы Азии. На сшибках с ними Спиридон заработал лычки урядника. Стали ему подчиняться сероглазый Денис Коршак, Саван Гарцев - толстый, розовый, никому не уступающий в джигитовке, Игнат Гетманцев - молчаливый, гнущий пальцами пятаки картежник, Ромашка Лунь - сын каменщика-пророка, узенький, ученый казак, гимназию окончил с золотой медалью. Подчинялся и брат Михей.

Когда касалось казны или хозяйства, Спиридон беспрекословно слушался старшего брата, который в детстве пошел работать в кузню, чтобы младшие ходили в школу, - Спиридон окончил реальное училище. В строю же Михей ел глазами брата-начальника. Михей старше Спиридона на два года, но от своей присяги отстал, потому что сломал на скачках ногу. На службе он много и жадно учился, завидуя грамотным. В те времена было модно толстовство. Михей уверовал в спасительные идеи яснополянского графа. Подельчивый, он хочет просветить и дружков, то и дело заводит с ними разговоры о том, что и жить, и хозяйствовать в одиночку не с руки, невыгодно.

- Гуртом и батьку хорошо бить! - доказывает он.

- Дюже жирно будет, - спорит Саван Гарцев, - чтобы я с разной толчью спрягался пахать. Родня и та табачок держит врозь, а ты - гуртом! Аксененкины да Излягощины сроду пашут деревянным букарем, а у нас плуг немецкий, машина паровая!

- От машин зло, гибель народу, чугунка людей режет! - досадует Михей.

- Наша машина зерно молотит. Мельница вот тоже машина, только водяная. Что же, вручную муку толочь, как татары?

- Вручную! - оживляется Михей. - А ружья и пушки побросать в речки, отказаться от кровавой пищи, ходить в одинаковых белых рубахах, чтобы все ровные были, как трава... Верно, Спиря?

Спиридон помалкивает. Он привержен знамени, вере, обычаям отцов, доволен наследной стариной и не склонен вдаваться в рассуждения о том, чего нельзя пощупать. Да и смешны ему рассуждения брата. Спиридон знает по училищу, что Земля круглая и ходит вокруг Солнца, а Михей доказывает словами графа обратное. Вычитал Михей у графа фразу: "Несмотря на то, что его лечили врачи, он выздоровел", - и отказался от услуг полкового лекаря. Однако стать травоядным не смог - приученное к салу брюхо взбунтовалось. Или оружие...

- Будешь револьвер, что на приз выиграл, в речку бросать - отдай мне! - улыбается урядник Спиридон.

Кольт Михею отдавать жалко.

Сочувствует Михею один Денис Коршак, что все свободное время читает, и читает подальше от людей. Как-то Михей подследил Дениса с книжкой, в кустах.

- Интересная? - спросил Михей.

- Ага, - неохотно ответил Денис.

- Про чего?

- О богатстве. "Капитал" называется.

Наживать капитал Михей не собирался. Да и что это за книжка - ни картинок, ни обложки доброй, и слова вроде русские, а непонятные. Денис попробовал пересказать книжку - Михея в сон потянуло, неинтересно. Иное дело, когда Денис анекдоты об офицерских женах рассказывает - животы надорвешь со смеху. Денис согласен с Михеем в главном: жизнь идет не по тому руслу. Даже на их почетной службе многое им не нравится. Но долг не позволял, чтобы мушка винтовки виляла от голов контрабандистов и вражеских аскеров.

На второй год Михей и Спиридон попали в плен. Граница, горный поток, проходила по середине древнего села. В базарный день Спиридон, выпив, каким-то образом перешел за кордон, пил с крестьянами, торговал у них коня. Увидел его Михей. Машет рукой Спиридону, тот смеется. А махать долго опасно - аскеры заметят. Михей, будто рыбача под камнями потока, выбежал на чужую сторону, поймал брата за руку, но поздно - их схватили. Связанных братьев бросили в старую мечеть.

