- Казни сына от юности, да утешит тя в старости.
Атаман махнул насекой. Тут же разложили пятидесятилетнего Силантия и всыпали горячих по числу прожитых годов. Кто бил со злом и верой, кто ритуально. Ученый встал, подтянул штаны и вместе с отцом поблагодарил мир за науку.
Оштрафовали полногрудую, зеленоглазую шинкарку Маврочку Глотову на сорок рублей в пользу станичной казны - за продажу разведенного спирта. Шинкарка и муж ее Зиновей клялись и убивались, что спирт чистый. О том, что спирт разбавлен, доказывали на вкус Серега Скрыпников и Ванька Хмелев со товарищи. Им, опутанным зеленым змием, верили больше.
Белобородый сенат оперся на мослатые костыли - встал старый, большой важности вопрос: где открыть новее кладбище - первое стеснилось, креста вбить некуда. По памяти облюбовали место, пришли к согласию. Но Анисим Лунь, вещатель, вдруг с морозцем сказал:
- Там лежать замерзнешь - дюже дует зимой от Хорошего колодца, да и мужичьи могилки близко!
Довод был столь убедительным, что вопрос отложили. К правителям подошел Глеб Есаулов, поклонился, еще издали сняв шапку. Попросил сход дать ему в пользование Дубинину рощу, что за Титушкиной. Роща вырублена, зарастает бурьяном. А он сад фруктовый разведет. Первый урожай казне. Сейчас, после сходки, мать Глеба приготовила гласным обед с водкой.
Старики посовещались. Дедушка Иван Тристан, ровесник станицы, сразу сказал: дать - парень хваткий. Но дедушка Моисей Синенкин с гонором выпятил медаль на тощей груди и строго вопросил:
- Чиих родов?
- Есауловы мы, - поклонился казак. - Василия сын.
- Иде он?
- Погиб на усмирении.
- Деда как звали?
- Гавриил Парфенов.
- Гаврюшка! Помню. Страшенный был казак, царство небесное. Раз мы попали в болота, он и придумал: тюками сукна гатить, с тылу курдов бузовать...
Моисей разговорился, забыл о Глебе, и парень повернулся к атаману. Помощник атамана, Мирный Николай Николаевич, богатенький родственник Есауловых - деньги давал "под процент", оповестил, что этот же пустырь просил еще до сходки за деньги иногородний Трофим Пигунов, мельник. На мельнице и Глеб склонялся перед хозяином. Тут смотрел свысока на стоящего в сторонке мужика.
Атаман пошептался с казначеем. Решение вышло в пользу Есаулова. Хорошего рода, ухватистый, свой. А мужиков, Николай Николаевич, поважать нечего! Не ндравится занимать казачью речку - поезжай в свою Тамбовщину! Совсем на шею сели, сиволапые! Хотишь, бери Гнилой лиман за энти же деньги.
Важные вопросы кончились. Постукивая деревянной ногой, к крыльцу подошел Серега Скрыпников, только что бывший экспертом в деле шинкарки, отчего покачивался. История его такова. Пас он верховых коней барина Невзорова. Шапку золота стоили кони. И проспал их Серега. Хватился - нету. Батюшки! Теперь их и царский курьер не догонит! Кинулся искать по балкам. Обежал за день верст сто. Никто не видал. А перед этим, как на грех, вставлял дома в раму свой портрет, написанный дочерью Невзорова, Натальей Павловной. Ноги не умещались - рама мала. Он возьми и оттяпай полпортрета ножницами, ноги. "Как бы тебе ног не лишиться", - каркнула сдуру жена. Перепугался казак, но дело сделано. И вот теперь не ног - головы лишишься, съест хозяин за коней, привезенных из-за моря. Ходил-ходил Серега по бурьянам и подлескам, вышел к железной дороге; проходила она сначала в стороне от станицы - старики воспротивились: "Телят будет резать, отвести ее дальше", потом станица сама подтянулась к дороге. И как раз чугунка идет, земля дрожит, дым с огнем валит. "Значит, так господу угодно", подумал Серега и под поезд лег. Садануло его решеткой, ногу напрочь отрезало, сам живой остался, за что заказал сорок молебнов. А к вечеру пришли кони. Станичный плотник Ванька Хмелев, что в стружках родился, смастерил Сереге липовую ногу, выкрасил ее охрой, подбил железом. Серега запил и допился до чертиков, которые являлись ему то на рукаве, то на потолке. Протрезвев, Серега мучился духом, ходил в церковь на проповеди, особенно любил слушать о больной совести, не раз просил мир послать его на излечение от нечистого духа, проникшего в него через пупок в четверг, под великомученика Андрея Критского, как рассказывал достославный казак. С тех пор напал на Серегу такой прожир, такая жажда, так и пей час-минуту. И, что странно, ни квасу, ни воды, ни молока нечистый дух не принимал отрыгивал, а требовал только натуральных напитков - высокой крепости. Станица посылала его за счет казны к бабке Киенчихе. Ворожея билась с нечистью - тщетно. Наутро нашли его за монополией пьяным. Он спал в облитом помоями бурьяне. Костыль валялся дальше - знак сражения с чертом. Правление не желало больше входить в расходы. Сатана переборол. Сереге сочувствовали, потому что пили все казаки, но похмелялись редкие, а чтобы пить по месяцу без просыпа, такого не знали.
В нечистую же силу в станице верили. Да как не верить, когда вот и с Федором Синенкиным, что станет гласным по смерти отца Моисея, в молодости творились чудеса. Было, под большим хмелем Федор возвращался домой с крестин. Вдруг покатился пред ним клубок шерсти. Федор хочет схватить его - не дается, и всю ночь казак плутал а трех переулках, не мог выйти к хате. А то влюбилась в Федора молодайка, иссушила Настю, ходит за ним неотступно. Ночами черной собакой скребется к Синенкиным, скулит жалобно. Федор - казак не промах - схватил шашку и рубанул ту собаку, только визгнула. Утром смотрят - рука у молодайки перевязана - оборони, господь!
Серега покачивался. Атаман душевно смотрел на одноногого кавалера - и сам на деревянной ноге. Надо помочь человеку, с каждым может случиться! И хоть торопились начальники к хлебосольной Прасковье Есауловой на обед, уважили и Серегу: посовещались и приписали ему пить спирт с серой и ландышевым корнем. Хотя сера - пища дьявола, но в сочетании с ландышем дьявол ее не выносит.
Реки начинаются из болотца, ручейка, невидно, потаенно. Не так начинается Подкумок. Сразу бешеным, десятиметровой окружности родником, пробившимся головой в темени белой свиты Эльбруса, бежит через станицы, пополняясь бесчисленными родниками-притоками. В тоннелях ив. Под нависшими ярами. Капризно меняет ложа на галечниковой долине. Где и воробью по колено, а где коню с головкой. Неширок, но бурен - держит в своих владениях пойму верстовой ширины. Весной затопляет луга и рощи, волокет пудовые каменья, тащит цветущие яблони и черешни корнями вверх, как ревнивый муж казачку за волосы. Было, не раз, сумасшедшая речка бросалась на станицу, переплеснувшись через мосты, сносила хаты, и тогда плыли в черных бурунах овцы, свиньи, утопленники, скамейки и сундуки. Летом смирно дрожит цветными камнями дна, поит огороды и сады, обмывает людей, скотину, белье. Зимой голубеет льдом, в котором на праздник Иордани вырубают прорубь в виде шестиугольного креста и христиане принимают-годовое крещение в ледяной воде.
Как и коня, казаки рано седлали острые волны. Дети купались от зари до зари, от снега до снега, хотя запрет входить в воду наступал в знойном августе, когда Илья Пророк, ведающий дождями и молниями, уже помочился в речку. Да тут и в жару такого с е л е з н я подхватишь - простудишься вода-то с гор, снеговая. Тут ставили подпуска и верши на усачей и форель, собирали птичьи яйца, землянику, резали ивняк на сапетки. Господа выезжали сюда на шашлыки, собирали в коллекции кварц, малахит, хрусталь, приносимые водой с заоблачных гор. Казаки брали крупный булыжник для мощения улиц и дворов, крупный золотого цвета песок и бело-голубую гальку для бетонных тротуаров растущего курортного городка.
Как свои пять пальцев, знает Глеб Есаулов каждый изгиб речки. И мало интересует его красота потока, бегущего по самоцветному дну. Но давно присмотрел зеленый полу* остров, подходящий для сада. На глиняном материке метровый пласт наносного чернозема - чернее сажи.
Юность казака проходит в балках и на вечеринках.
Молодость посвящается царю - служба.
Когда же придет зрелость и захочется от жены и детей посидеть у шинкарочки, тогда уже вырастет сад.
В старости, когда круги смыкаются и остается лишь отмаливать грехи да внучат нянчить, обычно сторожевали в садах - и семье ненавязно, и душе занятие мудрое.
Понятно, не об этом думал Глеб, когда под мышкой нес на речку оберемок прутиков - будущий сад. Он живет по примеру хороших хозяев, а у них сады есть.
Хотя срок работы Глеба у Трофима Пигунова не вышел - ладились до покрова, - Трофим нанял другого пастуха, а Глеба поставил мирошничать на мельнице и рассчитал: отдал быков половой масти, а сверх уговора новенькое чинаровое ярмо. Пигунову нравился бешеный на работу парень. Он бы хотел такого сына. У Трофима был сын, но давным-давно, мальчишкой, сбежал из дому и будто плавает по морям-окиянам.
Гордо шел по улице Глеб. Не торопился. Чтобы рассмотрели - хозяин идет. Шел не прямо домой, а медленно колесил по улицам - чтобы все видели. Кто рано встает, тому бог дает. Вот оно, богатство в четыре рога. Шагал, словно землю одалживал. Небрежно накинул на руку ременный налыгач. Быки шли спокойно. Божественная осанка, чистая солнечная шерсть, напоминавшая казаку волосы Марии.
Прасковья Харитоновна прошла по дворам, кланяясь, повестила: сын просит помочь посадить сад, зарезан валух, есть и самогонная арака. Охотники помочь нашлись. Трое пришли с быками - этим особо заплатили. Помогать увязались девки и казачата, падкие на пряники и конфеты. Мария радостно вызвалась помочь друженьке, которого метили ей мужем, мать по секрету сказала. Сад у них будет свой! И чувствовала на губах яблочный ветер июньских зорь.
