И вот уже дым коромыслом. Началось буйное казачье веселье. Старики подсаживались друг к дружке, вспоминали свои свадьбы, более правильные и шумные. Молодые завязывали узелки будущих свадеб, знакомились, ухаживали. Звон, песни, галдеж. Синеусый казак с бритым черепом в гомоне пытался дорассказать:

- Полковник Невзоров вызвался быть ему крестным отцом, Митьке нашему. На зубок подарил кинжал - расти, казак! Позвал нас с Петровной в гости. Нарунжились мы чик-навычик, приходим. А дом, что под волчицей, весь огнями сияет, музыка танцы бьет, гости одни господа и разговор идет не по-русскому. Ну, думаю, попали. Я-то мог по-французскому поздороваться, адью, говорю, смеются, понимают, значит, а старуха моя ни бум-бум. Посадил нас хозяин. Два лакея становятся сзади - из ресторана нанятые. Сидим. Чай с алимонами пьем. Только я за бутылкой потянулся, а лакей хвать ее и наливает мне в бокал. Ага, соображаю, ладно. Подают пирог с запеченным оленем - шестеро внесли. Лакеи порезали его на куски, и тут уже другой куртаж: каждый сам себе берет ножиком, а ножик - ровно пила. Вижу уроню, а скатертя златотканые. Вилки и у нас дома были, но их не давали, берегли. А хозяин, как на пропасть, приглашает нас с Петровной, как гранд-персон: кушайте, мол, дорогие гостечки. Гадал-гадал я, не уробел. Как поддену пальцами кусменяку, а другой рукой сверху держу. Тут и закричали все - уже по-русскому - браво, браво!..

На другом конце стола со смеху давится Серега Скрыпников, рассказывает, как в детстве нянчил младших братьев и сестер.

- Залезу на печку, а мать мне Гриньку сует, с гад ему было, "На, играйся с ним". А я не хочу. Как отвязаться? Я ему лапу пеку на горячей трубе, он орет как резаный. "Чего он?" - спрашивает снизу мать. "На пол хочет". - "Тю, чтоб его чума забрала!" А то еще так. Мать уйдет на поле, оставит нам с Полькой припасов, чтобы мы маленьких кормили. Мы пряники пожрем сами и кашу ихнюю сладкую и тянем их на загон к матери. - "Вы чего?" - "Орут как бешеные". - "А вы их кормили?" - "Все полопали и орут!"

Казаки хохочут, и вместе с ними злосчастный Гринька - косая сажень в плечах, каменотес артели дяди Анисима Луня.

В темном сарае промеж быков сидит Глеб Есаулов. От быков идет теплый пар, пахнущий шалфеем. В стрехах повывает ветерок. Песни доносятся от Синенкиных - свадьба уже в доме невесты, брачная ночь прошла. Что Мария так сразу согласилась на свадьбу, он посчитал за измену и даже сам хотел в отместку ей жениться. А поскольку она изменила, он старается не думать о ней, иначе боль в сердце нестерпимая, хоть в петлю лезь. И чтобы не слышать песен от Синенкиных, уходит со двора на мельницу, сидит в хате деда Афиногена, слушает были о прошлой войне на Кавказе, но и тут слышны песни и крики свадьбы.

Дух бешеного Терека вселился в казаков. Пляшут и рубятся, джигитуют на улице - свадьба или перестрелка? "Водят медведя" по станице с бубнами и тулумбасами. "Едят кур". Опохмеляются, приходят в себя, и свадьба начинает замирать.

После ста лет жизни у деда Ивана выпали старые зубы и выросли новые. Он снова с удовольствием грыз чурек, сахар, мозговые кости. Но теперь, видя, с какой жадностью, до белого, дед выедает корку моченого арбуза, Федор подумал: час тестя недалек. Иван уже не раз делал себе гроб, но смерть приходила за другими, гроб отдавали. Прошлым летом он снова выстругал себе ковчег.

Ивану стало душно в горнице. Стол с утра свежий - залит вином, сдвинуты в беспорядке грязные чашки и рюмки. Ивану вспомнилось утро его жизни, грозное, лихое, лютое, но теперь казавшееся прекрасным. Он вышел на баз. В голове шумело. Студеный ветер гнал с гор снежинки, ворошил начатый угол стога. Пьяные казаки без шапок проветривались за плетнями и сараями. В сторонке Маланья Золотиха жаловалась Исаю:

- Одна мать прокормит семерых детей, а семеро детей не прокормят одну мать. Никудышние дети стали. Ромашка совсем замечтался, а дочка опять в монастырь ушла...

Исай с крепкими, как у юноши, ногами, поддакивал, обнимал Маланью за грузную талию. Неожиданно жена пророка пошла в пляс.

Ой, бабочки, бабочки,

Да вы скажите, бабочки,

А где старость продают,

А молодость купуют?

Я бы сто рублей дала

Свою старость продала,

Я бы двести заплатила

Себе молодость купила...

У амбара стояли Петр и Мария. Он в шутку намотал на руку ее косы и легонько понукал, как лошадь. Она горбилась и деланно смеялась. Сердце деда сжалось. Он хотел на прощанье приветить внучку, но не посмел мешать мужу. Федор вывел из конюшни коней Петра и уважительно устилал сани соломой. Вот сейчас Мария будет окончательно прощаться с родными. Муж увезет ее в свой дом, где она будет жить по его законам, изредка видясь с родственниками.

Заплакала Настя. Шмурыгает носом Федька, понявший, что торг был не шуточным. Дед Иван, придерживая грудь рукой, поцеловал внучку, перекрестил и с трудом сел на дровосеку. Мария разрыдалась. В глазах деда поплыли золотые туманы молодости, когда и он увозил жену от родных, и было это, казалось ему, славно. Он уже не помнил ее, первую жену. Настя родилась от второй. И все же будто вчера это было. Как один день, пролетела жизнь. Молодые думают, что он много жил. Нет. Он жил столь же мало, как и его братья, умершие в детстве, сто лет назад. И не успели сани с гостями и молодыми скрыться за поворотом, как он упал на снег. Сморщенный, высокий, неожиданно легкий, точно пушинка, - "спрел в середке, как ясень".

Ивана внесли в горницу, еще полную свадебного дыма. Пришел священник и приобщил старика святых тайн, снабдил путеводителем в селения блаженных. После соборования Иван, очнувшись, благословил родных, еще остающихся в грустной юдоли земной, и тихо лежал под образами. Подошедшего Федора не узнал. Показалось, вошел косматый горец, которого дед зарубил на Сунже-речке. Бабы стали обголашивать деда, еще не решаясь выть в полный голос.

Пречистая матерь сошла с горных высот и тихо унесла на крыльях душу старого казака Ивана Франсовича Тристана, а тело его обмыли, одели в чистую справу и предали земле, откуда произошло оно и куда все обратится в конце концов.

ПЛЕТЬ МУЖА

Петр Глотов женился вторично. С бабами ему не везло. Вернувшись однажды с торгов в станице Георгиевской, он обнаружил, что его жена сбежала с каким-то проезжим хахалем. Вот тогда-то он и ушел жить на хутор, дав зарок никогда не жениться. С весны по осень ездил к Белым горам, собирал на альпийских лугах какие-то травы, от весны брал легкость, от лета - вкус, от осени - жар и долголетие и творил отменные настойки, наливки, запеканки.

Он погрузился в тайны виноделия, составляя для брата Зиновея-шинкаря рецепты вин и наливок, овладевал секретами дешевого изготовления спирта. Жил замкнутой, обособленной жизнью среди бочек, баклаг, бутылей, жбанов, выписывал журналы, знался с прасковейскими виноделами. Офицером он стал случайно, отличившись в подавлении рабочего восстания на государственном оружейном заводе, но в кадровой службе не остался.

С весны на хуторе он занимался и пчелами, ловил и рассаживал рои, плодил семьи. У станичников пчелы в плетенных из ивы сапетках, а у Петьки в крашеных сосновых домиках. У всех еще ульи стоят в подвалах, а у него уже пчела работает, носит с полей сгущенное солнце. Потом он качал меды, сливал их в чистые кадушки, где они засахаривались за годы так, что их приходилось рубить топором. Его медовую бражку охотно пили и господа.

Злость на жену-изменницу с годами утихла, хотя Петька с тех пор всех баб называл нехорошим словом. Случилось ему сблизиться с гулящей Нюськой Дрючихой - и снова в жилы влилась сладкая гибель-трава, любовь-отрава.

Нюська с детства бегала спать с взрослыми бабами соседками, слушала с замиранием в крови разговоры о любви и стала усердной жрицей в этом храме. Худенькая, с высокой грудью, остро пахнущая под мышками, она подавала воду у источников и стала сама источником для приезжих прапорщиков, семинаристов, купцов, извлекая выгоду из местного, насыщенного любовью климата. Ее водили в отдельные номера, хорошо платили. Не отказывала она и крепким станичникам, но тут не понимали, что даме надо платить. Невинное детское личико, молочная мякоть больших грудей пленили пожилого сотника.

Не раз Петр был близок к убийству, но трезвый ум пересилил, сумел он отказаться от Нюськиных ласк. И чтобы отгородить себя от случайностей в любви, решил жениться. Тут на глаза ему попалась Мария Синенкина. А злость на первую жену и на Нюську, которых он продолжал по-своему любить, осталась. Злость на женщин вообще.

Когда деду Ивану исполнилось сорок дней, Глотов поехал с молодой женой в лес. Но до места не доехал, свернул в глухую балочку, остановил коней. Позвал жену за собой. Она покорно пошла следом, вся похолодев.

Неожиданно Петр обернулся - и свистнула казачья плеть с медными жилками: за любовь довенечную, за побег первой жены, за распущенность Нюськи Дрючихи. Мария кротко всхлипнула и зажала себе рот, чтобы не кричать. Эта голубиная кротость распалила бешенство сотника. Ишь, голубка, а случись - от мужа сбежит, изменит, раз изменила еще до свадьбы, до знакомства с ним!

С пятого удара ноги беременной Марии подкосились. Упала на колени, зарыдав. Шустрый казачишка дергал свирепо светлые волосы, прыгал вокруг большой красивой жены. Вот теперь он сведет счеты со всеми бабами, блудливыми кошками. Коротко, в ненависти, бросил как на плацу:

- Встать!

Но подняться не дал - невдалеке ехали люди. Когда подвода удалилась, Петр сладострастно запустил пальцы в хрупкое горло жены, стал душить:

- Встать же, курва!

Она уже судорожно икала, помертвев, и пришлось горло отпустить, в дело опять пошла плеть. Обдирая ладони об терновые иглы, не видя белого света, Мария встала на четвереньки - графиня, как явствовало из надписи на ордене ее прадеда.

- Руки, потаскуха! - завопил сотник его величества.

Мария исполосованными руками прикрывала низ живота, куда он метил носком сапога - блуд вышибал.

- Родненький, - захлюпала горячо и молитвенно, - век буду бога молить, бей по голове, в зубы бей... - и упала навзничь от удара, и целовала пыльные, пахнущие дегтем и конской мочой сапоги сотника, цепляясь за жизнь, как все живое, со звериной тоской.

И муж пожалел блудницу и ее будущих детей - не бил по животу, не взял греха на душу, бил по золотистой голове и узким плечам. Вытоптанный снежок кое-где темнел от крови. Кровь шла горлом и носом.

Серыми мокрыми глазами Мария прощалась с единственным из людской стаи, что был рядом, - с Петром. Тогда вдруг пала пелена с глаз Петра. Он увидел ее беззащитные плечи. Шубу он сорвал с нее, платье содрала негнущаяся плеть, и обнажилась тонкая бледная тесемка сорочки и темная родинка на худой лопатке. Эта тесемка и эта родинка так не вязались с грозными понятиями коварства и измены, что Петр содрогнулся насмерть и почувствовал себя малым Петькой в жутком лесу. Кровь текла по груди жены, что отдана ему в руки ее родителями и за которую он даст ответ богу. Всхлипнул, схватил Марию в охапку - не поднять, целовал соленые губы, окрашенные не вином, горячечно спрашивал:

- За что я тебя так, а? Я ведь и кинжал взял, думал, на куски порежу...

Она не отвечала. Лежала, как пласт, на мерзлой земле. С трудом дотащил он ее до саней, бережно укутал романовским полушубком и погнал коней на хутор, не щадя их нисколько. Сам по военной науке помазал раны мазью, поставил компрессы, забинтовал жену.

В тепле и сытости Мария отлежалась. Глаз только попортил ей Петька плетью на всю жизнь, слезился. Отныне муж и пальцем не трогал ее, но и не глядел, был скучный и хмурый. Часто проведывал дочь Федор Синенкин. О многом догадывался, но дочь ничего не говорила и делала вид, что живет хорошо. Раз только и не выдержала, провожая отца за калитку, заплакала.

Летом пришло время. Петр позвал бабку Киенчиху. Роды прошли легко. Двойня - мальчик и девочка. Петра поздравляли. Он будто невзначай глянул на детей и больше не интересовался - Есаулова порода. К жене не подходил, воды не подал, хоть видел, как поблекли и скрутились от жгучей жажды ее губы. Она молчала. Не думала ни о прошлом, ни о будущем, теряла красоту, потому что лицо ее было красиво только в радости, а в скорби тускнело. Глеб временами промелькнет в сознании - девочка Тоня вылитый его портрет, а сын Антон похож на Синенкиных.

Глеб в это время был далеко. Еще ранней весной, когда у волчиц вымотались сосцы, а балки чуть засинели первыми скрипками-синичками, призвали молодых казаков на цареву службу. Отгуляли на проводах, перекинули на седла торока, отслужили молебен, атаман напомнил молодцам о славе предков, о казачьих косточках в чужедальних краях, и вот уже сотня тронулась, и далеко на курганах гаснет песня.

Оставляем, братцы, мы станицу

У Подкумка у реки.

На турецкую границу

Служить едут казаки...

Однако Глеб попал не на границу, а на конный завод в ремонтеры*. Пас, лечил и объезжал коней. Много ездил со своей командой в причерноморских степях, бывал за Волгой, перегонял косяки конские за тысячи верст. Под конец службы ему нашили урядника.

_______________

* Р е м о н т - пополнение убыли лошадей в войсках,

р е м о н т е р ы - лица, занимающиеся ремонтом (франц.).

Звездные ночи, костры. Табуны и травы.

Тоска по станице и хозяйству.

Поднимался Глеб и на службе раньше других - и за это его любили командиры, и ложился позже - стирает, штопает, мастерит. У других казаков - винтовка да конь, а у него три коня, фургон, а в том фургоне и таганок, и тазик медный походный, и даже каталка одежду гладить. Спиртное и табачное довольствие получал деньгами, занимался мелкой торговлишкой, и его в шутку называли маркитантом*, мог он и среди ночи достать вино, прирабатывал и тем, что часто за товарищей нес службу у лошадей. Раза четыре в году отписывал домой про свое житье-бытье, просил мать беречь быков и не переводить помидорный огород на лимане, братьям передавал поклон и кланялся "всей улице".