Тлен, сырость и мрак. Крысы, как собаки. День или ночь на дворе? Потом в трещину блеснуло созвездие. Михей покатался у стен, нащупал телом остро выступающий камень и, стесав плечи до мяса, перетер ремень. Развязал брата. Потом - могучий был казачина - расшатал решетку, кованную, должно, при царях Урарту. Вылезли. Аскер спал у двери. Тут бы и бежать через реку, но Спиридон приложил палец ко рту, показал на стяг-полумесяц, кошкой полез по выступам мечети, снял шелковый знак. Спускаясь, сорвался, загремел, и нога, как на грех, подвернулась. Часовой выстрелил. Михей подхватил брата на спину и побежал. Ночь была темная, это и спасло. В грохоте пальбы, в гортанных криках переплыли речку. Михею нашили урядника, а Спиридон стал хорунжим, знаменосцем полка. Полк считался императорским. Пятеро подчинявшихся хорунжему казаков тоже приставлены к полковому знамени. Когда полк шел парадом, Спиридон ехал со знаменем впереди командира, а пятеро удальцов охраняли сто с шашками наголо. Турецкий стяг отвезли в Петербург как доказательство высокого воинского духа терцев, хотя дело началось с того, что хорунжий Спиридон Есаулов выпил лишнего.

Спиридон и Денис Коршак чистили коней. В конюшню вошли полковой есаул, два субалтерн-офицера соседнего кавалерийского полка и какой-то бритый штатский господин с кавказской тросточкой.

- Казак Коршак, - сказал есаул, - этот господин из полиции.

Господин ласково поклонился Коршакову:

- Я должен обыскать вас, снимите черкеску, сапоги, шапку.

Денис разделся. Спиридона резанул по сердцу треск отрываемой подкладки, ждал - вот сейчас зашуршат ассигнации или покатятся золотые червонцы. Но сыщик ничего не обнаружил.

- Вам знакомо это письмо? - показал он Денису мелко исписанный листок.

- Да, письмо от станичного учителя... По какому праву вы обыскиваете меня и залезли в мой сундук?

- Вот приказ обер-прокурора. Ваш учитель приговорен к повешению. Теперь занимаемся учениками. Где храните литературу?

- Какую?

- Не валяйте дурака. Где книги?

- В сундуке.

- Видел: "Королева Марго", "Обломов" и прочее. Я спрашиваю, где изволите держать господина Карла Маркса сочинения? Из письма вашего учителя явствует, что таковые вам посылались.

- Не получал.

- Где ваше седло?

У Спиридона захватило дух - мало ли что! Стоя в полутьме, сзади сыщика, он мигнул Денису на свое седло. Денис снял с крюка и поднес к дверям, к свету седло Спиридона. Сыщик внимательно осмотрел подушки, потники, торока. Ничего.

Субалтерн-офицеры, молоденькие, розовощекие, с усмешкой смотрели на сыщика - они были понятыми и, как все военные, недолюбливали полицию. Есаул, заботящийся о чести полка, откровенно позевывал. Наконец Денис и Спиридон остались в конюшне одни.

- Что у тебя в тороках? - задыхаясь, спросил Спиридон.

- Книга...

- Дай сюда! - хорунжий взял книгу, подержал ее на расстоянии, как змею, и утопил в яме с навозной жижей, под дощатым настилом. Спросил:

- Против... царя?

- Нет, - не признался Денис. - Против богатых. Не Маркса. Господина Плеханова сочинение.

Хорунжий был потрясен. Денис, добрый малый, честный товарищ, с которым в детстве ходили за подснежниками, дрались с кубековцами, разоряли гнезда сов и луней, пасли гусей и телят, христаславили, Денис, исправный по службе казак, имеющий трех коней, серебряное оружие, туго набитый кошелек, сын станичного богача скотовода, - Денис против богатых! Бешенство только теперь подкатило к глазам хорунжего. Он схватил плеть и всыпал бунтовщику пяток-другой горячих. Денис не пошевельнулся.

- Ты еще, чудом, не богоборец?

Денис молчал, побледнев.

