Прибывали новые толпы людей на машинах, конях, волах. Места на восток брались с бою. Военный комендант не показывался без усиленного конвоя, отбивающего сотни рук с мандатами и пропусками. Спиридон взял дыню из чьей-то авоськи. Ел, спокойно наблюдая за суматохой с наслаждением освободившегося человека. Спешить ему, собственно, некуда. Кончив дынку принялся за арбуз. Ему теперь все трын-трава.

Со смехом наблюдал, как два рабочих паренька сажали на переполненную товарную платформу старуху грузинку с множеством чемоданов и узлов. Они раскачивали старуху и забрасывали прямо на людей. Ее, как мяч, швыряли обратно. С пятого заброса старуха насмерть вцепилась в чьи-то волосы и осталась. Теперь ей бросали вещи. Один чемодан старухе, другой - себе на тачку. Старуха отчаянно вопила, призывала кару на головы пареньков, но с платформы сойти не пожелала.

К Спиридону подошел человек в помятом полувоенном костюме, открыл портсигар с "Пушками":

- Закуривай, браток. Отступаешь?

- Домой иду.

- По ранению?

- По брони.

- Ты с конями умеешь управляться?

- Да, видно, лучше, чем ты.

- Видишь в сквере зеленый фургон, кони серые, скаковые. Садись и езжай. Я их бросаю, а кони - золото. Ты их напои, Сингапур и Певунья, первые призы брали. Там и вещи на фургоне. Хотел армии сдать - отступила. Через час тут будут немцы.

- А чего сам не едешь?

- Много знать будешь - скоро состаришься. Погоняй, да напои!

Спиридон познакомился сначала с Певуньей, охлопал шею Сингапура, напоил пивом - бочка еще не почата, а торговец уже отступил. Погнал весело захмелевших скакунов. На заре отметил: сто двадцать верст за восемь часов - добрые кони. Засыпал им зерна, сам ел мед на брошенных пасеках, спелые кавуны, стрелял колхозных гусей. Передохнув, гнал опять. Возле одного сельсовета группа начальствующих машет: стой! Спйридон показал кнут коням - и село скрылось разом, как в сказке.

Какой-то мотив слышался в мерном цоканье копыт. Много песен знает Спиридон, и этот мотив знакомый, а вот слова вспомнить не может. Остановился в красивой, утопавшей в садах кубанской станице. У колодца попросил ведро у печальной молодайки. Накормила она его пышками со сметаной, молодой картошкой с малосольными огурчиками. Ночью небо багровело - сзади горели города и станции, слышались взрывы. Молодушка всплакнула - хозяин на фронте. Как мог, утешил. Утром оставил ей два чемодана с фургона, не поинтересовавшись, с чем они.

Встречались какие-то старцы. Крестили ездока, советовали свернуть с дороги, "потому как на каждом столбе пять повешенных будет".

- Веревок у них не хватит! - смеялся запыленный ездок.

Добрые кони у Спиридона, а все-таки немецкие танки обогнали его пришлось уступить дорогу и поглубже припрятать наганы. Потом снова шли наши отступающие части. Только что покурил с конным разъездом красноармейцев - и минут через двадцать от той папиросы давал прикуривать немцам - разведчикам. Когда-то воевал и Спиридон. Но так на германской не отступали. Наконец зигзаги линии фронта кончились - Спиридона обгоняли только немцы.

Тяжкий опыт жизни развил в Спиридоне талант сразу сближаться с людьми. Ему верили. В лагерях назначали старшим. Даже коней ему, а не другому предложил незнакомый человек, а когда-то следователь Малахова выбрала именно его в свидетели.

Оружие, мундиры, знамена волновали Спиридона с молодости.

Новая немецкая армия ему знакома. И похоже, что остановить ее невозможно - стальными реками заливали Кавказ тридцать танковых дивизий рейха. Пехоте нашей и казачьей коннице тут делать нечего, тут надо бежать, бежать. Но понятие "немец" для Спиридона всегда означало "враг". По истории он не помнил, чтобы немцы доходили до Кавказского хребта. И, еще не зная для чего, хотелось раздобыть оружие поновее наганов - очень нравился немецкий пистолет-пулемет.

В эту ночь он пировал с бывшими зеками в пустой овчарне на тростниковых матах. Закололи вилами несколько колхозных баранов, раздобылись спиртным. Но Спиридон задерживаться не стал, в звездном свете погнал коней уже знакомыми балками на Юцу. Слова преследующего несколько дней мотива вспомнились - под стук копыт проступила песня времен гражданской войны.

Сигналисты заиграли:

"Вынуть шашки наголо!"

Три дня в станице и в городе не было никакой власти - наши отступили, немцы обошли.

В городском холодильнике хранились тысячи тонн продуктов.

Вышедшая из тюрем шпана и нечисть, катившаяся перед валом немецкой армии грязной пеной, кинулась в морозильные камеры. Выкатывали трехпудовые бочонки сливочного масла, тащили мешки с рисом, мукой, сахаром, Выносили длинных, как лодки, осетров, балык, икру в сияющих банках, тюки лаврового листа, ящики чая, бараньи и говяжьи туши. По свиному салу ходили. Шоколад хрустел под ногами.

Уже перед войной хлеб был внатруску, за год войны наголодались, а тут стихия толпы - все берут, отставать нельзя. И нельзя оставлять врагу! Престарелая бабуся тянет чувал с сахарным песком и куль макарон. Не под силу. Бросила макароны. Выскочит из размороженной камеры добрый молодец с окороком, посмотрит - тощеват, бросает, мчится за другим. Мальчишки несут конфеты, печенье, ногами катят красные головы голландского сыра. Хозяйственный мужичок везет на тачке ярус мешков. Другой везет на подводе - на конях работал и не отступил. Интеллигентного вида мужчина резво бежит третьим рейсом - на шее кровяное ожерелье колбас, под мышкой мороженая птица.

На маслозаводе отвернули краны стотонных баков - потекло подсолнечное масло в бидоны, канистры, ведра, фляги, в реку. В винных погребах ходили-плавали по пояс в вине - кое-кто и утонул. Были жертвы в цистернах с патокой - оступились с лесенки, вытаскивать их некогда, надо успеть зачерпнуть таз или ведро и бежать дальше. Гибли в магазинах, на мельницах, элеваторах.

Ни убивать, ни грабить не было смысла. Но потешиться можно. На консервном или молочном заводе невообразимая давка. Вдруг выстрел и крик "Взрывают!". Бедный народ взвоет, плеснется железной волной плеч, грудей и животов к дверям, притолока хрустит, а выйти ни один не может.

Партизаны закапывали НЗ. Мария Есаулова таскала, чтобы кормить раненых бойцов. В госпиталях осталось много лежачих, в гипсе. Эвакуировать их не успели - столь стремительно прорвались немцы через Ростов, ворота Северного Кавказа. Врачи продолжали их лечить, но надо и кормить. Жители разобрали раненых по домам. Мария привезла троих безнадежных. Вместе с ранеными разобрали имущество госпиталей.

Август был жаркий, продукты портились, люди страдали животами. Страшно подорожали соль и лед. За мешок соли давали пять мешков сахара. Во дворах запылали летние печи - топят масло, пекут пироги с убоиной, коптят и вялят рыбу.

Ловили бродячий скот, рыли колхозную картошку, обносили сады, дальновидные хозяева обзаводились конями, быками, телегами и плугами. Потом открыли новую жилу. Дорога, по которой отступали беженцы, крута и камениста. Вещи беженцы бросали. По мере подъема в горы можно проследить последовательность, с которой люди расставались с вещами, безжалостно распятыми на раскаленной дороге. Ванны, сундуки, кровати, диваны. Дальше швейные машины, стулья, утюги, шубы. Выше - книги, картины, фотоальбомы, безделушки. Попадались сломанные костыли, гипсовые и бинтовые повязки, черные от гноя и крови.

Фоля Есаулова в эти дни измоталась - везде поспеть надо! Рабочие совхоза технику испортили, попрятали важные гайки-винтики, а скот и корма разобрали. Пригнала и Фоля три коровы, штук двадцать овец, смоталась в город - принесла "сюрвиз" чайный и мешок таранки.

От красавицы казачки осталась высохшая, костлявая женщина, измученная трудами и горем. Волосы побелели, проредились, лицо стало скупым на улыбку. Прожила вдовой при живом муже. Жила редкими письмами, посылками Спиридону, лепилась к богу. Потом, когда Спиридон пропал совсем, еще одного бога выкормила, в сундуке - золотого, чулок с деньгами, ему и молилась.

Полюбовавшись сервизом, Фоля навострилась опять бежать в город десять верст, вышла из хаты. У сарая стояла подвода. Мужчина разнуздывал серых коней-львов. Глянул искоса на нее, сказал просто, по-хозяйски, будто с загона вернулся:

- Обедать пора, бабка!

Гукнуло в голове Фоли, кони, сарай, горы перевернулись в глазах, пошла вперед, а получилось вбок. Муж к ней, а она от него, боком, боком...

- Спиря... Спиридон Васильевич...

- Чего ты, Фоля? - Спиридон вроде не понимает.

- Долго как! - прорвалось с рыданиями.

- Долго? Чуток задержался, верно, а к сроку не опоздал - вот он!

Фоля прижалась к колючему, небритому лицу, ноги не держали - сползла наземь, обнимая колени мужа, начала голосить.

Всхлипнул и Спиридон: из горючих причитаний жены понял - сын Васька убит под Москвой, а сноха гуляет с лейтенантами. Сына он представлял подростком. Детьми оставил и Сашку, что учился сейчас в бронетанковой спецшколе на Урале, и Ленку, которая прибежала на крик матери и вплела свой голос в причитания.

Вдоволь наголосившись, бабы начали стряпать - отца кормить. Отец дергал носом, с наигранным интересом осматривал подворье, игрался с внучатами - у Василия были уже дети. Елена крепкая, румяная, приземистая, как капуста.

Отметил: картошку Фоля чистит, выбирая самую дрянную, а похвасталась, что ожидается картошки у нее пудов триста. Сало принесла брюшное, которое обычно перетапливают на смалец, а кадка хорошего сала забита в подвале. Ублажала золотобрюхого бога. Рубила в лесу запретный бук и ясень, носила на себе продавать в станицу. Молоко ела только в гостях, свое продавала, все гондобила. Она и со снохой не ужилась потому, что сноха хотела жить на широкую ногу, сливки попивать - "а то чего же!". Любила Фоля крепкий чай, но кипяток заваривала вишневым листом. Дети пристыдили ее, рассказывала Елена, она купила фунтовую пачку крымского чая, но пачка та сохраняется в сундуке - найдут эту пачку лет через двадцать, после смерти Фоли. Богомольная до самоистязания, она не пропускала ни больших, ни малых служб в станице, а идти пешей. Вещи, привезенные Спиридоном, отрезы материи, костюмы, платья пересмотрела, замкнула в сундуке, повесила ключик на гайтане рядом с нательным крестом. А смолоду укоряла свекруху за скупость. Позарастали стежки-дорожки.

Велик бог собственности, бог своего живота. Глядя на жену, Спиридон припоминает забавные и страшные станичные истории. Приходит к нотариусу с гостинцем проситель, просит узаконить его наследником своего дяди. Нотариус спрашивает, когда дядя преставился? А дядя, оказалось, всего лишь приболел. Или вот: передали сыну, что его отец при смерти, надо проститься. Сын наследник заторопился. Отец сидел в хате и хлебал ложкой молоко. "Э, да он еще исть! Только обувку зря бил!" - буркнул сын и зашагал восвояси.

Пока поспевал обед, Спиридон рассматривал фотографии убитого сына: школьную, четвертый класс, свадебную - Василий рядом с дородной женой, и самую дорогую - эскадрон, где сын держит знамя. Сохранились и фотографии Спиридона - с великим князем, с красным маршалом, - Елена отыскала у родных. Мать и дочь рассказывали о станичных новостях. Для него новостей накопилось много, по всему видно, стал он чужим. От хозяйства отвык. Правда, помнилось и, другое: когда-то он подавал команды и ни одной из них не забыл.

НА РОДИМОМ ПЕПЕЛИЩЕ

Между Синих гор, по высоким лесным дорогам грохотали немецкие броневые машины. Стояло раннее утро, ослепительно чистое, с побегами созревающей рябины.

По справочникам немцы знали, что Синие горы - лакколиты - образования из прорвавшейся магмы, закоченевшей в объятиях великого европейского ледника. От магматического бассейна, от пламенных гор вулканического района ледник отступил на север, к вершинам Главного Кавказа. Синие горы, каждая в одиночку, остались на зеленой долине, покрылись травами и лесами, населились волками, оленями, птицами. По склонам слезятся струи минеральных источников. В одном месте сохранились остатки вечной мерзлоты и карликовой тундровой флоры - очаги ледниковой и растительной контрреволюции.

За Синими горами поднималось Предгорье - первый этаж Кавказского хребта. Его венец - отвесные ледяные пики. Здесь, в самом высоком месте Европы, пролегал путь немецких дивизий. Когда перед их глазами на сотни верст встала непривычно высокая стена гигантских кристаллов, немцы в приказы включили слова бога немецкой мысли Георга Вильгельма Фридриха Гегеля: "Вечные горы не имеют преимущества перед мимолетной розой".

Немцы наступали с северо-востока. С юго-запада в станицу спешил Глеб Есаулов, проработавший год по мобилизации грузчиком в горном карьере. В предзакатный час сизым отчуждением куталась Дубровка. Замкнуто темнела Долина Очарования. Под листками шалфея, золотобородника, подорожника оживали ночные насекомые. Дневные убирались на покой. Какой-то припоздавший жук оголтело совался в жучьи норки, но из них свирепо ощеривались рогатые жуки-броненосцы - в том мире незыблемо продолжал действовать извечный закон единоличности и самостоятельности.

Текла синяя прохлада гор. По чистой грунтовой дороге катилась цыганская телега, свернула, остановилась. На траву посыпались пестрые цыганята и женщины. Становились табором. Стелили на земле кошмы и одеяла. Мужчины распрягали пегих коней. Закурился дымок костра. Из узла вылезла кошка с котятами и повела их на охоту за мышами в зеленя. Низины затопил туман, и утесы Синих гор поднимались, как из моря, окутавшись древней печалью наступающей ночи.

Горы оставались равнодушными.

Утром немцы и Глеб встретились.

У Подкумского моста стояла толпа. Через мост шли танки. Не вылезая вперед, Глеб думал, как теперь начнет хозяиновать, если разрешат частную собственность. Мысли прервал истошный визг собачонки, попавшей в стальную челюсть танка. Смазанная кровью шестерня гусеницы сыто смирила грохочущий лязг, зарокотала глуше. На танке нарисован ягуар.

- Гля, кошка! - громко удивилась маленькая девчушка с белыми косичками.

За танками стрекотали мотоциклы с пулеметами. Люди попятились. То ли от солнца, то ли рассчитывая на жуткое психическое воздействие, мотоциклисты были в огромных зеленых очках, пятнистых камуфляжах и касках с тропическими козырьками. Они были страшнее придуманных марсиан и потому, что уже залили кровью пол-России.