_______________

* М а р к и т а н т - мелкий торговец, сопровождавший в прежние

времена армию в походе (итал.).

Прасковья Харитоновна угадывала в письмах тоску сына по станице, писала ему ласково, с присказками, сообщала, что жена Глотова родила до срока - от венца, и что дети здоровые, что помидоры, "будь они неладны", сохраняет, Спиридон уже вселился в свою хату, и есть уже невеста, а Михея почти не видно - стал он егерем казенных лесов с Игнатом Гетманцевым, а Сашку Синенкина месяц держали в каталажке за какие-то сборища, а Дениска Коршаков уехал в город Ростов и насовсем стал мастеровым...

Через два года казак вернулся домой.

Со службы привел коней, фургон, сундук барахла.

Сам одет в тонкий бешмет, сапоги хромовые и шапку азиатского золотистого каракуля. Никто не узнал, что часто по ночам стирал казак офицерские исподники, а то и дамское белье за деньги, зато каждый видит, что вернулся казак с похода богатеньким. На загорелом суховатом лице черные усы, станом и выправкой казак благородный, газыри на черкеске серебряные. Только одно огорчало его - катастрофически белели виски, пробивалась ранняя седина, и Глеб иногда замазывал ее сажей.

При встрече Прасковья Харитоновна с удовольствием уколола сына Мария Глотова живет хорошо, и с себя стала лучше, полнее, проворонил сынок жар-птицу, вот вернулся бы, а семья уже готова. Но ему пока не до семьи. В его отсутствие хозяйство захирело, корова осталась одна, овец меньше, огород зарос лопухами да крапивой, сад, правда, ухожен, а быков братья почему-то продали, и денег тех не видно.

И сразу же Глеб взялся за все работы, за все промыслы, даже вершу на ночь в речку поставить не забывал: ночь-то спишь, а утром, глядь, и рыбка на завтрак поспела. Хоть и поздно было, но посадил на яйца трех квочек, а яйца взял и куриные, и индюшиные, и утиные. Подсолнухи и кукуруза давно взошли и кустились, но Глеб посеял их тоже. Люди смеялись: к рождеству вырастут. Потом смеяться перестали.

Осенью Глеб скосил сочный зеленый корм скотине, и Есауловы опять торговали молоком и сливками.

Марию не видел долго. Только раз показалось или померещилось, что на речке из зарослей ивняка, с девчачьего места, глядели на него пушистые серые глаза. Он купал коней. От волнения пресеклась нить дыхания. Пойти к ивняку сразу не посмел, а когда решился, то на месте глаз только вздрагивали желтые, в серебристых листочках веточки. Вернувшись к коням, долго сидел у сине-белой шумящей воды, как подбитый кулик, и открыл страшную правду: Марию он не разлюбил и жить с другой не сможет. И приходили в голову разные мысли - вот Петр бы помер или бы уехал и пропал, а то, бывает, виноделов режут за тугие кошельки...

Гремящая вода остудила его черную со снежком на висках голову. А кони напомнили о делах.

Круговорот времен совершался.

Пахать выезжали по снегу, постом. Пахота - самая тяжелая в году работа, а ели в пост лук, картошку, сухари. Спали в степи, в худых балаганах, под фургонами, кутались в солому и бурки. Поневоле вставали рано - холод донимал. Поля запорошены. С гор ветер, заря лубяная. В балках лают голодные лисицы. Быки скарежатся у крупных, как палки, объедьев. Яно проснутся казаки в воде - ночной ливень затопил. Чтобы не простудиться, умываются холодной водой до пояса и с шутками-прибаутками задирают рубахи над дымным костром - сушатся.

Свято блюлись религиозные праздники - несть им числа. После вознесения - на троицу ходили на взгорье, рвали чобр и устилали им глиняные полы чисто выбеленных и подведенных по фундаменту хат. На спас ели яблоки, качали меды. Убирались на покров, когда полевые работы кончаются, скотина уютно роется в полных яслях, в хате жара, пахнет пирогами. По примеру хороших хозяев протирали окошки перед рождеством. Тогда уже с полуночи, при колючих звездах, по станице ходят христаславщики. Мороз трещит. Сугробно. Парни и девки с торбами стучатся в окна и двери: "Дяденька-тетенька, пустите христаславить!" Заходят в освещенные цветными лампадками хаты, стучат валенками, снимают шапки, крестятся в передний угол и хором поют гимн "Рождество твое, Христе, божие". Потом хозяева одаривают славящих бога. Взрослым стаканчик поднесут, крыло гусиное на закуску, в мешок четвертак кинут. Детям пряники, конфеты, монпансье.

Манна небесная сыплется в эту ночь на хороших певцов - таких, как Спиридон Есаулов. Подобрав команду голосов, уличные регенты в дряхлых черкесках смело стучатся в двери офицерских особняков. Афиноген Малахов в эту ночь нанимал казачонка, чтобы тот следил за ним, - долго ли замерзнуть в сугробе, выпив лишнего, а как тут не выпьешь!

Полковник Невзоров, имевший славу казачьего Суворова, подавал золотую пятирублевку. Растроганный христианским пением, вспомнивший былые времена, полковник становился в ряд с поющими, угощал их коричневой водкой, а захмелев, шел сам по казачьим хатам славить Христа, собирая дань в виде чарки и соленого огурчика из оледенелой бочки.

Церкви пылают стеклами - идет служба. После заутрени можно садиться за стол. Начинается время игр, посиделок, катаний на тройках.

Вьюжит зима. Сковало речку. Кружится каруселью снег. На жаркую влезает печку казак - военный человек. Зимой он словно арестован, свой двор - вот вся его страна, свершив под рождество Христово обряд закланья кабана.

Проснутся до свету. В морозе свет фонаря. Визжит брусок. Скрипят на улице полозья. Заря - зальделый красный сок. Уже наточен длинный ножик. Хозяйка прячется - она убийства выносить не может.

И вот выводят кабана. Под ноги жемчуг кукурузный ему сыпнут из подола. Он чавкает, блаженно грузный. Рука же быстро подала бойцу камнедробильный молот.

А с неба жарит синий холод. Кипит в печи чугун с водой. Все смолкли, как перед бедой. Детишки с котелками тоже - кровь собирать на колбасу.

Повизгивает, насторожен, домашний зверь с парком в носу.

Вдруг визг, смертельный, леденящий. Все враз верхом на кабане, подплывшем кровию журчащей...

В ржаном соломенном огне смолили тушу, чтоб щетина спалилась с кабана дотла...

В утробе медного котла отрадно булькала свинина.

Все моют руки кровяные, трут их о снежные комки. Плывут над базом голубые и аппетитные дымки. Жрет требуху у будки Шарик. Налиты смальцем все горшки. На выжирках колбасы жарят. И моют синие кишки - пшеном вареным набивают, томят их в сале. В меди ступ корицы зерна разбивают.

Отменной брагой запивают горяче-золотистый суп.

В багровом зареве печи сомлели бабы молодые. Пылают комья огневые кизяков, жаря калачи.

Зима. Метельны, коротки, дни вспыхивали песней, смехом.

Стянув пуховые платки, заиндевев бараньим мехом, молодушки набелены, как их сметанные блины. Глядят на виллы с видом важным, где офицеры пьют отважно коньяк, шампанское, чихирь.

Морозно стынет волчья ширь.

Не сладко в куренях казачьих. В долги влезают мужики. И только те, кто побогаче, жгут зимних елок огоньки.

Подходит масленица. Свадьбы весельем озарят усадьбы. Дай бог, не по последней - тост. Потом придет великий пост.

СНЫ ВСЕЛЕНСКОЙ СИНИ

В тот год буйно цвели яблони, и май был бело-розовым. Летом за станицей сочно поскрипывали толстые стебли кукурузы, у солнца перенимали жар и цвет тыквы. В господских оранжереях зрели апельсины и гранаты. В сентябре неожиданно резко похолодало. Дожди перешли в снег. Мокрый, мохнатый, он таял на земле, белыми шапочками оставался на астрах и настурциях, на деревьях с неснятыми плодами. Ночью лужи остекленели. К утру дунул ветер - и осыпались зеленые листья, рассыпались чашечки цветов.

Померзли помидоры Глеба. Шел мимо лимана пророк Анисим Лунь - ходил искать хороший камень на стройку, - увидел на одичавшей плантации несколько кургузых помидорин, с опаской завернул их в лист лопуха и, радостный, носился по станичной площади, высоко поднимая мерзлые овощи:

- Вот они, яйца сатаны! Пробуйте, христиане! Содом-трава!..

На курсу, где был парк и мощеные улицы засажены каштанами, сиренью, жасмином, пахло, как на лугу во время сенокоса. Зеленый листопад. Такое вступление обещало долгую золотую осень. Теперь по утрам звенеть легким морозцам, дни будут синие, солнечные, и долго еще пылать в поредевших, обдутых садах кострам гвоздики дубков. Тишь и теплынь. Курлычут в небе журавли. За станицей, словно в царстве иной природы, снежные балки и бугры, над которыми другой, совершенной белизной высится Шат-гора.

В такие дни задыхаешься умиротворенностью, приятно молодит пиво, дорог уют открытых солнцу шашлычных, хорошо работается.

Наталья Павловна Невзорова проснулась с рассветом. Пока таял голубоватый сумрак в высокой комнате, она нежилась под одеялом лебяжьего пуха, поглаживала сильной рукой ворс текинского ковра на стене, разгоняя кровь для работы.

Каждое утро взор художницы уносился в беспредельную даль на пейзаже любимого Пуссена, что висел напротив. В комнате старые дорогие вещи подсвечники тусклого серебра, греческие вазы, книги, написанные от руки цветной китайской тушью, самоцветные камни, собранные в окрестных ручьях, чеканное оружие отца, пара дуэльных пистолетов в краснобархатном ящике будто бы стрелялись из них Лермонтов и Мартынов.

Наталья Павловна бездумно взяла из позолоченной бомбоньерки дольку засахаренного мармелада. Неслышно вошла прислуга. Люба Маркова, в ослепительном запоне, с кулоном на смуглой полной груди. Пряча солнечные смешинки в живых глазах, спросила, будет ли барышня сегодня работать. Казачке смешно называть работой сидение с кисткой и альбомом - заставить бы ее сено сгребать в жару или воз белья перестирать на речке.

- Да, - строго ответила художница, почувствовав иронию Любы.

Это означало, что завтрак будет ранний и легкий - черный хлеб, соленая брынза и крепкий чай с сахаром.

На дворе Невзорову встретил мирный, успокоительный звон пилы. Перспектива Пуссена продолжалась - волнующая, задремавшая даль, изломанная сиреневыми горами.

При появлении барыни пильщики остановились. Не кланяясь, с суровым достоинством сказали:

- Доброе утро, Наталья Павловна!

- Бог в помощь! - ответила она.

Казаки поплевали на ладони и продолжали пилить ясень цвета старой слоновой кости. Хотя им каждодневно предлагали сытную мясную пищу, они ели свое - редьку с квасом, воблу и сухари.

Религиозной истовостью, стойкостью и фанатизмом особенно отличался старшина Анисим Лунь. Дрова он пилил лишь по знакомству, он каменщик, немало домов на курсу построено его руками, в том числе и д о м в о л ч и ц ы Невзоровых. Крепкий, разбойного вида казак лет сорока пяти. Раскосый, большеголовый, волосы слиты с бородой - густое серебро, какое бывает на лезгинских шашках. Наталье Павловне он сразу приглянулся как модель старого казака. Лунь отказался позировать, с ужасом смотрел на блудницу, которая курила шатун-траву, папироски. Она писала его тайно, из окна. Лучше всего ей удался натуральный портрет; облокотясь на алую скатерть, Лунь сидит в распахнутом нагольном тулупе с пилой на коленях; на столе стакан и початая бутылка вина, - бутылку пририсовала, он и чай считал питьем дьявола.

Еще давно дядя Анисим искушал христиан отречься от попов. В числе росписей Единоверческой церкви была и картина Страшного суда. Изображался господь судия и два потока людей, идущих от престола в ад и рай. Идущим в ад предводительствовали в полном парчовом облачении, в сверканье золота и серебра выхоленные священники, попы разных рангов. На это и указал дядя Лунь. Многие смутились. Потом дерзкую картину закрасили, но люди помнили, кто показывает дорогу в ад, кто самый большой грешник.

С Библией в переплете вишневой кожи он не расставался никогда, носил ее в сумке вместе с инструментом, киюрой и молотком. Невзорова любила чеканный библейский стих, выражающий законы, миропонимание, мораль и право древних народов. Часто провоцировала станичного про, рока на цитаты из Святого Писания. Нынче Лунь и сам не прочь повитийствовать.

- Творишь кумиров литых? - спросил он художницу, посмотрев на глиняный торс Венеры на веранде, пока его напарник точил пилу.

- А разве запрещено? - прикинулась она испуганной.

- Всякие изображения греховны, пагубны, ибо суть идолов, болванов, истуканов и кумиров - состязание с богом, - принял Лунь за чистую монету ее слова. - Будешь на том свете лизать раскаленные сковородки, пить серу и олово. И на этом натерпишься.

- Что же будет на этом? - притворно пугалась Невзорова.

- "Сделает тебя господь хвостом, а другого человека главою. Пошлет на тебя моровую язву, поразит чахлостью и ржавчиной, проказою египетской, коростой и оцепенением сердца. Дом построишь - и не будешь жить в нем; виноградник насадишь - и не будешь пользоваться им; с женой обручишься - и другой будет спать с ней; и сойдешь с ума оттого, что будут видеть глаза твои; будешь служить богам деревянным и каменным; станешь ужасом, притчею и посмешищем у народов... Вымысел идолов - начало блуда, и изобретение их - растление жизни. Что идолы, истуканы? Серебро, привезенное из Фарсиса, золото из Уфаза, они - дело художника и рук плавильщика; одежда на них гиацинт и пурпур, все это дело людей искусных; а господь бог есть Истина... Я со светильником осмотрю Иерусалим и накажу тех, кто сидит на дрожжах своих..."

Товарищи Анисима не впервые слышали эти апокалипсические строки, но снова мороз прошел по их бесхитростным душам. С гневом и состраданием смотрели они на художницу, словно господь уже посетил ее.

Из-за гор высовывались раскаленные пики солнца. В нижней рубахе и наброшенном на плечи сюртуке прошел в виноградную беседку полковник Невзоров, кивнул дочери и поклонившимся пильщикам. Следом Люба Маркова несла кувшин вина и скворчащий на блюде кусок обжаренного мяса.