Спалили огнем камыши. Выкорчевали корни бузины и плакучих ив. Запрягли четыре пары быков в железный плуг, взятый в аренду у Гарцевых, и перевернули землю. Работали весело, с песнями. Чуть станешь, а Прасковья Харитоновна тут как тут - с чаркой или сладкой закуской. Как все станичники, Глеб считал Александра Синенкина дурачком, но в этот раз пригласил хуторянина-садовода - указать, как правильно заложить сад.
Кончили. Смыли пот в кристальной воде. Зажгли костры. Расстелили большой парус, и вот он, дымящийся в казанке валух, а за ним шествует вино. Батюшка, отец Илья, покропил сад святой водой. И сели. И выпили. За хозяев, за сад, за буйный Терек, которому Подкумок доводится младшим братцем.
Мария с детьми соорудила шалаш. Украсили конек красными головками колючего татарника, наносили, как птицы в гнездо, яркой соломы. Залезли, рты до ушей - тетка Прасковья высыпала им подол конфет и сладкого вина кувшин дала.
Гаснут костры. Сытые, довольные станичники разошлись. Повезла на быках посуду и лопаты Прасковья Харитоновна. Стоит над рекой молодой хозяин. Спят горы. Шумит река. Густозвездное небо рядом. Близко, за курганом, упала звезда.
Тихо подошла сзади Мария:
- Ты не ругаешься, что мы с того края посадили смородины и крыжовника? - Счастливо улыбается.
Нет, не ругается. Конечно, это баловство - ягода, курага, но он понимает ее - для будущих детей посадила, и обнимает возлюбленную. Не только в барышах дело.
Но главное - шафран, тавлинка, шершавка, все зимние золотые сорта, лежащие до новых, когда цены растут. Господ прибывает в станицу все больше, требуется уйма хлеба, молока, мяса, фруктов. И зевать, как Оладик Колесников, не надо. О л а д и к о м Колесникова Ваську прозвали за то, что в детстве у него всегда был в руках оладик или блин. Были в станице и П и р о ж о к, и В а р е н и к, сами забывшие свои имена, данные им при крещении.
Шумит речка. Течет быстрая...
ЗМЕИНОЕ ЗОЛОТО
Наиболее обжитым местом была станичная площадь. Тут собирались сходки, творился суд, бывали конские и ситцевые ярмарки, игрища и ристалища. Против церкви стояло питейное заведение, рядом бондарня, кузня, казенные погреба с образом святой Прасковеи - покровительницы винного корня.
В ряду этих строений разбогатевший казак Аполлон Дрюков выстроил дом. Одолевала казака страсть к кованым дверям, узким окнам в решетках, к стенам чудовищной толщины. И выстроил дом Аполлон - ровно крепость от турков. Угрюмый, с острыми углами, с контрфорсами из гранитных кругляков строил Анисим Лунь. Покрыли дом медным листом, снабдили саморучного дела замками с секретами. Обнесся Аполлон высокой стеной - со Змеиной горы возили камень, верх стены унизали железками, заботливо посыпали битым бутылочным стеклом.
Болтали, будто в Персии спознался Аполлон с чертом, открывшим ему путь в кафедральную синагогу, и казак ограбил иудейского бога, привез домой кошель с монетами и бриллианты древних цариц. И, право, его дом был полная чаша. Закрома ломились от зерна, сала, сушки. Сундуки еле закрывались, набитые лионскими и шанхайскими тканями, штуками сукна из Китай-города. На коврах дорогое оружие. Сена, дров Аполлон запас до Страшного суда.
Как-то с обедни зашла к Аполлону мать, нищенствующая Дрючиха, что жила на краю станицы. После ее ухода Аполлон полез за икону проверить кошель с золотом - денег не было. Говорили, будто Аполлон пытал мать, но так и не вернул кошель. Жена его стала заговариваться, потрясенная потерей богатства, и ее отвезли в сумасшедший дом. Дочь Нюська без присмотра стала гулящей с детских лет, воловодилась и с пешими, и с конными, только ленивому отказывала. Аполлон закручинился, ушел в монастырь отмаливать грехи, принял схиму. Наследницей осталась Нюська.
В доме пошли пиры, сборища, плясования и блуд. Тут ели хлеб на корню. За бесценок продавали коней, мебель, ткани. Вскоре появились долги.
Тогда дом купило казачье правление. Нюська перешла жить к подружке, подвизавшейся на курсу возле господ офицеров. Кое-что переделав, дом освятили снова. И старики постановили: быть сему дому тюрьмой.
А бабка Дрючиха все побиралась на паперти, стояла с длинной рукой, ходила в рубище, печку не топила, с родней не зналась. Как-то огласила на сходке, что у нее деньжонки небольшие прикоплены и она отпишет их тому, кто докормит и доглядит ее. Охотников не находилось. С жилистой шеей, аспидно-черными глазами, словно вырезанная из темного дерева, она походила на бабу-ягу. Дед Иван Тристан говаривал, что в старину была она красавицей, офицерам глаза строила, и сам он, грешным делом, ухлестывал за ней на посиделках. Однажды нашли ее по первому снегу холодной. Лежала у порога, и, как на ведьме, сидел на ней желтый кочет - все ее хозяйство. Внучка Нюська отказалась хоронить бабку, и похоронили за счет казны. Хатенку Дрючихи подозревали как обиталище нечистой силы - Есаулова Прасковья Харитоновна видала, как в хате плясали русалки. Правление решило снести вертеп на камень, буде на него желающие.
С того дня разбогател мирошник Аксен Пигунов, мужик. Ломая хату, нашел он кошель телячьей кожи с древними золотыми монетами. Долго не мог подступиться к нему. Лежала на кошеле диковинно длинная змея. Пока искали вилы, чтобы пропороть гадину, она уползла в камни.
Все бы ничего, да женился Аксен не по чину - взял казачку Глашку из сурового рода Луней. Один брат Глашки промышлял разбоем на море, другой, Анисим Лунь, смолоду жестоко пророчил нашей станице гибель и опустение. Ко всему, пухломордая Глашка путалась с соседским парнем Степкой Глуховым. Муж давно мешал им. Понятно, и на золото точили зубы. Да и кто он, муж? Мужик! А тут спокон веку казачья земля, чертов лапотник!
В успенье натопила Глафира баню. Позвала и Степку попариться. Мужчины хлещутся вениками, а баба пару поддает. Низенькая саманная банька стояла в задах, с крошечным слюдяным оконцем, скрытая лебедой и сурепкой. От булыжной каменки жар - не продохнуть, не взмахнуть рукой. Сладко кружится голова от кизилового духа веников.
Глашка внесла цибарку ключевой воды, переглянулась с любовником. Муж блаженно закрыл глаза, растянувшись на скользкой полке. Серебряный крестик мерно вздымался на дряблом розовом пузе мельника. Степка мылил Аксену ноги, Глашка голову.
- Тьфу, окаянная! - заорал Аксен. - Глаза намылила...
Тут и саданул его Степка железной кочергой по темени. Дернулся Аксен и захлебнулся в кипятке - в котел головой сунули...
Стемнело. Глашка замыла кровь. Конь Глухова стоял за баней оседланный. Положил Степка мокрый мешок на седло и поскакал. Остановился в Чугуевой балке. Глухо пели сверчки - хор крошечных певчих по убиенному. Темная лесная гора закрывала полнеба. Шашкой Степка рыл яму. Тревожно ржал конь. Глухов ласкал его, бил, завязывал поводьями рот. Конь бесился. И бросил казак мешок в стеклянно светлую речку.
Соседям Глашка сказала, что Аксен с вечера напился, избил ее и ушел в лес за калиной. А через неделю охотник дядя Исай нашел мешок с человечиной в Долине Очарования - так называли балку господа. Мать Аксена опознала крестильный крестик сына. Дед Иван Тристан видел, как Глухов скакал с мешком. Что Глашка и Степка путались, знали все.
В то утро осталась некормленой скотина, не топили печи. Станица вышла содомом на выгон. Плетями погнали Глафиру в лес за останками мужа. На ходу измывались над ней как хотели. Пуще других лютовали бабы и особенно казачата, еще не знающие о любви. Они рвали ей кожу на толстых грудях, били держаками и деревянными шашками в стыдное место.
Полумертвая, доползла Глафира до балки. Помочилась кровью. Стала собирать мужа, рвет листья, чтобы не пачкать рук о трупную падаль. Пуще взъярилась толпа. А когда натешились все, вжикнула шашка гвардейца Архипа Гарцева - и голова убийцы скатилась к зловонному черному мешку.
- Добре! - сказал подъехавший атаман. - Бросить собаку тут, а мужика похоронить в станице.
Маленькое голубиное сердце Маруськи Синенкиной, бегущей в толпе детей за Глашкой, билось порывисто и больно. Впервые девочка видела так близко кровавое преступление и страшное возмездие. От ужаса она не могла слова выговорить. Теперь она знала, что люди убивают друг друга, как звери в диком лесу.
Глухов сбежал за Каспий и, по слухам, стал татарином.
А деньгами завладел брат Аксена, Трофим Пигунов. Он стал и хозяином мельницы. Держался ближе к казакам и на мельнице казака пропускал раньше мужика.
Мельница - вторая неофициальная сходка. Тут по вечерам собирались старики и под мирный рокот, в хлебном запахе зерна, перебирали в памяти былую жизнь.
По вечерам, когда ветра зари полотна дожигают, коровы важные шагают, в поля ушедшие с утра. Идут-спешат издалека, молочным солнцем налитые, и дышат паром молока, теряя капли золотые.
Собаки брешут у отар. Звенит бугай тяжелой цепью. А сумрак полчищем татар крадется к хатам сонной степью. Уже мелькнули у реки влюбленных воровские тени. С остывших глиняных сидений ползут на печи старики, надежно затоптав цигарки.
Давно закончен овцам счет. А молоко еще сечет железо звонкой цибарки. Дед-нянька спать поутолок внучат и сам улегся с ними. А буйно радостный телок бодает выжатое вымя.
Дубравы погрузились в сон. Тревожно на путях окольных. Утих на дальних колокольнях вечерний заунывный звон. Ползут туманы по долинам. Страшнеют в балочках лески. А боевые казаки в чихирне собрались старинной. Капусты квашеной кочан да мера слив иль груш моченых. И посередке винный чан. Под каждым табурет - бочонок.