Пожилой казак, имя его не сохранили анналы, вышел на шоссе, положил земной поклон и поднес командиру первого танка хлеб-соль - на буковом славянском блюде, где вырезаны серп и сноп и слова молитвы "Хлебъ нашъ насущный даждъ намъ днесь". Видя, что немцы не стреляют, несколько городских шлюх уселись на колени мотоциклистов, - некоторых из них наши моряки видели после войны в Австралии.

Головной танк остановился. На дороге стояла огненнокудрая девушка с белым афишным щитом - на нем стихи старого французского поэта:

Городок наш мал, а не дается

Он полиции ни в сети, ни в капкан.

В нем нас две-три тысячи найдется

Самых буйных и отважных горожан.

Люди замерли, ожидая выстрела. Смело высунувшийся из люка капитан долго читал стихи и сказал почти без акцента:

- Это оригинально. Я сам не люблю полиции.

Подъехавшие мотоциклисты оттеснили девушку с дороги. Спиридона поразили волосы девушки - такие же красные, как у него, и он запомнил ее. После этого очки и козырьки уже не пугали - ни тех, кто ждал немцев, ни тех, чьи имена после войны будут выбиты золотом на траурных обелисках. Почти все население враждебно немцам уже потому, что в каждой семье есть фронтовики. А на бороду Барбароссы в станице есть красная борода Спиридона, который в Испании уже щипал Р ы ж е б о р о д о г о.

Выстрела в красноволосую девушку не последовало потому, что немцы, зная, что здесь были наиболее яркие очаги контрреволюционной Вандеи, проводили "политику дружбы". Ни расстрелов, ни повешений в первые дни не последовало. Наоборот, солдаты альпийской дивизии "Эдельвейс" ходили с приветливым видом, женщинам уступали дорогу, подвозили пешеходов на машинах, не ожидая просьб, и только отечески ударили одного подростка по мягкому месту, который позволил себе курить в присутствии взрослых. Немецкий комендант не захотел занимать прекрасный санаторный особняк в "Красных камнях", а поселился за плату у одинокой женщины - так сообщалось в газете "Свободный Кавказ".

Газета вышла в первый же день оккупации. Оповестила, что можно хозяевам вселяться в дома, отобранные Советской властью. Писала об "ужасах двадцатипятилетнего ада". О том, что танковая армада "Кленовый лист" ощутила на горных вершинах ветер призрачной Индии. Цитировались немецкие и русские философы прошлого века. Расписывались подвиги гренадеров и егерей-скалолазов, "успешно идущих по линии Берлин - Баку - Бомбей". Мелким петитом упоминались "сталинские бандиты" - на Кубани начинали действовать партизаны.

Старики, сражавшиеся с отцами нынешних завоевателей в первую мировую войну, овладевали бронебойным оружием. Дети, играя, подкрадывались к машинам, ставили гвозди под скаты, оставляли в кузовах под грузами тлеющие веревки. Женщина пригласила немца отведать свежего казачьего пирога, немец ел, пока кинжал, пролежавший четверть века на чердаке, не остановил трапезу. "Политика дружбы" не получалась. Но в станицу вернулась старая жизнь.

На свет божий вылезали клопы-частники. Волей "нового порядка" мир возвращался к лопате и ручной тачке. Открывались скобяные лавочки, шорные мастерские, бани, кузни, моленные дома, юридические конторы, опирающиеся на римское право. В ряду этих островков эгоизма, трусости и предательства можно было прочесть вывески: "Свой труд", "Жомов и К°", "Щетина и кость Иванова"... Хозяйчики сих заведений вкупе с вернувшимися белоэмигрантами устроили в Английском парке банкет по случаю "освобождения родины от иноземных захватчиков". На тот пир приглашены Есауловы: Спиридон и Глеб. Там они встретились с новым станичным атаманом Алешкой Глуховым.

Бросив Спиридона, Савана Гарцева и Романа Луня в Чугуевой балке, Алешка бежал на Кубань, потом подался в город Курск, какими-то путями связался с полковником Арбелиным и ушел за кордон. Теперь, на пиру, Алешка доверительно толковал Спиридону:

- Господин есаул, темные мы люди, славяне. Истинно навоз. Германия последний бастион западной цилизации перед нашествием с востока. Сошелся я в Штутгарте с одной дамочкой, цилизованная такая, по пауке, в закон вошел. Разве сравнишь ее с нашими мокрохвостками? Кофий пил по утрам, коньяк вечером. Если и вспоминал станицу, то матерком. И скажу тайно: не радуюсь я войне. Добьем коммуну, вернусь к Эльзе, магазин у нее парфинерный, кремы" пудры. Деньжат я прикопил, слава фюреру. Прошение мне заготовил один адвокатишка, чтобы записали меня в немцы, - это, брат, люди самого господа бога, посланные им для установления мирового порядка. Если желаешь, и за тебя слово молвлю. А пока принимай под свою руку колхоз.

- А разве колхозы остаются? - удивился Спиридон.

- С колхоза шкуру драть легче в военное время, это и мы, немцы, понимаем!

Спиридон кивнул - согласен. Опротивел ему Алешка, как червивый махан. Даже с блатными в лагерях было сподручнее, чем с этими возвращенцами. Брат Глеб тоже без фальши - никак не отойдет от коней Спиридона, любуется, завидует, сам он о сказочной грабиловке только слыхал, а пограбить не пришлось. Глеб чуть не упал, услыхав, что Спиридон идет в колхоз и, стало быть, туда же запишет своих коней.

Эмигранты упились скоро, изблевали темную траву Английского парка школьником Спиридон сажал этот парк. Глеб тоже разошелся до лезгинки. Спиридон оставался трезв. После третьего стакана ясный, как месяц, казак, офицер, русский, он принял решение: идти на немца войной, как шел сын Васька, как сам Спиридон с особой ударной сотней на германском фронте в первую войну. Немецкий интендант поздравил его с должностью председателя колхоза, и Спиридон весело засмеялся и звонко чокнулся с интендантом. И уже за столом прикидывал, как формировать сотню.

Глеб тоже не праздно пил за столом - составлял список контрибуции, что причиталась ему с Советской власти, Список получился длинным. Атаманский писарь, змееглазая девка-сербиянка, вычеркнула коней, трактор, Зорьку, посуду, мебель - перечеркнула все и написала с некоторыми погрешностями в русском языке: "владеться домом". И то хлеб! Ляпнулась тевтонская с имперским орлом печать.

И день второй пришел. Большой день Глеба. В нем нет запаха скошенной травы, журчанья вод, волнующей скачки коней. Он не томил чарующей неизведанностью далей. Он весь страх и пустыня, которую надо пробежать. Поначалу шел не спеша. Тело после вчерашней выпивки гудело, нервное и бессильное. Пустыня ширилась. Приходилось поторапливаться. Чуть не раздавил курицу, что купалась в горячей золе на дороге.

Улица стала старинной. Вновь обозначились дома-сундуки, дома-лабазы, с болтами на ставнях, с глухими стенами на фасад, с воротами, крытыми кирпичом и тесом, с битым стеклом на стенках. Ржавели на купецких табличках имена сгнивших хозяев, даты постройки домов, бойцовские петухи из кровельного железа. Неистовый собачий телеграф сопровождал путника. Изредка мелькнет во дворе человек, увидит идущего и тут же скроется в трущобах владенья. Осадное положение самостоятельной жизни. Мираж блаженной страны двоился, струясь колокольными звонами Николаевской церкви. Глеб уже шел увереннее, как деды на Шамиля, пошевеливая пиками усов. Ветерок раздувал космы волос. У последнего поворота стал диким и патлатым, как бог языческих времен.

Острыми бугорками бурунов бежит синий Подкумок. Осыпанные птичьим пухом, спят кудрявые берега. В переулке дебри крапивы, развалины стен. За ними редкие кривые деревья. Равнодушная синева неба. Древние, вросшие до окон в землю хатенки, крытые камышом. Горечь. Тишина. Д о м в о л ч и ц ы. Всего год не видел его хозяин, а так отощали сосцы бронзовой матери! Облупились карнизы. Зарастает лебедой гранит парадного крыльца. Жемчуг улиток. Изумрудный мох. Грусть давних дней.

Как Одиссей после плена, бурь, жажды, вернулся он на родовое подворье. Шатаясь, подошел к хозяину седой немощный пес, лизнул руку. У Глеба горох по спине посыпался - Фингал, отпрыск волкопесьих собак. Узнал через десять лет или ласкался к каждому? Шкура в струпьях, глаза затянуты пленкой. Все рассыпается прахом. И заторопился хозяин в дом - воцаряться, выкидывать мужиков и евреев, обрастать салом, заводить, бог даст, семью, родить наследников, ковать копейку.

День стал сереньким, легкооблачным, предосенним. Хозяин поднялся по искривленной лестнице с провалами на месте сгнивших ступеней. Постучал в сухую филенчатую дверь. Не отвечают. Потянул медную в краске ручку барыня Невзорова заставляла прислугу чистить ее ежедневно. Обдало нежилым сквознячком. Комнаты пусты. Валяются бумажки, разбитый стакан, детская скамеечка, эмалированный таз с мыльной водой, этажерка из гнутого бамбука. Видать, жильцы отступили, бежали в чаянии грозного суда.

Скрипнула половица. Вошла полная в коротком бордовом платье девка. Прямые черные волосы. Испуганные, как под ножом, глаза. Поманила вниз и пошла первой. Спустились в полуподвальную комнату, бывшую кухню, Там еще одна девка, разительно похожая на первую носом и скулами, только волосы лунный пух одуванчика. В углу, в окружении рваной обуви, чеботарил худой мужчина с нездоровыми пятнами на щеках. Сидел он на складной скамейке с полотняным сиденьем. Острыми коленками сжимал сапожную лапку и ловко вгонял дубовые шпильки в подметку из автопокрышки. Вытер руку о жесткий фартук, но Глеб не стал замечать руки мужика.

- Насчет обувки? - спросил чеботарь.

- Погутарим, сапоги разваливаются.

Девки поставили ему стул. Присел на краешек. Скатерть на столе накрахмалена - как лист тонкого серебра. На дородных розовых подушках кружевные накидки. Некрашеный пол выскоблен до желтизны. На стенах вышивки крестом, гладью, аппликацией - парусные кораблики, замки с подъемными мостами, аркадские пастушки, котята и птенцы - жалкий, трогательный уют человеческого гнезда. Это непредвиденный оазис в пустыне его дня. Он не душегуб, не изверг, но пришел с топором на эти пальмы и паруса. Тут хотелось остаться. Пить холодный квас, что стоит в деревянной бадейке. Неторопливо беседовать с чеботарем, нежась в лучах девичьих глаз. Колоть дрова с сиреневыми узорами и запахом сирени. Скирдовать сено. Считать гусят. А когда звездный хмель закружит голову, лежать высоко на стогу, чувствуя рядом дыханье темноволосой девы... По-человечески жить...

Недостижимо это. Потому что в стене комнаты, со стороны подвала, спрятано золото. Всего несколько монет древней чеканки, кажись, семь штук. Да верный сторож дремлет, синий маузер. Чеботарь, не вставая, может дотянуться до золота, только стену пробить ломиком. Не знает, заколачивает гвозди в каблуки. И Глеб почувствовал нежность к старому дому, что, должно быть, хранит хозяйские тайны.

- Вы заказать что? - прервал молчание сапожник.

- Сапоги бы мне надо в аккурат.

- Товар какой - брезент, сыромятина?

- Брезент! Что я, мытарь, злыдарить буду? Хромовые надо, шевро!

- Шевра теперь и на погляденье нет, брезента не достать! - стучит молотком мастер.

- Хозяин я, - помрачнел Глеб. - Вот документ на дом.

Жилец понял. Отложил работу. Набил трубочку зеленой крошкой. Положил парусиновый кисет перед хозяином. Глеб достал длинную пачку французских "Рококо", постучал заскорузлым ногтем по раскрашенной коробке.

- К жизни то есть приступаю. Так что выкуривайтесь с площади.

- Сколько сроку даешь?

- Не гоню, - косится на здоровых девок, - но и время не ждет.

- Семья у тебя?

- Весь тут пока.

- Дом один занимать будешь?

- Хочешь, снимай. Жакту сколько платил?

- Десять рублей.

- Значит, одну марку. Места тут лечебные, пользительные, живи за двадцать марок - двести рублей.

- Дорого, подвал ведь!

- Ради бога, не держу!

А душа рвется - цел ли тайник? Сапожник задумался. Хозяин понимает пусть подумает, поднялся, пошел осматривать владенье. На пороге обогнала его светловолосая, с ведром, к колодезю идет. Чем не жена? Конечно, черная приятнее.

- Скажи отцу: пятнадцать марок! - спустил цену бывалый торговец.

Девушка беспомощно улыбнулась, промолчала.

- Сестры, что ли?

Уходит, не оборачивается, будто не слышит.

- Заплачу, хаты выбелите?

Молчит, только ведро позванивает у ноги.

- Гордые, черти! Мужитва сиволапая!

На подвальной двери ржавый замок. Вышла черноволосая.

- Как звать тебя? Оглохли, что ли? Подвал отомкните!

- Чего спрашиваешь? - показался сапожник.

- Подвал, говорю, отоприте! - Молчание девок бесило, а третье сердце зашевелилось сухими алыми лепестками - эта черная такая домашняя, ручная, а хозяйка Глебу нужна - теперь он не будет кланяться Марии. - Я тебе цену сбавил, а вы косоротитесь! Вот тебе срок: до темноты выбраться отсюда! Понаехала матушка-Расея на казачьи хлеба. Хватит - попили кровушку. Я с вами как с людьми, а девки морды воротят - жаль с дармовым добром расставаться! Вы его строили, этот дом?

- Не кричи на них, хозяин.

- Хватит мне рот затыкать!

- Они не слышат.

- Как?

- Глухонемые.

- Вот оно что! За грехи родителей, стало быть. Так бы и сказали сразу. Чудны дела твои, господи! - отмяк Глеб. - Такую красоту дал, хоть в плуг запрягай, а языка лишил.

Тут же подумал, что шансы его возросли - калека без памяти рада будет выйти за самостоятельного человека, с домом. А ему что - руки-ноги и прочее, видать, в сохранности. Оно и вообще бабам язык ни к чему - все равно путного слова не скажут.

Или зачем, к примеру, язык работнику или азиату какому? Да, вот работника нанимать надо, дела предстоят большие. Ванька Сонич живет у Михея, его и брать.

И Глеб подобрел еще:

- Слышишь, чеботарь, десять марок плати, а там видно будет, может, и за так будешь жить.

- Договорились, хозяин.

- По батюшке как?

- Николай Трофимов Пигунов.

- Трофимыч? Это каких же Пигуновых?

- Мельника, что первую мельницу держал.