Денщик Саван Гарцев выводил из конюшни коней. По утрам полковник делал прогулку в осенних солнечных рощах, над синей речкой, впитывая сны вселенской сини небес.

Кони облегченно ржали, радуясь утренним верстам, хотя седлать из баловства не давались.

Во двор вошел с бидоном утрешника Глеб Есаулов. Поздоровался со всеми и тут же стал помогать Савану.

Полковник поднес по стакану денщику и Глебу, предложив составить ему компанию на прогулке. Патентованному герою русского воинства трудно без дела и скучно без войска.

Все чаще Глеб забегал на курс - дела. Да и то сказать, в станице грязь по колено, покосившиеся хатки, а тут тротуары бетонные, дома, как игрушки, боже мой, пожить бы в таком! Окнами на Кавказ смотрят, финтифлюшки из камня разные, а у Невзоровых волчиха медная, розно по небу бежит!

Нынче он увидит волчиху - идет к барыне Наталье Павловне позировать. Влекла его туда и Люба Маркова, с которой подолгу разговаривал о Марии Люба постоянно виделась с подругой. Часто вспоминала Марию в разговорах и барыня и расспрашивала Глеба об их прошлой любви - все знали, что дети у Марии немужние. Приветлив и барин с казаками.

На Генеральской улице мальчишки запускают бумажного змея. Подросший Федька Синенкин с ними. Глеб жадно посмотрел ему в глаза - они такие же, как у Марии. Валом валит народ - праздник. Вчера январь намел сугробы, тут же припекло, зазвенела вода, просохли дорожки, в садах покраснели вишневые веточки.

Безмятежные синие небеса простираются над свежими синими горами и прилепившимися к земле казачьими мазанками.

Дремлет парк, насаженный господами у источников. Чугунные листья ограды курятся паром. Чирикают воробьи над конскими яблоками. Безостановочно течет из мраморных львиных пастей минеральная вода. Изредка мелькнет на аллее господин с тросточкой, в бобровой шубе. Пройдет дама в беличьей ротонде, в шляпе с перьями. Проведут выхоленного пса с гладкой шерстью. Глеб напился нарзана и вымыл под струей сапоги.

За парком сонно стынут безлюдные - "днем страшно ходить" - кварталы аристократических вилл курортного города, который еще богаче курса. Бронзовые воротца на запорах, фигурные решетки, старинные фонари, каменные часовенки, закоулки, искусственные скалы, крылатые звери. Над сторожками вьются дымки, тишь, сонь. Господа зимой в столицах.

Вот и волчица в медной шкуре. Оскаленная пасть, восемь тяжких сосцов, граненые мышцы на груди и шее, мать города Рима, как объясняла художница натурщику.

В душистых комнатах много картин - тут и дядя Анисим, и Александр Синенкин в чудной до пят одежде, с каким-то шаром в руках, и Шура Гундосая, и сам Глеб с конями под водопадом. Над одной комнатой стеклянная крыша - ночами вливается свет далеких созвездий. Здесь Глеб замедляет шаги. На стене рисунок - Мария, когда она еще была девчонкой, неуклюжей, длинноногой. Хоть бы взглянуть на детей, но он гонит эту мысль от себя ведь дети по закону не его.

Сейчас в стеклянной комнате-грезе барин Невзоров задумался над разобранной винтовкой и графином темного вина. За окнами густые кусты жасмина ограждают дом от непрочного, тленного мира.

Из этой комнаты видна зубчатая круглая башенка - там хозяйка, по ее словам, принимает лунные ванны.

Очень нравится Глебу в банкетном зале мебель - тяжелая, с затейливыми узорами и шишечками, с разными выдвижными ящичками. А серебряная посуда, хрусталь за стеклом! Печки, правда, в доме бестолковые - камины, стряпать в них неловко, но тут в доме и не стряпают. На турецких кушетках спят закормленные коты. При виде Глеба они вяло приоткрыли глаза - одно время он поставлял для них мясо.

В мастерскую художницы ход по крутой лесенке вверх. Дверь размалевана, как фартук маляра. Вверху нарисованы слова:

Создал я в тайных мечтах

Мир идеальной природы,

Что перед ним этот прах:

Степи, и скалы, и воды!*

_______________

* В. Брюсов.

Зная, как вести себя в господском доме, Глеб постучался, но дверь открыл раньше приглашения. Наталья Павловна улыбнулась казаку. Она любила его за рабочую удаль и сметку, не раз говорила при нем гостям, что если б была королевой, то сделала бы Глеба министром двора.

Поклонившись барыне, Глеб привычно обнажился, взял казачью пику и замер, глядя на Белые горы.

Наталья Павловна мяла клейкую глину. Внизу звонили часы в инкрустированной оправе. Кто-то тихонько играл фортепианные пьесы. Глеб понимал гармонь и балалайку. Но странно: при звуках рояля видел не то, что перед глазами. Вот сейчас за итальянским окном деревья, угол службы под черепком с сосульками, на мокрых ветках сыто каркают вороны, внизу станица, тысячекрышая, разбросанная. А он видит майское утро в ландышевом лесу, солнечные нити лучей, протянувшиеся струнами над зеленой, в туманах и колдунах лужайкой.

Нечто подобное он, наверное, видел в жизни, но, не обращая внимания, проходил мимо. Музыка возвратила ему этот мир. Так он узнал, что мир не один, миров множество - сколько людей.

В мастерской - натянутые холсты, краски, глина, деревянные чурбаки. Есть и туалетный столик с зеркалом. Оттуда, от флаконов с духами и ярких коробок с пудрой, исходил нежнейший и волнующий запах. Как и музыка, он непонятен казаку, привыкшему к запаху лугов, конюшни, горелой соломы и мышей. Но, как и музыка, запах будил желания неведомые, рождал тоску и зависть по иной жизни. Запах красок и лака вовсе волшебный - красками художница создает живого Глеба, коня, тучу, лиман!

Наталья Павловна указала на угол. Глеб достал запыленную бутылку. Выпили чудесного омолаживающего вина. Заели конфетами. Глеб стал лучезарнее, мужественнее. Художница закурила. Она лепила бога войны.

С полдня завечерело. Стали срываться мелкие сухие снежинки. Насел густой туман, оставшись на крышах инеем. На деревьях нахохлились куры.

Кошка, охотившаяся с утра в сусеках, пришла в хату, свернулась на теплой печке, покойно урча.

- Быть холоду, - сказал Федор и сам сел к огню.

Печка топлена с утра. Сейчас Федор кидает в подтопок жгуты соломы. Пламя с воем хватает солому, разворачивает золотистые пуки в огненные веера и почти сразу превращает их в черный пепел. Настя стала сумовать, чего вечерять. Федор распорядился зарубить старого гусака - он на людей стал кидаться.

Федька, недослушав, взял топор, надел на босу ногу чарыки деда Ивана, нахлобучил отцовскую шапку и выскочил на баз. Снежок заметал копны лабузы, кучи навоза. Гусак ходил в амбаре, выбирая в полозе потерянные зерна. Зашипел на Федьку, по-змеиному изгибая шею. Федька кинул на него парус, поймал шею и ноги, уложил на дровосеку, перекрестился и с одного маху отрубил птице голову. Обезглавленный гусак затрепетал крыльями с новой силой, вырвался из рук, метнулся в заросли конопляника, забился под стенкой, брызгая кровью. Около лезвия топора, увязшего в дереве, птичья голова хлопала глазами и широко разевала окровенелый роговой клюв. Настя ощипала и опалила гуся. Бросила в чугун с варом. Нажарила румяной картошки на гусином жиру. Принесла из подвала рябую сахарную тыкву, развалила ее кровавым топором, выбрала сердцевину, положила кусками на жар. Федька жарил семечки, чтобы потом поровну, стаканчиком, поделить всем, - только горько делить теперь: разлетелась семья. Федор передал огонь Федьке, сам порубил тем же топором самосад в деревянном корыте, в котором поили молочных поросят.

Вечеряли в сумерках, без огня. Только сели - и в хату боком вошла Мария. Стала у порога и стоит. Будто выше еще стала. Губы дрогнули: все тут родное, кровное - и рогачи, и лавки, и печка, на которой зимними ночами дедушка сказки рассказывал, и вот еще висит собачий треух деда.

- Ты чего? - неласково прогудел отец, вонзаясь желтыми зубами в желтозубье кукурузы - вместо хлеба ели.

- Проведать пришла...

Всю полевую работу на хуторе Мария делала одна. Работала, как жук, с зери до зари. Подходила суббота, и она робко просилась у мужа сходить к матери. Петька вроде не слышит, она ему и не нужна, и одному скучно. Спустя время она повторяла просьбу.

- Что я тебя, на цепе держу? - огрызался и уходил.

Она еще раз проходила по двору, таскала, чистила и под вечер незаметно бежала в станицу.

Настя все поняла материнским сердцем и, обняв дочь, всплакнула.

- Ну, наши ребята! Подкумок от вашей слезы разольется! - в тон отцу пробасил Федька. - Чуть сойдутся и - голосить. Ровно за деньги. Плачь не плачь - золотая слеза не выскочит!

- Садись вечерять, - подобрел Федор.

Дочь села на щербатую лавку с шестигранным железным зубом от бороны, приспособленным под ручную мельницу. Взяла кочан кукурузы. Посолила часто-часто закапали слезы. Ниже опустила голову, чтобы отец не увидел, не заругался. После киселя с калиной Федька делил семечки и оставшийся лишек всыпал сестре. Она горячо поцеловала брата. На хутор идти не ближний свет. Об эту пору волки подходят к станице. До угла Федор пошел проводить дочь. По дороге сунул ей в карман пяток яблочек "с дедушкиной яблони", и она благодарно поцеловала отца в колючую щеку.

Совсем смерклось, когда она вышла за последнюю хату. С тоской оглянулась на теплые огоньки. Впереди бугры, снег, одиночество. Звенит лозняк. Или гонится кто за ней? Вроде темнеет, но не приближается. Она скорей - и тень не отстает. Сердце обмякло...

- Чтоб ты сдохла, проклятая! - радостно простонала, когда волчья собака Глеба Есаулова догнала ее и лизнула руку шершавым, как рашпиль, языком. У хутора собака исчезла, - а может, господи, Сусе Христе, может, это Глеб оборотень сопровождал ее, охраняя?

Петька лежал в натопленной горнице в одном белье и от этого казался мальчиком с лицом старика. Дети спали в раскрашенной зыбке, висящей на крюке, вбитом в балку-матку.

Муж не обратил внимания на жену. Мария развернула узелок.

- Тыкву ты любишь пареную, мама передала тебе самую сласть.

Не отозвался. Смотрел на угасающие угольки в печи. Чуть погодя сказал:

- Картошка на загнетке.

- Я дома поела.

- А тут тебе не дом, что ли?

Постояла. Зажгла семилинейную лампу - взяла из пшеничного закрома книжку. Была и в десять линий лампа, при которой Петр вечерами шил черкески.

- Потуши, а то ровно на вокзале!

Задула тонкий коптящий стебелек в стекле. Жирник зажигать не стала. Разделась. Поправила одеяльце на детях. Подошла к кровати. Муж не подвинулся, не хочет. На печке табак сушится. Расстелила старую бурку на полу и легла, как казак. Из-под двери тянуло холодом. Она куталась в девичий тулупчик из карачаевских ягнят, выпестованных дедом Иваном, и ей снилось, что упала она в прорубь и воля тащит ее в мрачные потемки под тусклой коркой льда.

ЧУДНЫЙ САД РАССАЖУ ПО КУБАНИ...

Давно забытые братьями Есауловыми слова князя Арбелина о грядущих войнах, сказанные в подпитии, припомнились прекрасным летним днем. На четвертый год в саду Глеба уже родили вишенки и черешенки, малина и смородина. На первый урожай Глеб пригласил братьев - хотелось похвалиться, он обогнал их в хозяйстве.

Михей жил в казенной сторожке вместе с объездчиком Игнатом Гетманцевым. В своей новой хате Михей почти не бывал. Спиридон давно отделился от матери и Глеба, жил своей семьей. Женился он так. Мазать новые хаты братьев Прасковья Харитоновна нанимала молодых баб и девок. Ходила на поденщину и востроглазая красавица Фоля Хмелева, дочь станичного плотника. Вскоре Спиридон засватал худощавую казачку. Поначалу пришлось действовать плетью. Фоля за необыкновенную, писаную красоту лица была божьей матерью у трясунов. Собирались они в бане у Хмелевых, тряслись в религиозном бдении, а Фоля девственница являлась им из кадушки в одном венке. Спиридон поучил жену за голоплясие и вернул в лоно истинной церкви. Прасковья Харитоновна в свадьбе сыну не перечила, но в душе считала, что Спиридона присушили. Подувшись сколько надо, она признала невестку:

- Хорошая. Как ломовая лошадь. Ургучает и в стене, и дома. Не жадная, гостить любит. Правда, тоща, пуза нету, а так - ровно нарисованная.

И без слов Прасковьи Харитоновны ясно, что Спиридон прогадал, взяв худую жену, когда в станице полно толстомясых. Сравнишь разве Фолю с ее подружкой Ульяной Глуховой.

Барыня Невзорова, примостившись на хорах в церкви, делала наброски. Потом написала икону и подарила церкви. Станичники досмотрели: Фолька Есаулова на иконе с Иисусом-младенцем. Конечно, одежа другая, старинная, но грустные с поволокой глаза и мягкий, как ватрушка с сыром, подбородок ее.

В сад брата Спиридон пришел с женой. А Фоля привела с собой подругу, Ульяну Глухову. Подъехавший на коне Михей сразу прилип глазами к Ульяне, еще после службы пленился раздольным, цветущем телом сдобной казачки, но в буднях это забылось, отлетело, да и чужая жена Ульяна. Еще раздобрела баба, как роза. И платье у нее вечно само кверху лезет, обнажая колени. Пятки, как у всех казачек, порепанные, руки по-мужски грубые, но под кофточкой белая пухлая мякоть тела - загорать казачки избегали, только лица сжигали ветер и солнце, а тело всегда под одеждой.

- Чего ж, с Хавронькой Горепекиной раздружился или нет? - спросила Ульяна, напомнив о давней встрече.

- Дык я с ней и не вожжался, - покраснел Михей.

- Под ручку провожал, а теперь забыл! - пела Ульяна, сладко отмахиваясь от пчелы.

- Девки, хватит тары-бары разводить, - подошел Спиридон. - За работу. А мы будем сапетки плесть, хозяин не то привезет, не то нет.