- Смотри, Денис, голову оторву, если замечу какие книжонки, не попадайся!

- Не попадусь... Спасибо, Спиридон Васильевич, век не забуду, - Денис впервые назвал друга детства по отчеству.

- Ставь полуштоф! - приказал командир. По дороге спросил: - В тюрьму могли посадить?

- В каторгу сослали бы, могли и повесить. Наума Абрамовича повесили.

- Тогда четверть спирта, - уточнил свое вознаграждение хорунжий.

С тех пор жилось Денису неуютно - был человек, владеющий его тайной. В глубине сознания он хотел бы, чтобы Спиридон погиб, исчез. Он часто угощал командира вином. Спиридон стыдился этого, но какой казак откажется от чарки!

Немало табаку пожгли казаки в караулах у полкового штандарта. И вот служить им осталось считанные дни.

Шел тысяча девятьсот десятый год.

Командир полка Арбелин вызвал караул знамени. Начистили казаки сапоги, закрутили усы, явились. Арбелин занимал крыло небольшого замка на утесе. Казаки чтили князя за род, простоту и несметные богатства. В дворянских книгах упоминался предок князя, вышедший ко двору с Кавказа в свите Марии Темрюковны. При Елизавете Прекрасной в черкесские жилы влилась голубая немецкая кровь. Арбелин родился в чине сержанта. Наследовал обширные поместья, капиталы во многих заграничных банках и даже горы, помеченные на картах как высочайшие - по словам князя, Эльбрус принадлежал Арбелиным. Служа в казачьих боевых частях, князь не делал никакой карьеры при дворе, подтрунивал над генеральным штабом и в сорок лет был полковником. Будучи философом, не женился. В замке была женская прислуга с польскими и итальянскими именами, оставшаяся от покойной матери. Кому она прислуживала, не ясно - полковник обходился денщиком. Казакам Спиридона приходилось седлать служанкам коней и ездить с ними на прогулки. Там рвали они лилии, плели венки, амурничали с казаками, ожидая князя, который любил играть с ними в лапту.

Полковник встретил казаков по-домашнему - нездоровилось. Приказал: через два дня приготовить стол на семь персон. Персоны же будут знатнейшие. Однако пусть казачья еда на сей раз заменит ухищрения французской кухни. Казаки подивились поручению - ведь у князя в соседнем именье целая орда поваров и поварят. Но каждый казак умеет готовить пищу и обряжать горницы для пиров. Для этого есть у них разные причиндалы кухонный снаряд, и всегда наготове поговорка:

- За вкус не ручаюсь, а горячее будет!

Они спустились в кладовые, для начала выпили княжеской водки и приступили к делу. Спиридон на час отлучился в каморку младшей служанки Эвелины, влюбленной в казака не на шутку. Убрали кунацкую шкурами пантер, ярко-желтыми ветками дуба, посыпали пол зеленым сеном. В камышах Михей и Игнат Гетманцев, искусные стрелки, настреляли фазанов. Лунь в реке наловил рыбы. Запел на точиле кинжал Спиридона. Шашлычину опустили в чистейшее сухое вино.

Синий студеный вечер сошел с гор. На дворе холод, пропасть. А в кунацкой беснуется от ветра жаркое пламя камина. На углях шипит мясо. На столе караваи теплого хлеба, который с редким уменьем пек Саван Гарцев. Исходят слезами бутылки водки. Вместо высоких кубков с фамильной монограммой гранд-служанка с презрением поставила чихирные чашки-ковшики. На лавке ручной бочонок вина, стянутый желтой медью. Там же батарея пыльных бутылок с изображением моря, пальм и песка, по которому идут гренадеры.

- Ром, - без особого труда прочитал Спиридон латинские буквы.

А Роман Лунь не только перевел слова этикетки, но и рассказал сослуживцам о далеких пальмовых островах. В оставшееся время Игнат Гетманцев успел сыграть в карты с дамами замка, а Спиридон еще сходил к белокурой полячке. Накрыв стол суровым полотном, казаки начали разбирать бурки и шашки, сваленные в углу, и гадали: кого ожидает князь - не главнокомандующего ли войсками Кавказа, а может, и самого министра из Петербурга?