- Трофима сынок? Господи! Да я с твоим папашей пуд соли съел! В работниках у него ходил, скотину пас, мирошничал. Вот был человек, царство небесное! Так вы тот самый Колька-матрос, что сбежал из дома?

- Тот самый.

- Вот так сурприз! С батюшкой вашим я жил душа в душу, давай и с тобой друзьяками быть. Девок как звать?

- Черная Маша, белая Роза. Они по губам имена понимают.

- Ишь ты, Маша, Маруся, Маня, Мария Николаевна. Ласковая, должно быть, слова поперек не скажет.

- Не скажет, - усмехнулся Коршуновыми глазами сапожник и подал хозяину ключ от подвала.

- Стало быть, внучки Трофима. Я ведь вашу сестру хроменькую сватал, да заяц дорогу перебежал. Ты девкам скажи, с душой, мол, я к ним, не в обиде, славные девки, чистые кобылицы!

Отец позвал дочерей, сказал пальцами. Девки улыбнулись.

- Чего? - ощерился улыбкой Глеб.

- Смеются, что кобылами обозвал.

- Ежели по правде судить, кони - это божьи ангелы, посланные нам на подмогу. При нэпе, царство небесное, была у меня слепая кобыла, тоже Машкой звали. Слова, как и девки, понимала. Сколько хочешь наклади - не заноровится, вывезет, себя не жалела, а полевой травой питалась. С ней и приобрели этот дом, хлебом торговали. Не дали мне жить с конями и коровами. Потому и прожил без смысла, как татарин. На этом дворе жеребенком бегала Машка. Подойдет, бывало, голову на плечо мне положит и смотрит, смотрит - оторопь берет, насквозь пронизывает. А в революцию ослепили ее картечью. Все перевели - и людей и коней. - Провел ладонью по увлажневшим глазам, достал из кармана бутылку немецкой водки. Употребляешь?

- Не по карману теперь - пятьсот монет четвертинка.

- Обмоем новую жизнь. Приготовь закусить, Маша.

Обошел двор - конский щавель, хрен, конопля. Заглянул в колодезь родник бил, камни держались, положенные прадедом Парфеном Старицким. От амбара синеют одни стены. Как застывает время! В углу, где стоял "кабинет" Глеба, в зарослях купырей и зачем-то попавшего сюда миндального деревца, еще с тех годов висит ведерко дегтя на ржавом тележном шкворне, вбитом в стенку. Деготь стал камнем, ведерко - ржавь; Но все-таки Глеб повесил его сюда. Снимали верх, отдирали ясно струганную обшивку амбара, ломали лари и полки, а дегтем не соблазнились. Вилы-тройчатки валяются - его. Пристально всматривается в бесформенный обрубок деревяшки - угадал, каталка Прасковьи Харитоновны, которой раньше гладили белье. В подвал идти страшно - вдруг там дыра? И придумывал разные дела, дергал бурьян от порога - жители! выбирал камни, какие годные в кучу. Фингал ковылял за хозяином, пытался таскать бурьян, но челюсти уже не держали.

- Чего, Маруся?

Она показала на дом, поднесла воображаемую стопку к сочным вишневым губам. И пахнет от нее хорошо - укропом и каймаком.

Сели за стол. Глеб налил и девкам. Они радостно переглянулись - вот чудак! - и отрицательно замотали головами. Сапожника это обрадовало - чего зря товар переводить! Выпил, "как за себя". Глеб, захмелев, искоса поглядывал на квартиранток. Думал, с дракой придется выгонять, полицию звать, а господь бог послал ему мир. Лица свежие, с печатью отрешенности, неразумности. Захмелел и Пигунов, достал из кармана мятые бумажки денег, послал Машу за самогоном. Пришлось еще посидеть. Потом девки солили огурцы в подвале. Глеб только проверил швы тайника и поехал в каменный карьер за пожитками.

Приехал на другой день. Фингал не встретил его - дохлый лежал за амбаром. Девки объяснили Глебу, что пес ночью выл и царапался в дверь, искал хозяина. Глебу стало стыдно, что он толком и не приласкал собаку. Взял заступ и закопал падаль в задах. Закопал и подумал: фунта два мыла бы вышло. А о мыле думал с утра. И обмылка нет в продаже, нечем помыться. Как и хлеб, мыло давали по карточкам, а теперь и карточек нет.

Свечи Глеб варил, а мыло не приходилось. По в детстве видел, как промышляли мыловарением мужики Бочаровы, что жили на краю свалки. Они ловили бродячих собак, забирали после живодеров околевшую скотину, тащили махан в котел, дымили банной трубой и продавали бедному люду бруски серого сырого мыла. Их ненавидели все. Когда в станице появлялась их телега-клетка с жалкими понурыми собаками внутри, с плетеным саком и крючьями в крови, казачата возбужденно вопили, вызывая взрослых.

- Палач - красная рубашка!

- На том свете сам гореть будешь! - выходили взрослые.

- У, сука! - матерились казаки на жену мыловара, правившую лошадью. Пироги с собачатиной жрешь, ведьма!

Мирон Бочаров в толстых рукавицах, весь в заплатах и шрамах от зубов и когтей, заходил с сетью на рыскавшую без призора собаку. Толпа с ненавистью смотрела на его действия, хотя понимала, что он очищает станицу от заразы и бешенства. Когда он бросал на собаку сак, его толкали, кричали под руку, загораживали собаку, давали ей путь. Горький это был хлеб. Особенно враждовали с собачниками мальчишки. Не раз удавалось и Глебу выпустить собак из клетки, пока собаколов гонялся за добычей. Однажды рассвирепевший мыловар погнался за казачонком, подняв сак. Глеб завизжал. Мирона перехватил мощной рукой Касьян Курочкин, известный тем, что в праздники пьяным подходил к дому полковника Невзорова и кричал: "Я сам есаул!", хотя был строевым казаком.

- На кого хвост поднимаешь, лапоть? На казачьих детей? А этого не нюхал? - Касьян поднес здоровенный кулак к носу Мирона. Вокруг посмеивались казаки, будто невзначай поправляя отточенные кинжалы на тонких серебряных поясах. И телега-тюрьма со скрипом потащилась дальше.

Будучи всегда на стороне собак, Глеб вспомнил теперь Мирона почему-то с теплотой. Помнил он и Касьяна. Мария, прислуга Невзоровых, рассказывала, когда Касьян кричал под окнами барина, полковник отмалчивался. Наутро "есаул" с поникшей головой шел к особняку "Волчица". Его долго не принимали. Старшая горничная брезгливо морщила ноздри, обходя стороной "есаула" в смазных сапогах. Потом барин томил часа два сентенциями и ругательствами тонких кровей - хам, выродок, недоносок, пока Касьян не пускал слезу. Под конец казаку давали чарку водки, ломоть хлеба с желтой сазаньей икрой и отпускали с миром. В праздники все повторялось.

Утрамбовав захоронение, Глеб подумал, где ему взять кутенка на воспитание, да такого, чтобы со временем люди перестали ходить мимо Есаулова двора. На глаза попался ржавый чугунок с известкой. Подсучившись, Глеб попробовал белить комнаты - все не мог спуститься в подвал, стена цела, а за стеной, может, пусто. Посмотрели Маша и Роза, как он белит полосами, взяли рогожные щетки, отстранили хозяина. А ведь в старину Глеб умело не отставал от баб в побелке - укатали сивку крутые горки.

От девственной белизны девичьих ляжек кружилась голова - глухонемые стояли на высокой решетовке, видны широкие резинки на чулках выше колен. Нечаянно Маша оглянулась, замычала, закрывая ноги, - уходи! Пронизанный сладкими токами алкоголя - с утра похмелился, и токами предстоящей встречи с вожделенным златом, наконец спустился в подвал.

Один угол мерцал звездочкой света - камень вывалился. На дворе зной, август, а тут почти зимняя прохлада, и ледник не нужен. Сколол ножиком швы. Вынул влажную плиту. В дыру угла заглядывали травы. Как ядом, молочай налит жирным соком, которым станичные девчонки натирали соски, чтобы груди скорей выросли.

Дремотная полутьма. За стеной сапожник бьет молотком. Пальцы скользнули по красивому булыжнику - прозрачно-желтому, с хрустально-синими жилами. Булыжник понравился Глебу еще в молодости. Вынутый из речки, он потускнел, но парень принес его домой на гнет для бочки с капустой. Потом камень годами лежал у порога, расцветая в дожди, и пригодился на заделку клада.

Подступила подслезная дрожь - нету! Тут же радостно вспомнил: тайник не прямо, а влево, с правым загибом. Обдирая локоть, лез в темное логовище...

Есть, тут, слава тебе, господи!

С шелестом вытянул тяжелый сверток в овчине, стянутый ременным гужом. Изъеденная временем овчина отрывалась клоками. Сгнило красное сукно. Истлела шелковая тряпка - от блузки Марии. Промасленная бумага цела, только жестко скрипит. А в ней, залитый нутряным кабаньим салом поверх заводской смазки, чудесный слиток - пятнадцать человечьих смертей вобрала граненая рукоять. В резиновой соске короткая золотая сосиска монет, когда-то найденных под полом нищей Дрючихи. Пересчитывая монеты, Глеб некстати вспомнил поговорку брата Михея:

"Ах, злато! Сколько в тебе зла-то!"

Выходить не спешил. У разрушенного угла снаружи бурый гниет чернобыльник. Лезет заразиха-трава. Каким-то образом между ними затесался горный мак. Свирепые сорняки загнали его в подвал. Искривленный, почти белый, тянется он вверх, но уже по эту сторону стены, во мраке.

Пыльная горечь праха. Подземельная тишина. Все источено бренностью. Позеленел красный гранит. На железных балках-рельсах мохнатая ржавчина. Но, смазанный классовой ненавистью, маузер не поржавел. Не потускнели лики арабских царей на золоте.

Поднялся на чердак, осмотреть крышу. Поправил бронзовый символ, волчицу, прикрутил медной проволокой к решетке конька. Очистил маузер от смазки - и почувствовал, что жизнь укрепилась вдесятеро, возросли честь и достоинство - синий товарищ дозволял быть смелым и гордым. Шведский "Бофорс".

Обливаясь потом от раскаленного солнцем цинка крыши, шарил по углам. Окаменевшая курага, черепки, паутина. В тлеющем хламе отыскал тонкий витой подсвечник - потом выблестил битым кирпичом. Две сосновые доски-сороковки... Быстрая худенькая девочка с яркими глазами, на ногах цыпки от навоза... Тонька, дочка... Вот, значит, какие это доски - их сестры давно стали трухой на детских костях. А он все елозит по своему владенью - откупился, что ли, от смерти? Доски сгодились на починку лестницы.

Ссохшаяся переметная сума, что должна быть всегда снаряженной по царскому велению. Царей нету давно. И торока посекла моль. Кожа как кость. Шашель точит сухари. Сахар пожелтел, изъязвился. Чай - сенная труха. Черви съели овес. Надел рубашку - вся в дырах. Е м у е щ е б ы с б о к у ш а ш к у и - в И с т о р и ч е с к и й м у з е й, г д е ч е р е п а е г о д р у з е й, сподвижников по каменному веку, по самостоятельной жизни - волков, кочевников, фараонов.

ДЕНЬ СЕКРЕТАРЯ ГОРКОМА

В первый день войны Михей Есаулов был готов - кольт, бурка, сухари. В военкомате попросил комиссара не мешкать. Не взяли комполка, отвоевался, подбила его нелегкая жизнь. Михей плюнул на врачей, но на больное сердце не плюнешь. И вместо фронта Михей угодил в санаторий, Подлечившись, заступил на пост - избрали секретарем городского комитета партии вместо ушедшего на фронт.

Просыпался ни свет ни заря, ждал позывных радиостанции Коминтерна. Рабочий день кончал в полночь, прослушав гимн. Время нерадостное. Оккупирована Белоруссия, Украина, Черное море кипит чугунными галушками бомб. Враг у ворот Москвы.

Секретарь вспыхивал румянцем, когда в сводках информбюро скупо проскальзывали сообщения о терских казаках под Москвой, гвардейцах генерала Льва Доватора, громивших немцев бок о бок с легендарными панфиловцами. Приказал ударить в колокол - созывать народ, прослушав Указ Верховного Совета СССР о посмертном присвоении звания Героя Советского Союза Есаулову Василию Спиридоновичу, племяннику.

На митинге Михей сказал:

- Генерал Доватор поставил задачу отдельному эскадрону задержать немцев на огневом рубеже. Эскадрон задачу выполнил. Подбив шесть вражеских танков, уничтожив до семидесяти единиц пехоты, Василий Есаулов погиб, защищая столицу Родины. Действовал Василий гранатами и пулеметом.

Да, не клинок - орудия, танки, самолеты господствовали на поле боя. Опираясь на костыль, Михей призывает жену и требует всю наличность, знал: она копила деньги на черный день - и он настал, черный день. Деньги секретарь передал управляющему госбанком в адрес танкового завода. И на Урале с конвейера сошел танк "Денис Коршак". Экипаж гвардейского танка увековечил еще раз имя Коршака, уничтожив несколько "пантер". Зимой след танка затерялся.

Прошумел первый весенний ливень. Секретарь проверил посевы колхозов. Поднялся на линейке на Седло-гору и посмотрел вокруг. Дымно мерцал Большой Кавказ - неужели и горы не остановят немцев? Враг форсировал Дон, бомбы вспенили Кубань и Волгу. За хребтом - Турция, немецкий союзник. На Дальнем Востоке - Япония, азиатская Германия.

В рыжих травах лежала река - кривая казацкая шашка. Нержавеющий клинок плавно загнут навстречу врагу - с юга на северо-запад, где скоро год пашут пушки, стрекочут в хлебах пулеметы, перемалывается человеческая пшеница. Зимнюю серость гор прикрывал белый войлок тонкого тумана. Фигуры скал - монахи, грифы, лемуры - темнели на пустом и бледном небе. Страх вползал в душу Михея.

Неужели враг дойдет сюда? А здоровье никудышнее. Чует казак вечную разлуку с милыми балками. И земля накидала ему красок, которые оказались под рукой в тот неяркий день. Солнце скрылось за горами. В небе розовая стая облаков. Пролетело черное облако - воронье. На восточных склонах последние лежбища снега. На северо-востоке острые Синие горы и первая Кинжал. Позади неправдоподобно высокие палатки Эльбруса, командира всех европейских гор. На вершине алый флаг. Если что, поднимется туда Михей, осуществит мечту детства, и ляжет с кольтом, встречая незваных гостей. А на всякий случай взял горсть земли и ссыпал в бумажник рядом с партбилетом - если доведется умирать в чужих краях, чтобы тело присыпали по обычаю дедов.

- Чего нашел, Михей Васильевич? - спросил кучер, туберкулезный Иван Сонич.

- Рубль неразменный, поехали...

Ранняя весна отыскала след танка. "Денис Коршак" погиб под Ленинградом. И тогда Михей вспомнил тихий хмарный денек, когда из Петербурга вернулся в станицу Денис, член РСДРП, и помог Михею повернуть казачьего коня на правильный путь. Так дважды погиб знаменитый казак нашей станицы Денис Коршак.