Сад огибает речка. Над самой водой Глеб оставил рощицу плакучих ив с длинными серебристыми ветвями - будто руки Марии, прохладные, нежные. Под кустами уютный балаган из свежей травы. По ту сторону речки Синий яр, высокая полупещера. Из слоистой скалы бьют живые токи родничков. Под яром речка, как угорелая, мчится по синим отполированным плитам. Три каменных деда сидят наверху - работа ветра и солнца. Терн и облепиха качаются у их ног.

Обобрав деревца, Фоля и Ульяна стряпают, сторонясь молчаливой собаки Глеба, которая сама пришла в сад. Братья шарят под камнями речки - не попадется ли, как бывало раньше, гнездо усачей, а то и форели. Михей косил черным глазом в сторону Ульяны. С пышным и широким, как казачье седло, задом, с лицом монгольского бурхана, забытого в степи сорок веков назад, Ульяна поражала сытостью и здоровьем. Спиридон посмеивался над старшим братом:

- Засиделся ты, парень, в девках! Или вы там с Игнатом в лесу с волчихами живете?

- Вот эту бы волчиху туда неплохо! - шутил старший, двадцативосьмилетний брат. - У Игната жена хорошая, я бы такую взял, но он ее в станице держит, не любит баб в лесу.

- Слыхал, Денис письмо тебе прислал.

- Прислал, - поскучнел Михей, ворочая многоцветные каменья.

- Чего пишет?

- Так, работает в депо, слесарем стал, скучает по нашим местам.

- Что же там - мазут да сажа, - посочувствовал станичнику Спиридон.

- Железо и огонь, - задумчиво повторил Михей. - Это верно. А ведь он, братец, рассказал мне, как ты ему в конюшне на службе седло свое подсунул.

- Брешет, - не моргнув глазом, сказал Спиридон и, видя, что брат помрачнел, поправился: - А может, и мое было седло, шут его знает!

Наконец под корягой обнаружили рыбу.

- Девки, сюда! - скомандовал Спиридон. - Выходы затыкать!

Бабы подошли, задрали платья - Михей аж зажмурился - и полезли рыбачить с казаками.

- Работнички, солнце в обедах, а они прохлаждаются! - послышался голос Глеба. Он приехал с Прасковьей Харитоновной с торгов. Привезли хлеб, айран и четверть водки. Айран и водку опустили в речку на мелководье остывать.

В полутьме балагана укрыты лопухами маленькие плетенки с ягодами. Глеб проверил, те ли кусты и деревца обрывали, и поморщился - не те, не будет из братьев хозяев! Вот крыжовник уже переспелый, а они оборвали смородину с зеленцой, могла бы повисеть. Перед балаганом на свежей рогоже Прасковья Харитоновна готовит трапезу.

Высоко подняв платье, Ульяна перешла поющую речку, подставила под ледяной ток бочоночек, наполнила и вернулась. Ноги - точно розовые колонны. Сдобная баба. Михей тайком впивается в нее глазами, как смуглый шмель в лазорик. Ульяна, слышно, погуливала от мужа. Смешны Михею откровения станичного пророка дяди Анисима, они пленяли лишь своей бессмертной, нетускнеющей красочностью: "Отнюдь не сиди с женой замужней и не оставайся с ней на пиру за вином, чтобы не склонилась к ней душа твоя и чтобы ты не поползнулся духом в погибель... Знай, что ты посреди сетей идешь и по зубцам городских стен проходишь... Лучше жить со львом и драконом, нежели со злою женой... Трех страшится сердце мое, а при четвертом я молюсь: городского злословия, возмущения черни и оболгания на смерть - все это ужасно. А четвертое - пьяная жена блудящая, она сядет напротив всякого шатра, и пред стрелою откроет свой колчан".

Спиридон отпечатал бутыль. Сели вкруг харчей. И надо же - Ульяна опять против Михея. Грустно Глебу: сад-то сажали с Марией, и ее труды есть в этой темно-красной зернистой малине, в желтой сочной черешне.

Бархатный ветер жгуче нежит щеки. Над головой бронзовеют резные листья каштана, обогнавшего плодовые деревца. Веет сиропами августа. Неба синь задремала над взгорьями.

В самом разгаре работа в муравьиной станице. В соседней роще кукушка отсчитывает года предназначенной жизни.

"Ку-ку! Ку-ку! - пророчит она сотни лет безмятежного жития. - Ку-ку! Ку-ку!.."

Прасковья Харитоновна сурово глянула на Ульяну и Михея - не дело это коленки выпячивать, да еще мужней жене.

Тут Спиридон налил. Только подняли стаканчики, выдолбленные из огурцов-желтяков, - и заревела тяжкая медь колокола Николаевской церкви набат.

Глухо отозвался Пантелеймон. Затараторила Богородица. Чистым звоном гудит Георгий Победоносец. Бьют Сорок Мучеников. Разливается Златоуст. И уже голосит Мария Египетская.

- Господи, Сусе Христе, сыне божий, - встрепенулась Прасковья Харитоновна.

За садом вырос, как из-под земли, Саван Гарцев, при оружии, поводья в мыле, хрипло крикнул:

- Господа кавалеры! Война! С немцем! Сбор на площади! - и только пыль заклубилась.

Гремела текучим серебром речка. Пели пеночки. Крутнул ветерок кусты ивы и торопливо понесся по буграм, склоняя травы, как военный гонец.

Переглянулись старшие братья - вспомнили полкового командира и его вещие слова о грядущих войнах. Торопливо выпили - и еще по две. К еде не притронулись.

- Эх, бабы, прощайте! - первым вскочил Михей. - На! - влепил поцелуи в вишневую мякоть влажных губ Ульяны. Для порядка поцеловал и Фолю, и мать.

Все три брата побежали из сада, наказав матери и Фоле немедля седлать коней и привязывать всегда готовые торока. Бежали, пригибаясь по-военному, словно уже свистели над ними германские пули.

Они вливались в толпу пеших казаков. Их обгоняли конные слуги отечества, жившие ради одного великого мига - для битвы с врагами. Все остальное - лишь подготовка или суета.

И не было тут Есауловых, Синенкиных, Гарцевых, Глотовых, Глуховых, Мирных, Горепекиных - было одно святое воинство.

Не было бедных, богатых, счастливых, неудачных, злых, добрых, завистливых, православных, старообрядцев - был казачий полк, бегущий по тревоге к оружию.

Дядя Исай Гарцев, брат атамана, тоже торопится. Он знаменит быстрыми ногами. Его отец, покойный Лазарь, говорили, догонял оленей - в ту пору водились они у Железной и у Верблюд-горы.

Отслужив и женившись, Исай однажды возвращался с торгов из соседней станицы. Только зашел в придорожный лесок перекусить - летит офицерская тройка барина Невзорова. Казаки цену себе знали, сами офицерами становились, и решил Исай попроситься на облучок. Выскочил неожиданно из кустов, замахал:

- Стой!

Кучер с испугу заикаться стал, думал, лихой человек гонится. Барин неробкого десятка, но пистолеты приготовил.

Кони как звери. Казак не отстает. Тут и седоку интересно:

- Гони, Ванька!

Солнце палит на горной дороге. С коней пена клочьями. Кучер вскочил на дышло, хлещет коней по ушам - бегун наседает. Наконец показалась станица.

Только влетели в улицу, правая пристяжная - бряк, в постромках волочится, ногами сучит, запалили. Пришлось остановиться.

- Кто таков? - строго спросил барин.

- Из местных казаков, ваше превосходительство, хотел, чтобы подвезли, - объяснил Исай, отираясь рукавом.

- Сукин сын, какую лошадь загнал!

Невзоров выпил чарку, поднес и Исаю, похвалил:

- Хорошо бегаешь!

Бегал Исай и впрямь хорошо. Недавно заварил на покосе кашу, а соли нет. Пока каша поспела, он смотался в станицу за солью - двадцать верст в два конца.

Сверкая персидской серьгой, Анисим Лунь с дымным взором прорицал:

- "Кто прольет кровь человеческую - того кровь прольется рукой человека!..

Всякая плоть извратила свой путь на земле!..

Как орел налетит на тебя народ, языка которого ты не разумеешь! Женщина, жившая у тебя в неге и роскоши, которая никогда ноги своей не ставила на землю по причине изнеженности, будет безжалостным оком смотреть на мужа и сына, и не даст им последа, выходящего из среды ног ее, и детей, которых она родит, потому что она, при недостатке во всем, тайно будет есть их в осаде и стеснении!.."

"Счастлив тот, за кем службы нету - живет помещиком в дому", сложили песню обмиревшие воины, давно рубившие шашками хворост да капусту. Но теперь властный холодок пробегал по казачьим спинам.

Запахло дальними странами, походами, палатками и боевыми трофеями конями, оружием, шелковыми портянками, стыдливыми пленницами.

Запахло дикой волей, полынной горечью расставания, пьянящей душу казака, как солдатский спирт. Казакам не привыкать сражаться в дальних странах - прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!

Уже стоял на крыльце правления атаман Никита Гарцев. На сером жеребце, в походной бурке, с золотой шашкой и револьверами у седла подъехал полковник Невзоров, а было ему под шестьдесят.

В военное время он старший в станице по чину - в мирное время станицей управлял атаман, а над всеми неказаками, от мужика до дворянина, был курсовой пристав.

Подгоняемый крыльями радости, еще в саду повеселевший Михей влетел на площадь чуть не первым - кончилась тихая скука станичного бытия!

- Откуда бежал? - спросил его Невзоров.

- С сада, версты четыре, прямо сюда!

- Молодец! - угадал полковник казака-бунтовщика. - Теперь разом домой - за конем и снаряжением. Прискачешь первым - чарку на брудершафт с тобой выпью!

Михей птицей ринулся домой, чуть не стоптав в переулке дедушку Моисея Синенкина.

Семидесятитрехлетний дедушка с трудом отрывал задеревеневшие ноги от земли, мелкими шажками бежал, поспешая на военную сходку. Лицо младенчески чистое, плечики от ветхости сузились, но грудь выпячена истово, упрямо, медалью вперед. Шашка в деревянных ножнах при Моисее.

Полковник Невзоров, помолодевший сразу на двадцать лет, с улыбкой человека, дождавшегося своего часа, задорно подмигнул старику:

- Немчуру пощипать пора, кавалер?

- Пора, ваше превосходительство, пора! - радовался старик великой вести.

Потревоженным ульем гудела станица, сбегаясь к белой хоругви с косоглазым ликом Андрея Первозванного.

Станичный шаман, дядя Анисим, бесновался на площади - нынче на его улице праздник: есть повод поустрашать станицу.

- "Горе тебе, Моав! Погиб ты, народ Хамоса!..

Горе жителям приморской страны, народу критскому! Будет страна их пастушьим овчарником и загоном для скота. Растения отдам гусенице, и труд ваш саранче. Виноград побью градом и сикоморы льдом...

Высокое дерево понизится, зеленое засохнет, сухое расцветет...

Живых не достанет для погребения мертвых...

И будешь есть помет свой и пить мочу свою...

В домах поселятся страусы, и косматые будут скакать там...

Из корня змеиного выйдет аспид, и плодом его будет летучий дракон...

Жен бесчестят на Сионе, девиц в городах иудейских. Князья повешены. Лица старцев не уважены. Юношей берут к жерновам...

Что сидишь ты между овчарнями, слушая блеяние стад? В племенах Рувимовых большое разногласие...

Что хвалишься долинами? Потечет долина твоя кровью..."

Началась эпоха мировых войн - нападение человечества на земной шар. Отныне убитых на войне будут считать... десятками, сотнями миллионов, а убивают на войне самых сильных, молодых, здоровых. Первая палка в руках человека разумного была оружием. Потом она стала и мотыгой. Но появилось копье, изобрели лук, меч, ружье, пушку, пулемет, танк, самолет, бомбу... а шумерская, хеттская, древнеегипетская мотыга и в двадцатом веке оставалась основным инструментом земледельца. Так ублажали бога войны люди сапиентные - р а з у м н ы е. Вся мировая история была историей одной нескончаемой бойни. Есть ли иной путь развития жизни на земле? Этого не знали станичники. Пока они обвешаны оружием, на военных конях, и матери бессильно держатся за стремена. Матери, в муках рожающие детей, плотью которых кормят раздувшегося Марса. Кто скажет, сколько станичников вернется домой? И лица матерей чернеют, матери уже убиты. И плачут будущие вдовы. Радуются яркому столпотворению на площади казачата, доля которых сиротство. Пока они гордятся отцами и братьями, завидуют им.

И сами воины долго будут помнить этот день - в воспоминаниях чудесный, да он и был таким, мирным, ласковым, прикорнувшим на милых горах.

В балках бук да ясень. Солнечная лень. Тишь. Зеркально ясен голубиный день. Вьется дикий плющ багровый. Валуны под мхом-покровом. Горы плачут льют ручьи. Кони скачут в дальней дали, где лучи солнца встали как столбы голубому бездорожью. Волк несется с темной дрожью от охотничьей пальбы... Дальше... Дальше... И без фальши вторит в чаще ветерку грусти тайное ку-ку. И отчетливей слышна векового гор навеса, трав и леса тишина. Пахнет цвелью погребов, свежей сыростью грибов. Вон под камнем влажным грезит гриб о громе, богатырски важный, в белом он шеломе. А за ним грибята малые ребята. Сонно капает вода - года, года... Мир дремучих трав прекрасен. Набегает тень. Шепчут барбарис и ясень. И мрачнеет день...

Ехали казаки на войну с дедовскими шашками да пиками, с ружьями и винтовками разных образцов.

А уже кузнец олимпийских богов Гефест незримо начал ковать землянам атомный меч, термоядерные и ракетно-лазерные пики - пучки частиц высоких энергий, посрамивших фантастику гиперболоида. Цепь науки, великих открытий неразрывна, но если вырвать нужное звено, то начиналась кузница Гефеста до смеха примитивно. 1 марта 1896 года французский ученый Анри Антуан Беккерель, исследуя природу лучей Рентгена, только что открытых, с л у ч а й н о сделал величайшее открытие физики - радиоактивность урана. Первым человеком, облучившимся проникающей радиацией до язвы на груди, был сам Беккерель - несколько часов в жилетном кармане ученого находилось вещество с примесью радия, меньше одного грамма, в трех упаковках.

Радий извлекли из отходов урановых руд супруги Кюри.

В начале XX века физик Резерфорд и химик Фредерик Содди разгадали тайну атомного ядра - источника колоссальной энергии - и создали теорию радиоактивного распада семейства урановых.

На войне казаки увидят первые тихоходные танки, деревянные самолеты, пушки, субмарины, броненосцы и пулемет, прекрасно выстригающий человеческую траву на полях сражений свинцовыми ножницами, - произведения военной кузницы первой мировой войны, в которой убьют десять миллионов людей.

Зиновей Глотов поспел собраться на войну и дела хозяйского не забыл вместе с Маврочкой женой прикатил на площадь бочонок самогона.