Вошел князь. В серой черкеске, мягких ноговицах, с длинными, по-княжески, волосами, пепельными, подвитыми на концах. Отстегнул и поставил в угол, в общую кучу, старинный меч с деревянной рукоятью, простой и тяжелый, как плуг. Казакам лестно, что оделся командир не в рыцарские одежды, а как простой казак, и даже саблю бриллиантовую не взял, ничем не отличаясь от рядовых полка.

- Ваше сиятельство, желаем доброго веселья! - спешили Игнат - к картам, Спиридон - к зазнобе, Денис - изобретать новый затвор винтовки.

- Рыбный холодец в чулане! - доложили Гарцев и Лунь, а Михей показал на второй и третий запасы питья - всегда, замечено, не хватает.

Тут князь, как в древние года, земно поклонился казакам:

- Господа! Прошу к столу!

Станичники оробели.

- Не откажите князю в чести!

Стоят как вкопанные.

- Что ж, не по душе вам полковник Арбелин?

Будучи прямого нрава, чтя хлебосольство, казаки стоя пригубили сок гренадеров. Видят, не шутит командир. Сели на некрашеные лавки. И вот, как дружина с Олегом, пируют они. Завязалась беседа. Праздной показалась она. Зато годы спустя кое-кто с религиозным трепетом припомнит этот вечер и князя-ясновидца.

Начал Арбелин. Издалека начал.

- Что, братцы, кончается ваша служба царю-батюшке?

- Так точно - срок!

- Небось соскучились по дому?

- Душа изныла, ваше сиятельство!

- Женки дома?

- У двоих.

- Вот они сейчас рвут и мечут напоследки - слыхал я, гусарский полк квартирует в вашей станице.

- Ничего, поучим, - беззлобно улыбнулись женатые Игнат и Саван.

- Вы тут моих не перепробовали?

- Чуток есть, - захмелели казаки.

- Ну и молодцы! На то и казак! Дай бог свидеться вам с родными и поклониться могилкам!

- Приезжайте к нам опять, господин полковник, хучь нашей воды вволю попьете, со всего света едут к нам господа пить воду, будто дает она человеку большую силу.

- Я с детства бываю в вашей станице и буду опять. А если бы и не захотел приехать, так господь повелит!

В чистой горнице со сводчатым потолком теплынь, пахнет сухими травами, горячим ромом. В серебряной филиграни подсвечников плавится ярый воск. За узкими окнами-амбразурами мороз и ночь. В трубе гудит ветер. Опадают пепельные лепестки с затихающего жара. Ночь зимняя длинна. И много еще выпивки, песен, присказок. А кто полного не выпьет рога, тот не казак. Известно, казакам под силу такое, что фабричным хамам ванькам и не снилось. Вспомнили немало примеров мужества и отваги любимцев царя. А князь разжигает: будто люди не от одного корня пошли - казаки, как и дворяне, божественного завода. Знаменщики смутились: дворяне - господа, а весь род людской проистек из яйца Адама и Евы. Но для захмелевших гордецов слова князя лестны. Даже толстовец Михей не станет делать одно дело рядом с мужиком. Даже Денис Коршак, ищущий пути переустройства мира, на миг поддался общему опьянению. Правда, бывал казак и грабителем, брехуном несусветным, но зато он же при случае с неба звезду сорвет, грудью встанет на защиту малых и старых.

И верно, не хватило питья. Жарили и нового барана. Не часто приходится сидеть с друзьями вокруг чаши пировой, не всегда услышишь такие чудесные песни, какие поет Спиридон. Время летит - драгоценное время. А мы пылинки. В трудах и походах проходит жизнь. Некогда остановиться, подумать. Так хоть соберемся на пир-беседу. Давайте же пить вино, пока черной хмарой не надвинулась година скорби, пока казачья библия не стала книгой смертей!