...До последней минуты Михей Васильевич руководил эвакуацией. Железную дорогу отрезали внезапно. Эвакуировались через горы на мелком транспорте и пешком. Сам отступал с женой и Иваном на горкомовской линейке. Проехали верст двадцать, и секретарь упал в беспамятстве - сердце останавливалось. Случившийся рядом медик сказал что-то по-латыни и развел руками: протянет лишь до утра. Ульяна вырвала у Ивана вожжи, повернула коней назад. Михей не кончался и не приходил в себя. Дежурил при нем Иван, поил отваром корня девясила - "девять сил в нем".

Михей открыл глаза. Тикают ходики. Жужжит шмель. Мирно качаются ветки в саду - тени на стенах. Далеко над плоскогорьями кусочек лазури, как кромка манящего моря. Бархатной лапкой умывается котенок - к гостям. Михей погладил восковыми пальцами полную руку Ульяны. Повернулся. Лопатки заострились, как у мальчишки. В лице явственней проступали очертания черепа - не жилец. Провел рукой по голове, удивился - пальцы легко прошли в белом пуху, как дудаки сквозь редкую, битую пшеницу. Вдруг вспомнил все, застонал:

- Немцы где?

- Лежи, лежи слава богу, отдыхал, думала, овдовею.

- А не лучше было тебе овдоветь? - с ненавистью посмотрел на растерянное лицо жены. - Почему домой вернулась?

- Лечить...

- Для немецкой виселицы? Ступай вон...

Медленно, опираясь на Ивана и костыль, по-стариковски вышел в сад.

"Ягуар" с длинным хоботом, своротив краснокорую яблоню, стоит одной гусеницей в изумрудно-светлой реке. Яблоню Михей посадил в день своей свадьбы. Молодые, загорелые танкисты сочно пожирают яблоки и фотографируются на фоне Синих гор. В сознании шевельнулось сравнение танка с каким-то ползучим зверем, панцирным гадом.

За рекой на лугу занимаются вольными упражнениями рослые, с могучими мускулами солдаты в особой форме. Альпийские стрелки корпуса генерала Рудольфа Конрада, гордость немецкой армии. Из Тироля, Баварии, Скандинавии, отлично вытренированные спортсмены, студенты гитлеровского университета, охотники на тигров и носорогов, прошедшие с орлиным пером на кепи и цветком эдельвейс на знамени Норвегию, Югославию, Французские и Итальянские Альпы. Многие штурмовали пики смерти в Гималаях. Оставили следы альпенштоков в Андах и Кордильерах. Они уже вкололи черный цветок свастики в алмазный берет Эльбруса. Одетые в добротное сукно, фланель, шерстяные свитеры и меховые ботинки на шипах, оснащенные, помимо оружия всех родов, альпинистским снаряжением, они легко преодолевали траверсы горных вершин и, по мнению командования, были непобедимы в горах. Поставленные на особый паек, включающий коньяк, шпик, какао, семгу, пластинки лимонного сока, имеющие спортивный распорядок горного лагеря, они и впрямь выглядели белокурыми гигантами в штормовых костюмах военного образца.

Михей видел на лугу всего восемь человек. Но когда они построились и запели, чеканя шаг, мороз прошел по его спине. Слов песни он не понимал, но железной силой веяло от стрелков дивизии "Эдельвейс", чьи груди так и просились под Рыцарский крест. Безупречной выправки матерые горные волки, они полны решимости водрузить нацистский флаг на вершинах Памира и Тибета, то есть пешим порядком взобраться выше авиации.

Неделю назад Михей видел дивизию генерала Быкова, бывшего чекиста и партийца. Они отступали на перевалы. В серых шинельках, необстрелянные парнишки-горцы, задумчивые украинцы, застенчивые армяне, молчаливые грузины, терпеливые русские - все тоскующие по дому, увидевшие винтовки чуть ли не накануне боев. Дивизия называлась просто - Пятая стрелковая. Форма офицеров не отличалась от солдатской. Они нуждались в боеприпасах, сухарях, портянках, ели конину, собирали в лесах дикие фрукты, чтобы не умереть с голода. Взять много продуктов в городе не могли - не было транспорта. Даже минометы и пулеметы - несли на спинах. Командир дивизии шел пешком. Документы штаба навьючены на ослов.

Как признавал фюрер, судьба войны в те дни решалась на юге России. Там она и решилась. Кутузов пожертвовал Москвой, Россия - Кавказом, лучшим алмазом своей короны. Война называлась Отечественная - защищали Родину. Поэтому наряду с тенями великих революционеров прошлого в строй встали святой Александр Невский, князь Дмитрий Донской, царь Петр Первый, полководцы Суворов и Нахимов. Священники служили молебны о победе русского воинства и пели, как и триста лет назад, "даруй, господи, одоление на агарян и филистимлян". Но сокрушили врага живые люди, осененные великим знаменем новой России.

Немцы уже неделю в станице. Михея не трогают, но дорога каждая минута. Быстро перебрал в памяти активистов оборонных кружков, которые по годам должны быть дома.

- Иван, много немца в станице?

- А черт их знает! Вот чего много, так это раненых. Аксютка наша, дурочка, как работала в "Горном гнезде", санитаркой, так и осталась. Говорит, полковники да генералы на лечение прибыли. Близко не подойдешь собаки, охрана. Наши летчики бомбят станицу каждый день, и все по краям, уже три коровы убило и пацана.

- Сто палат в "Горном гнезде", ежели и по одному в палате, а там люксы, то чуешь, сколько гробов! Ты вот что, Иван, расспроси Аксютку обо всем подробно: как они завтракают, обедают, где собираются, словом, как проводят свой санаторный отдых. И позови мне сейчас Кольку Мирного, что в сад к нам лазал, черешню еще сломал, сукин сын, и Крастерру Васнецову, рыжую медсестру, знаешь.

Колька, сын красногвардейца, а потом эмигранта, скоро пришел.

- Здорово, Николай Афанасьевич! - сказал Михей пятнадцатилетнему пареньку. - С родней не знаешься, ты ведь мне внуком по Мирным доводишься. Просьба у меня к тебе, выполнишь?

- Какая? - спросил Колька, тихий, в дешевеньком костюмчике, палец неудержимо тянется к носу.

- К Сталину я тебя посылаю.

- К Сталину?

- Ага. Помнишь, в войну мы играли, в зеленых и синих? Но таких-то на свете нет, есть только белые и красные, то есть немцы и русские.

- Чего вы мне толдоните - это понятно, - ковырнул в носу Колька. Как я туда попаду?

- Ты для начала перейди фронт и повидай любого самого главного командира нашей армии и отдай ему письмо от меня.

- Как же я от мамки уйду? Она хворая, и Манька еще маленькая, кормить надо, я быка поймал, тачку делаю.

- И ведь парень ты геройский, похлеще отца будешь, а приходится тебе объяснять, хоть и сам понимаешь: немцу скоро каюк.

- Хороший каюк - без боя чешут, а у наших только пятки мелькают! Не могу. Манька ночью боится, мать кричит во сне.

- Вот ты, Николай Афанасьевич, опять за рыбу деньги! Через месяц-два наши войска будут входить в станицу, и кто с ними впереди, на коне, едет? Под знаменем! Да Колька Мирный!

- Вы мне сказки не рассказывайте! - ухмыльнулся Колька.

- Ты пионер?

- Комсомолец, - тихо ответил парнишка.

- Тогда и говорить нечего - собирайся.

- Письмо отнести?

- Письмо, пакет боевой.

- Чего ж вы мне голову морочите? Вы когда-нибудь сами в гражданскую пакеты носили?

- Приходилось.

- Когда пакет дают, должен тот боец знать его содержание - налетели белые, пакет съел, а суть в голове!

- Так это ты меня морочишь! Значит, слушай на словах, если пакет съешь. Надо одну хорошую бомбу кинуть на госпиталь "Горное гнездо", знаешь?

- Мать работала там, полы мыла, а я в кино туда ходил, в клуб.

- Нарисовать можешь, как мы тогда местность рисовали?

- Чего?

- План нарисуешь, чтобы летчику объяснить, куда бомбу бросать?

- Могу, улица Анджиевского, за углом.

- Молодец! Но, Коля, летчики не все в нашей станице выросли, откуда им знать улицу Анджиевского?

- Ее все знают - там главные санатории стоят.

- Не все. Вот смотри, я тебе нарисую, а ты запоминай. Вот станция, вот труба лечебницы, тут парк. Нарзанная галерея, а вот тут Лермонтов... смекаешь?

- Ага.

- А за Манькой с матерью мы посмотрим.

- Вас уже не будет...

- И так может случиться, потому и прошу: передай мою последнюю просьбу.

- Ничего не получится! - взялся за нос Колька. - "Горное гнездо" с начала войны в маскировке - там вода на крыше туманчиком разлетается.

- Не мне тебя учить! Об этом и скажи летчикам да проверь нынче же, какие на крыше изменения.

- В газете зимой писали, что партизаны навели самолеты на объект так: ночью его не видать, днем тоже скрыт, так они установили какой-то красный фонарь, не видный с земли...

- Тебе, Николай, не Маньку с быком охранять, а полком командовать надо! Семилетку кончил?

- Весной. На "отлично".

- Напишем тем летчикам: опознавательный знак ночью - красный сигнал с миганием.

- А кто же его поставит?

- Это не твоя забота. Так писать или на словах передашь?

- На словах.

- Ну, вот, задачу ты понял. О Василии Есаулове слыхал? Звезду Золотую отхватил под Москвой. И тут пахнет не меньше. Сам посуди: на фронте можно пять лет воевать и живого генерала даже своего не увидеть, а тут сразу, в одном гнезде, до сотни высших чинов Германии наберется. Тут их и "подлечить" нашей целебной водичкой!

- Если все за звезды воевать будут, звезд не напасешься!

- С тобой натощак не поговоришь! О звезде, что ли, думал Василий Спиридонович, твой дядя, когда танки немецкие бил? Ты, главное, фронт перейди, до него верст восемьдесят.

- Так как матери сказать?

- Так и скажи: послан народом к партии, к армии, а зачем, скажешь, когда геройски вернешься в станицу.

- Дядя Михей, голубей у меня шесть штук, на кого оставить?

- Передай Ивану Спиридоновичу.

- Смотрите, чтоб кошки не сожрали!

- Как идти к фронту, тоже Иван Спиридонович расскажет. Выходи нынче. Кто ты - сирота, из Ростова, тетку разыскиваешь. Денег дадим сейчас.

- Их немцы уценили в десять раз.

- В десять раз больше дадим.

- Я сам прохарчусь. Матери с Манькой помогите. В грабиловку все полные хаты натаскали, а мы только быка пригнали.

- Ну, час добрый! - Михей крепко расцеловал парнишку.

Колька ушел. Из-за куста крыжовника вышла краснокудрая девушка, казавшаяся семнадцатилетней, хотя была старше.

- Ты откуда тут? - спросил Михей.

- Не через калитку же к вам теперь ходить. Я все слышала. Надо ставить фонарь. Оружие у вас есть? Давайте мне.

- Только осторожнее, Крастерра. Ульяна моя слыхала, что ты перед немецким танком с плакатом встала. Кто ж так делает - лоб подставляет? Вот тебе мой кольт. Задачу поняла - действуй...

Крастерра, дочь Васнецова и Горепекиной, выросла в детдоме. В детстве она, как и большинство ее сверстников, мечтала стать актрисой, летчицей, геологом или, на худой случай, капитаном дальнего плаванья на корабле, плавающем в тропических морях. Из детдома ее выпустили в шестнадцать лет медсестрой. Она приехала в станицу, с матерью не ужилась, сняла комнату и пошла работать в санаторий.

Возвращаясь от Михея, думала, что борьба будет тяжелая, опасная и, может быть, не все бойцы попадут в герои. Но воевать надо всем. И особенно ей, дочери чекиста, который и имя ей дал бойцовское - Красный Террор.

После бесед с молодыми Михею полегчало - есть еще порох в пороховницах! С одним костылем бредет к беседке, обросшей виноградом. Решил резать кисти и давить вино - назло всем бедам! В калитку настойчиво постучали. "Начинается!" Взял себя в руки, прошел мимо пустой собачьей будки с цепью, открыл.

Немецкий офицер. Кирпично-желтое, с порченой кожей лицо знакомо, но кто? Линейка из стансовета? Кучер в черкеске, бородач.

Офицер заговорил, гакая по-станичному:

- Здорово, Михей, вот и я, помнишь?

- Нет.

- Закоммунарился, станичников не узнаешь, принимай гостя, ставь хлеб-соль.

- Незваный гость хуже татарина.

- В одной сотне служили, бабу одну делили...

- Глухов, Алешка.

- Он самый.

- Живучий ты.

- Да как и ты - казак!

- В немецкой сбруе!

- Полегче, я офицер райха!

Алешка боком оттеснил хозяина, прошел во двор, увидел Ульяну, обтер рукавом мундира губы, полез целоваться с венчанной женой.

- Велик бог, Ульянушка, вот и возвернулся я на радость станичникам, как жила, как мужа ждала, а я тебе подарочек заготовил!

- Алексей Силантьевич, зачем вы? - побелела Ульяна.

- По делу я... Ну, чего стала, как колода, накрывай стол, корми гостя - или мало пограбили станицу при Советах да при кадетах?

Перепуганная Ульяна тронула Михея за рукав - молчи, ради бога, не стреляет, и то хорошо!

Кучер Глухова, Митрофан Горепекин, подошел к Ивану, вернувшемуся с голубями в сетке. Подразнил голубя пальцем, полюбовался индюками павлиньей расцветки, стал надвигаться на самого большого, топыря руки.

- Но, но, не балуй! - загородил индюка Иван.

Митрофан до крайности удивился такому нахальству, но тут загудел танк крокодильего цвета, прополз метра три, свалил облепленное желто-медовыми грушами дерево, замолчал, улегся.

В виноградной беседке Ульяна со страху поставила "гостю" бутылку домашнего вина и стакан.

- А Михею посуду? - осведомился "гость".

- Он не пьет, чуть дышит, - ответила Ульяна. Мелко дрожат на пальцах камни.

- Во как упился при коммунизме! - удивился Алешка и подтолкнул хозяина к лавке. - Садись, Есаулов, время терпит. - Выпил, крякнул, зажевал виноградом и, повторил - сразу не раскушал. Рассказал о французских национальных погребах, где довелось ему мочить усы с немецким саперным батальоном. Не меняя тона, спросил: - Чего не отступил, Михей?

- Тебя это не касается! - нахмурился секретарь, уже отрешившийся от жизни.

- Савана Гарцева ты порешил? Ты. Видишь, винцо попиваешь, а Саван тоже выпить любил, да через тебя пьет могильную жижу.

- Идите, Алексей Силантьевич, с богом, - слезно просит Ульяна. Видите, Михей Васильевич на ладан дышит, он ведь уже на пенсии был.