Вздыхали, пили и крестились. И плыл в ночном дыму кабак. И поздно ночью расходились по лужинам под брех собак. Меланхолично звезды иглы роняли светлые во тьму - на жизнь, к которой все привыкли, как привыкает бык к ярму. Грустя о времени ином, тут поминают ветераны, когда Подкумок тек вином и плыли киселем лиманы. А ныне стыдно и темно становится на белом свете.
И путало иных вино в шелка блестящей лунной сети. Ползли домой, как пластуны, и носом попадали в лужи прославленные хвастуны и мастера владеть оружьем. Кто потерял портки, ножны, кто без сомнений добирался до сонно дышащей жены и истово с ней целовался. И храпом выпугав друг друга, вот спят в обнимку два супруга. Иной буянит - не до сна. А тот лишь вживе воротился, так борщ хлебал из казана, что медный крест на пузе бился. Ночь. Баба выскочит на миг. В садах рокочет сыроварня. Да пронесется шалый вскрик неуходившегося парня.
ОБРУЧЕНИЕ ЗВЕЗДЫ
Был праздник. Густой масленый звон над станицей. Перьями гигантской птицы плыли светлые облака. В ярких сатиновых обновах торопится в церковь молодежь, чтобы скорей отстоять положенное и идти на игрище. Сурово, осуждающе смотрят на молодых старухи - им осталось лишь злобно молиться богу да греметь чугунами в печи.
Глеб тоже отстоял раннюю обедню. Карим глазом косил на луженое блюдо церковного старосты. На блюдо мелким дождиком сыпались копейки, алтыны, пятаки и гривенники - по грехам дающего. "Это что, - думал казак, - как кто в старосты пролезет, рожу наедает, ровно кабан, хату новую строит под железом, конями и фургонами заводится. И ведь не держат долго, чтобы душу не сгубил!" Из церкви пошел на мельницу, не терпелось новый жернов в работе проверить.
Мельница - длинный сарай. Одна сторона в реке, будто баржа. Внутри отсеки. В одном плещется огромное дубовое колесо с корытчатыми лопастями. В другом натужно гудят каменные жернова. Из третьего по деревянному рукаву течет зерно. В четвертый сыплется мука на сито, тут отбиваются отруби, идущие в пятый отсек. Самый большой - приемный, с весами и закромами. Окна в крыше затянуло мукой и паутиной, полутемно. Вода на колесо идет по тенистой Канаве, зеркально-тихой, заросшей ивами и незабудками, от хворостяной запруды, сделанной выше по течению реки. Канава и река образуют гусиный остров с мягкой муравой, на которой станичные парни допоздна метали "орла", играя на деньги. В речку вода возвращается пенистым водопадом.
На мельнице с незапамятных времен ютился станичный песенник Афиноген Малахов. Барин Невзоров приглашал поэта жить к себе, в роскошный особняк на курсу, ибо любил казачьи песни. Афиноген отвечал, что для занятий поэзией ему вполне достаточно чердака мельницы и лунного плеса на реке. Черноволосый, стройный, быстрый старик все похвалялся вскочить в серебряное седло Эльбруса, а в ожидании этого часа сидел на Пьяном базаре с дружками былой славы. Он-то и выкопал в старину за пять лет Канаву. Он же и первую мельницу поставил. Но чудно: не любил помольцев. Больше сидел в деревянной каморке или над водой и играл на цимбале. Хата стояла на двух берегах Канавы, на древесных стволах, перекинутых через воду, Канава текла под полом хаты. Один угол каморки занимали иконы старинного письма, в другом кровать. На стенах винтовка, шашка, тульский пистолет. Окно одно, слуховое, с видом на реку, Предгорье и Белые горы. Попадал в него только лучший, утренний свет.
В снежные дни в хате жарко пышет чудная железная печурка, сделанная из чугунка. Афиноген попивает яблочный сидр, слушает гул пламени, читает книги о деяниях и жизни святых и угодников.
В давние времена продал он мельницу пришлому Аксену Пигунову. Жить остался в хате. Жил и при наследнике Аксена Трофиме. Трофим смотрел на Афиногена как на сторожа. У Афиногена и друг был сторож Английского парка, живущий в крошечной кирпичной сторожке, вокруг которой идиллически стояли копны сена - так осталась она на открытках тех лет и так запечатлел ее на холсте сам сторож, художник-самоучка. Знался Афиноген и с кладбищенскими сторожами. Новый хозяин мельницы побаивался Афиногена за то, что никогда не видел старика спящим: в любую полночь глянь - Афиноген или сидит, или ходит над водой, а если лежит, то глаза открыты. И все думал от него избавиться.
Жалостливые бабы считали его убогим и носили ему узелки с пищей. Часто и Глеб передавал ему пышку на сметане от матери. Когда-то Афиноген дружил с дедом Глеба, Гавриилом Старицким, а последнее время все спрашивал парня, скоро ли вернется со службы Спиридон-песенник, потому что старик сложил новую славную песню и не хотел пускать ее в мир без хорошего исполнения. Он и песнями кормился. Всякий раз как составит новую, приглашал станичников и господ слушать ее, с непременным условием приносить еду и закуску. А господа при этом подавали и деньги.
Поговорив с Афиногеном, Глеб пустил жернов. Тут их позвали завтракать. Глебу подала рушник дочь Пигунова, ласковая хромоножка Раечка, а старику сама хозяйка, бессловесная, забитая, даже вроде бы и без имени все называли ее местоимениями. До того она была стерта я незаметна, что на улице Глеб, случалось, не узнавал ее, принимал за незнакомую бабу. А Раечку он не любил. Порой с ненавистью смотрел на безобидную девку. Посватайся к ней Аксененкин-дурачок - с дорогой душой отдадут - хромая! А денег за ней невпроворот, где-то прячет хозяин и персидский кошель с золотыми монетами. Но не станешь же брать хромую, мужичку!
Ели блины. С кислым молоком. С каймаком. С маслом. Со сливками. И на закуску с вареньем - черносливовым, вишневым, кизиловым, и на самый вершок - с медом. У раскаленного зева русской печки мать и дочь мажут сковороды связкой гусиных перьев, окуная их в топленое масло. Половником наливают жидкое тесто и рогачами ставят сковороды на жар. Мгновенье - и тонкий ноздреватый блин готов. То хозяин, то работник, то сторож берут его с пылу, сворачивают трубкой, макают в блюдце и шумно втягивают в рот. Едят долго, упорно - мать и дочь уже употели. Ради праздника и штоф на столе. В будние дни казачий рацион небогат - постный борщ, кулеш, картошка в мундирах с солью, черный хлеб. Пироги же, блины, лапша с курятиной, масло, узвар - только в праздники. Сало, правда, ели почти ежедневно, как китайцы рис, как исландцы рыбу.
Праздники Глеба тяготили - время уходит на ветер. Молод. Силу девать некуда. После блинов насек сталью старый жернов, наладил кукурузную рушилку. Но день не кончался. Сел рядом с дедом Афиногеном на перевернутую колоду. Смотрят на речку. Течет. Быстрая. Лазурь над горами и изумрудными зеленями печалит, веет светлой грустью. Башнями громоздятся белые кучевые облака. Поют петухи. Качается на татарских могильниках шалфей и дикий чай. Станичный поэт тихонько напевает.
Глеб спросил:
- А куда делась твоя семья, дедушка?
- В синем море, в златых чертогах морского царя, и прислуживают им царь-рыбы...
- Как же они туда попали? - понимает шутку казак.
- А вот по этой речке прямо поплыли... Выше Синего яра текла тогда вода... и мальчонку смыло... с конем... а она за ним... Я-то не видал, мне сказали... Тогда и поставил тут мельницу... Вода очаровала... А мельником не стал.
Не понять молодому старого, живому - мертвого. Но пахнуло на Глеба холодком небытия. Вот эта вода встанет черными горбами, заревет и в один миг унесет Марию. Или бык убьет. Или оспа случится. Беречь надо друг друга, беречь. Его охватило такое беспокойство, что он едва сдержался, чтобы не пойти к Синенкиным тотчас.
- Спой, дедушка, веселую!
- Это надо твоего братца Спиридона.
- А много сложил слов-песен?
- Есть одна, - весело подмигнул старик, вернувшийся с высот печали на грешную землю.
- Скажи словесно.
- Нет, и не проси, уж коли отпечатал бочку - пей до дна, а тут винцо особое, не успеешь выпить - фонтаном разлетится, нельзя трогать.
Закат позолотил неподвижные облака-башни. Глеб выбил мучную пыль из каракулевой шапки, потуже затянул серебряный пояс, обмахнул мешком сапоги и пошел гужеваться с девками.
На этот раз собрались у Любы Марковой - у нее был день ангела. Парни наворовали дома припасов - кто целого гуся приволок, кто домашнего вина бутыль, девки накрыли стол, нажарили тыквенных семечек, нарумянили щеки, и без того полыхавшие бурачно-розовыми пятнами. Нашелся гармонист. Ели, шутили, дарились конфетами, рассказывали жуткие истории с участием мертвецов и железного волка, играли в жмурки. Парами уходили в звездный квадрат растворенной двери.
Глеб и думать забыл об Афиногене и его невеселых песнях и рассказах. Но осталась нежность к Марии. Забота. Любовь. Радость, что она жива, рядом, и уж не так безобразны ее светлые волосы, хотя их не сравнишь с черным шелком волос ее подруги Любы. А тут ревность заговорила и хозяйская сметка: не проворонить бы девку, на нее, оказывается, парни смотрят, как на диво, наперебой плясать вызывают, пряниками засыпали. Значит, есть в ней что-то ценное, а такое и себе сгодится. Бесили Глеба и железные глаза Хавроньки Горепекиной - смотрела она на него, как на свое, кровное, ведь он не раз провожал ее с посиделок. Шутишь, девка, казак вольный человек, кого хочу, того люблю. И нынче провожать буду не тебя, а Маруську. Когда Мария подосвиданилась, Глеб скользнул за ней, все же избегая круглых глаз Хавроньки, принарядившейся ради него в маркизетовое платье, которое, он знал, ей берегли к венцу.