- Гулять в родимых станицах придется вам недолго, господа!

- Как так? - встряхнулись слуги отечества, как соколы на белой рукавице охотника.

- Грядет Хам, Зверь в образе человеческом. Войны будут кипеть, моря покраснеют от крови, реки разольются от сиротских слез. Железных увидите птиц, - сам князь уже зрел аэроплан, - отречетесь от матери и от отца. Будет вас Хам пожирать бронзовой челюстью!..

Не думая, слушает старшего Гарцев с подобострастием на рыхловатом пшеничном лице. Гетманцеву жжет карман колода карт - договорился с полковыми игроками играть. Михей добросовестен - впитывает всякие знания. Скептически схилился над столом Спиридон - мало ли брешут по пьянке! Серьезен и будто взволнован Коршак, временами хочет заговорить и сдерживается. Жадно слушает синеглазый Лунь - его отец тоже вещал в станице смутные времена, нашествия желтых орд, и Роман вставляет отцовское:

- В старину говорили: поднимется Китай - конец света.

- Слыхивал я, - говорит Арбелин, - будто просыпается Китай. Народились там какие-то б о к с е р ы, поедающие человеческих детей. А с запада движется коммуна, карлы заморские...

Снова освежили стол казаки. Набили трубки злат-травою, принесли в ладонях угольков.

Далеко за полночь закончился рассказ князя о грядущем, сильно смахивающий на откровения святого Иоанна.

И в зимнюю пировую ночь повел Арбелин казаков в арсенал замка. Стальные кольчуги, о которые плющится пуля. Бельгийские винтовки на ложе мамонтовой кости. Пистолеты - в рукоятях мерцают, как светильники, самоцветные камни. Невидный, без золота и черни, но страшно дорогой булат, секрет коего утерян.

Снял князь с ковра шесть одинаковых шашек - ни пылинки, видать, повесили недавно. На вороненых клинках золоченое изображение трубы Гавриила Архангела, что запоет в день Страшного суда.

- Нате! Берите! Помните князя Арбелина! Долго вам скитаться и мыкаться по торжищам России! Стойте за веру, царя и отечество с этими шашками! Не перекладывайте их в другие руки.

- Спаси бог, ваше сиятельство, совсем разорили вас. - Казаки поцеловали узкие стальные зеркала, черные, но блескучне.

- Не оскудеет рука дающего... Вина!..

В ЧУГУЕВОЙ БАЛКЕ

С вечера, управив скотину, Глеб вычистил ружье, наточил кинжал, лег пораньше. Проснулся от лунного света, бьющего в окно желтым пшеничным снопом. Вышел во двор определить время. Заря не занималась, но уже пора вставать на молитву.

Станица спит, заливаемая неистовым сиянием луны. Набежал легкий туманчик - луна стала похожа на льдинку в проруби. В таком свете резче обозначилась разница между суровой готической церковью старообрядцев и широкозадыми, похожими на зажиточные экономии церквами православных. Мечеть горцев-мусульман сложена из привозного снежно-белого камня и в лунном свете сказочна. Иудейская синагога - маленький кирпичный домик с флюгаркой, за глухой оградой, ни шпиля, ни минарета - в густой тени деревьев притаилась.

Глеб кинул камень - жаба колодезная глазищами водит. Ложиться резона нет - вроде белеет над Машуком. Взял снаряжение, пошел к месту условленной встречи. Улицы безлюдны. Вот и последняя хатенка, вдовы Кошманихи. Еще никто не пришел. Была только полночь. Туман пролетел, луна опять вовсю заливала светом речку, колокольни, проулки. Какая-то птица неотступно кружила над охотником. Глеб сотворил молитву и - с нами бог! - выстрелил. Птица спиральными кругами уходила вверх. Он прислонился к стене на завалинке и незаметно задремал.