- Не был - не принищивайся! - твердо сказал Михей. - Кончай, Алешка, твоя сила. Вот сердце, бей.

- Эге! - засмеялся-задребезжал Глухов. - За Аксененкина-дурачка принимаешь. Не гадал, что так обидишь. Дешево хочешь расплатиться за станичную кровь. Ладно. Пора и честь знать. Покедова, любезная хозяюшка, спаси Христос за хлеб-соль. - Алешка степенно откланялся, пошел к калитке, строго глянул на Митрофана, что тащил на линейку двух здоровенных серых индюков с открученными головами. Потом "немец" остановился и, словно вспомнив нечто пустяшное, досадуя на память, сказал: - Михеюшка, мил человек, зайди вечерком на час в правление, ишо погутарим, отгости визит. А хочешь, полежи опосля обеда, приди утречком.

- Нечего мне делать там, решайте тут.

- Ишь, и виноградник насадил, а наши семьи вырубил. Время твое истекло. Придешь к десяти часам по берлинскому времени, в седьмую комнату - твой кабинет, кажется, когда ты атаманил. Я тебе и Маркса пока не снял - сам снимешь.

- Не приду.

- Придешь как миленький. Не придешь - приведут, плетью пригонят. Ты теперь нижний чин с мокрым хвостом. Мы тебя из казаков в жида выкрестим.

- А ты кто?

- Станичный атаман, волей бога вернувшийся в родные края для наведения порядка. Стань прямей - с тобой говорит атаман!

- Опоздал ты, атаман, на час из могилы вышел, и то опоздал, - насадил я уже свой виноградник, не вырубить, не выкорчевать, Подкумок вспять не потечет!

- Потек! Я бы тебя сразу повесил, да скажи спасибо, генерал Арбелин мудрит! - брызгал слюной атаман, наливаясь гневом, и, боясь в себе этого, поспешил со двора, бросил слово Митрофану, и кони понесли линейку, поблескивающую красным лаком крыльев.

Михей положил руки на стол и задумался. Потом передвинул руки - за солнцем. Иван виновато успокаивал индюков. Танкисты наконец наелись и уехали, вспенив живой текучий изумруд реки танками-крокодилами, - вспомнил Михей виденных лишь на картинках чудовищ. Смотреть на танки было так же ужасно и омерзительно, как если бы он действительно летним утром пришел к светлой речке и на мелководье увидел пятиметровых нильских крокодилов с кровавыми пастями и глазами, в которых навек окостенело тупое и сонное бешенство мезозойской эры.

К воротам подкатила серая квадратная машина - еще "гости". Генерал-лейтенант в белой черкеске, с дорогим оружием, два ординарца. Этого Михей признал сразу - князь Арбелин, бывший станичный патрон, с дряхлыми, седыми патлами волос в густой перхоти.

Престарелый князь занимался пропагандой среди жителей оккупированных территорий, он-то и проводил "политику дружбы", уверяя немецкое командование, что Кавказ весь выйдет с хлебом-солью навстречу гитлеровцам. Узнав, что в станице находится больной секретарь горкома партии, старый дипломат подумал, что, оставаясь, секретарь на что-то рассчитывал, и решил попробовать привлечь его - такой авторитет будет полезен весьма. Столь мелким для генеральского чина делом Арбелин обязан был личному знакомству с братьями Есауловыми и привязанностью к станице, где до революции подолгу живал, ценя целебные струи знаменитых источников, излечивающих его застарелый гастрит. Правда, он путал сейчас братьев и не мог толком сказать, какой из них сильно потрепал его офицерский полк в двадцатом году, а какой сражался в этом полку. Трудно представить, чтобы белогвардеец стал секретарем горкома, однако и это возможно. Помнится, и на службе у него были Есауловы, и оба запомнились как лучшие. Генерал пришел с оливковой ветвью:

- Кавалер Есаулов! Я предупредил полицию, атамана, гестапо, чтобы вас не трогали. Вы были примерным казаком его императорского величества, помню, как представлял вас к наградам, и ценю ваши прошлые заслуги перед отечеством...

- У меня одни заслуги - перед революцией...

- Можете не продолжать, - присел генерал в беседке. - В нынешней обстановке вполне допустим переход из одного лагеря в другой, ибо возможны ошибки, заблуждения. Вот, кстати, идеи! Я уж насмотрелся на людей, готовых подставить лоб за идею. А ведь это нелепо - ведь лоб и порождает идеи, он драгоценнее идеи, а абсолюта не дано. Как старший по возрасту скажу: я менял идеи - в лоб мой, как видите, цел. Взгляните сюда, вот перстень, генерал выставил палец, - смотрите, блеск камня зеленый, теперь - желтый, а под этим листом - багровый. Видите, сколько блеска, а камень один, притом драгоценный. Если камень вообразит, что он только красный, ему придется прекратить движение, по существу, погибнуть, застыть. Это вино? Спасибо, я выпью. Я вам, кажется, дарил шашку, интересно, где она?

- В музее.

- Маркс прав: материя первична, все остальное производное от материи, и наши лбы, как этот камень, материальны. Я сам идейный человек, я защищал свою идею с оружием в руках и после разгрома Деникина, сукина сына и дурака. Пламя войны погасили тогда в казачьей крови. Я скрылся, меня спасла личная, как говорят, отвага и российская непроходимая глупость. Я затерялся в недрах бумажного - идейного отношения к людям, а неграмотные дикари всегда с почтением взирали на казенные бумаги с гербовыми печатями...

- А мы-то считали, что вас израсходовали?

- Нет. Я жил по удостоверению токаря, как будто токарь не может быть идиотом или убийцей. Работал, представьте себе, комендантом общежития. В те годы ценили людей, овладевающих марксистской теорией, а я вел кружок марксизма. Скромность, искренняя ненависть к русской, самой продажной интеллигенции, ротозейство коммунариев, восхищение минутным красным блеском нейтрального камня открыли мне доступ в партию, когда умер Ленин.

- Час от часу не легче! - засмеялся Михей.

- Да, вахмистр, я тоже был коммунистом, многое понял и в данное время я член социалистической партии.

- Занятно, господин Арбелин! - оживился Михей.

- Слушайте, слушайте! Спасая шкуру, я действительно открыл ценность коммунизма для людей экстра-класса. Коммунизм страшен толпе, но не избранным - аристократии. Непреложный закон всякого бытия - неравенство. В любом движении есть передние и задние. Тут Ницше прав: "Несправедливость не в том, что нет равенства, а в том, что требуют его". Сразу же после революции осмеяли уравниловку. Рано или поздно более сильные коммунисты будут становиться над толпой, обрабатывающей поля и согревающей своим дыханием мрачные заводские цехи. В общежитии у нас был парторг с двумя извилинами в мозгу. Пришло время, и одного пролетарского происхождения стало мало - надо было мыслить. Пришлось нам выбрать нового парторга, который, кстати сказать, был сыном владельца судоверфи - разумеется, этого не знали. Историческая необходимость приводит к тому, что во главе общества становятся, и по справедливости, избранные личности и народы. Революция не была случайностью, как думали разные батьки Шкуро. Революцию надо было поддерживать. Социализм есть продолжение христианской идеологии, сломившей мир, и он разделит ее судьбу - произойдет расслоение социалистов по духу и расе. Вас удовлетворяет терминология, господин вахмистр?

- Книжонки, откуда вы цитируете, я читал, заочно окончил Коммунистическую академию, где бы вы преподавать марксизм не смогли плохо знаете Маркса.

- Ага, хорошо. Тогда объясните мне психологию южноамериканского охотника за черепами - на продажу туристам - и докажите, что он равен, скажем, немецкому коммунисту, создающему машины, науки, искусства, идеи тому же Тельману?

- Господин генерал, дозвольте спросить? - школьничает Михей.

- Да, пожалуйста.

- Скажите, было время, когда вы, я имею в виду вас лично, не умели проситься на горшок?

- Вероятно, что же из этого?

- То, что в семье есть старшие и есть дети, а также известно: в семье не без урода.

- Пример примитивен, мыслить надо категориями.

- Примитивен не более, чем с камнем. Складно говорите - немало поработали в своей канцелярии, что и говорить! Слушаю вас и случай один вспомнил. Так, картинка. Пробовали мы в колхозе имени Тельмана электроплуг на целине. Обпахали кулигу с леском, а оттуда волк как сиганет. Туда-сюда мечется, понюхает борозду и назад, в лесок. Так и бегал, пока не запахали его.

- Я вас не агитирую, Есаулов, лишь открываю глаза на вещи. Когда мне, не в пример вашему волку, пришлось перескочить пограничную борозду - меня обвинили в троцкизме - и жить в Германии, я видел, что и национал-социалисты подчас напоминают табор ленивых смердов, годных лишь на удобрение для жизни великих людей. Достаточно сказать, что Германия родина марксизма. Но в главном немцы правы: вопрос цыган, евреев, китайцев не вопрос политики, а вопрос дезинфекции. Нам с вами, вахмистр, делить нечего - земли хватит, атаманить хотите - пожалуйста. Я предлагаю вам чин майора в моем бюро.

- И тут даете промашку - я полковник, ваше счастье, что отвоевался я.

Генерал выговорился, выдохся и уменьшился, как проколотый бурдюк. Молча играл перстнем. Спросил:

- Почему вы остались в станице? Ведь и пчелы в опасности спасают первой матку.

- А вот почему, дайте-ка ваше колечко. Смотрите: зеленый? Потому что сад зеленый. Синий - потому что небо синее. Красный - от кисти винограда. Словом, не камень и не лоб создают идеи, а лишь отражают их, преломляют, искажают - кому как угодно. Россия красная - и я такой же. А вы, надеюсь, потому и цените этот камень, что он чистой воды и правильно отражает краски мира. Я, смею вам заметить, господин генерал, всегда старался быть камнем чистой воды. И уж дозвольте таким остаться.

- Искренне сожалею о вашем самоубийстве, - поднялся генерал и уехал.

Но день визитов не кончался. Михею доложился как его охранник полицейский Жорка Гарцев. Он тоже присел в беседке и допил остатки вина.

Сын убитого белогвардейца Савана Гарцева, Жорка рос с матерью в бедной саманной хате. Старой жизни он не знал, но чем дальше жил, тем прошлое ближе подступало к глазам из рассказов родни. Постепенно он вспомнил или вообразил, как деда его зарубил на перине иногородний, мыловар Мирон Бочаров. Как человек, владеющий тайной, он никогда не смеялся, не улыбался. Школьником подолгу катался ночами на коньках на яру, далеко уезжая по ступеньчатым наростам льда от сверстников, испытывая наркотический холодок одиночества. С сыном Мирона учился в одном классе, но относился к нему равнодушно, без зла, хотя все знали историю их деда и отца. Только однажды Вадим Бочаров обнаружил у себя под кроватью живую гадюку - кто занес, неизвестно. На лето Жорка уходил в горы, охотился, строил балаганы, браконьерствовал. После семилетки стал камнеломом, щеголяя силой. Пока рабочие прилаживали доски и веревки, чтобы тащить камни на телегу, Жорка закусывал в стороне салом с луком. Подберет корочки и крошки в рот, выдует жбан квасу, отбросит снасти рабочих и, наливаясь кровью, грузит глыбы камня.

По выходным дням залезал на чердак, смотрел на море крыш, выискивая дом Бочаровых. Доставал туго спеленатую шашку, точил и полировал клинок, заботливо смазывал его желтым маслом. В серебристо-черных глазах стыло одно выражение - ожидание. На действительной он почему-то не служил. А когда на фронт принесли повестку, он разорвал ее, взял шашку и ночью ушел в горы, приказав матери носить ему харчи на Красное глинище. Через год, при немцах, пришел в станицу. Вошел к Бочаровым. На кровати лежал Вадим, в гипсе. Тугие узлы, завязанные в гражданскую войну, теперь развязывались. Жорка отрубил Вадиму голову с одного удара. С мокрым клинком пришел в полицию, заявил, кто и что, поступил на службу.

К Михею он питал скрытую приязнь - ведь Михей зарубил самого Мирона. В тридцатых годах, строя силосную башню в совхозе, Жорка познакомился с командиром отца, Спиридоном Есауловым. Поэтому, когда во двор вошел Спиридон, полицейский уважительно поздоровался с ним и ушел в сад - пусть побеседуют братья.

Спиридон возглавил колхоз имени Тельмана, объединенный с совхозом "Юца" под новым именем.

У Семнадцатого источника он пил воду. Подошли немцы и тоже напились. Из их слов он понял, что от самой Германии им не встречалась такая вкусная минеральная вода - недаром спешили покорить мир. Спиридона тянуло к немцам, он заговаривал с ними, курил и волновался, как переодетый тигр в оленьем стаде. Как формировать сотню, когда он не знает почти никого? И направился к брату Михею.

- Эге, да ты совсем постарел, братец! - сказал Спиридон, не зная, с чего начать, ведь брат отрекся от него. - И костылик при тебе!

- Здорово, Спиря, вот гость нежданный, откуда?

- Да все оттуда - с исправления.

Братья помедлили и расцеловались - два полковника, два председателя колхоза.

- А ты ничего, не гнешься! - радовался встрече Михей.

- Тюрьма не курорт, а кормит.

- Уля, принеси вина, что я смудрил. Иван, руби индюка, гулять будем!

- Поздно, - сказал Спиридон. - У атамана я был.

- Приходил он сюда.

- Кончать тебя будут.

- Еще успеем выпить.

- Какой ты питок - как из гроба. Отступать не захотел?

- При смерти лежал.

- Завтра повезут тебя на казнь.

- Ну, ворон, раскаркался, пей да поминай брата песней! Про сына Василия слыхал?

- Фоля рассказала. Сам себе подавал команду. Герой... Все-таки дураки вы... Я на фронт просился из тюрьмы - не пустили.

- Иван, принеси газету! - сказал Михей.

Иван подал Спиридону газету с указом и статьей о Василии. Спиридон почитал, бережно спрятал газету в карман.

- Чего делать собираешься, Спиридон? Воевать больше не думаешь?

- Хватит, повоевался на своем веку.

- К немцам служить пошел?

- Я человек вольный, дай отдохнуть от Советской власти.

- А ко мне чего пришел?

- Проведать, брат все же. Завещание принять, может, отпишешь чего. Должок старый вернуть думка была.

- Какой должок?

- Когда брали вы нас в Чугуевой балке, обманул я власть - не все оружие сдал. Смазывали пулемет хорошо, покойный Халипов смазывал, патронов тысяч пять.

- Место помнишь?

- Найду.

- А как же мы взяли вас тогда?

- Прошляпили мы, песню слухали, а отрыть пулемет не смогли.

- Принимаю должок. И дарю его тебе. И еще тебе, - он протянул брату давний подарок Глеба, браукинг-кастет. - Пулеметчики нужны?

- Да, видать, понадобятся.