И зазвенели котелки, фляжки, кружки. Шинкарка ссыпала деньги в подол юбки.

"Дело! - одобрил про себя торговцев Глеб Есаулов. - Момент не теряют!" Он, впрочем, оставался в станице. Тайно поглядывал на своих детей - держались за юбку Марии, провожающей на войну Петра.

Петр погладил детей на земле, а жену поцеловал с седла, неловко притянув ее голову к своему колену. Мария плакала, ей и Петра жалко, и всех на свете. Губы сотника дрогнули тоже, и сказал он жене необычное:

- Хорошо бы мне, Маруся, не вернуться, тебе легче будет...

- Что ты, я буду ждать верно, берегись там...

- Ты, Маруся, ангел небесный, я только не пойму, как ты попала в нашу лютую станицу...

- Прости меня, Петя, и спасибо, что детей не бил, они тебе по гроб жизни будут сыном и дочкой, вот увидишь, только приезжай скорее домой...

Через два часа казачий полк вышел с площади на рысях, на западный фронт.

Недолго пламенели на курганах башлыки.

Недолго замирала песня.

А набат все бил и бил, как в старину, когда налетали горцы.

Пей, друзья, покамест пьется,

Горе жизни забывай.

На Кавказе так ведется:

Пей - ума не пропивай.

Может, скоро в поле чистом

Кто-нибудь, друзья, из нас

Среди мертвых, полумертвых

Будет ждать свой смертный час.

Может, нынче, может, завтра

Нас на бурках понесут,

А уж водки после боя

И понюхать не дадут...

Часть II

КАК НА ЛИНИИ БЫЛО, НА ЛИНЕЮШКЕ

Хорошо было, братцы, служить а отряде

С генералом Крюковским.

Генерал, он шел с отрядом

В черной шапке впереди.

Ой да Крюковской слезно заплакал

И словесно так сказал:

Круты горы да мы исходили,

К Шамилю в гости пришли.

Попроворней, Шамиль, убирайся

Крюковской в гости идет.

Ой да помолитесь да вы, дети, богу,

Вы покайтесь во грехах

У Шамиля шашки наточены

И папахи набекрень...

ПАРА КОЛЕС

Густозвездное небо дышит. Шевелятся бесчисленные миры, заливая Вселенную молоком туманностей и созвездий. В горах небо подпирается черными скалами - змеиные кольца объятий, гримасы железного смеха, фигуры грифов, монахов, лемуров.

Вьется, петляет по ущелью дорога, кремнистый путь. Помнит она и топот аттиловых орд, и цоканье подков немирных князей, и колеса николаевских пушек, и лихих одиночек, осторожно пробирающихся на разбой. И давно уже стала мирной тропой селян. Только ночами, во тьме, оживают призраки прошлого. В шуме реки - звон сабель, стук копыт, стоны и ржанье.

Однажды ночью призраки облеклись плотью. Спят вершины. Молчат степи. С робким шелестом умирания клонятся под ногами коней тюльпаны. Мчится сотня домой - с фронта.

Позади командир, красноволосый сотник Спиридон Есаулов, дремлет в седле. Сотню ведет хорунжий Есаулов Михей. Закутался в казачий домик, золотистую бурку, схваченную ремешком на груди. Мерно звякают Георгиевские кресты хорунжего.

Вместе с Саваном Гарцевым выкрал Михей знамена в штабе немецкой армии. Возили казаков в ставку, в город Могилев. Император вышел в казачьей форме. Все более Романов приближал казаков, лишь им доверял охрану государства и своей особы. Любы ему терцы. В то время как изрядно "покраснела" даже лейб-гвардия, царская стража, терцы сохраняли "белизну", как снега их гор.

Поговорив с Михеем и Саввой, государь предложил им стать лейб-кучерами при ставке. Гарцев остался, а Михей попросился бить немцев. Оба ответа государю понравились, и он пожаловал терцев, помимо крестов, золотыми империалами из личных средств. Полистав бумаги, Николай Романов спросил, как поживает в станице его верный слуга и наперсник юношеских забав камер-казак Мирный Самсон Харитонович. Михей представился царю как племянник Мирного и рассказал о дяде. Государь, развеселявшись, поведал казакам, как однажды они с Самсоном угодили на гауптвахту - дело было при покойном императоре - к девкам ходили. Терцы верноподданно хохотали.

Вернувшись на фронт, Михей почти не бывал в деле - засадили его за книжки по истории России и казачества, готовили в офицеры. Тут он снова встретился с Денисом Коршаком. Денис рассказал ему, что в армии назревает недовольство, на фабриках опять беспорядки и что понапрасну льется солдатская кровь.

Для Михея эта встреча была тяжелой. Их станичный дружок распался сам собой - Михея выпороли, Александр Синенкин, посидев в каталажке, зарекся впредь не участвовать в тайных собраниях, Коршак уехал. Прошли годы. И вот теперь Денис снова предложил Михею вести нелегальную работу среди казаков, чтобы прийти к революции, как в пятом году. Работа же была страшной. Михей обещал подумать.

В феврале семнадцатого года Михей искал связи с Коршаком, но казачий полк, особый, ударный, бывший в глубоком рейде, оказался отрезанным от России. Командир полка Невзоров, несмотря на отречение царя, продолжал войну в тылу врага. В глухих лесах они стали партизанским соединением и воевали за себя, не зная ни власти над собой, ни отечества. Мирное население стонало от их поборов. Командир понимал, что полк становится бандой, а он разбойничьим атаманом. И Невзоров повернул полк назад, в Россию.

В это время Советское государство подписало Брестский мир. Полк с боями прошел Украину, ставшую вассальным немецким государством. Как плуг целину, развалил немецкую дивизию и вышел на берег Дона. Соединившись с красными частями, Невзоров принял командование кавалерийской бригадой и присягнул народной власти. Офицеры-монархисты застрелили Невзорова, раскололи бригаду. Спиридон Есаулов увел свою сотню, не став ни белым, ни красным, повернул коней домой, в станицу.

Подъезжая к Кавказским горам, Михей Есаулов уже понимал, на чьей стороне правда, - насмотрелся за четыре года войны, хотя гремели на нем путы царских привилегий, кованные из чистого золота.

Смерть Невзорова потрясла его.

В одной казачьей книжке он прочитал о полковнике Невзорове. В турецкую кампанию 1877 года двадцатилетний корнет Павел Невзоров прорвался с эскадроном в турецкий тыл, уничтожил артиллерийский парк врага, стал национальным русским героем. Султан объявил за голову корнета тысячу золотых и, в пику своим пашам и визирям, послал Невзорову высший турецкий орден. После японской и германской войн полковник потерял счет наградам. Но говорили, что он плох в регулярных баталиях, не понимал окопной мудрости, что его дело - партизанские налеты, языки, ночной дебош в тылу противника.

Знамена из немецкого штаба вынесли Гарцев и Есаулов, операцией руководил Невзоров. Присягая новой власти, полковник сказал:

- Братцы, Россия едина и неделима, а хозяин в ней тот, кто пашет и сеет...

Выстрел прервал его речь, и Михей мысленно потом продолжал ее. Вещи убитого полковника везла сотня Спиридона, чтобы передать дочери. Михей больше не считал себя слугой свергнутого монарха.

Домой ехали по ночам, обходя станицы и города с новой, незнакомой властью. После двух революций много появилось властей, комитетов, кругов, батек. На Кавказе нашлись даже наместники и наследники государя. Не раз сотню обстреливали сборища разноодетых людей. Казаки порывались вырубить эти сборища, но Спиридон жалел сотню - насточертели сражения. Михей тоже против боев - не стрелять же в своего русского человека!

Где солончак блестит, как плешь, желтеют дальние кошары, вот задымили кашевары, казачий заварив кулеш. На солнце вспыхивают косы, умытые слезами рос. Скрипят тяжелые колеса, ползет к дороге сена воз... Гибнут молча и горный мак у тропки волчьей, и ядовитая ромашка, чебрец, тысячелистник, кашка, и ландыш лепестками меркнет, и подгибается бессмертник, и вот безвременник сражен: весной плодоносящий, он цветет, когда приходит осень, цветет укрытно - на корнях! Холодной луковицы просинь с цветком я находил в полях, когда осенний тяжкий дождь роняет слезы ледяные на кисти кизила рдяные, на шорох погрустневших рощ, на нивы скучные, пустые, на брошенный овечий кош. Когда в рассвет иной земли уходят к югу журавли, скворешни покрывает плесень, и пес клубком в соломе свернут. Когда в листки весенних песен букет холодных астр завернут.

Так и поэт: весной грядет, а слава осенью цветет, когда поэт мимо реальной любви прошел - к мемориальной.

Сырые днища грустных балок заткали заросли фиалок. Колеса режут страшный след...

А когда смолк их скрип гнетущий, все так же степь цвела, и нет числа встающим и цветущим.

Мчится сотня. Плавно вылетает на гребни уже знакомых балок и скатывается вниз, как трирема* на волнах. Выплыли из тумана Синие горы. Ночным звездным ущельем вышла сотня к предгорью - цепи исполинских меловых голов в шеломах, под ними станица.

_______________

* Т р и р е м а - судно с тремя ярусами весел (лат.).

Командир приказал спешиться, разведать, кто правит в станице кадеты, Советы или атаман. За царя казаки не держались, но стало известно, что кадеты и Советы против бога, а хозяйствовать загоняют в одну кучу - и пешего, и конного.

Разгорался день. Стреножили казаки коней, заварили долгий кулеш и уснули на родимой земле после четырехлетних странствий.

Утомили их дальние страны: самая чудесная страна - своя. Но трофеи их богаты: у кого серебро на висках, у кого золота полон рот, у кого слитки снарядных осколков в теле, а в газырях адреса могил убитых станичников.

Спит казачья сотня. Спит белым днем. Студеный ключ звенит на дне балки. Синеют небеса. Летают птицы щуры. Стелется под ветром ковыль-трава. И сон казаков непрочен - рядом станица, на сердце тревога.

Не спит Михей Есаулов.

На втором году войны побывал он в станице - дали отпуск. Брат Глеб хозяевал еще пуще - младших сыновей при матерях-вдовах в армию не брали. Он сделал все, чтобы жизнь отпускнику дома показалась раем.

Хата Михея по-прежнему стояла с заколоченной дверью, перед порогом буйно росла лебеда. Но вот и дверь скрипнула, и огонек в окне замаячил тесно стало Михею у матери и брата: спознался он с Ульяной, женой пропавшего без вести Алексея Глухова. Михей уважал чужое добро, никогда медного пятака чужого не взял, но тут говорили и так, будто видели Глухова убитым. Потоптав венец, Ульяна открыто перешла жить к Михею в новую хату, принесла с собой котенка и три курицы. Михей настаивал на законном браке. Батюшка отказывался венчать их - не было доказательств гибели Глухова.

Отпуск кончился, Михей уехал. Через неделю в станицу влетел Алешка, законный муж. Нашел жену в чужом дворе, приторочил ремнем к серебряной луке седла и гордо проехал по улицам. Конь горячился. От резких рывков рвалась кожа на белых руках Ульяны. Алешка вытягивал ее плетью, чтобы шибче бежала и шибче любила мужа.

Днем Алешка измывался над женой, как хотел, а с вечера до зари бегал по девкам. На речке пьяный Алешка увидел Глеба Есаулова, брата осквернителя жены, и кинулся на него с кулаками. Началась драка. Глеб дал бы сдачи, но откуда-то появилась Ульяна, с воплем вцепилась ему в руки, а тем временем Алешка гвоздил конопатым кулаком Глеба. Пришлось Глебу сбить и Ульяну. Потом Алешка и Глеб, полумертвые от усталости, долезли до воды и жадно лакали ее, мутную, - выше толклась скотина. И молча, не оглядываясь, разошлись.

Вернувшись в станичный полк, Алешка дел станичных на службу не перенес - при встрече с Михеем не подал вида. Затаился и Михей, стал осторожнее в темноте: чудился ему Алешкин кинжал за спиной. Оба ждали или смерти друг друга, или возвращения в станицу, где и решится вопрос.

Ульяна опять жила со свекрами, продолжала дружить с Фолей, лепилась к Прасковье Харитоновне, пробовала сводить Марию Глотову с Глебом.

Мария растила детей на хуторе, с Глебом не зналась - хранила верность венцу, Глотов писал ей с фронта. Право на дом, что на Генеральской улице, он передал брату Зиновею, вернувшемуся с войны без руки. Раз показалось Марии, что в камышах, за хутором, прятался Глеб, а может, просто охотился на уток, выстрелы в тот день слышались. Но на другой день пятилетние дети Антон и Тоня прибежали в хату, испуганные насмерть. Сначала они говорили, что в камышах видели какого-то дядьку с усами, а потом будто за ними крался бешеный волк. С отчаянной храбростью Мария взяла вилы и пошла в камыши, высокие, как деревья. Сразу же на тропке увидела кулек конфет. Столкнула их в лиман. Страх бросился в голову. Она прибежала в хату и заперлась с детьми. Не дожидаясь ночи, собрала скарб, погрузила на подводу и переехала жить к матери. Вновь стала прислугой у барина Старицкого, пристава, как и в детстве мучительно ожидала вечеров и праздников, чтобы бежать домой, к своим, только теперь душа рвется к детям.

Глеб так и не женился, и похоже, любовь свою перенес на детей - часто глядел на них. Это и радовало Марию, и пугало. Как-то и бабка Прасковья Харитоновна подозвала к себе детей и дала им по гостинцу. Настя ревниво отозвала внуков. Есаулиха в сердцах сказала:

- Выплодила Маруська, а корень-то наш!

Через этот корень не могла переступить и Мария. Давно чужд и не мил ей Глеб, а чем больше вырастали дети, тем явственнее открывалась несокрушимая цепь, связующая их, - дети.

Федор Синенкин, узнав, что сын Антон стал есаулом, адъютантом генерала Корнилова, было собрался ехать на фронт - проведать сына, повезти ему домашнего сальца, моченых яблок и пышек. Но бежал по улице дядя Анисим и с дымной радостью в глазах кричал:

- Отреченье от престола! Конец царства! Конь красный, конь черный и конь бледный скачут по земле!..

"Исследуйте себя внимательно, исследуйте, народ необузданный... Рубите дерева и делайте насыпь против Иерусалима - этот город должен быть наказан: в нем всякое угнетение... Ты был перстнем на правой руке моей теперь я срываю его и бросаю в море... Вот, Дамаск исключается из числа городов и будет грудою развалин... Вавилон был золотой чашей в руках господа, и сокрушил господь чашу сию о камни дорожные; внезапно пал Вавилон..."