Проснулся от визга и толчков. У ног грызлась собачья свадьба. Его Цыганка тоже в кругу. Он смело вошел в собачий круг, выручить, если надо, собаку. Большие мохнатые псы, ему незнакомые, притихли, виляя хвостами. Иные норовили лизнуть руку человеку, видя, что Цыганка ластится к нему. При луне их умные карие глаза ничем не отличались от карих глаз Глеба. Это отарные псы, встретиться с ними - не дай бог. А он вытаскивает из их хвостов и спин репейники, гладит морды. Раздался топот казаков и баб, идущих в лес. Глеб свистнул - и свора умчалась в степь. Цыганка догнала хозяина по следам уже в лесу.

День выдался на славу. Тихий, солнечный, синий, с неоглядными далями. На кургане у Чугуевой балки присели покурить. Далеко отсюда видать. Долины, хутора, станицы, Синие горы, заросшие до бровей лесами. А за спиной, за гранью зеленых бугров и дубрав - будто рядом, сахарные венцы Белых гор. Все притихли. Сколько раз сюда ходили за лазориками, чобром, ягодами и всегда ощущали: здесь они ближе друг другу. Может, просыпался в них древний голос общности перед ликом диких гор, зверей и ревущих водопадов. Здесь, на фиалковых взгорьях, цена Каждого росла. Тихая грусть уплывающей жизни здесь побеждала и заносчивость, и жадность. Но пьянящая эта красота, просторы изумрудных балок и синего-синего неба неизменно рождали тревогу, ибо противоречили крови и дыму жизни, и к вечеру спешили домой, в станицу, где каждый чувствовал себя лучше за стенами двора, в горнице. А пока утро!

Казаки разбились на партии и спустились вниз по затравеневшим овечьим тропинкам. В душе Глеб не охотник, но мишка косолапый деньги стоит. Да и Мария рядом - нельзя ударить в грязь лицом. Он гордо кивнул счастливой девке и прибился к лучшему стрелку, дяде Исаю, "что дюже бегает". Идти за Исаем надо скоро, только успевай царапать подковами кварцевые плиты лесной крутой дороги. Лес огласился криками, свистками, рожками. Худая волчица с желтой лапой выскочила из-за валуна.

- Тюлю! - сдуру, что ли, закричал Глеб, когда надо было стрелять.

Дядя Исай так и пронзил взглядом подручного. На лице парня и сожаление, и радость. Он побежал за волчицей по заросшему склону.

В чащобе лежал снежок - то-то холодило руки! Глеб скатился с яра и судорожно ухватился за куст шиповника. Из корневой расщелины бородавчатого граба вылез медвежонок. За ним матерая медведица. Она зарычала, почуяв человека, слыша дальние крики гоньбы, заливистый лай собак. Выстрел оглушил ее - упала в бархатный мох. Удача ошеломила Глеба. Он засуетился, спрыгнул к логову - не каждому дано убить медведя, уже беспокоился о медвежатах, не ушли бы, корягой затыкал вход в берлогу.

Сопящая махина навалилась сзади. Медведица когтила охотника, опаляя горячим дыханием. Тут бы и конец Глебу, да дядя Исай разрядил винтовку в череп зверя. Медведица грузно повалилась, обливая кровью янтарные листья граба. В голове парня мелькнуло: пополам убили. Не портя шкуры, загнал кинжал в мертвую тушу, претендуя на право первого.

Набежали казаки и бабы-ягодницы. Промыли спину Глебу, присыпали порохом, замотали чистой тряпкой - Мария от исподницы оторвала. Переловили медвежат и решили продать цыганам в ученье.

После полудня собрались на зеленой полянке, над стремительным ручьем, под сводом самшита. Позже всех пришел барин Невзоров. Ему на шестой десяток, но выглядит лет под сорок - живые голубые глаза, русый волос, молодцеватая походка, всегда новый бешмет с засученными рукавами. Герой Шипки и сопок Маньчжурии, не занимающий в мирное время никаких должностей, он был высшим авторитетом в станице. В пылу ссор случалось слышать; "А вот я барину Невзорову скажу!" И ссоры утихали. Его сын, лихой кавалерийский офицер, погиб в японской кампании. Жена покоилась на станичном кладбище. Где-то на Брянщине доживал век престарелый отец Невзорова, генерал, родившийся в бедной казачьей семье, там, где Сунжа-речка протекает сунженцы самые древние терские казаки, так что Павел Андреевич Невзоров казак сунженский, знатный.