- Игнат Гетманцев, егерь. Вот и поквитаешься за Василия. И есть тут одна девка, Крастерра Васнецова. Маленькая такая, полненькая, а волосы, ровно твоя дочь, красные.

- Постой, постой, я ее видал, она под танки с плакатом лезла!

- Она! Я тебе дам записку, ты свяжись с ней, девка огонь, большой силы, это тебе второй пулеметчик. Она должна в "Горном гнезде", санаторий такой, установить красный фонарь для летчиков, ты помоги ей, девка еще неопытная, а ты медные трубы прошел, вот и справишь помин по сыну. Сделай, Спиридон, я за тебя бога буду молить на том свете.

- И бога уже вспомнил? Ты же его не признаешь!

- Для такого дела божеского признаю.

- Самолеты навести фонарем?

- Ага. Госпиталь там генеральский. Важная свечка будет Ваське.

- Ну пиши бумажку к этой... Крастерре - это что же за имя? Будто змея!

- Хорошее имя, и береги ее, я чую, она для партизанства рождена, я ее давно знаю, она в детстве у матери Февроньи Горепекиной наган стянула. Из детдома убегала. Ну, кто еще? Вот Иван, у него и фамилия наша, и отчество твое - тоже солдат. Попробуй Митьку Есаулова. Марию нашу знаешь - баба верная. Афоню Мирного помнишь? Сынишку его младшего - старший на фронте Кольку я послал к своим, если вернется - тоже тебе боец.

- Что же ты мне детей да баб с девками суешь в войско?

- Какое ни есть, а войско!

- Завтра, Миша, будет твой час, ты бы бежать попробовал, чего ты ждешь?

- Вот тебя ждал, завещание передать. А бежать сил нет - я только до хаты могу дойти, и то с передышкой. А вон, видишь, полицай сидит? Савана Гарцева сынок. Враг лютый. Его отец, помнишь, застрелил отца Крастерры, Васнецова, что конями тогда правил. Парень с характером, будь осторожен, и берегите от него Крастерру, он уже зарубил одного человека в станице. Еще один пункт тебе в завещание: Лермонтова не забыл?

- "Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана!" - поднял голову Спиридон, помнивший множество стихов поэта со школьной скамьи.

- Как бы его немцы не взорвали. Или в Германию увезут. Попробуй спасти.

- Ладно, Минька, не тревожься, сделаем.

Заскрипели колеса. По улице Глеб везет глину на тачке.

- Зайди на минутку! - крикнул Спиридон через стенку.

- Некогда, фундамент обваливается, подмазать надо! - ответил Глеб. Завтра.

- Завтра будет поздно!

- Вечерком забегу!

- В дом вселился... пускай едет, - говорит Михей.

Ульяна подала обжаренного в жиру индюка. Спиридон ел жадно - еще не отъелся после казенных харчей. Михей подливал ему вина. Иван сшибал палкой спелые яблоки и груши, брезгуя деревьями, поваленными танками. Спиридон обтер руки о виноградные листья, потом об штаны, дрогнула его рыжая борода:

- Как же это, браток? Росли, бегали, косили, воевали, а теперь, получается, все?

- Все, брат, время. Не горюй, доживи до победы - я на золотом коне прискачу в станицу, я только подремать на часок прилягу, а ты песню споешь на прощанье.

- Сейчас?

- Завтра... или когда там...

- Слушай сейчас, а то завтра не услышишь. Какую тебе?

- На Куре-реке, - подумав, сказал Михей.

Спиридон негромко запел:

Ой да на заре то было,

На заре было на утренней,

Денечка прекрасного,

Солнца ясного.

Собирались там у нас казаченьки

Во единый круг.

Во кругу стоят храбрые казаки.

Ой да кто из вас, братцы,

На Куре бывал, про Куру слыхал?

Отозвался один казак молодой,

Про ту сторону казакам сказал:

Уж вы, ночи мои, ночи темные,

Надоели вы мне, надокучили,

Долго мне в ночах на часах стоять,

Царю-батюшке караул держать.

Проглядел я свои быстры глазушки,

Простоял свои резвы ноженьки...

На Куре-реке мне теперь не быть,

Коня ворона не в Куре поить

Мне поить коня за Неволькою

И скакать в седле - гробу тесаном.

На Куре-реке служба тяжкая,

Служба смертная, служба царская...

Спиридон выпил, налил и предложил брату:

- Ну, выпей со мной хоть наперсток.

- Пей, друзья, покамест пьется.

- Мать встретишь, приголубь.

- Нету там встреч! - сказал непреклонный коммунист. - Вино забери, похмелишься. - И словно скомандовал: - Ступай, час добрый! Постой, ты же мне так и не рассказал, где ты был последние годы, Фолю таскали в НКВД, и я догадывался - не бежал ли ты?

- Долго рассказывать... время не позволяет... потом расскажу... при случае... В Париже и Мадриде был...

"Эдельвейсы" вышли из палатки на лугу, легли, как буйволы, в нагревшуюся речку, стремительно закипевшую у их голов.

Полицейский ушел. Но на костылях далеко не убежишь. Ульяна жиром заплыла. Может, один бы и ушел, но без нее он беспомощен теперь, а она и нужна, и ядро на ногах. Теперь же пусть сама расплатится слезами потери за то, что повернула коней назад - надо было хоть мертвого, но увозить Михея. Однако хорошо, что вернула: немного навару с мертвого, а тут он сегодня прекрасный денек прожил - и Кольку с Крастеррой нарядил, и брата к делу пристроил. Ульяне, он понимает, не хотелось уходить с насиженного места от живого к холодному, дома стены помогают, а там и места не пригреешь. И Михей, точно самоубийца, мстительно думал о предстоящем горе жены - от его гибели. Теперь он понял мать Прасковью Харитоновну, которая на себе вымещала зло на других - трудом, бережливостью, недосыпанием. Эта черта присуща и ему. Но он умом гасил в себе злость. Чего ей мстить, Ульяне? Недалекая, покорная баба. Прожила она за ним, как за каменной горой. Подружки завидовали ей, а что видела она, что узнала? Прожил Михей на ветру, на коне, в схватках, а она просидела, ковыряясь на грядках, в теплом углу.

В сумерках вошел в хату Иван.

- Дядя Михей, Спиридон Васильевич привел коней под Синий яр.

- Уля, пойдем?

- Куда иголка, туда и нитка.

Посмотрел на жену - куда такой нитке на коня, ноги как у рояля, а у самого сердце дает перебои, конец подходит.

- Ваня, скажи Спиридону, пусть уходит, рисковать бы ему не надо - не все сделал, а я распорядился полностью.

- Дядя Михей, пошли без тетки, может, ее не тронут.

- Так дела не делаются, жили вместе - и помирать вдвоем.

- Я сюда коней приведу, Гарцева еще нету!

- Скажи Спиридону, пускай вспомнит рассказ Льва Толстого, я сотне на германском фронте читал: как Жилин и Костылин из плена бежали... Ступай. Уля, пошли в сад, посидим, смолоду некогда было, а нынче визиты замучили.

Гарцев вернулся. Увидев Михея с женой в саду, сел поодаль. Над садом опрокинулся зеленый ковш Большой Медведицы. Сидели на лавочке у родничка, что бил светлыми минеральными ключами. Тихо вспоминали жизнь. Вода шумела по-иному - глохла в ветвях поваленных танком деревьев.

- Всем время нашел на беседу, - говорит Ульяна, - а со мной лет двадцать так не сидел.

- Виноват, мать, правду говоришь. Как на вокзале диспетчером пробыл одни поезда отправлял, другие поджидал, сам ни на каком не уехал, и с тобой был как в разлуке, прожила ты вороной на плетне.

- Ты меня прости, отец, - просит она его.

- И ты меня...

Она обняла его ноги, беззвучно затряслась в плаче. Выступили слезы и у Михея - старость не радость. Но он слез никогда не показывал. И душой остался чистым.

Ульяна просит:

- Надень хоть теперь кольцо обручальное - двадцать лет ношу на своем пальце.

- Не надену.

Синяя августовская ночь. Шумит вода. Мерещатся в ней спины крокодильи.

ОПЕРАЦИЯ "УКРАИНА"

Немецкий комендант, наряду с приказами о сдаче холодного и огнестрельного оружия, о часах хождения но улицам, с призывами записываться в германскую армию, объявил: лицам еврейской национальности зарегистрироваться в военной полиции и нашить на одежду "шестиугольную звезду царя Давида, дабы жида было видно издали". Испуганные евреи подняли головы, ободрились - регистрация, значит, еще не смерть, как на Украине. Они не знали, что начавшаяся регистрацией операция как раз называлась "Украина" - на этот раз просто, без р о м а н т и з м а, применяемого на Украине, в Белоруссии, где подобные операции именовались по-немецки в о з в ы ш е н н о: "Синий туман", "Лесные сны", "Тихое утро", "Фиалки", как еще раньше в самой Германии были "Кристальная ночь", "Ночь длинных ножей" - последнее без особой драпировки.

На чердаке у Бочаровых нашли еврейских детей - и Бочаровых увели, несмотря на "политику дружбы". Ивановы прятали еврейскую семью - Ивановых забрали, а евреев отпустили с миром, наказав лишь нашить звезду и зарегистрироваться. Вскоре прибыли "С и о н с к и е п р о т о к о л ы", отпечатанные в Риге. Смысл протоколов сионских мудрецов - евреи намерены поработить мир. Это помимо вины Голгофы. Книжки раздавались населению бесплатно.

День пришел неожиданно быстро. Сотни машин полевой полиции остановились у квартир евреев в один час. Разрешили брать любое количество багажа - это успокаивало: мертвым багаж не нужен. Указывали: взять запас еды - значит, везут в лагерь.

Мария Есаулова помогала собраться давним, еще по детству, друзьям. Гулянские жили неподалеку от Невзоровых. В свободное время прислуга играла с детьми Якова Львовича, зубного врача. Дети тоже стали зубными врачами. Когда Петька Глотов избил после свадьбы Марию, Гулянские долго ее лечили. В благодарность Мария помогала им по дому - мыла, стирала, иногда забегала на чашку чая или в дурака сыграть. В голодные годы они не раз помогали ей хлебом и платьем.

Когда вещи были увязаны, уложен инструмент стоматолога, зашит в одежду припой для золота и нержавеющей стали, Мария записала фронтовые адреса детей Гулянских. Пышная, с красной медью волос Рахиль Абрамовна сняла с себя кольца, серьги и цепь:

- Возьми, Маруся, на память о нас.

Мария подержала в руках золотые и бриллиантовые украшения и вернула:

- Что ты, Хилечка, береги - может, откупиться придется.

- Нет, - сказал муж Сергей Яковлевич. - Этот перстень обязательно возьми, ему пять тысяч лет, копия печати Соломона. Если встретимся, мы выкупим его у тебя. Пока он цел, нам ничто не угрожает.

Мария надела на палец перстень-печать.

- Зачем ты обманываешь, Сережа, - сказала Рахиль Абрамовна. - Ты никогда не говорил, что это талисман и что ты веришь в него.

- Теперь сказал. Должен человек даже проклятого племени иметь надежду и утешать себя. Вот и Эсхил писал об этом. - Он посмотрел на богатую, в три стены, библиотеку. - Давай считать, что наша жизнь в этой алмазной капле. Мы ведь встретимся, Маруся?

- А как же! Непременно!

- Ну, какие мы евреи? - спрашивала Рахиль Абрамовна. - Мы не держим субботу, я никогда не была в синагоге, не знаю еврейского языка, мой дед был русским купцом первой гильдии. Что же это будет?

- Евреи, Хилечка, евреи, - говорит муж. - Я и в синагоге бывал, и язык знаю, и обрезан, как надо.

Мария утешала друзей.

Зарычал мотор машины - остановилась у дома. Вот и все. Полвека назад отец Сергея облюбовал станицу на жительство. Теперь его детей увозят отсюда. А книги, старинная мебель, зубоврачебные машины, ковры, посуда остаются - кто-то будет здесь новый хозяин.

По русскому обычаю все трое присели перед дорогой. И женщины разрыдались. А тут еще в комнату вошла кошка, любимица, мяукая, как на пепелище. Мария хотела проводить Гулянских дальше, но немец молча оттолкнул ее прикладом. Она побежала на станцию.

Евреев грузили на открытые платформы.

Чистой лазурной склянью, чуткостью сосен, гроздьями душистого винограда нависали дни в предосенней дымке. Сахарным инеем мерцали разломленные помидоры и арбузы. В лесных балках проступали на меловых сарматских склонах красные кусты, поспевали орехи, кизил, барбарис. Змеи стали вялыми и злыми. Присмиревшее солнце нежило смуглые горы. Ночами высыпали бесчисленные звезды и слышался свист улетающих уток.

Конвойные поставили затворы на боевой взвод, встали на тормозных площадках, широко расставив ноги в коротких сапогах, скрестили руки на автоматах и навели стволы на сгрудившихся людей с одинаково черными от ужаса глазами. Гулянские сидели обнявшись. Трехлетняя девочка улыбалась, глядя на танцующего в книжке слона. Мальчишка резво крутил пропеллер игрушечного самолетика. Старик в мятой панаме и сандалиях на босу ногу смотрел недовольно - его оторвали от любимой работы за письменным столом. Конвойные не знали, что их отцы в Германии учились по учебникам этого старика, ученого с мировым именем, нобелевского лауреата. Пожилой станичный часовщик держал за руки взрослых дочерей-красавиц и тихонько, с безумием во взоре, напевал христианский стих:

Скажи нам, Учитель, когда это будет

Когда мир судить ты придешь?..

...И многие люди тогда соблазнятся

Прольют неповинную кровь...

Стучали колеса. Рядом проносились, уносились навсегда прохладные леса Кавказа. Поворачивались то одной, то другой стороной - смотрите! смотрите! - Синие горы. Белые лежали неподвижно.

Несколько дней Михей был недвижным, отходил. Его не трогали. Только Глухов присылал вестового узнать о здоровье. Потом приехал немецкий врач, сделал укол - и Михей поднялся. Утром его погнали в казачье правление.

На площади уже торговали самостоятельные хозяева лошадьми, арбами, хомутами. Настойчиво заглядывал коням в зубы Глеб Есаулов. Плотники сооружали то ли ставок для ковки животных, то ли виселицу - они похожи. Правление расположилось в стансовете - до революции тут тоже было правление. Уже нашлись прихлебатели у новой власти. Резво бегали они по улицам, стучали в окна:

- Казаки или мужики живут?

- Мужики.

- Укорот дадим!

- Казаки.

- Милости просим, господа, на сходку!

В коридоре правления, пыльном, немытом, толпа стариков слушала Спиридона.

- Слава богу, жив остался, - сочувствовали страдальцу. - Теперь заживем по-старинному, на землю сядем, станем вольным Войском Терским.

- Пока надо наладить колхозы, - сказал атаман. - Отличишься, Спиридон Васильевич, крест заработаешь!

- Крест, он не уйдет! - смело пошутил Спиридон.

Глеб увидел, как повели в правление Михея, и сам поспешил туда.