Его ударили сзади, и он полетел носом вслед за шапкой. Шапку схватил сразу, перевернулся и встретил град кубековских кулаков стоя. Драк Глеб избегал, боялся убить, гнев в нем был нечеловеческий, он даже завидовал драчунам, которые братались, еще не смыв кровь с морд. Но тут дело особое. Мария тому причина. Кубековский кутан не желает отдавать свою по вере девку никонианскому псу. Так рыцарски, так упоенно не дрался он давно. И уже подкатила студенистая влага страха в плечах - страха убийства, уже порывался он вытащить кинжал, но Люба и Мария со слезами схватили его за руки и потащили во тьму. Следом летели камни и матерщина. Глеб вырывался. Горели синяки под глазами. Солонело во рту, не от крови, от жажды кровавой мести - ведь он никого не трогал. Ну погодите, суки, мы вас перевстренем на Голопузовке!
Проехал "золотой" обоз, оставляя длинный, как у кометы, хвост вони. Девки зажали носы платочками. Глеб стал дышать спокойнее. Люба поцеловала Марию и побежала домой - вечеринка еще не кончена.
Нет, он не отдаст ее никому! И шептал ей слова нежные. Клялся в любви. Говорил, что зашлет сватов. Теперь же зашлет. Жить без нее невозможно. Будут упрямствовать попы - вера разная - он им кукиш покажет! Силой им будут мешать - у него тоже есть ружьецо славное, за сто сажен чугунный котел пробивает.
Жаром проняло девку. Недавно еще он целовал ее с холодком, балуясь, а теперь огнем горит. Не слишком ли наворожила цыганка?
Небосвод выгнал вечные табуны звезд. Дремлет старец-пастух Эльбрус. На десятки ладов заливаются станичные псы.
Неожиданно Мария заплакала - Глеб сравнил ее с неуклюжим длинноногим жеребенком, из каких вырастают лучшие кони.
- Чего ты? - обеспокоился парень.
- Хорошо мне... даже страшно...
Задумался и Глеб. И ему хорошо. И точит какая-то порошинка страха в сердце. Вера разная - ладно. А ведь немало в станице невест побогаче Синенкиной. Жениться раз. И надо жениться с толком. Вот была бы она дочерью Пигуновых! И, споря с собой, жарче обнимал Марию.
Над дальними курганами-пикетами призывно мерцали светила. Одна звезда будто молила о помощи, то вспыхивала, то, изнемогая, чуть голубела точкой. В нервном мерцанье звезды отзывчивая на чужое горе Мария уловила нечто гибельное.
- Смотри, звездочка угасает.
- Нет, это на мороз, - ответил великий земледел.
- А вон чья-то душенька полетела, - показала на сорвавшуюся рядом, за курганом, звезду.
Пропели первые петухи. Глебу пора в лес, договорились выезжать на Стожарах. Он собирался нарубить ясеня, чтобы заказать Ваньке Хмелеву новую телегу, старая еле дышит. И сделался он ледяной. Чует Мария - чужой, нелюдимый, непонятный. А почему, бог знает.
- Обиделся? - с тревогой спросила.
- В лес пора, ступай.
- Я у Любы Марковой ночую.
- Проводи меня.
Во дворе кинулась к Марии длинная черная собака. Мария испуганно схватилась за Глеба. Глеб выдохнул звук, будто тушил лампу, и собака виновато скрылась. Запрягли быков, бросили в шаткую тележонку топор, цепь, бурку. Мягко положили на солому ружье. Мария ласково гладила теплые морды спокойных быков, грелась их дыханием, радовалась богатству любимого. Радостно ей - видела себя женой, провожающей мужа в лес. Страсть не хотелось расставаться. Поехала с ним до выгона, где собирались все лесорубы.
В речке остановились - пили быки. Глухо, по-ночному журчала вода в колесах. Плыл туманок над самой водой, что по грудь быкам-подросткам. За выгоном настороженные балочки, чем дальше, тем глубже, в тревожном сумраке.
Такими близкими никогда не были. На посиделках много игры: забав, признаний, а тут быки, телега, труд - нечто от семьи. Так бы и ехали вместе вечно.
В звездном пламени Белые горы - такими ничтожными кажутся беды и радости. Хочется Марии только любви, делать доброе, пригреть сирого, накормить голодного, ответить лаской на теплый взгляд.
Глеб посматривал на Синие горы - скоро ли заря. Томление, охватившее его, хотелось сбросить, как теплую, но тяжелую бурку. Вот ведь и старшие братья еще не женились, надо ли спешить ему?
В тишине, не слыша голосов, быки шли тише и тише. Остановились. Глеб потянулся к кнуту. Мария поймала его руку, поднесла к губам. Она лежала на соломе. Ему было неловко, что она целует его руку, обнял ее плечи и припал губами к ее губам. Она закрыла глаза. Отчаянно сопротивлялась. Глеб отступил. Тогда она притянула любимого к себе...
Долго молчали и не могли отдышаться от волнения. Она еще всхлипывала от наслаждения, потом поджала не умещающиеся в телеге ноги и беззвучно затряслась в горьком плаче - грех страшный, перед богом, родителями, Глебом - ведь не венчаны. Не зная, как утешить ее, он вытирал ей слезы, сказал:
- А знаешь, лежачи, ты не выше меня!
Она улыбнулась, обняла любимого, нежно и беззащитно припала к его тяжелым рукам, отдавая им себя.
- Мы с тобой ровные, это я на каблуках выше. Ничего, что я длинненькая?
В звездной темноте ее лицо прекрасно, большеглазое, крупного овала. Четок в небе породистый, арийский подбородок казака.
- Дурочка, ты у меня первая и последняя, век буду с тобой, и умирать вместе, возьму тебя на руки, уйдем в калиновую рощу и там схоронимся от людей, келью построим, царями лесными будем, а когда час придет, отпоют нас не попы, раз у нас вера разная, а листья и трава, а вместо свечек вот эти звездочки гореть будут...
Опять Глеб вышел раньше других. В некоторых хатах замелькали огоньки, но дорога пока пуста. Хороша бурка в предутренний холодок. Сладко пахнет солома. Глеб рассказывал Марии об электростанции за станицей, куда недавно возил с речки песок. Белый Уголь называется. Чудеса твои, господи! Вода, как на мельнице, колеса крутит - это понятно! А потом по проволоке огонь бежит за семь верст, и в господских домах лампы навроде груш горят без керосина и жира, да так ярко, что глаза выжечь могут. Лампы Мария видала, только в ум не возьмет, как же это огонь бежит по проволоке. Старики говорят: там в середке черти такие сидят и светят. По мнению Глеба, это брехня, там машины гудят, а как они делают огонь, то не понять никому.
Сказал, что телегу новую делать будет. Надо бы справлять и рессорную английскую коляску, фаэтон гонять на курсу. Не только полевым трудом жив человек. Вот он недавно купил на базаре телка и перепродал его мясникам с барышом, да еще потроха и шкура себе остались. А то вел коня поить. Под "шумом" барыня Невзорова рисовала. Конь играл, вставал в дыбки. Барыня попросила казака постоять, пока она их нарисует, дала за это рубль и пилить дрова на зиму пригласила - тоже заработок. А кто без денег, тот бездельник.
Донесся снизу тележный скрип колес.
- Пора! - шепнула счастливая девка, поправила косы, еще и еще поцеловала суженого и, унося мечту о лесной жизни вдвоем, серой качающейся тенью стала удаляться в сумрак полей, чтобы обойти скрипящие телеги.
Бежала полями угрюмо зашелестевшей кукурузы, чувствовала затылком восход карающей зари. Как посмотрит она ему же в глаза? Ох ты, ноченька темная! И от родных теперь навек отрезана стыдной тайной. Ее замуж выдавать собираются, а она вперед залетела. Как будет теперь она смеяться с отцом, возиться на сене с Федькой? А если мать или братец Антон почуют неладное? Крут братец Антон в делах семейной чести!
Ноги отказываются идти в станицу. Надо предупредить Любу, что она ночевала у нее. И утешала себя тем, что Глеб никогда не бросит ее, а Прасковья Харитоновна станет любить, как родную дочь.
Серая тень - неужели это человек с думами, сердцем? - растаяла. Может, сон снится Глебу? Тоскливо сжалось его сердце. Жаль Марусю, одна уходит, а там кобели страшенные, бывает и бешеная скотина. А проводить невозможно - быков не бросишь. Каждый в мире одинок. Каждый сам платит за грехи. Где он, тонкий стебелек уплывающего счастья? Слился с мраком кукурузных полей. Догнать, приголубить, обнадежить. Тут сами тронулись быки, услышав стук телег. Звякнул в передке топор. Напомнил о лесной работе.
День разгорался. Цоб-цобе!
КАЗАЧЬЕ СЧАСТЬЕ
Беспорядки в городах задержали полк, в котором служили Михей и Спиридон Есауловы. Лишь осенью бойцы мчались со службы - по желтым степям, мимо древних курганов, сбоку славной реки Кубани. Называясь терскими, казаки Пятигорья редко, случайно и далеко не все видели буйный Терек. В Кубани же часто поили коней, бывали у ее истоков в снегах Эльбруса и, хотя жили в пятидесяти верстах от двуглавого гиганта, выше снеговой линии не поднимались - дальше смерть, круча, небеса. На изобильной травами долине пасется стадо Синих гор. Конники пришпорили коней. Уже видны ландышевые и ореховые балки, где прошло их пастушье детство, качается трава на могилах дедов, где их заждались истосковавшиеся матери и жены.
Долго не ложились в этот вечер в станице - прошел слух, что сотня скачет домой. Все выглядали да поджидали. Нет, не видать, не слыхать. И поставили караул на въезде.
Служивые решили подшутить над станичниками, обдурили родных: не доехав трех верст, спешились и, как в засаду, ушли в камыши. Затею предложил Игнат Гетманцев, страстный охотник, для него и война - охота. Конечно, убить человека - не куропатку застрелить. Гетманцев любит брать языков, живых людей, и лучше всего чувствует себя в засаде. Смеющимся его не видели никогда. До службы так и пропадал в лесах, хотя имел жену, правда, бездетную. Лесной человек-одиночка, он в людской компании утешался картежной игрой, и играл так же отчаянно, как шел на медведя.