Барин пришел с трофеем - приволок убитую волчицу с желтой лапой.

- Сними шкуру, кавалер! - сказал он Глебу - кавалерами барин называл всех казаков.

Глеб достал ножик, тоскливо подвесил на суку длинное тело исхудавшей в материнстве волчицы, незаметно погладил шершавые, искусанные сосцы и погрустнел. Дядя Исай со смехом рассказывал, как Глеб проворонил эту волчицу, но недаром он родился с Соломоном за пазухой, удачлив, черт - на медведей наткнулся. Барин с интересом смотрел на ловкого, красивого парня - слышал и Невзоров станичную легенду, будто Глеба Есаулова воспитала волчица и он ел сырое мясо. А вот что правда, Глеб неподражаемо лаял по-собачьи, привораживал чужих щенков, уводил их за собой, куда хотел. Было же такое: пока собаколов Мирон Бочаров гонялся за собакой, мальчишки открыли дверцу телеги-клетки, перепуганные собаки не разбегались, и тогда громко залаял Глеб - собаки мигом выскочили на волю и побежали за ним.

Мария будто окутана золотым облаком - от любви не может шевельнуться, с мольбой и надеждой смотрит на жалостливого парня, не убил вот волчицу, она тоже против крови, и каждый выстрел охоты ранит ее голубиное сердце.

Федька Синенкин и казачата насбирали сучьев, дающих душистый уголь, нарубили жасмину, развели костер с чистым, бездымным пламенем. Дядя Исай нанизал медвежатину на ореховые палочки, полил рассолом, положил над углями. Тут же готовили другого сорта шашлык: оборачивали куски в листья дуба, пока они истлевали, мясо запекалось хрустящей корочкой.

Припасы вываливали в общую кучу. Здесь, на горах, ели вместе. Синенкины принесли хамсы и картошки. Дядя Исай высыпал сумочку смуглых сухарей со следами разных зубов. Бабы развязали узелки - с огурцами, салом, пшеном, сваренным в молоке. Невзоров отложил на немятую траву кавалерийский карабин, кинул бабам кожаный мешок с ремнями - достали из него булки, балык, консервы. Флягу барин открыл сам. Выпили - и ягодницы тоже - по крышке спирта.

Это было блаженство - сидеть в глухой балке, у поющего ручья, пить спирт и заедать горячим мясом с размоченным сухарем. Сухари макали прямо в ручей, звонко несущийся по разноцветным каменным плитам. Припадали к воде, где блестко вспыхивали - не золотые ли? - песчинки, а вода аж зубы ломит. Павел Андреевич ел казачью еду, свою оставляя бабам - для них это праздник, в мешке были и конфеты.

Рядом с биваком ворочались и перекатывались мешки с медвежатами. Собаки рычат и не сводят глаз с мешков. Казаки старались сесть против баб, а те поминутно поджимались, одергивали юбки, пряча тайную белизну ног.

После обеда бабы стали искаться друг у друга в головах. Потом все разбрелись рвать кизил и орехи. У костра остались собаки, обгладывая кости. Из кустов слышался приглушенный смех, взвизги девок, шелест обрываемых веток и гудящие баски мужчин.

Дремучие балки покрыты лесами как шубами. Наверху гуляли ветры клонилась к земле ковыльная слава осени. В лесу тихо, треснет сучок, вскрикнет птица, да шумит в зарослях лопухов и лилий ручей, несущий красные листья, букашку с алыми крыльями да отражение вечной прелести гор и неба.

С высоты ручей несется сквозь лесную мглу. Мчит он звезды, капли солнца, мертвую пчелу. Лес уснул в тиши стодонной. Здесь хочу, как встарь, размочить в воде студеной золотой сухарь. Барбарисовые чащи. Балагана след. И звенит вода - и слаще струн на свете нет...