- Кому остатние колхозы принимать? - спрашивал Глухов.

- А вот, - предложили гласные, - Глебу Васильевичу, талант у него, он скотину понимает.

Глеб поблагодарил за честь, но сделал отвод:

- Я в темное время бежал от колхоза, а вы меня опять записываете!

- Не неволим, не коммуна! - рокотал Алешка в русской одежде.

Наступила тишина - в коридор ввели Михея на костылях. Он глазами поздоровался с братьями. Атаман повел Михея в кабинет - Михей работал в нем, когда был председателем стансовета.

- Срывай! - кричал из-за двери Глухов. - Рви ему бороду!

- Напрасно стараешься, Глухов, - кашлял Михей.

Послышался удар, стук тела об пол, стон. Спиридон и Глеб побледнели и вышли из коридора.

Глухов с плетью в руках вывел Михея с окровавленным синим лицом. Сели на линейку. Митрофан свистнул, и поскакали, как на шабаш. Мелькали новые старые названия улиц. Интернациональная стала Германской, Советская Староказачьей, Комсомольская - Николаевской, Девятого Января Генеральской...

Поезд уже подошел к противотанковым рвам, вырытым населением в первый год войны. Евреев выстроили, пересчитали и повели длинной черной лентой в готовую гигантскую могилу. Детей отделили, отвели в сторону. Как заправские маляры, два немца мазали им рты сладким вареньем, макая кисть в банки. Сами маляры в противогазах. Рты слипались. Яд проникал внутрь. Дети корчились на земле в предсмертных схватках.

Страшнее смерти стояли бульдозеры с опущенными плугами. Они уже попробовали грунт с одного края рва.

Особая рота СД с ирландскими боевыми догами окружила ров. Неслись крики, вопли, душераздирающие стенания. Люди цеплялись за брустверы, не хотели уходить под землю живыми, приходилось сталкивать их ногами и прикладами. Особенно напористо лез изо рва крупный, горбоносый мужчина в немецком же мундире. Бандит Гришка Очаков. Он появился в станице вместе с немцами, был полицейским. Старые люди, немало пострадавшие от Гришки, вспомнили, что отец Очакова еврей, а дети числятся по отцу. Сказали Жорке Гарцеву. Тот сообщил дальше. Гришка прошел тщательную проверку и был подвергнут дезинфекции. Оказалось, что он все-таки был обрезан, как иудей.

Вперед вышли пулеметчики, мастера массовых операций. Заняли секторы окружности - ров круглый. Офицер кивнул головой. Многоголосый стон потряс небо. Пулеметы строчили сразу все. Потом попарно - с противоположных радиусов. Аккуратно следили, чтобы не получилось перерыва. И так по замкнутому кругу. Потом строчил один, свежий, подбирал еще живых. На крыле ослепительной "Татры" офицеры СД подписывали акт о проведенной операции "Украина". На полыни еще дергались дети, захлебываясь ядовитой слюной. Глазам убиваемых предстало последнее небо. Небо их родины. Гулкое, качающееся небо. Небо, по-библейски обрушившееся свинцом. Пулеметчики в синих беретах остановились и, веря в свое мастерство, закурили, не глядя в ров. Раненые и контуженые приходили в себя. Рота СД давала короткие очереди, не слишком разбрасываясь боеприпасами.

Мощно заревели бульдозеры, засыпая могилу.

Михей не сразу понял слова Глухова.

- Помогай! - дышал водкой атаман. - Закапывай коммунизм.

Молодая девушка выскочила изо рва, каталась по земле, как перееханная колесом, рвала на себе платье, залитое кровью. У Михея от ее кружения потемнело в глазах, он упал.

- Копай, Есаулов! - пинками поднимал его атаман.

- Отойди, от тебя мертвяком воняет!

- Шевелись, гадюка! - ожег его плетью Глухов. - Завтра будешь бросать в известку коммунистов, послезавтра - жечь током, такая тебе программа, генерал Арбелин придумал. Расскажем в газетах, что от коммунизма ты отрекся и лично расстреливал евреев.

Бульдозеры свезли плугами в ров детей и заравнивали землю. Земля дышит. Не скоро успокоится.

Домой Михея привезли на грузовике.

Кинулась к нему Ульяна, а он - ничего, молчит. Отстранил жену, нехорошо поглядел, лица на нем нет, ноги не держат. Знаками показывает - в сад, к воде. Тут пришел немец-врач продлевать жизнь. Сделал укол и ушел. Михей, как к материнской груди, припал к ранке на руке и высосал, выплюнул лекарство. Иван заботливо перенес легкое тело на лавочку. Михей сполз на траву, подремал минут пять, сказал:

- Иван, отходил я по белу свету.

Чудно стало Ивану, сроду таких слов не представлял в устах Михея Васильевича. Да и слух прошел, что немцы не тронут секретаря - дружба так уж дружба! - даже лечат, это верно.

- Документы я закопал в яслях конюшни, справа. Придут наши - сдашь в горком. Топи баню, ставь самовар, давай чистую рубаху.

Ульяна стояла рядом и вскинулась голосить. Пронизал ее взглядом смолкла, пошла за рубахой.

А Иван уговаривает:

- Вы лечитесь, дядя Михей, у немца, а потом тягу зададим!

- Нет, Ваня, я нынче такое видал, чего не было от сотворения мира. Я думаю, что я сошел с ума. Жарь баню.

Вскипятили Михею Васильевичу котел мягкой, дождевой воды, накалили булыжную каменку, развели самовар. Иван парит хозяина слегка - Михей еле дышит. А хозяин ругается:

- Дюжей, Иван, дюжей!

Два дубовых веника измочалил Иван по спине Михея Васильевича - пахло, как в Дубровке. И сердце останавливалось, не выдерживало пара. А это и требуется Михею. Ему недолго и вены бритвой открыть - нельзя, будут говорить: покончил с собой секретарь, испугался возмездия или потому, что ошибки признал, а Арбелин некролог сочувственный напишет, и будет жизнь Михея залита вонючими чернилами продажных газетчиков. Но крепка порода Есауловых.

- Бычиное, что ли, у меня сердце! - ругался Михей.

Говорят, чай крепкий вреден для сердца - давай его сюда! Здоровому сердцу ничего не вредно. Бывало, за ночь ведро водки выпивали, утром лечились рассолом и ничего, работали. А теперь густой чифер погнал смертный пот на челе Михея.

В забытьи он услышал трубы духового оркестра. Медная музыка знакома только где, когда слыхал он ее? В жизни ни один оркестр не играл такую, а он все-таки знал ее. И сильное, цепкое сознание вернуло Михея в прекрасный, не погибший в душе день: ослепительный снег по колено, синева ледяного неба, музга - улица над речкой в ледяном панцире, Михей, мальчишка лет шести, несет на плече оклунок муки, рядом отец, высокий, веселый, в ярких сапогах, каракулевой шапке, в белом башлыке, они идут с мельницы, мальчишку переполняет радость от близости отца, и он горд поручением - нести муку. Весело зыркает глазенками на самого дорогого человека. В кузне бухали молоты, тонко колоколил молоток ручник, и в этом звоне послышались яркие медные звуки... Потом Михей голубятник различал их в зобах воркующих голубей, тоскуя на чердаке по отце, одежду которого тогда же, в детстве, однажды привезли казаки.

Музыка повторилась, когда Михей сам вернулся со службы и пытался хозяйствовать с младшим братом и матерью, а из Петербурга вернулся Денис Коршак. В те дни Михей просыпался рано с радостным чувством пахаря, которому предстояло пахать будто по небу или по алым от лазориков буграм, вести борозды к синю морю. Будто ждала необычная работа - зажигать праздничные костры. Утра были обычными, росными, теплыми, мать, встающая еще раньше, гремела в чулане подойником, гоготали гуси, мычали коровы, перекликались пастухи и бабы. А у него душа ширится, золотой колокольней звенит в неведомой выси, охватывает волнующе светлое чувство вечности бытия, и будто поет полковая труба в каменном жерле колодезя... нет дальше, и надо бежать, искать, не потерять ее, и он резво спешил на берег речки - не в роще ли пела труба? - вертался назад, к Глебу, худобе, или шел на станичную площадь, где пьянь, голь и отребье уже стучалась в шинки и чихирни. Этим горемыкам уже недоступен звонкий хмель Михея, когда э ф и р н о ю с т р у е ю п о ж и л а м н е б о п р о т е к л о*.

_______________

* Ф. И. Тютчев.

Глеб начинает день с обхода двора, проверяя птицу, животных, ухороны и закрома. А Михею дороже брата сейчас ученый дурачок Сашка Синенкин, что хотел обнести кольцом садов Синие горы. И Михею видятся эти цветущие сады, холмы, величавый полдень, темно-синяя вселенная (словечко Сашки) и бегущая - и зовущая бежать за ней - даль горизонта, за которым сразу чудится море. Рядом хаты, молоко, навоз, чугуны, телеги, кони, жаркий огонь в печке, а Михею будто наслано свыше иное, и он даже любит послушать витийства дяди Анисима - не станичные, не каждодневные слова, рождающие тревогу, зовущие в край не нынешний, не нашенский.

И целый день ходит сам не свой. Забудет, займется делом и вдруг опять полоснет по сердцу: поет труба, рисует не то, что перед глазами. И Михей мрачнел, грустил, забывал о хозяйстве, блажил.

Зимний день мальчишки с отцом - святыня Михея в воспоминаниях. И потому так хотелось самому быть отцом, но жизнь не дала ему этого.

Михей Васильевич застонал.

- Чего, дядя Михей? - наклонился к нему Иван.

- Сон я видал хороший, еще с тех времен, казачьих, когда со службы вернулись, он и тогда мне снился, только наяву, и сейчас привиделся так ясно, так близко, и мать приходила. Кабы такие видения всегда... Пора мне, Иван, заморился я... Дай-ка еще чаю покрепче да водки туда влей, погорячее...

Послышался тихий, дальний звон. Михей Васильевич увидел какую-то воду, в ней отражение коня, поплыли цветы, быстрее, быстрее...

Перед смертью, утверждал Иван, Михей Васильевич прошептал, как бы в беспамятстве:

- Я удерживаю Линию...

КАЗАЧЬИ ПОМИНКИ

Чуть свет прикатил атаман. Спиридон и Глеб уже тесали брату гроб. Глухов распорядился открывать кладовые, тащить вино-пиво, рубить головы уткам и курам, варить обед, поминать хлебосольного хозяина, чтобы в станице не косились, что Глухов, вернувшись к законной жене, не уважил закона погребения. Он же сказал: тело предать земле не на казачьем кладбище, а на скотском могильнике за речкой Капельной.

Спиридон недобро усмехнулся на слова атамана.

С Крастеррой он встретился сразу же после беседы с братом. Расспросил ее о "Горном гнезде". Перебрали по косточкам нескольких русских, работающих в госпитале у немцев, профильтрованных в десяти водах. Похоже, что работали сейчас действительно немецкие прихвостни, связаться не с кем. Сигнал летчикам надо установить в трубе. И тут Крастерра вспомнила: кочегаром в госпитале остался Терентий Гарцев, сын богача Архипа, племянник Савана, внук атамана. Насколько она помнит, Терентий к Советской власти относился ровно - кормился, и все. Но как-то выбирали его председателем месткома, и он неплохо вел профсоюзную работу. Любил выпить на чужбинку - свою копейку зажимал. Дети у него на фронте.

Поздно вечером Спиридон постучался к Гарцевым. Открыл сам Терентий, высокий, костлявый кочегар - от него и пахло мазутом. Спиридон представился - белый полковник, друг его дяди Савана, председатель немецкого колхоза "Воля". За бутылкой водки разговорились. Терентий сдержан, неразговорчив. Спиридон пояснил цель визита, выдумывая напропалую:

- Когда расстреляли твоего отца Архипа Никитыча, дядя Саван сумел прибрать его золото - пять тысяч николаевских десяток. Деньги Саван закопал в Чугуевой балке, перед смертью указал мне место.

Терентий слушал благожелательно. В семье Гарцевых передавались версии о золоте отца.

- Один советский офицер, - продолжал Спиридон, - предлагает мне установить в трубе госпиталя фонарь за большие деньги. Мне едино: для чего этот фонарь, а деньги упускать жалко. Входи в половинный пай, а потом найдем и поделим деньги твоего отца. Немцы рано или поздно уйдут. Это как пить дать.

- Бомбу кинуть хотят? - прошептал Терентий.

- Должно, бомбу.

- На мою голову?

- А ты, как поставим фонарь, заболей, не ходи на работу.

- Сколько денег?

- Двадцать тысяч.

- Значит, по десять?

- Ага.

- Сам я ничего делать не буду, только пущу к трубе.

- Точно.

- Аванс какой?

- Три тысячи.

- Когда?

- Хоть сейчас.

- Давай.

Спиридон подал ему пачку денег, перетянутую резинкой. Терентий медленно пересчитал и спрятал деньги. Слегка застеснялся:

- Деньги это для порядка, я и так против немца...

- А чем люба тебе Советская власть?

- Ничем, работал, и только.

- А мне и на Советскую, и на немецкую власть начхать - я работаю ради хорошего заработка.

В назначенный час Спиридон и Крастерра спустились в парке в канализационный люк, прошли по зловонной трубе. Иными путями в госпиталь не пройти - охрана. Кочегар открыл им люк в кочегарке, помог выбраться и спрятал их за котлами. Форсунки котлов погашены - запас горячей воды был. Ход в дымовую трубу из кочегарки. Внутри трубы железные скобы - лестница.

Вдруг Терентий затрясся - оказалось, что подсоединять фонарь будут к электросети кочегарки, и он в страхе пошел на попятный.

- А ты что, так хотел получить денежки? - помрачнел Спиридон и шевельнул рукой в кармане.

- Я сейчас закричу! - громко сказал кочегар.

- Не успеешь! Дал слово - держи!

- А может, я тебя проверял этим словом?

- А может, я тебя!

- Уходите, как пришли, я вас не знаю!

- А помните, Терентий Архипович, как вы знамя на Первое Мая несли? спросила Крастерра. - У меня и фотография есть. Только показать немцам!

- Носил, потому как сильного человека брали, знамя, оно тяжелое! голосил Терентий.

- И сын у вас командир Красной Армии.

- Чего вы привязались ко мне? Христом-богом прошу...

Терентий попался на ту же удочку, что и многие, - Спиридон сразу располагал к себе, внушал доверие, вызывал симпатию. Но Терентий понял смертельную опасность, грозившую ему. Кинулся к двери - не успел, Спиридон уже свалил его в угол.

Было два часа ночи. Шумел дождь. Открыли боковую заслонку. Крастерра полезла вверх по трубе, задыхаясь от горячего воздуха. В своей жизни Спиридон овладел многими ремеслами. И теперь как опытный монтер незаметно подсоединил провод к электросети. Проверили - фонарь мигал, невидный с улицы. Тщательно скрыв провод, они спустились в люк, тихо закрыли за собой крышку.