Против затеи Игната был атаманский сын Саван Гарцев, драчливый, увертливый крикун с вислым животом - явление у казаков редчайшее. Любитель поесть, настроенный эпикурейски и в самые драматические моменты, не расстающийся с фляжкой и куском и под пулями, он заслужил себе прозвище Окорок. Сейчас он спешил домой в чаянии сытного ужина. Спиридон Есаулов, хорунжий, шутник, весельчак, бабник, не унывающий в любой передряге, уговорил Гарцева. Поддержал брата и Михей, рубака, джигит, конелюб. Михея Саван уважает как сильного и ловкого наездника и отличного стрелка. Вел сотню со службы приставной, временный командир, и ему было все равно. В станице он примет новобранцев и поведет их на службу.
Вот уснула родная станица у гор. Переместились низкие созвездия. Ухает сова, да шумит на перекатах бурунами Подкумок, громко поет о старшей сестрице Кубани, о братце Тереке, о тетушке Куме.
В урочный час он напоит и обмоет в последнюю дорогу и меня, и тебя, мой друг.
Казачьи кони ободрились, заиграли, припали бархатными губами к заводям, долго пили, волнуясь от близости дома.
Как удальцы в набеге, казаки прокрались на площадь, обманув дозорных парнишек. Не звякнула шашка, не топнуло копыто: все замотали, заглушили. Двоих дотошных казачат, заметивших движение, Игнат Гетманцев взял в плен. Когда все собрались, Спиридон-песенник махнул рукой. И обрушился на спящие хатенки старинный плач.
Сине море без пролива
Разлилося широко...
Как встурмашился народ! Зачиркали кресала о кремни: вздувают жирники. Бегут на босу ногу встречать дорогих гостей. Крик, гам. А сотня стоит, как на картине, строем. Кони и всадники слиты, шестикрылые кентавры. Спиридон Есаулов с наигранной хрипотцой процеживает слова:
Два часа минут пятнадцать
Шел я морем хорошо...
И густо подхватывает сотня, всплеснув синими башлыками - волны и ветер:
Как вошел в Азовско море,
Стал корабль мой потопать...
Тоска, ревность, суета житейская - все отлетает. Торжественный обряд встречи не допускает суесловия, лишних чувств и объятий. Деды и отцы стоят в сторонке без удивления. Матери пали ниц, поцеловали ноги сыновьих коней после дальней дороги. После этого кони поступили на попечение младших братьев, а служивых чуть ли не на руках несут их чернобровые сестры и жены. Всплеснется и плач - со службы не все вернулись, иной уже пасет табуны и стоит на пикетах в горах господа. А в т о р о к а х е г о р у б а х у о д н о п о л ч а н н и к и в е з у т.
Дома первым делом раздают подарки: старикам - бутылки казенного спирта, матерям - кашемировые шали, сестрам и женам - узорчатые шалетки и батистовые платки, юношам - револьверы и кинжалы.
Огненными жерлами пылают с вечера топленные бани. В душистом пару жены моют друженек, целуют шрамы на милом теле - как сыр в масле катается казак. Пышно взбивают утиного пуха перины. Подносят казаку старинную чарку, из которой пивали и дед, и отец, вернувшись из похода. И сладостная разымчивость покоя снисходит на воинов от привычной картины родимого гнезда - дыма, овчин, сундуков. Дивно рассказывают они о стычках, о военной удали товарищей, о хитрости командиров, о дальних странах в кругу блестящих родных глаз. Легенды о священных конях, о народах трехглавых и пятируких, о коих доводилось слыхать.
Качают на коленях малолетних лупоглазых ребятишек, ласково треплют за косы подросших сестер, мужественно чокаются с дедами, пламенеющими былыми походами. Родовой дух незримо стоит в горнице. До слез радостно смотреть на единокровцев, на ветви своего дерева. Никогда так не бывает добр казак, как в эти дни. Потом может зарезать за копейку, но сейчас на радостях сумку золота высыплет в речку - сделает и речке, как Стенька Разин, подарок.
В хате Синенкиных послышались выстрелы - гуляют. Еще утром прибыл на каникулы Антон-юнкер. Пир горой. Казацкий пир весел и буен. Даже дед Иван прошел два круга в танце и дико взвизгнул "асса! иль алла!". А гости-офицеры достали маузеры и кольты и лихо всаживали пули в беленый потолок хаты. Пригласили и полковника Невзорова. Он пришел с дочерью, курсовой дамой под вуалью, в тонких черных перчатках, сквозь которые блещут камни и золото перстней. Чихирь она пила наравне с казаками. Когда Наталья Павловна закурила длинную надушенную папироску, Федор Синенкин незаметно сплюнул от отвращения, тайно перекрестился под столом и вышел на вольный воздух.
Художница ревниво посматривала на синюю нежность пушистых глаз Марии, о размере которых станичные бабы говорили: ровно яйца перепелиные.
Зато у барыни лицо белое. Выпив, полковник кричал юнкеру:
- Получишь офицера - отдам девку! Пойдешь, Наташка?
- Пойду! - дурачилась Наталья Павловна.
"Спаси бог!" - думал Федор, хотя все понимали, что такой мезальянс невозможен, ведь Наталья Павловна генеральская внучка и крестный отец у нее войсковой атаман в чине генерал-лейтенанта.
Началась пальба и во дворе Есауловых. Глеб с матерью наварили араки давно, а теперь спешно зарубили Кормленых петухов, позвали в гости родню по Мирным и Есауловым.
Братья одобрили Глеба - базы в порядке, скотины прибавилось, крыша на хате новая, а что помидорами занимается и ходит на посиделки в старообрядский юрт, так это поучить надо старинным способом, посечь немного. А пока одарили брата седлом и шашкой - подлетит время и ему идти на службу, когда запоют на проводах:
Отлетает сизый голубочек
От сизой голубки своей...
ГРАНИЛЬЩИК АЛМАЗОВ
Михею и Спиридону правление выделило участки. Братья наломали синего камня, готовились строить себе хаты с весны, обзаводиться семьями. Но еще в каменоломнях Михей загрустил. Случилась странная блажь с урядником его императорского величества полка - заскучал он в станице, а ведь, как и все, рвался домой со службы. В последние дни на границе он близко сошелся с Денисом Коршаком, а теперь и Дениса нет - уехал в Петербург учиться. Спиридон определился на жалованье - в полковой школе готовил молодых казаков на службу. А Михей, черноглазый, широкоплечий рубака, болен томлением духа. Скучно рубить ему шашкой капусту на зиму, не радует конь, и разговоры матери о женитьбе высмеивает. Хоть возвращайся на службу и просись на передний край, где удаль его и молодечество нашли бы применение.
Толстовством он переболел. Но осталась тяга к чему-то новому, неведомому. Уже зная о беспредельности мира, он не хотел ограничить себя двором, станицей. Хмельного он не чурался, но пил в меру, под стенками не валялся.
На некоторое время Михей сдружился с Игнатом Гетманцевым, стал завзятым охотником. Выстрелы, слежка, гон зверя, опасные встречи волновали кровь, и он не понимал Глеба, терпеливо пахтающего масло в деревянном бочонке конической формы.
"Дух кавалерский! Казаки все наголо атаманы!"
Все чаще доходили слухи о беспорядках на фабриках и заводах. Беспорядки Михею приходилось видеть, была и его плеть в деле, когда возвращались со службы. Уже тогда что-то надломилось в нем. Страшно было глядеть в глаза бунтовщиков - тусклые, тоскливые, как у загнанного зверя. Лепился Михей с разговорами к братьям - они не понимали его, да он и сам не мог понять себя.
Неожиданно из Петербурга вернулся Денис Коршак - учиться его не приняли и выслали на родину под негласный надзор за участие в марксистском кружке.
Казачество трудно далось Коршакам. Долго не записывали их в почетное рыцарство окраин. Прадед Дениса, линейный солдат, хлопотал о присуждении ему казачьего звания и надела, но покорителю Кавказа отказывали. Дед Дениса самовольно вырядился в казачью черкеску. Станичники напоили его в чихирне, надели на шею сломанный хомут и кнутами гнали по площади - знай свой шесток! И как гром среди ясного неба - звание дали отцу Дениса с большим награждением: оказалось, Коршаки воевали царю Гребень и, как значилось в одном донесении, спасли престолу Кизляр. Отец Дениса стал гласным, ходил в станичных казначеях, занимался скотиной, овцам счету не знал. Дениса учили в курсовой гимназии и прочили в гвардейские полковники. Но пятнадцатилетний гимназист подружился с молодым учителем истории Наумом Поповичем.
Наум происходил из семьи раввинов, чей род шел от нюрнбергских мастеров-гранильщиков, современников Мартина Лютера, Альбрехта Дюрера, Ганса Сакса, "знаменитых" и "темных" людей. Его предки прошли долгий стяжательский путь. Занимались ростовщичеством. Поселившись в Германии, гранили чужие алмазы. Но и это не давало прочной жизни, ибо над ними тяготела вина Голгофы. Они меняли города и страны в поисках счастья. Цепко держались единения и священной торы*. Смешивались, не ассимилируясь. Постепенно их богатством стали языки, культура, идеи - они стали проповедниками, вступили на духовную стезю. Силой слова, писанного праотцами в Талмуде, они нажили большее состояние, нежели их предки банкиры и пастухи. В это время они уже поселились в России.
_______________
* Т о р а - священная книга иудеев, часть ее - Пятикнижие
Моисея, или Ветхий Завет, - в Библии.
В девятнадцать лет Наум, русский по языку и привязанности к родине, посмеялся над этим состоянием и над жалкой борьбой евреев за свою независимость. Из книг Маркса он знал, что чисто еврейской борьбы за свободу не может быть, что эмансипация еврея или немца есть в то же время эмансипация всего человечества.
Евреев грабили карфагенские жрецы, жгли испанские инквизиторы, распинали немецкие рыцари, колесовали французские короли, громили черные сотни архангела Гавриила...