К вечеру небо затянулось легкими прозрачными облаками. Природа задумалась. С осторожным шелестом упали капельки дождя. Липкие ниточки протянулись от неба к земле. Потемнели вялые листья. Казаки накинули на головы мешки, взвалили на плечи добычу, стали выбираться из помрачневшей, уже чужой балки, вспомнив тепло и лампадные огоньки низких беленых хат. Мокрая трава хлестала по склизким сапогам, мочила и холодила тело до пояса. Пока вышли, стемнело.

Глеб и Мария последними поднялись к кургану, откуда дорога бежала вниз, к станице. Целый день были вместе - будут помнить эту охоту всю жизнь. Обнялись, утонули в долгом поцелуе - мало было в лесу! Оглянулись на балку, уже страшную. Черный беспредельный хребет, над ним едва различимое черное небо. Тьма властно окутала мир. Где-то внизу догорают угли под пеплом их костра. Солнечные монеты на мураве лесного дня погибли. Как быстро промчались часы и минуты!

До станицы верст десять. Домой пришли поздно, по грязи. Дождь зарядил на всю ночь. Усталые казаки расходились по улицам, прощались наскоро, уже отчужденные. Скрипели коромысла с сапетками кизила на плечах баб. Невзорова встретил на выгоне крытый шарабан, запряженный парой коней. За кучера Люба Маркова, прислуга барина.

Глеб несколько раз пересказал матери, как он убил медведя, похлебал горячего наваристого борща, пытался чинить шлею и светец зажег, но глаза словно засыпало мякиной, веки свинцово отяжелели - и он уснул. Но и во сне видел серебряные от ковыля балки, милые локоны на беззащитных плечах, глаза-родники, бьющие ключами любви, надежды, преданности...

Где теперь вода, что мчалась возле них в полдень?

КАЗАЧЬЯ СХОДКА

Атаман, два помощника и казначей станицы сидели на верхней ступеньке крыльца правления. Нижние занимали гласные, имеющие голос, из стариков. Рядом стояли казаки славных кровей, военные герои, крепкие хозяева. Рядовые землеробы заполняли площадь. Баб и мужиков, а равно армян или греков и прочих колонистов не допускали к государственным делам в крошечной казачьей республике.

День солнечный, резкий. Синий ледниковый ветер так и нижет. Попасть под него - как раздетому под ледяную струю. Это на горах выпал снег. Казаки не боятся могучего холода - с пеленок привыкли.

В такие дни стариков неумолимо тянет на солнце, посидеть в укромных промежках сараев, амбарушек, курников, где дотлевают старые кадушки, сломанные колеса, грабли, сохи. Ветер туда не достает, а солнце печет, нежит. Воздух гор, волнующе синих, пьянит седые и лысые головы, как когда-то чихирь и спирт. Деды поглаживают горячие овчины на плечах, прикрывают уставшие за век глаза. Изредка все же доплеснется, как из полной чаши, винный холод ветра, свежестью летнего снега обдаст пожухлые лица - и солнце приятно вдвойне, уже не за горами стылая глубь могил. Сейчас, сбившись в гурток в затишке правления, старики мало вникают в дела, тихо предаются солнцу, а когда-то буйно пили звездную тьму казачьих разгульных ночей. Эльбрус похож на белую генеральскую палатку среди зеленых солдатских.

- Господа старики! - стукнул палкой в серебре атаман Никита Гарцев, потерявший ногу на царской службе, бессменно выбираемый в атаманы за то, что знал всех станичников не только в лицо, но и по имени-отчеству; говорили, что, служа в пятисотсабельном полку, Никита также всех знал поименно и был для командиров ходячим списком полка.

Старики приосанились, звякнув медалями и шашками. Разобрали дело Игната Глухова, подавшего жалобу на единокровного сына, что возвысил голос на отца. Гласные решили, сход утвердил: сына непокорного учить. Анисим Лунь молвил:

Загрузка...