Дрогнула, притаилась станица. Никогда еще пророчества Анисима Луня не были столь пугающими и основательными. Царя больше нет. Бог же, по словам пророка, отказался от людей, и миром правил антихрист.

Бог ли, сатана, а плуг и борону готовь - весна ждать не будет. И свадьбы намеченные тоже играть надо. Постепенно камень с души упал. И солнышко припекает, и скотина плодится, и прилетели первые скворцы.

Но вот начались митинги на станичной площади. На объявлениях крупно: "Просьба приходить без оружия". Однако митинги кончались перестрелкой. Выступали анархисты-эсеры, кадеты. Мобилизации, агитации, реквизиции. Вспыхивали на улицах потасовки - вспоминали укосы, семейную вражду, старые распри. Одна улица отделилась от станицы, перегородила входы цепями, поставила часовых.

Потом поутихло. По-прежнему во главе станицы стояли атаман и старики, церкви работали, урожай убрали благополучно. Иногда на станицу налетал лихой отряд, но, пограбив окраины, исчезал.

Зиновей Глотов добился разрешения гнать собственными силами араку. Глеб Есаулов нанял в работники Оладика Колесникова. Под осень зорким оком хозяин приметил: речка размывает его двор. Укрепил берег хворостом и булыжником, обратился в правление с тяжбой на иногороднего Трофима Пигунова: речка крутила колесо пигуновской мельницы. Оладик за небольшую мзду показал: Есауловы сроду укрепляли берега, а брали из воды только рыбу. Старики приговорили мирошника уплатить Глебу за многолетнее пользование речкой. До приговора Глеб сводил гласных в чихирню.

Пришлось Трофиму выложить двадцать монет древней чеканки бывшему работнику - по монете за год. Деньги эти, за которые сварили в банном котле брата Трофима, Глеб хранил в тайнике. Мечта о мельнице не покидала его. И хотелось поставить вальцовку, как у Шабановых, и не рядом с Пигуновой, в старых угасающих садах, а у моста: мимо никто не проедет. У Пигуновых глухо воркотали старинной насечки жернова, темная мука, размол, жалкой струйкой течет в ларь. У Шабановых мука, "как солнце", бьет в шелковые сита. Но старообрядцы везли зерно к Пигуновым, потому что дядя Анисим учил: у Шабановых мука с железом, сердце зажелезнится от такого хлеба и будешь выть воем вопленным. Глеб подсказал Шабановым брать с помольцев не десятый пуд, кок Пигунов, а пятнадцатый, дешевле. И мельница Трофима захирела. Уже и староверы везли зерно к Шабановым, раскушав "железную" муку, от которой без ума бабы.

Еще в германскую войну завел Глеб тройку лошадей и линейку на рессорах, прирабатывая на курсу как извозчик. Фургон, привезенный со службы, развалился - целый год Глеб возил на нем глыбы камня на строительство огромной лечебницы. Наметил заказать Ваньке Хмелеву арбу.

Тут с севера донесло новым гулом - гулом второй, Великой революции, Октябрьской.

Опять появились пришлые люди в станице, говорили речи, митинговали, уговаривали, пробовали и стрелять, но по-прежнему правил станицей атаман Никита Гарцев. Газеты приносили сообщения о коренной ломке в России, но это уже не беспокоило - сюда ни одна революция не доберется, а там, в Петрограде, хоть все пожаром подымись. Арбу же заказывать надо. Глеб растил пару бычат. Радовала и телочка Зорька, купленная по случаю, от голландских племенных коров. Он пошел к невестке Фоле, дочери плотника: не поговорит ли она с отцом насчет арбы. Но у Ваньки Хмелева как раз подошел запой.

Библейские племена, гунны, норманны, греки, римляне, каролинги и меровинги сражались и кочевали на парной колеснице. Бог солнца Аполлон ездил на четверке золотых коней, запряженных в двуколку. Но не это прельщало Глеба в арбе - об этом он и не слыхивал. Азиатская двухколесная арба удобна в горах и поднимает не меньше украинской мажары о четырех колесах. В арбе ничего лишнего и ничего для удобства седока. Пара колес на оси, дышло да несколько кольев - кузов. Запрягали в арбу обычно быков. Их сбруя также не претерпела изменений со времен Ноя - ярмо, два дрюка, в которые быки упираются шеями. Да и не так приметна арба в это неспокойное время.

Перед великим постом запой Ваньки Хмелева кончился. Ранним подмерзшим утром плотник, выпив напоследок глоток огненной зубровки, вышел во двор. Мычали коровы. Кони покусывали звонкую воду. Пахло свежим хлебом и кизячным дымом. Горчайший пьяница Ванька Хмелев славился смолоду как краснодеревщик. В своем пьянстве он винил господ: часто подносили за хорошо выполненную работу.

Поев с похмелья снежку и поплевав на черные ладони, Ванька отесывал сухие бревна, звонко тюкая острым цыганским топором по сучкам. Потом перешел в мастерскую, Затопил стружками печурку и красиво тесал спицы, ступки, "подушки".

И вот в таинство огня погрузилось железо. Рослые молотобойцы плющили и осаживали красные комки и полосы. Молоты били глухо, с кряком. От ручника мастера звонко заливалась наковальня, укрепленная на пне срубленного здесь дерева. Земля от окалины синела. В углах кузни железный, на вес золота, хлам. У горна в языческом огне разбойные лица кузнецов, чьи династии строго хранят секреты железного дела, и будь Глеб хоть семи пядей во лбу, здесь, в кузне, он чувствует свое несовершенство и не осмелится поставить себя рядом с владыками огня и железа.

Как монета нового чекана, стояла арба в кузне. Оковали се по совести, чтобы век сносу не было. Глеб долго любовался тяжелой красотой арбы, расплатился с мастерами, выставил бутылку и повез сам арбу по смерзшимся кочкам.

На улицах царило оживление, странное для станицы. Пробежала, не глянув на Глеба, Февронья Горепекина. Она активистка - понятно, опять митингует, а куда ковыляет атаман?

Но его это не касается. Колеса стучат ладно, тем особенным пристуком, что позволяет и ночью узнать своих за версту. Секретом этим владел тульский кузнец мужик Сапрыкин, что был подручным у казака Филина. Он же по просьбе хозяина вытаврил на колесах его фамилию.

И Сапрыкин куда-то спешит, обгоняя Глеба. Тихон Бочаров, брат мыловара, соединился с Сапрыкиным. Опять промелькнула Горепекина. А ведь ночь на дворе. Черти их бал а мутят!

Молод Глеб. Легко ему тащить арбу по мглистой, месячной улице. Туманные дали скрывают пути арбы. Сколько этим колесам предстоит впереди верст?

А за парным окном чихирни Зиновея Глотова гомонят казаки - собрание, ровно побесились все! В тусклом свете плошек качается тень и слышен голос дяди Анисима:

- Грядет антихрист под словом "Маркс"...

Вдруг показалось - она, Мария, тоже спешит куда-то.

- Маня!

Но она не остановилась, растаяв в лунных сумерках зимней ночи. Тоскливо оборвалось сердце.

Потом успокоился. Ощутил всем телом лад и силу чудесно сработанной арбы. Вращение колес напоминало движение мельничных жерновов. Хотелось крутить и крутить их. Даль зачаровывала. Чуть не промахнул мимо дома. Так человек, смертельно раненный, сгоряча не чувствует пули и продолжает бежать.

В Петроград от старинного казачьего полка послали атамана узнать, что и как. Вернувшись, атаман рассказал:

- Господа старики! Господа казаки! Нас эта революция не касается. Из-за чего она произошла? Рабочие решили отобрать фабрики и заводы у хозяев-капиталистов, набивших мошну на рабочей крови. У нас, господа казаки, нет ни рабочих, ни фабрик, а капиталы наши - конь добрый да шашка острая. Теперь российские мужики вознамерились отобрать землю у помещиков и поделить между собой. У нас нет помещиков, а земля спокон веку наша, казачья. Стало быть, господа офицеры, нам нечего выступать против петроградской революции, против рабочих и крестьян.

И первым разоружился Волгский полк - сдал новой власти орудия, пулеметы, снаряды, оставив себе, по старинке, лишь винтовки и шашки. Впоследствии, когда казачья верхушка спохватилась и стала организовывать на землях Дона, Кубани и Терека казачье государство, независимое от России, то главнокомандующий белых Антон Деникин понял это по-своему: как измену в борьбе с большевиками, и повесил все казачье правительство славнейших и именитейших атаманов юга России, и тем немало ослабил свои поход на Москву.

В этот холодный вечер постоялец гостиницы "Метрополь", назвавший себя при вселении господином Семеновым, на что был у него соответствующий паспорт, постучался в дверь хозяина гостиницы Архипа Гарцева. Хозяин занимал лучший номер с балконом и видом на Пятачок - городскую площадь. На стук вышла жена Архипа, красивая, полная грузинка. Хозяина не было. Постоялец, живший три дня в гостинице, показал хозяйке мандат на право проведения собраний и митингов и попросил разрешения воспользоваться балконом, с которого уже не раз выступали разные агитаторы. Перепуганная хозяйка заперла спальню и показала, как пройти на балкон. Но постояльцу нужен был и телефон, который стоял в спальне. Хозяйка бросила ему ключи и ушла.

Денис Коршак, это был он, позвонил в учительскую соседней гимназии, где ожидали его пятнадцать выбранных им станичников. По пути в гостиницу они оповестили людей, что на Пятачке состоится митинг.

Но митинга в тот вечер не получилось. Неожиданно в номер вошел атаман с командой и арестовал Совдеп. Депутатов поместили в подвальное помещение с решетками. Пока Совдеп обдумывал свое положение, в соседней станице арестовали казаков нашей станицы и предложили обменять их на арестованный Совдеп. Атаман согласился при условии, что полномочия Совдепа отменятся.

Ночью отпущенные депутаты ушли в соседнюю станицу и попросили вооруженной помощи. Им выделили отряд пеших пластунов и бронепоезд с двумя платформами.

Утром под орудийными стволами бронепоезда станица капитулировала. Богач Мирный Николай Николаевич вышел с хлебом-солью. Командовал бронепоездом Антон Синенкин, пробившийся с боями через кубанские степи из Ростова. Он принял хлеб-соль как военный комендант города и станицы высшая законодательная и исполнительная власть. Рядом с ним стоял начальник пулеметной команды ростовский рабочий, матрос Андрей Быков. Командир пеших пластунов уже пил молоко у какой-то бабы-торговки. Над зданием вокзала взвился красный флаг.

Атаман бежал. Через день его взяли вместе с сыном Архипом в Юце. Совдеп постановил: аннулировать обоих как злейших врагов. Этим репрессии ограничились. Но события опережали распоряжения. Назначенный начальником вооружения депутат Тихон Бочаров собирал по станице оружие для формирующегося отряда - пластуны ушли, отозвали и бронепоезд. В одном дворе Бочарову оказали сопротивление - мельничный дед Афиноген Малахов наотрез отказался отдать свои клинки и старинную винтовку. Науки ради пришлось шлепнуть станичного слагателя песен и стихов. Под выстрелом молодого солдата Васнецова он упал в воду, белобородый, в длинной белой рубахе, давно бессильный перед людской силой.

Васнецов получил выговор от своего командира Андрея Быкова. Но Быков понимал солдата. Пермский крестьянин Васнецов люто мстил казакам за свою нищенскую деревню, за беспросветную российскую глушь, за урядников, исправников, губернаторов и прочих мироедов. Быков и сам лишь привыкал к казакам и был немало удивлен, узнав, что большевик Синенкин бывший царский есаул, и был рад, что получил приказ Синенкина отстать от бронепоезда, остаться в станице.

У них сразу как-то не заладилось. Быков верно почувствовал, что комендант Синенкин свысока смотрит на т о в а р и щ е й, в том числе на Быкова и его команду, что остался Синенкин в душе есаулом - казачьим капитаном. А почему это, если Синенкин по доброй воле стал красным, Быков объяснить не мог, чужая душа потемки. Были даже мысли; не лазутчик ли Синенкин из стана белых?

Смолоду Синенкина не признавали офицеры как неродовитого, как белую ворону. На германской положение выровнялось - шквальным огнем пулеметов, кровью. Антон выбился в офицерский круг, его отметил сам генерал Корнилов, потому что родовитых, дворян, Синенкин давно обошел умом, знаниями, личной отвагой. В нем рос духовный эготизм - чувство превосходства над другими людьми, будь они хоть королевской крови.

В шестнадцатом году уже в офицерских кругах говорили о бессмысленности русско-немецкой бойни, о революции, подпольщиках, свержении правительства. Сочувствовали императору, окруженному хамами, подлецами, карьеристами. Потом и авторитет царя пошатнулся. Вера в бога оказалась детской привычкой. Не молитва, а штык и пулемет выручали солдата. Посты и мясоеды определял не календарь, а поставщик, интендант, снабженец. Смешно стало говеть и исповедоваться у полкового священника, который пил горькую и поклонялся мамоне, брюху.

В семнадцатом отрекся от престола царь Николай Второй. Антон вошел в группу солдат и офицеров, принявших Февральскую революцию.

В Октябре Антон стал большевиком, участвовал в захвате петроградского почтамта и был направлен партией на Кавказ провозглашать Советскую власть - в марте восемнадцатого года это свершилось.

И тут духовный аристократизм Синенкина вновь пустил ростки: мандат на право свершения революции в родных краях ему подписал председатель ВЦИК Свердлов. В Ростове же Синенкин очутился под началом командира, который в военном деле, по мнению Антона, разбирался, "как свинья в апельсине". Главным качеством этого командира было его крестьянское происхождение. А крестьянин Антон Синенкин такого происхождения уже не имел, что иные товарищи хорошо помнили при распределении должностей, и Синенкин все чаще оставался в стороне, сам по себе, один.

После успешной операции с бронепоездом его направили военным комендантом нескольких городов и станиц, в числе которых и наша.

Над Совдепом, бывшим станичным правлением, вился красный флаг. Гостиницы, частные лечебницы, магазины, заводики реквизированы. На телеграфе, железной дороге и мельнице стояла охрана. Члены Совдепа послали депутатов на съезд народов Терека, который учредил Советскую власть на Северном Кавказе. Классовые враги или бежали, или в гостинице "Бристоль" ожидали следствия и революционного суда. Началась новая жизнь.

КАЗАКИ

Не слит Михей Есаулов - ждет посланных в станицу разведчиков Афоню Мирного да Игната Гетманцева.

Не спит Роман Лунь - палочку стругает.

Переговариваются кашевары и коноводы. Гадают, как теперь станут делить землю, - говорили, что отныне и мужикам будут давать. Прибрала ли станица Чугуеву балку, на которую исстари зарилась соседняя станица?