Наум порвал с родными, талмудистами и раввинами: Партия послала его на самый страшный бастион царизма - в кавказские казачьи станицы работать с самыми крепкими алмазами - человеческими. У Дениса Коршака была склонность к стихотворству. Учитель привил ему любовь к Пушкину, Некрасову, давал заветные томики Гейне. Жил Наум на курсу, снимал часть дачи генеральши Потаповой. Он приводил в порядок ее фамильные драгоценности и всем нравился манерами и обхождением. На дачу захаживали господа, с интересом беседовали с учителем, шутили, что он неплохо шлифует их мозги. На курсу уже было общество, ставились проблемы мужика и демократии, спорили о немецком кайзере, пока дамы в тени фикусов Нарзанной галереи шушукались о последних модах, а лакеи зажигали свечи в шандалах и готовили буфет. Делались выставки, благотворительные лотереи. Пописывали модные, символистские стишки. От курса отпочковался чистенький, сугубо курортный городок, родивший новые среди казаков профессии официантов, массажистов, фаэтонщиков.
При встрече Михей и Денис зашли в чихирню Зиновея Глотова, спросили у наглой глазами шинкарки Мавры Глотовой сулею вина и присели в дальнем уголке, где еще шевелились в тепле летние мухи. Для шинкарки мир - это пьющие и пристающие к ней мужчины, а эти, как два дурачка, тянут целый час одну бутылку.
Михей жадно слушал о рабочих волнениях в столице. Поделился с Денисом думкой ехать на восток - приглашали его и рыбачить на Каспий, и на соляные промыслы - тесен ему мир в станице.
- Каша у тебя в голове, Миша, - сказал Денис. - Давай-ка лучше выпьем, а то Маврочка, вижу, недовольствует.
До службы Денис плохо ладил с отцом, богатым скотоводом, а теперь отделился вовсе, жил, как мужик, на квартире. Бешмет и башлык еще носил, но ни коня, ни оружия сохранять не стал. Кормился рабочим промыслом, поступил в косторезную мастерскую на курсу, где искусно выпиливали роговые гребни, брошки, декоративные ножи. Хозяин мастерской, Федосей Марков, сам был чеканщиком, золотил и чернил офицерское оружие, изготовлял для шашлычных винные рога, а для ресторанов - серебряные стопки и пуншевые чаши, станичным девкам и бабам - серьги и кольца. Одно время он работал с приезжим гранильщиком алмазов, учителем Дениса, Наумом Поповичем. Когда Поповича арестовали, Федосей взял себе его инструмент, барахло разобрали соседи. Сашка Синенкин забрал к себе на хутор книги, которые не взяла полиция. Денис сходил к ученому садоводу и часть книг выпросил себе. Александр обрадовался визиту грамотного казака и после двух-трех бесед согласился беречь у себя небольшую цинковую пластинку - клишированный текст листовки. О назначении пластинки садовод смутно догадывался, но спросить прямо не мог - он считал себя хорошо воспитанным. В мастерской Денис незаметно, по вечерам, изготовлял какой-то станок. В молодости у Федосея Маркова была история с Прасковьей Есауловой, тогда еще Мирной. И теперь Прасковья Харитоновна с удовольствием встречала Дениса, заладившего к ним ходить. И Михей будто на свет народился, радуется приходу друга, и Прасковье интересно послушать человека, который работает с Федосеем. Да и жаль Прасковье Дениса - и старалась получше попотчевать гостя сына. Конечно, эта гордость ни к чему, пора бы Денису помириться с отцом и взяться за плуг, но Денис только спокойно улыбается словам Прасковьи, троюродной по матери тетке. Родня дальняя, десятая вода на киселе, а все же свои. И видом Денис приятен: стройный, сероглазый, волосом каштановый. Только вот упорства в нем много - видать, домой не вернется. Мать подтрунивала над Михеем и Денисом, двумя бобылями. Парни гужуются с девками по вечерам, а они книжки читают. И Глеб смотрел на Дениса, как на пустого человека: казак, а занимается костяными безделицами. Когда в хату входил Спиридон, Денис вскоре уходил: в Спиридоне он чуял такую же, как и в себе, стойкость, неумение сомневаться. При виде Спиридона у него возникало чувство, словно обязан ему по какому-то несправедливому приговору. Но была и благодарность к хорунжему - до самой смерти Спиридон никому не рассказал о случае в казарменной конюшне на границе.
Однажды Денис пригласил Михея к себе, шепнул, уходя:
- Приходи ко мне нынче. Будут новые люди.
Вечером Михей захватил бутылку араки и пошел в гости к Денису. Там уже сидели люди. Небогато накрыт стол.
На беленых стенах плясали уродливые тени от свечи. На старом вытертом ковре висели крест-накрест кинжал и шашка хозяина дома Силантия Глухова, недавно битого на сходке. Сейчас хозяин вечерял с многочисленным семейством, не подозревая о сборище у квартиранта. Сын его Алешка когда-то ходил в гимназию вместе с Денисом, потому и принял Силантий жильца, правда, плату положил большую, как на курсу. Над ковром - фамильные портреты. Усатые вооруженные казаки облокотились на хрупкие этажерки, выставив напоказ наганы и засучив рукава черкесок, чтобы видны были часы. Дородные казачки в венчальных нарядах. Надувшиеся от гордости казачата в папахах набекрень, с часами на животах. Суровые старухи в темных одеждах. Сам хозяин снят в жандармской форме - в молодости служил. Сын Алешка, туповатый, мрачный, снят на фоне Зимнего дворца - в Петербурге, при царе проходит службу.
Михей был разочарован. О революционерах он немало наслушался от Дениса и представлял их зашитыми в железо и кожу, с бомбами в руках или закованными в кандалы. Новыми людьми оказались: Александр Синенкин, Иван Митрофанович Золотарев, кавалер японской кампании, денщик полковника Невзорова, и... девка! Хавронька Горепекина, молившаяся на Дениса со дня его приезда.
Александр Синенкин стеснялся, пытался говорить о науке, о будущем идеальном обществе. Михею не нравилась в нем выспренность, он говорил почти стихами, восторженно закатывая глаза. Золотарев, сорокалетний казак, посасывал трубку, изредка вставлял слово в речь Дениса, который неизменно соглашался с ним и даже будто отдавал ему первенство в беседе. Хавронька в маркизетовом платье смотрела Денису в рот. За вечер не проронила ни слова, слушала мужчин, старших. Михея так и подмывало вытурить вон девку - ну чего она понимает в жизни! Сам он тоже покраснел, слова его были невпопад, он мучительно завидовал Денису и Золотареву, которые чувствовали себя уверенно и спокойно, как он себя в седле или за плугом. Когда Денис за чаркой рассказал в последних стычках в России и расстреле рабочих, Михей загорелся и был готов хоть сию минуту седлать коня и скакать против полиции, против самого царя. Прощаясь, Денис дал Горепекиной два подметных листка расклеить. Михея так и перекосило.
- Дай мне хоть один, - по-детски попросил он.
- Не спеши, - улыбнулся Денис. - Ей сподручнее.
Хавронья расцвела от похвалы Дениса, на миг став миловидной, привлекательной.
В старину жили Горепекины справно, на сходках стояли близ крыльца, подавали нищим. Потом род порушился. Дядя Хавроньи открыто не признавал бога, отрицал жизнь на небесах - и его сторонились самые отпетые головушки. Ее старший брат бунтовал против царя на флоте и был жестоко бит линьками, привязанный к медной пушке. Отец ее Аввакум, богомольный, верноподданный казак, докончил черное дело, довел семью до разорения - уже давно жили Горепекины в бедности и презрении. Хавронька с мальства делала кизяки у Гарцевых, Мирных, Глуховых, вся пропахла навозом, голос и глаза ее загрубели. Прозвище у нее Б е ш м е т - одежду носила в талию и была мужеподобна, злые языки талдонили даже, мол, двуснастная она - и баба, и мужик, но то брехня, а видом Хавронька, точно куковяка.
В девятьсот пятом году сверхсрочной службы казак Аввакум Горепекин стоял в карауле у Грановитой палаты. Ночь была темная, лил дождь. По городу прошли беспорядки, временами слышались пьяные крики, редкие выстрелы, звонили пожарные колокола.
Караульный начальник предупредил часовых, будто в кремлевских соборах укрывается важный государственный преступник, сбежавший из Таганской тюрьмы подземными трубами.
Слова начальника родили у Аввакума озноб наживы. Скорей бы смениться с поста и самому задержать опасного злодея. Предки Аввакума и пахали, и сеяли, кормились и ночным грабежом, пиратствовали на Хвалынском море на остроносых фелюгах с красными от зорь парусами. Богомольный Аввакум промышлял по-своему. Он служил уже двенадцать лет, потому что за выслугу лет в полицейской сотне хорошо платили; случались и побочные заработки. При обыске удавалось утаить то дамский ридикюль с деньгами, то часы или перстень с камушком. Задержал рабочего с листовкой против царя - получил за усердие четвертной билет, на который можно купить пару быков. И теперь он злился на тех, кто мог перехватить новую награду, а она была бы кстати - служба казака кончалась.
Нетерпение его росло. Дождь и тьма сгущались. Аввакум залез в полосатую будку. Тотчас послышались крики, топот от Успенского собора. "Ловят!" - мелькнуло в голове. Тут фортуна повернулась к часовому - к будке бежал человек.
- Стой! - негромко крикнул часовой и подумал: "Не стрелять - за мертвого дадут меньше".
Бежавший, в монашеском платье, наскочил на часового.
- Господин офицер, спрячь, получишь сто червонцев! - нашелся беглец при виде штыка.
- Ложись! Ишь чего захотел - спрячь!
Человек лег. Стражники с фонарями приближались. "А ведь им достанется награда, я на посту, уйти не имел прав. Что он сам набежал, не поверят. Скажут, задержал, но оставил пост номер один - виноват".
- Лезь в будку!
Беглец спрятался под тулупом. Дождь набирал силу, лил как из ведра. Преследователи пробежали мимо Аввакума, невозмутимо опершегося на винтовку. Часовой - лицо неприкосновенное. Приближаться и разговаривать с ним может только караульный начальник, и даже высочайшие лица в империи права такого не имеют. Весьма распространялся среди часовых анекдот, как сын на посту застрелил отца, кинувшегося к нему с объятьями после многолетней разлуки.
- Убивец? - прошипел казак.
- Нет.
- Давай монеты, и я тебя спроважу - выход тут есть.
- Скажи, куда их принести завтра, слово дворянина, на мне одна ряса.
- А ты, случаем, не из этих, что народ мутят против престол-отечества?
Беглец понял, что часовой клюнул на деньги, признался:
- Угадал. Только не против отечества, против несправедливости.