В углу за котлами висело длинное тело кочегара - будто повесился на своем поясе.

Стругая гроб Михею, Спиридон прислушался. Полдесятого утра - обычное время налета советских самолетов на станицу и город.

Грохнули взрывы - опять на окраине. Но вчера уже был и ночной налет. Только бы фонарь не подвел.

Когда стали обряжать тело, оказалось, у Михея не было перемены верхней одежды - свои гимнастерки и галифе отослал на фронт вместе с валенками и сапогами. Завернули покойника в старенькую, выгоревшую, пробитую пулями бурку, казачий домик.

- Докоммунарился - похоронить не в чем! - ругался атаман.

К дому подъехала машина с вещами - вселялся новый муж. Вещи были самые разные, в том числе два ковра и настенные часы Гулянских.

Гроб, чтобы не мешал вселению, вынесли в сад, на легкий речной сквознячок. Соседский мальчонка отгонял абрикосовой веткой желтых бабочек, норовивших сесть покойнику на глаза. Бабы-соседки варили обед.

Тучная Ульяна с проседью в тяжелых косах сидела в светелке. По широкому монгольскому лицу катились слезы. Новый муж запер каморку Михея, свалив туда все, оставшееся от покойника - в основном, книги. Ульяна часто подносила к губам оранжевую каменную чашку с орнаментом - пила горьковатую калиновую воду. Только из нее пил чай Михей Васильевич.

Спиридон похоронил Михея на старом кладбище - атаман спорить не стал. Голосила Мария Есаулова. Тронули желтоватый тлен материного гроба.

Глеб волновался необыкновенно - от близости родимого праха. А может, золотые зубы в черепе не давали покоя. Хоть бы открыть, глянуть, но это открыть родовую тайну, и он лишь метался у ямы, как ужаленный.

Вновь посадили старые кусты сирени. Привалили могилу родовым камнем, на котором зеленый лишайник заточил несколько имен. Церковь в похоронах не участвовала. Ульяна хотела тайком заказать заупокойную службу, но Спиридон запретил это попу, зная волю умершего.

Родия и дружки атамана - для них это свадьба, великое множество станичников, старухи богомолки, кормящиеся поминками, сели за столы под деревьями сада, выращенного Михеем. Хватили по большой. Глухов, выпив, для эффекта бросил стакан в Подкумок. Старухи крестились, глядя на него.

- Горько! - кричала атаманская свита. - Невесту на выход!

Под конец свита перепилась, эмигранты ломали деревья, били посуду, осквернили двор нечистотами и песнями не к месту.

Что ж ты ходишь,

Что ж ты бродишь,

Сербияночка моя?

Пузырьки в кармане носишь

Отравить хотишь меня...

За отдельным столом в темноте сидели Есауловы с ближайшими родственниками.

За порядком следит Иван, последнюю почесть Михею Васильевичу отдает разливает вино за столом Есауловых, с неприязнью обходит тетку Ульяну. А Мария ему как мать родная. Он хотел зажечь лампу, но Глухов чуть плетью не огрел - маскировка!

Мчалась вода, которую уже не видел Михей. Бабы мыли в ней тарелки. Там и сям бубнили пьяные голоса. Глухо роптали вековые, от сотворения станицы, дубы и вербы - вершинами доставали высокий ветер.

Из-за Красной горки поднимались светлые ресницы луны. Речка на перекате чешуйчато заблестела спиной - и Спиридон почему-то вспомнил виденных в Московском зоопарке кайманов с тупыми и сонными мордами. Глеб тоже смотрел на засверкавшую речку - и ему виделись миллионы зря проплывающих золотых монет.

Новый хозяин прошел в комнату жены. Пьяно засмеялся мелкими, искрошенными пеньками зубов. Неспешно стянул ремни с оружием, кряхтя стащил сапоги, своротил гору подушек на постели, взял за косы венчанную жену и шумно, со слюной задул светильник.

В небо взметнулись длинные палаши - лучи прожекторов. Самолет, как муха, попался в их сети, резко пошел вниз. Палаши заметались, рубя небосвод, но самолет смолк, исчез. Завизжали бомбы. Спиридон в волнении вскочил. Пламя встало огромным бурым медведем за парком, в курортном городке.

Оказалось прямое попадание - в клуб "Горного гнезда", где выступал с киноэкрана Гитлер. Пятьдесят гробов с останками немецких офицеров похоронят в Английском парке. Так выстрелила из могилы рука секретаря горкома партии.

Поминки продолжались допоздна. Спиридон и Мария пели плач о гибели казацкого войска.

Из-за лесов дремучих

Казаченьки идут

И на руках могучих

Товарища несут.

Носилки не простые

Из ружей сложены,

А поперек стальные

Две шашечки положены.

Шнурочки с пистолетов

Украсили бойца.

Мы молча относили

К могиле мертвеца...

ВСТРЕЧА В БУДУЩЕМ

Стояла ранняя осень. На товарной станции немцы раздавали одежду, снятую с расстрелянных. Глеб побежал туда, но только постоял рядом, побогател мысленно - залитую кровью одежду брали уголовники. Лишь день зря потерял. А ему надо наверстывать время, упущенное в кладбищенской спячке.

Вновь возродилась старинная мечта: стать хозяином свечного или канительного заводика - при нэпе начинал, не дали, а теперь уже и здоровье не то, и сумраки разные лезут в душу.

...На желтом жнивье сидел он в санях. Бежала к нему собака, мордой потянулась к нему, он испужался, жестко стал ее душить, она покорливо не противилась, наконец тело длинно дрогнуло и ослабло, понял: кончилась, и пальцы отпустил. И удивился: рядом уже не собака, а маленький человечий выкидыш, но белый, как юное тело...

Проснулся, подумал: собака во сне хорошо, к другу. Но до обеда муторно на душе было, будто с перепоя.

Он уже купил Яшку, осла, смастерил хомут и ездил на купленной колеснице плуга - колеса разновеликие. В его памяти хранились желтые быки, заработанные в дни пастушества, белые кони, потерянные в революцию, кобыла Машка и азиатский верблюд. Глеб откровенно завидовал верблюдам - неделю идут по песку без воды и еды. Тяготила телесная оболочка, подверженная болезням, голоду, похоти - стать бы чистым, бездумным духом! Убыточным временем он считал сон, праздники и сузил это время до предела. С работниками оказалось туго. Позвал Ваньку-приемыша, а ему, черту, к Спиридону в колхоз идти приспичило - при немцах в колхоз!

- Зажирел, сатана! Распустила их Советская власть! Обленился - мыша не поймает! Кол-хоз!..

Возвращаясь с товарки, встретил бабушку Маланью, узнал, что продает она пару колес с осью, а это большой дефицит. Золотиха повела в сарай. Заскрипела дверь. Солнце упало на пыльную рухлядь ушедшей эры.

Еще от древности, когда и ржавый гвоздик и веревочка ценились переселенцами, в казачестве ничто негодное не выбрасывалось. Изнашивался на нет сапог - его не бросали, не отдавали старьевщику - кидали в катух, на чердак, в сарай. Разбился горшок - туда же, вдруг и пригодится когда. Случалось, наследники возами сжигали это добро, везли на свалку, но сами копили такое же. Отец Золотихи был мебельщиком, помер лет тридцать назад, передав науку красного дерева Ваньке Хмелеву, а паутина все оплетает турецкие кресла, рассохшие винные бочки, столы мореного дуба с потерянными ногами, останки гитар и сундуков, внутри которых не молк скрип жуков-пильщиков и древоточцев.

В хламе, собранном Маланьей и ее мужем дядей Анисимом, Глеб без труда угадал колеса его арбы - фамилия жигалом выжжена. Замуравленные битым скарбом, погружались они в ночь ночей. Много спиц выпало, как зубы из старческого рта. На ранах-трещинах железные бинты, положенные разными кузнецами.

- Дебелые еще, - сказала мало постаревшая Золотиха и запросила пять тысяч советскими - нешто немец устоит против русского!

Советские Глеб уже поменял на марки. Маланья марки не брала. Призналась, что-к вечеру ждет еще покупателей колес. Пришлось отдать две золотые монеты, но выклянчил придачу - хомут, коней все равно приобретать придется. Положено купцу ставить магарыч, но поставила бабка. Она еще молодится, напомнила Глебу, как им пришлось мыться в бане вместе, когда Глеб жил в кизячном скирде. Старая карга - туда же! - в гости вечерком приглашала!

Подремонтировал хозяин арбу, перебрал в памяти дороги колес - и фиалки мяли, и в реке купались, и под лафетом ходили, и хлебом на них торговал, и крутились на свечном заводике - тогда еще Оладику руку помяло, не лезь в машину! И в колхозе, видать, побывали, и на похоронных дрогах были, откуда, по словам Золотихи, попали к ней в сарай. Грузовая была арба, сто пудов подымала. И быки ее таскали, и слепая Машка, а ныне, в годы старости и оскудения, впряжен в арбу ишачок ростом с хорошую собаку.

Поутру поехал Глеб Васильевич в Чугуеву балку - оглобли новые вырубить. Серый, как мышь, пузатый ослик деликатно семенил ножками. Колеса еще сохраняли тот особенный пристук, который позволяет узнать своих за версту. Возница сидит на передке, сбивая пятками кочки. Погромыхивает топор. В сумке ком брынзы, лепешка и бутылка с квасом - Маша налила.

На аэродроме согнанные бабы, инвалиды и дети роют траншеи. Их охраняет коротконогий ефрейтор в пятнистой накидке. Немец раскурил трубку, взятую в кармане убитого араба в Африке, и завыла сирена - воздух! Бабы мигом легли в мелких траншеях. Дети выглядывают, куда полетят бомбы. Сиганул и Глеб в укрытие, прихватив топор и сумку, - не сперли бы еще в суматохе!

Три краснозвездных самолета развернулись. Черные чушки оторвались от самолетов, как поросята от матки. Нарастает ужасающий, пронзительный свист металла. Покуривает трубку старый ефрейтор - грудь в крестах.

Взрыв! Взрыв! Взрыв!..

С немца сорвало фуражку, глиной запорошило нарукавную пальму. Ефрейтор спокойно выколачивает трубку о кованый каблук - табак вырвало. Добродушно смотрит на мир. Сытый победитель. Ягуар, прошедший три части света. Нордическая раса. В бомбежку и ему неуютно, но славяне не должны этого видеть.

Самолеты ушли, догоняемые пухлыми зенитными облачками разрывов. Глеб взобрался на арбу, дернул вожжи из чемоданных ремней. Проезжая мимо ефрейтора, обнюхал немца. А пора сказать, что носом Глеб видел лучше, нежели глазами. Когда-то вожделенно обонял священный запах нафталина всех скряг бальзам и фимиам, знал запахи бедности, беспомощности, сиротства, одиночества, богатства, запах золота, ведомый лишь ему. Почему-то от немца пахло паленой шерстью, что настораживало. На всякий случай Глеб приложил два пальца к папахе и выложил весь запас немецких слов:

- Зер гут!

Как, эта свинья еще радуется бомбежке? Ефрейтор в упор наставил ствол автомата на осла. Яшка дрожью кожи отгонял мух и не обратил внимания на близкую смерть. Зато хозяин взмолился. В штанах искусно спрятан маузер, но не будешь же бить в немца!

Натешившись, ефрейтор сменил гнев на милость. Отвинтил фляжку и выпил из горлышка горячительного. Черт возьми! Разве не в этом солдатская услада: пить вино, горланить маршевые песни и брюхатить женщин. Выпив, приземистый, с брюшком и штыковым шрамом на коричневом лице ефрейтор стал многоречивым. Вероятно, этот русский скот не имеет представления, что на солдатской груди ефрейтора есть офицерский орден, что он любимец Германии, что его физиономия еще без шрама украшала пачки дешевых сигарет, что он живой дух старой нации, старейший ефрейтор армии, - будто и фюрер некогда служил под его началом и даже получил взыскание, что, как показало время, пошло на пользу и фюреру, и Герман "и. Конечно, фюрер не упомнит всех своих бывших командиров, но командиры помнят солдат! Наговорившись по-немецки, ефрейтор отпустил дровосека.

Чугуев лес еще внушителен, в пределах старых границ. В нем, конечно, есть и зверь, но держится потаенно. На пригорке греются потомки динозавров - серые юркие ящерицы. Они шипят и, если их дразнить, прыгают на людей. Море ковыльное - и каждая ковылинка шепчет о прелести одиночества.

Из травы показались конские морды, потом спины, подвода. Брат Спиридон на своих серых скакунах. Интересно: из лесу, а пустой! Поздоровались, покурили, вспомнили старину.

- Клады, что ли, разыскиваешь в лесу? - показал Глеб на лопату в телеге Спиридона - на лезвии подсохшая земля.

- Корни лечебные искал! - спрятал Спиридон лопату под сено, звякнув о что-то железное, тронул коней. - Бог в помощь!

Глеб спустился в балку. Это его страна. Тут ему хорошо, без людей. Тут думал когда-то хижину выстроить, душу спасать наедине с птицами и облаками. И ничего не основал, не построил, даже деньги, привезенные из Средней Азии, дуром разошлись. Опять начинать сначала.

По дороге ползла желто-зеленая змейка страшной убойной силы, медянка, размером с карандаш. Глеб с лаской пощекотал ее прутиком, понимая, как беспомощны перед человеком и не такие твари - киты, слоны, медведи.

Лес дарил ему ягоды, прохладный шелк тени, россыпи золотых монет на мураве, а Глеб угощал его словом, дальним, из пропавших, досоветских станиц. Что все меняется, уходит, он знал. И лишь в старину было все прочным, долговечным, неменяемым. И все-таки сердце забилось - а вдруг? И поспешил в густые заросли лопухов и лилий, к скале в бархатном плаще... Звон будто слышится, но жив ли тот родник?

И душу покрыла радость - вот он Сладкий Колодезь, кристальный ключ, бьющий из-под скал. Лет, почитай, двадцать не доводилось пить из него, а в детстве и юношестве Глеб даже дружил с этим замечательным родником, была промеж них любовь несомненная: Глеб выкладывал озерцо родника цветными камешками, а родник дарил ему в самый зной лучшие свои струи.

Долго пил Глеб Васильевич, свернув стаканом свежий лист лопуха. Вода осталась прежней. Только узнал ли родник своего друга?

За жизнь притомился. Прилег под роскошным кизиловым кустом в рубиновых опоясках ягод. Раздумался о прошлом, о нынешнем. В станице некогда предаваться мышлению, а в шорохах лесной глухомани мечтается. Вон нарядная сойка-красавица, небось тоже дом имеет, птенцов вырастила. Одному все же тяжко, волки и те стаями ходят. А ведь и он был в стае. Имел братьев, мать, любимую, детей, дом - и ничего не осталось. Только память хранит многое. Вот ясень - под ним, в зарослях чистого барбариса, обцеловывал милые плечи и лицо. И послышались мирные выстрелы дальнего дня, вспомнилась молодецкая медвежья охота...

Загрузка...