Казаки с детства знают эти чуткие склоны. Стоит только закрыть глаза, забыться - и видится луна над лесом, то снежная крупа шуршит по серым стволам бука и неопадаюшим до весны листьям дуба, то молнии уходят змеиными хвостами в самую чащу, туманную от полосы дождя, то кружатся в солнечной лени бабочки над высокими травами поляны. Коренастые, круглые кусты дубняка вразнобой бегут со взгорий вниз, где стоят плотно, как толпа в несчастье, но уже разномастно - смешанные с кизилом, дикими грушами, бучиной. Там, где течет родник, царствуют могучие ивы, гигантские лопухи и кувшинки. Колючий шиповник с ягодами, точно розовые желуди, топорщится отдельно от всех - то ли в силу своей витаминной исключительности, то ли колючести.

От всех прочих казак отличался не только военно-трудовым укладом жизни, но и одеждой. Долго думать над цветами и покроем формы терцев не пришлось: покрой одежды заимствовали у горцев, а цвета рядом - Синие да Белые горы, серые скалы, темные дубравы, серебро рек, а ведь и зверь и птица окрашены местностью, где обитают. Потому форма терских казаков была такова: серого каракуля шапка с синим верхом и белым галуном, черпая как ночь бурка, серые черкески, синие и темные бешметы, синие и белые башлыки, тонкие бесшумные сапоги, на оружии, поясах и газырях - серебро с чернью. Постепенно точная масть не стала соблюдаться - появились алые башлыки, рыжие шапки.

За то, что казак являлся на службу на собственном коне, при своем оружии, получая от казны лишь винтовку и порох, сам обмундировывался, а зачастую и харчился сам, он освобождался от всех российских налогов и поборов - даже станичных и войсковых атаманов содержала казна. Это и была, помимо вольной земли, царская привилегия казакам. Вернувшись со службы, казак не имел права продать строевого коня и оружие. Был он обязан всегда держать торока снабженными: в одной седельной суме - овес и патроны, в другой - смена одежды, котелок, подковы и гвозди-ухнали, три фунта сухарей, цибик чая и тридцать три золотника сахара. Годами висели торока на сухих чердаках как знак готовности выступить в любую минуту за веру, царя и отечество, посягни на них враг внешний или внутренний.

Была еще одна привилегия любимцам царя - запрещалось селиться в казачьих станицах иноверцам и иноземцам. Однако с течением лет "расовая" чистота казачества утратилась. Цари не только любили казаков, но и боялись, чтобы не получилось государства в государстве, республики в монархии, ибо случались атаманы, которые Терек и Кубань ставили превыше Москвы и Петербурга. Поэтому после крестьянской воли 1861 года началась усиленная колонизация Кавказского края. На плодородные земли потянулись тысячи российских мужиков. Жить им тут не возбранялось, но земли не давали, брали налоги за "посажённое" место, воду, дороги. Сбоку станиц выросли немецкие колонии, в самих станицах - греческие и армянские кварталы, горские окраины, где сакли еще лепились к скалам. Смешанные браки стали не редкостью. Появились у казаков фамилии Гейзлер, Акопян, Филиди - окончания, понятно, в казачестве трансформировались: Гейзлеров, Акопянов (Акопов), Филидев. Многонациональность обогащала язык и понятия станичников, православных, старообрядцев, баптистов, мусульман, иудеев. Семь церквей, мечеть, синагога. Одна церковь, Пантелеймону Целителю, стояла на источнике минеральной воды, в здании бил "чудотворный" ключ, исцеляющий немощных. Православных большинство. Все под защитой закона. Но религиозная резня случалась.

Казачество не было единым, монолитным и в своей среде. Замкнутый казачий круг внутри делился на множество кружков вплоть до семьи. На Кавказе селились донские, хоперские, уральские, волжские казаки, не смешиваясь с терскими, гребенскими, кизлярскими, моздокскими и кубанскими станицами. Волжский атаман Савельев, выбившийся на Кавказе из рядовых в полковники, получив дворянское звание, не мог рассчитывать на славный прием в соседней станице, если она не из волжцев.

Неприветливы и грозны были чуждые горы первым поселенцам. Долго пели полуссыльные казаки; "Да все-то мне немила чужая сторона..." Их дети уже веселее, с присвистом пели в такт конской рыси: "Полно вам, снежочки, на талой земле лежать, полно вам, казаченьки, горе горевать..." Мачеха-земля кормила щедро, стала матерью. И на службе в дальних странах пели сытые казачьи сотни: "О тебе тут вспоминаючи, как о матери, поем, про твои станицы вольные, про родной отцовский дом". Мчалось время на терских скакунах. Ползло на медленной арбе. Земля засевалась хлебом, виноградом и человеческой зернью - земля дорогих могил. И как из зубов дракона выросли железные воины царя и отечества, вспоенные молоком вольности, навеки влюбленные в цветущие балки Предгорья и бурные реки Эльбруса. И уже ревниво смотрели на новых пришельцев-мужиков, иногородних, старались не смешиваться с ними. Мужики Колесниковы отыскали среди старожилов казаков родственников по воронежскому селу. Родственники открестились: спаси бог, мы сроду мужиками не были. Сестра атамана Марфа Жданова вышла за мужика так уж случилось, но детей ее брат поверстал казаками. Выросшие дети вместе с матерью с презрением смотрели на отца в мужичьем одеянии - как на батрака. Оплошает отец в хозяйстве - град, недород, ящур, - они говорят: да у вас, у мужиков, сроду ничего не было, вам бы спать да лежать, матушка Расея! И появилась у казаков худшая степень сравнения: р о в н о у м у ж и к о в! Высокомерие аристократов к смердам во все времена понятно. Но поразительно: в терских казачьих станицах наблюдалось редчайшее высокомерие темных, неграмотных землеробов и скотоводов по отношению... к аристократам, особенно интеллигенции - "Кому чего, а барыне зонтик!". С чиновными, знатными, богатыми считались, кланялись им, но и посмеивались над их одеждой, культурой, словами, считая все это несерьезным для истинного человека, то есть казака. Как в первую ночь у гор укрылись в кругу телег, так потом замкнулись от других казаки в кругу своих традиций, песен, трудов, веры, не смешиваясь с русским народом, лишь свято блюдя, не щадя жизни, границы Российского отечества, раздвинутые ими же, казаками, так, что Россия занимала одну шестую часть земной поверхности.

Роман Лунь сильно поизносился на войне, горячится по всякому поводу, а тут тронули больное - землю делить. Поправил очки - глаза необыкновенной голубизны, стекла как осколки южного неба. Жадно слушает, что говорит Михей:

- Земля дана всем, она одинаковая к человеку.

- Нет, господин хорунжий, - отзывается Роман, - краше казачьей земли нету!

- Верно, Ромаша, - оглядывает дали Михей.

- Только скопом, коммуной селиться не резон. Надо вразброс, поодиночке жить, там хуторок, там церковка, я бы пошел в новую пустынь, благой Афон основал тут.

- Придут и сюда люди, - соглашается Михей и чует: непростой разговор затевает Лунь.

- Какие люди? Фабричные хамы ваньки? Тут надо ставить казачье царство на божьих началах, а коли нет царя, китайской стеной отгораживаться от России - сами паны да атаманы!

- И мы от ванек пошли! - рубит Михей наперекор вечным истинам казачества.

- Эх, Михей Васильевич, кабы не знал вашу матушку Прасковью Харитоновну, так подумал бы: не от залетного ли коробейника произошел ты? Слухайте, братцы! - привлекает Роман кашеваров. - В древности еще было. Завелся под Киевом-градом...

- Матерью русских городов, - вставляет хорунжий.

- Соловей-разбойник. Пожирал он людей несчетно. Взял меч-кладенец богатырь, привез на княжеский баз того разбойника в тороках и ссек головы поганищу. А сделал то казак муромский, дедушка Илья.

- Сказка, что ли? - спрашивает толстый Саван Гарцев, недолго пробывший кучером при ставке царя. Верный себе, он и сейчас жует что-то. На поясе две баклажки привязаны.

- Сказка! - повысил голос Роман. - Печенеги да половцы, тмутаракань разная налетала на русичей. Забирали куниц, мед, скотину. Убивали мужей. Жен и детей в полон угоняли. В княжеских гридницах, в храмах коней держали. А гнали их прочь воины святорусские, что на дальних заставах жили на свой особый манер - вольной казацкой жизнью! Били и викингов скандинавских, и ханов восточных, крепко стояли за землю русскую!

- По истории тогда казаков не было, - молвил Михей и оробел: ученый Лунь и не таких, как он, за пояс затыкал.

- Ты, Миша, историю учил по книжке генерала Караулова, а мы читали римских и готских авторов, что нашу жизнь знали лучше нас. Были казаки, но слово было другое. Святой Александр Невский стоял с ними в Ледовом побоище и потопил крестоносцев и их рогатых магистров. И под щитом князя Дмитрия Ивановича Донского вывели они землю русскую из беды на поле Куликовом. Воевали царю Сибирь. В Аляске фортеции ставили. Чертов мост перешли с генералиссимусом Александром Васильевичем. И никакой награды себе не требовали, окромя воли. Конь, клинок, парус - вот владенья казака. Потому и селились на дальних окраинах, расширяя Русь плечом, плугом и "вогненным боем".

- Потому селились на окраинах, - морщит лоб Михей, - что горькой была мужицкая доля. Бежали из помещичьей крепости на рыбные реки, в богатые леса, ставили городки и станицы, обносили их частоколом из колючек, жили в землянках, лаптем щи хлебали - зато сами себе атаманов и попов выбирали.

- И стояли те городки и станицы как крепости духа византийского!

- Нашел верующих! - спорит Михей. Замолчи Лунь, и Михей многое не сказал бы и не узнал сам - ведь говорил такое впервые, хотя немало передумал за войну, многое узнал из книг. - Кто бежал в казаки? Каторжники, ярыжники, раскольники, разная наплывь. Вавилонское столпотворение. Приходили из земель польских и литовских, просились казаковать. Их били при народе плетью, дух иноземный вышибали, брали с них бочку зеленого вина, и погибшие души становились казаками. Поставил на Сунже или Кубани армянин купецкую кибитку - и тоже, глядишь, в казаки записался. Какой-нибудь Гасан, украв в ауле Фатьму, вихрем скакал в терский городок, и наутро он уже Иван, а она Машутка.

- Ну и что же? - кричит тонкогубый Лунь.

- А то, что казаки сроду бунтовали против царей! - сам себя уговаривает Михей, опаляясь червонной новизной слов. - Наши терцы участвовали в Булавинском бунте. Ходили с Иваном Болотниковым брать Москву, все полегли под Каширой, а им предлагали спокойно вернуться на Терек, о стойкости их написано в донесениях царских полковников того времени. В царских указах обязывалось называть казаками только "прямых атаманов и честных слуг", а кто шел против престола, "называть бы ворами и, бив кнутами, ссылать в рудные ямы". Ножницы палачей не раз стригли казацкие чубы. Бывал и дураком казак. Запорожская Сечь вместе с польскими интервентами разоряла Россию, а наши терцы, как быки, уперлись за Лжедмитрия, насмерть стояли за Марину Мнишек с сыном, "воруху и воренка".

- Ты и Марину Мнишек знаешь! - усмехнулся ученый Лунь, в душе не признающий офицерский чин Михея.

- Казаки сами ходили со Стенькой Разиным и сами выдали его властям!

- Потому вор! - выкрикнул Роман. - И Омелька Пугачев вор!

- Это каких Пугачевых? - спросил Петька Яицкий. - Что на горе жили?

Лунь с сожалением посмотрел на него:

- У тебя, Петр, фамилия от тех времен идет, от реки Яик, - и продолжил:

- Сей вор, донской казак станицы Зимовейской, дезертировал из Пруссии, обретался в подземных кельях, явился спасаться на Терек к войсковому атаману Павлу Татаринову, и записали того вора в Терско-Семейное войско. А ему, видишь ли, насеку хотелось заполучить, самому атаманить. Терцы-молодцы побили паршивца. Бежал он в станицу Моздокского полка. Там такие же воры выбрали его атаманом-ходатаем, выдали двадцать пять рублей серебром и послали к матушке государыне бить челом, просить вольностей, словно не были они вольными. Брухачей корове бог рогов не дал. В пути Омельку арестовали правильные казаки, отобрали денег двенадцать с полтиной - остальные пропил, фальшивую свинцовую печать якобы Донского войска, шелковый кушак и лисий малахай. Сей беглый казак был неграмотен. На допросе за него руку приложил сотник. Приковали его к лавке. Ночью он открылся часовому как благочестивейший, почивший в бозе император Петр Третий, обещал часовому пост министра и бочку виноградной водки, и тая бочка соблазнила пакостного часового. Зажег Омелька пожар на Яике-реке. Пришлось самому Суворову разрабатывать план поимки вора. В железной клетке привезли "царя" в Москву и "короновали" топором на Болотной площади. За бунт Пугачева указом Екатерины река Яик стала называться Уралом, станицу Зимовейскую хотели сжечь дотла, потом переименовали в Потемкинскую, дом Пугачева сожгли - пепел развеял палач, двор окопали на вечное запустение, плугом провели борозду, как место, проклятое богом и навеки разрушенное, и посыпали солью.

- Во как расправлялись цари с бунтовщиками, - говорит Михей. - Потому что Пугачев воевал за народ, а не только за казачью волю. А что он императором себя объявил, так это и в разведке бывает - мы с Гарцевым не раз выдавали себя за мужиков-лесорубов.

- Царь Грозные Очи - Петр Великий, - не слушает Михея Лунь, узаконил казачье войско. Люто боролся он с двоеперстием и бородами, а терцев самолично прибыл жаловать старым крестом и бородой. Как же казак мог бунтовать против государя, если виноделие, ловли, соль, лес, промысел монастырской икры не облагались налогами! Поработал казак лето - и мог табун кабардинских коней купить.

- Это было при царе Горохе! И соль, и вино, и морской промысел давно стали царской монополией! - Михей уже спорит спокойно, осмысленно.

- Ладно, - соглашается Лунь. - Но взамен этого монархи поставили казаков на казенный кошт как первых защитников отечества. Выдавали порох, свинец, денежное довольствие, хлебное жалование - столько-то четвертей муки, четвериков овса и крупы, столько-то фунтов соли и водки, каждому по чину. Давали и казачьим вдовам, если растили царю сынов. Из Оружейной палаты нам отправляли бердыши, палаши, стрелецкие знамена, польские жупаны, шведские камзолы да мантии, хотя и секиры, и камзолы казаку ни к чему - вот она, шашка острая! Даже и пик поначалу не было. Наши деды с шашками против пик ходили, развеют татарву, как мякину, потом пики рубят и кашу варят на них!

Казаки засмеялись - знай наших!