Станичнику полегчало. Эти - как люди, конвоировал их не раз до самого Томска, они хорошо платили за мелкие услуги. Аввакум и представить не мог сто золотых десяток. Живи тогда век припеваючи...
Однако царь наградит точно, а верить на слово опасно. Слово не деньги, казак и сам дорого не возьмет сбрехать. Поразмыслив таким образом, спросил:
- При себе что имеешь - часы, миндальен?
- Медного пятака нету, я из камеры.
- Караул!
Набежала стража.
- Так что, господин вахмистр, вот он, - рапортовал Аввакум. Подкупить хотел, гадюка. А как я с поста уйти не мог, то и взял его хитростью ума.
Горепекин награду получил - посеребренную шашку с надписью "За храбрость".
Через две недели полицейскую сотню вызвали на Пресню.
Сильный огонь с баррикад заставил казаков отступить. Аввакума привалило раненым конем. Набежали дружинники. Над казаком блеснул самодельный, из рессоры тесак. Но вперед вышел молодой рабочий в мазутной куртке из брезента:
- Не надо. Хоть он и гад, казак, мы с пленными не воюем. Может, он такой же пролетарий, только степной. Пусть идет и расскажет своим, что мы хотим работы и хлеба.
Снял с Аввакума шашку, повертел в руках.
- "За храбрость"... Где получил?
- В Маньчжурии, господин пролетарий.
- Возьми. Храбрых мы уважаем. Знай лишь, с кем воевать. Бегом отсюда, ну!
Горепекин захватил седло и уздечку и, прихрамывая, побежал от баррикады.
- Чего? - выкатил медные глаза вахмистр.
- Мы, говорит, работы и хлеба, скажи...
- Молчать! Винтовочку им оставил? Конвой! Под арест!
В холодной Аввакум раздумался и на исповеди у полкового священника сознался, что бес искушал его - хотел Аввакум за деньги скрыть преступника, но бог не попустил этому, пусть тот преступник подтвердит.
- Он уже на высшем суде! - поднял батюшка очи.
Учитывая чистосердечное раскаяние в своих злодействах, Горепекина присудили к военно-каторжному поселению в Якутии. В станицу он вернулся через четыре года без зубов и волос. Его сторонились - иуда, христопродавец. Жил он с семьей на отшибе, у мусорных свалок, с несмываемым пятном позора. Слухи ходили разные. Говорили, что замышлял Горепекин черное дело против государь-императора и всей августейшей фамилии, да рука господа отшвырнула мерзавца в полярные льды, где вечная ночь, живут белые медведи и рыба-кит. От разговоров с любопытными Аввакум уходил, но однажды сказал мыловару Мирону Бочарову:
- Мужики тоже люди.
В устах казака такие слова равносильны тому, как если бы патриарх всея Руси отрицал бога. Правда, сказал он это не казаку, Мирон иногородний.
За отца Хавронька возненавидела и царя, и попов, и бога.
Гости Дениса Коршака расходились поздно, по одному. Для блезиру Михей и Февронья вышли вместе. Он даже взял ее под ручку, хотя так делали только курсовые кавалеры, а казаки рядом с девкой шли всегда чуть поодаль или впереди. В калитке столкнулись с бровастой, огнеглазой Ульяной Глуховой, снохой хозяина дома, женой Алешки. С Февроньей они ровесницы, в детстве вместе играли в куклы. Лет до пятнадцати голоногая толстая девка пасла гусей на кудрявых пригорках музги. Там и настиг ее юный Алешка, принудил к сожитию. Грех прикрыли свадьбой в ближайший мясоед. Третий год Ульяна терпеливо ждет Алешку со службы, но ее нехорошо тянуло на улицу, к парням и девкам. Сейчас она в одиночестве грызла семечки и зло глянула на Февронью - сухопарая иудина дочь, а гуляет с отменного роста и силы кавалером. И негромко бросила в адрес Горепекиной:
- Христа продали...
- Вишня! - огрызнулась Февронья.
За раннюю любовь, маслянистые губы и пышный зад Ульяну кто-то в станице назвал черной переспелой вишней и добавил, что наклеванная воробьями - слаще молодой и целенькой. Из всего этого осталось за Ульяной одно слово - вишня.
Уже завернули за угол, а Михей все видел перед собой игривый стан сдобной казачки. Но сейчас не до этого. Спит станица. Ни голосов, ни лая. Спят мужья, жены, старые, малые, бедные, богатые, удачливые и незадачливые. Спят на колокольнях звонари. Спят на курсу господа. Спит станичная стража. А Михею не спится. Проводил Февронью и долго курил в садах. Сказал Денис, что в России новая революция зарождается и надо не только кольт и клинок держать наготове, но и голову.
Охоту Михей не бросал. Но теперь ездил с Денисом. Чаще всего возвращались они без дичи, с незакопченными стволами, проговорив весь день где-нибудь под стогом, у родника, в барбариснике. Прасковья Харитоновна шутила над ними:
- Вы бы хоть курицу или гусака с собой брали - вроде в лесу убили.
Там же, в балках, Денис дал Михею первое поручение. Над горами несся могучий ветер, волновал блеклые травы, шумел в желтых дубравах. На севере стояли тучи. На юго-востоке тусклая синь, белеет разогнутая подкова Главного хребта. Запад залит холодным солнцем. Станица внизу с первой фабричной трубой - черепичный завод Архипа Гарцева.
Охотники лежали на высоком утесе, похожем на темный лик задумавшегося человека, отчего утес называли Монахом. Столетья углубили глазницы пещеры, обнажили от кустарника высокий лоб. Кони паслись ниже скалы.
Денис докурил трубку и сказал:
- Только смотри аккуратней, жизнь одна, схватят - пропал.
- Каторга?
- Виселица.
- Волков бояться - в лес не ходить.
Из потайного кармана Денис вытащил несколько листков с мелкой бледной печатью:
- Послюнишь и шлепай - у правления, на мосту, на станции.
Грамотных в станице немного. Листовки, которые Денис расходовал скупо, как последние деньги, прошли незамеченными. Сама полиция разглядела их через два дня.
БЕСПОМОЩНОСТЬ
Сразу за станицей гора торчком в небо. Хмурые дождевые тучи цепляются за гору, путаются в дубовом лесу, загораживают свет нижнему миру, притулившемуся под "ручей и кинувшему в небо белые копья колоколен. В эти сырые, неуютные, бездомные дни Глебу лучше всего на базаре - где ядреные тыквы мощью с малую кадушку, гроздья калины, молочные глиняные красные горшки, крытые румяно-золотой пленкой кислого молока, козлята, кони, быки, гуси на зарез. Он мечтатель, и пока не в силах скупить весь базар, мысленно приценивается, примеривается к вещам и скотине мира. А если при этом еще и дерябнуть стакан-другой прасковейского, горячего в жилах вина, то и совсем рай.
Но любил Глеб все-таки не праздничные дни, а будни - розовую серость пронзающего свежестью утра, холодок забирается под бурки и тулупы, и подумать, что надо вставать в поле, на загон, страсть, а думать нечего: надо подниматься. А потом трудный рабочий день с редкими перекурами - от зари до зари четыре упруга, четыре раза отпрягали рабочий скот, чтобы напоить и покормить, тут и самим небольшой отдых. Зато наполняются возы зерном, овощами, дровами, травой, а в холодочке под кустом или в ямке зарытый - бидончик кваса, айран, узелок чернослива, арбуз-богатырь или змеинокожая дыня и, конечно, каравай высокого хлеба.
А бывали дни прекрасные, а получались черными.
Стояли последние теплые деньки, хотя был уже декабрь. Глеб метался по двору. Осенью в горах прошли ливни, у Есауловых смыло воза два картошки. Беда с бедой обручается - на днях в Барсучьей балке украли копну сена - и самое едовое было, разнотравье.
Глеб прошел по станице и по цвету определил свое сено во дворе Оладика Колесникова, рябого мужика лет тридцати пяти, семья которого славилась лютой бедностью. Детей семь душ, и опять Дарья Колесникова пузатая, родила уже и шестнадцатилетняя дочь, пока без мужа. И в хорошую пору борщ с лебедой варили, кошку из-под стола выманить нечем; зимой отсиживались в холодной хате - не в чем выйти на снег. Земли мужикам не положено, арендовать - "средствия" нужны, да и скотина тут не прививалась - ходили по двору три-четыре чахлых овцы да несколько, почти без пера, голотелых кур. Девка с грудным дитем летом нанималась в подпаски, заработала годовалую телку, а сенца не заготовили. Главная еда Колесниковых - картошка, которую они выбивали после того, как урожай хозяевами убран. Маленьких приучали побираться. Каждому Дарья сшила сумочку из мешковины и по вечерам в семье, на редкость дружной в беспечности, делили куски, яблоки, кукурузу. В большом чугуне парили жмых и ели прямо из чугуна - и чашек не было. С бедности Оладик пил, пропивал последние копейки, принесенные детьми. Особенно добычливыми были калека Колька - в детстве упал с печки и переломил позвоночник, - и пронырливая старшая Лизка, успевавшая хватать добычу раньше других. Теперь Лизка, умная, неленивая, работала на заводе, наливала бутылки с минеральной водой, а дите ее тоже давало семье пользу - в морозы его наряжали в тряпки и рогожу, сажали рядом с калекой Колькой у церкви, и не умеющий еще говорить младенчик тоже тянул ручонку.
Сено - товар неклейменый. Прямо не придерешься. Два вечера Глеб становился в засаду в глухом переулке, чтобы ломануть Оладика дрючком. Пожег руки старой крапивой и злее сжимал кол. Оладик отсиживался дома. Телку в садах пасли семилетние Петька и Дашка. Глеб подстерег момент и перерезал телушке глотку. Окруженный плачущими детьми Оладик на горбу принес скотину домой. Начали пировать - мяса сколько! Только горько голосила баба: росла бы молочница и - на тебе! Шел мимо Глеб Есаулов. Посочувствовал горю хозяев. Сказал:
- Сенцо-то теперь залежится!
Ночью ему снилась телка. Проснулся с болью в душе. Жалко. Не Оладика. Телку. И еще больше злился на вора, толкнувшего на убийство. Ведь именно телят Глеб любил без памяти.