- Складно говоришь, Роман, - не сдавался Михей. - А почему в наших семьях родится по двадцать душ детей, а выживают трое-четверо?

- На то господня воля!

- Потому что лечимся молитвами, свяченой водой, шептанием. А о казачьем богатстве один генерал-инспектор писал: "Бедность их ужасающа, офицеры вынуждены продать серебряные знаки и шарф".

- Там же написано: "Его спартанская бедность позолочена лучами военной славы", - воспрял Лунь. - Главное богатство казака не дом, а верность присяге, войску. Живи под плетнем, а церковь чтоб восьмиглавая. В старых письменах нас именуют горстью. Сто человек всего держали однажды Азово-Моздокскую Линию, от моря до моря. А налетали на Линию разные хангиреи тысячами конников. Или ты бабу-казачку сравнишь с мужичкой? Про наурские щи слыхали?

- Чего, чего? - придвинулись к рассказчику казаки.

- В станице Наурской было. Налетели Магометы. На валы бросились и бабы, в нарядах, монистах - стоял годовой праздник. Орудовали вилами, топорами, вар лили и - туда же! - поспевшие щи со свининой. Так потом и спрашивали обожженных горцев: "Не в Науре ли щи хлебал?"

- А казаки не пробовали на вкус, какой он, карачаевский или чеченский кинжал? - заступился за горцев Михей. - Только посинелые языки вываливались. Горцы - это тоже казаки, что остались на кручах со времен Великого переселения народов. Перемешали тогда гунны котел человечий медными мечами. Кто уцелел, прижился в горах, привык видеть тучи снизу, отбивался от всех, пускал корни в камни. У нас крест и станица, а за спиной Москва. У горцев Коран и аул - отступать некуда. Потому и верит в своего магометанского бога так, что молитву не могли прервать наши николаевские солдаты. Потому и блюет весь аул, если ветром принесет запах свиной каши от наших биваков. Земля у них богатая, а за пшеничный хлеб с яра сигнут - только и знают мамалыгу кукурузную. Яблоки ели лесовые. Налетела конница Шамиля на славный садами Кизляр. Сады и помешали штурму. Муллы и беки орут - бесполезно: солдаты ихние полезли на ветки, набивают пазухи грушами да виноградом, известными им лишь по Корану. Виноград-то лучше пороха на вкус...

Из соседней балки быстро бежал по земле туман. Кони, седла, бурки, трава повлажнели. Казаки подбросили сушняку в огонь, открыли баклагу с общим спиртом и продолжали беседу в теплом дыму, с погорячевшей кровью в жилах.

- Виноград, он, конечно, сладкий, - как бы соглашается Лунь. - Но сам говоришь, что молитву горца не прервет ни русская шашка, Ни смерть матери. Потому что война тут была священной, религиозной. Бедный горец пастух Ушурма увидел во сне двух на белых конях мусульманских ангелов. Они велели ему идти проповедовать мюридизм, войну против неверных. "Кто поверит мне?" - спросил Ушурма. "Иди! - сказали ему. - Сам аллах, великий, вечный, будет вещать твоими устами!" И Ушурма стал Ших-Мансур - святой проповедник. В первом сражении ему неслыханно повезло - с горсткой всадников он перерезал двухтысячный русский отряд. Тогда все аулы поверили и встали под зеленое знамя пророка. Ших-Мансур называл себя пастухом. Наши деды дразнили его "пастух-волк", потому что настоящий бог наш Иисус Христос.

- Богами всегда прикрывали войны.

- Михей Васильевич, помнишь того пленного чеха, который сказал старую чешскую поговорку: "Не видать Праге свободы, пока русский казак не напоит коня из Влтавы". У русского народа есть миссия: спасти мир, утвердить христианство. Народ наш богоносный, избранный. Вот скажи, для чего Иван Грозный женился на черкешенке?

- Он семь раз женился!

- Чтобы обратить малые народы на путь истинный, Так и Петр Великий посылал за границы не только арапов, но и горских князей, женил их на высокородных фрейлинах, поручал командование полками.

- Войной не обратишь, а озлобишь.

- Война - казачья пашенка.

- А теперь Россия решила: долой войну навсегда!

- Был такой греческий философ Гераклит Темный из Эфеса, знаешь, конечно? - спросил Лунь, постругивая палочку.

- Нет, - Михей смутился.

- Так вот он раз и навсегда определил: в о й н а е с т ь о т е ц в с е г о. Не было на Кавказе войны - и не было сел, хуторов, станиц, и даже названия им дала война: Безопасное, Незлобная, Недреманная, Пикетная, Преградная, Сторожевая... Есть и по истории названные: Вавилон, Спарта, София, Воронцовская, Суворовская...

- Мне по душе другие, - кидает сучья в огонь Михей. - Виноградная, Ореховская, Сладкая, Благодатное, Отрадная, Прохладная, Дивное, Изобильное... Только за этой красотой всегда были пуля, аркан, колодка так и носи с собой чистую рубаху. А чего бы, братцы, и нам, и горцам, и всем народам не пахать сообща, земли хватит...

- А товарищество? - вскипел Лунь.

- Так я же за товарищество!

- И какой тебе дурак, прости, господи, хорунжего жаловал! Что есть станица? Отряд, легкий или зимний. А мужик с коня упадет! Есть же всякая Кострома да Псковщина - вот и пускай мужики там сидят по берлогам!

- Я казак, а казаков боюсь, - строго говорит Михей. - Покойный наш командир Павел Андреевич рассказывал вроде бы притчу, как в древности образовался человек. Сперва все - ну, рука там, глаз - жило отдельно, самостоятельно. Потом в темных болотах сплетались кое-как. И бывало, хвост змеи срастался с человечьей головой, получались разные чудовища. А уж потом отделился человек. Так и казаки получились - того-сего отовсюду. Казак голову дитячью погладит со слезой - и тут же срубит другую голову. Песню так пропоет, что заплачешь сам не свой, - и тут же сулемы в чужой колодезь подсыплет.

- Грешен и казак, да волен! Сами на кругу кликнем, кому атаманить, сами по жребию дадим наделы. Повинность у казака одна - защищать Россию от всякого вторжения. А теперя кадеты да Советы будут шкуру с нас драть, ровно с мужиков, и хлебушко казачий до выгребу пойдет пролетарьяту!

- И мужики люди. Чем ты лучше Оладика Колесникова, который платит за все?

- А разве, Миша, про Оладика писали камер-юнкер Пушкин, поручик Лермонтов, Толстой-граф? Как они позолотили нашу суровую жизнь! Или ты, Миша, умнее того поручика Миши, что сложил буйну голову под Машук-горой?

- Времена были другие, Роман. Денис Коршак правильно говорил: давно казакуют наши станичники на мельницах, в банках, на базарах, хоть и носят лычки урядников да хорунжих. В старину слово "станичник" означало "разбойник". Теперь вместо Соловья-разбойника есть казак-разбойник. Слыхал, когда усмиряли мы ростовскую стачку, как матери там пугали детей, если они плачут или балуются? - "Казак придет!" - и сразу те дети как шелковые! Вот, братцы, что надо: шашки повернуть против мироедов - мужик он или казак.

- Братец твой Глеб в работе, как черт, все бы запахал - значит, его за это шашкой по голове? А Оладику пышки со сметаной? Богатые и бедные будут всегда - так господу угодно: двух листьев одинаковых нет. И опять же, Микита Гасюков - сын миллионщика, а службу нес до погибели строевым казаком, а брат твой Спиридон Васильевич не дюже богат, а над тем Микитой сотником поставлен!

Тут Михей сказал невпопад:

- Позолотили нам сбрую - шашки, кресты, погоны...

- А чего ж ты эти кресты в речку не кидаешь? Кидай под яр! Ага! Так вот: несение караулов у особ их величества, прямой доступ к атаманам, станичным, войсковым, наказным, песни наши старинные, веру и балку вот эту, землю не отдадим ни кадетам, ни Советам. Отрекся царь Николай наследники найдутся, цари и раньше отрекались от поганого народа!

- Значит, признаете "воруху и воренка"?

- На знамени нашем римский орел легионеров. Москва есть третий Рим, а четвертому не бывать.

- Скажи, Роман, ты за толстопузых министров?

- Я за казачество, а коли министры против нас, я их живо пробуравлю пулей.

- Министры в солдатской цепи не лежат. Воевал среду наш брат ванька. Надо, чтобы министры опять не раздули войну, им что - чужими руками жар загребать! Надо действовать миром, вот как мы с тобой гутарим, как в Кавказской на митинге видал: и красный большевик выступает, и кадет длиннопатлый, и есаул кубанский.

- Это они попервам говорят, а потом начнут землю нашу делить. И будет война братская, а это самоубийство нации.

- Роман Анисимович, по жизни получается: казачий круг сомкнулся. Смотри, был казак Илья Муромец. Кем он стал потом? Крепостным смердом. Микулой-пахарем. Бежал в казачью вольницу. Куда попал? В царские слуги. Цари кончились. Теперь куда? А туда, как всех называют: в граждане новой России. Она, Россия, голодная, измученная, четыре года кровью умывается ради кучки богачей!

- И еще четыре будет умываться! - кричит Лунь. - Читал газетку? Вот подойдут к берегам этой голодной, вшивой России французские да английские крейсера, да привезут американские танки и еропланы, пушки и свежие дивизии, в рационе которых ром, бекон, шоколад, хлеб из канадской пшенички, да покажут этим кадетам и Советам, что нет лучше говоруна на митинге, чем маузер да пулемет! А мы, казаки, знаем, куда повернуть коня против Хама с бронзовой челюстью!

- Ай да казак - Россию иноземцам отдать решил! Ну, ладно, хватит ерепениться! - оборвал Луня Михей. - Дворян отменили, монахов и попов тоже! И прочие сословия аннулируют. Будут всемирные люди-братья!

- Это мы посмотрим, господин хорунжий!

- Увидим, господин казак! - запахивается в бурку Михей, кончая разговор.

В котлах упрел кулеш, затолченный старым салом и чесноком. Просыпались казаки, подходили с манерками и ложками. Мирно позвякивали уздечки. После завтрака с чаркой неторопко полились над балкой казачьи песни, сложенные линейными поэтами в хивинских походах, в караулах Ермолова, в битвах с турецкими янычарами* и ландскнехтами** прусского короля Фридриха Великого...

_______________

* Я н ы ч а р ы - гвардия в султанской Турции (тур.).

** Л а н д с к н е х т - наемный солдат (нем.).

И мы ходили-то, казаки, по колен в крови,

И мы плавали, ребята, на плотах-телах.

Тут одна нога упала - другая стои.

Тут одна рука не может - другая пали.

Там, где штык переломился, грудью берем,

А где грудью не берем - богу душу отдаем...

ПОЕДИНОК

Разведчики, посланные в станицу, наконец вернулись - прогуляли у одной охотной бабенки. Сообщили: власть Совдепа, правят большевики, но коммунистов среди них - чуть, и каждый, слава богу, живет своим двором. Казаки задумались. Но думай не думай - мимо дома конь не пройдет; Потемнел, задрожал Саван Гарцев - разведчики принесли ему весть о гибели его отца и брата от рук Совдепа. Михей направился в палатку командира.

Спиридон спал на бурке. Одна рука в головах, другая на кольте. Огарок свечи трепетно мигает, готовясь погаснуть. Михей дунул на огарок - утро. Сотник открыл глаза.

- Ты? - спокойно повернулся на другой бок. Но тут же встал, плеснул пригоршню воды в лицо. - Что?

- Лежи, все хорошо, закуривай, - Михей открыл жестяную коробку с табаком.

От дыма в палатке потемнело. Вошел Саван Гарцев.

- Спиридон Васильевич... отца моего и братца Архипа порешили...

- Кто? - приподнялся Спиридон.

- Советы.

- Они в станице? - спросил сотник хорунжего.

- Они, - ответил хорунжий. - С марта месяца.

- Седлать! - встал сотник.

- Что ты решаешь, Спиридон? - тихо спросил Михей.

Спиридон сделал вид, что не слышал вопроса.

Утро было туманным, тихим. Потом мгла пала росой. Сейчас уже солнце стояло высоко, но легкие облачка, как ребристые, мокрые дюны, оставляли ощущение утра, рассвета.

Сотня строилась. Слышались неторопливые слова, скрывающие волнение казаков.

- Затягивай наискосы...

- Ели - попотели, работали - позамерзли...

- Братцы, вот они, наши Палестины! - показывал дрожащей рукой Роман Лунь на белое озеро тумана, на дне которого была станица.

Михей выехал вперед, сказал о новой власти в станице. Сотник прервал его:

- По коням! Время смутное. Без команды по дворам не расходиться. Рысью трогай!

Привыкшие к командам, кони тронули сами, не нарушая строя. Шел сенокос. Хлеба желтели. В сотне было немало коней, ушедших на войну из станицы. Они прибавили рысь, обгоняя других.

Показались первые хаты. От хат шагом ехала группа.

- Кажись, станичники впереди, - присмотрелись казаки. - Синенкин есаул... Мужик какой-то... Дениска Коршак - тоже ровно мужик одетый...

Сблизились. Всадники приветствовали сотню сверкнувшими клинками. Сотня остановилась и привычно ответила на салют. Денис Коршак - в кожаной тужурке, сбоку маузер. Антон Синенкин в долгополой шинели, в чудной шапке с красным бантом, поверх шинели - белая гвардейская бурка.

- Здорово, братья казаки! - сказали всадники.

- Здорово, коли не шутите! - нестройно и хмуро ответила сотня.

- Здравствуйте, Денис Иванович, Антон Федорович и протчие! - после всех, с ненавистью, произнес Саван Гарцев, застегивая штаны, - он воспользовался остановкой для нужды, и кони дружно откликнулись десятком пенистых струй. Роман Лунь искривил тонкий рот и гавкнул на Савана:

- Как стоишь перед георгиевским офицером?

Саван понял насмешку Романа и, выпятив пузо, отвернув голову набок, пьяно приложил руку к папахе перед Синенкиным.

- Вы еще офицерьям козыряете! - натужно рассмеялся Антон. - А их давно и в помине нет. Вольно, вольно, казак!

Командир сотни зло ухмыльнулся. Сотня смолкла, на всякий случай выровняв ряды. Располневший Антон скомандовал:

- Сотня, смирна! С вами говорит военный комендант! Именем революции я, бывший есаул, отрекся от царской присяги и чина! Ныне командую гарнизоном!..

Сотня заволновалась, приподнялась в седлах, чтобы лучше видеть отрошника.

- Отныне и чины, и оружие побоку! - кричит Антон. - Люди уравняются в труде! Народ взял власть в свои руки. Товарищи казаки! Кого мы защищали? Царя и его присных - попов, помещиков, атаманов! Долой их! Да здравствует Советская власть на Тереке!

Загрузка...