С утра повозившись с телегой, в сердцах толкнул сгнивший передок. Лес, привезенный на новый ход, пошел Спиридону на хату. Прибежал за накваской Федька Синенкин, мать тайно от отца послала, уж больно вкусное молоко у Есауловых! Прасковья Харитоновна встретила его ласково, дала гостинец. Федька передал Глебу, чтобы он нынче вышел на угол к Марии.
Не до свадьбы сейчас Глебу. Фургон новый справлять надо, с весны начнут возить с гор желто-лимонный камень, с Подкумка булыжник и песок господа затевают строить за парком лечебницу, да такую, говорят, что будет лучшей на всем свете. Фургон деньги стоит, а тут и так разорение с картошкой, сеном. Завтракая, выпил араки, удивив мать. Пошел на мельницу. Там опорожнил с Трофимом еще пузырек пшеничной горилки. Откуда-то появились Михей и Спиридон. Трофимов обрадованно пригласил и их. Они стали благодарить мирошника за быков, данных Глебу за поденщину, - щедро заплатил мужик. Пришлось отпечатать еще один "плакон". Сели на перевернутую колоду у тихой зимней воды, неспешно, на солнышке, повели пир-беседу - с полем управились, можно теперь покумекать о мирском и суетном. Подливая в кружки, Трофим рассуждал, никого не беря в свидетели:
- И только в супружестве человек приходит в свое естество. И казак, и баба были попервам одной сутью. Но в гневе рассек их господь бог, и с тех пор тяготеют они друг к дружке, половину свою ищут...
Вон он куда гнет, сиволапый! Конец года - время сватовства, сговоров. Хмельные казаки куражились. Мужитве лестно породниться с кавалерами его величества, а что толку с этого кавалерам! Богат мирошник, черт крюком не достанет. Это резон, но стыду не оберешься. В окно выглядывала невеста, хромая Раечка, - три жениха во дворе, но ей люб один, Глеб. Мать спешно жарила картошку на отборном жиру.
Самогон рождал нежность в суровых душах. Заливал завет отцов не смешиваться с мужиками, не позорить казачьи роды. Глеб во хмелю мрачнел, Спиридон делался веселым, а Михей говорливым и добрым - то без пряжки домой придет, то без шапки: подарил по пьянке. Гуляки уважительно подкладывали друг другу соленые огурцы, ломти сала, величали по имени-отчеству. Пигунов угадывал мысли братьев:
- С красы воду не пить!
- К т о в д о м с н о х у в о з ь м е т, т о т с а м п о в е с и т к о л о к о л н а х а т у! - не сдавался хорунжий, поглаживая шашку.
- Райка сроду как в рот воды набрала, - уговаривал мельник. - По ремешику ходить будет и другому дорогу давать!
- Совет в семействе важен! - добродушно поддакнул мельнику урядник, Михей Васильевич.
- П у с к а й о н а г о р б а т а - ч е р в о н ц а м и б о г а т а! - сыпал прибаутками Трофим Егорыч. - К р а с и в а я - н а г у л ь б и щ е, д а с к а ж е т: д а й-к а р у б л ь е щ е, у р о д с н о п ы в я з а т ь!
- М у ж л ю б и т б а б у с х а т о ю!
- А б р а т с е с т р у - б о г а т у ю!
- А з я т ь - т о т л ю б и т в з я т ь!
- Мы вот со Спирькой еще неженатые! - набивал цепу Михей, понимая, что метит Трофим на Глеба.
- Значит, сроки не вышли, - бубнил мужик. - А кому вышли? Глебу Васильевичу!
- Чего даешь за девкой? - напрямик спросил Спиридон.
- Юбок шерстяных шесть, - загибает кургузые пальцы коренастый и рукастый, как пень и коряга, Трофим. - Шелковых восемь, кашемировых четыре, три одеяла на вате, двадцать подушек на пуху...
- Это сундук, небель, а хозяйская часть? - припирает к стенке мужика хорунжий, чтобы отвязаться, хотя выпить еще не грех. - Девка-то одна!
- Свои люди, родное дите не обижу - все отпишу посмерть.
- Соплями изойдешь, пока ты скопытнешься, - отодвигается хорунжий и смеется, заразительно блестя глазами с просинью. - Разве что порошки подсыпать!
- Пару коней, корову, фургон новый!
- Мягко стелешь, Трошка!
- Мельницу новую ставлю зятю! - бросил Пигунов главный козырь, ослепив Есауловых.
- Заводы, мельницы, капиталы - погибнут! - к чему-то сказал урядник. - Камень на шее - твоя мельница. - И спохватился: - Как, Глеб?
- Матерю надо бы спросить, - выдавил Глеб. - Не казаки ведь они...
Когда-то Михей сильно подозревал, что и мужики такие же люди. Теперь же втайне даже ставил мужиков в первый ряд - кормильцы и страдальцы России. Надо уравнять всех.
- То-то и оно, что не казаки! - вставил хорунжий.
- Замолчи! - перебил его урядник. - Как скажем, так и будет, я пока за отца!
Это Спиридон признавал. И братья сказали Глебу, распаляясь шуточно-пьяным гневом:
- Довольно тебе, сукину сыну, кобелевать! Пора за ум взяться. До службы еще год, в масле попландаешь, коренья пустишь. На коней, фургон крашеный, мельницу бумаги делать сразу у нотариуса. Девка смирная. Чего тебе, черту, надо? Со старообрядками по садам гойдать? Или, может, помидорами будешь торговать с ней, Синенчихой? Не выйдет! Не вороти рыло! Сватать от нас пойдут тетка Лукерья и дед Исай - охочи они на свадьбах чины блюсти, знают, как в старину женились! Да и то, зима подходит, чем заниматься будем? И думать не моги отказываться - ноги повыдергиваем!
"Мельница!" - отрезвел Глеб, только тешивший сердце пьяным разговором, - ему известна уже его жена. Рядом со старой мельницей Пигунов задумал ставить новую, и не каменку, а вальцовку. Жирный кусок - сразу в первые люди. А так век тянись - сбоку сапог проходишь. Любовь отдавать жаль. Жаль и мельницу. И Глеб ответил так:
- Молод - погожу, опосля службы видать будет.
- Бугай бессовестный! - укорил Спиридон Васильевич, хорунжий. Матери в хозяйство помощница нужна, а он - погожу! Если бы мне не отделяться, я бы ради матери сам женился! - И загнул по-польски: - Скурве сыне! - И пояснил по-русски: - Б...ские дети! - На службе научился от влюбленной в него полячки Эвелины.
- Женись своей волей, что мужики, что казаки - тесто едино! - взял за грудки Глеба Михей Васильевич, урядник.
- Какой же это волей! - отнекивался Глеб.
- А то неволей, как в старину, поженим! - пригрозил хорунжий. Свяжем, как коновалы поросенка, и повенчаем!
- Сами и женитесь! - уперся Глеб, избегая тоскующего взгляда Трофима, и испугался - им мельница. А прикипела уже она к его бедовому сердцу. И замолчал, перекладывая ответственность на братьев. Знал, что мать не согласится на мужичью свадьбу, с Марией и то неладно - старообрядка! И резануло по сердцу: Федька утром передавал слова Марии встретиться на углу, чтобы наметить час, когда Есаулиха придет к Синенкиным договориться о свадьбе на Николу-зимнего.
До вечера еще время есть, и Глеб продолжал бражничать с хозяином и братьями, благо и новый гость подошел, дедушка Афиноген, славный песенник.
- Здорово, ребята! - есаульским покриком приветствовал он сидящих на колоде. - Чего шумите?
- Жениться надумали, Афиноген Павлович! - ответил Спиридон.
- Жениться не напасть, - женатому б не пропасть! А я тебя, голубь, давно поджидаю.
- Есть? - вскинулся Спиридон, сразу забыв о свадьбах.
- Ага.
- Эх, бумаги нету, - схватился за карманы хорунжий.
- Райка! - крикнул Трофим. - Бумагу и перо! Живо!
Ровно по воздуху, принеслась Райка. Спиридон взял у нее тетрадку и огрызок карандаша. Записал со слов дела песню. Отошел в сторонку, глянул на захолодавшее небо, на тучи, медленно наступающие на синеву, - нашел мстив! Схватил стакан, выпил и, держа слова перед глазами, запел:
Только я распилась,
Только разгулялась,
А мой муж-соколик
Домой приезжает.
А я горевати:
Куда гостя девати?
Я его в окошко
В окошко не лезет,
Я его под лавку
Войлочком накрыла,
Сенцом притрусила.
А муж жене говорит:
Жена моя, женушка,
Белая лебедушка,
Что у тебя под лавкой
Войлочком прикрыто,
Сенцом притрушено?
Ой, муж-муженек,
Глупый твой разумок,
Серая овечка
Барашка окотила,
А этого барашка
До трех дней не смотрят.
Вот прошло три денечка,
И муж жене говорит;
Жена моя, женушка,
Белая лебедушка,
А где ж тот барашек,
Что три дня не смотрят?
(А это был не барашек,
А Скрыпников Николашек!)
- Снова! Снова! - закричали подошедшие на песню помольцы, чьи телеги стояли в дальнем углу двора.
А Трофим Егорович казенную бутылку отколупывает.
У Синенкиных своя баталия идет: Федор не прочь породниться с Есауловыми - люди видные, но сам называться не пойдешь. Есаулиха вроде обещала Насте прийти на сговор - никого нет. Пьяных братьев Федька видал на мельнице, а там тоже невеста. Сколько можно, ждали.
Тут, как на грех, сваты приехали - с Генеральской улицы! Правда, сам жених Петр Глотов, гребенской казак, жил на хуторе, а дом его, доставшийся по наследству, на курсу господа занимают. Глотовы фамилия известная, брат Петра чихирню держит. Но жениха Синенкины в глаза не видали. Услужливые языки донесли: чином сотник, лет сорок два, при капиталах - винодел, с лица тощеват, плюгавенький, белоглазый, чуб вьется, как наплоенный, но тем чубом он достанет невесту лишь до плеча.
Пока сваты сидели в горнице, Мария в амбаре бухнулась в ноги отцу, призналась в любви с Глебом до венца. Федор снял с поперечины вожжи и полосовал дочь до крови. Она ловила губами его руки, целовала их, зажимала себе рот, чтобы в хате не услыхали крика.
Вошла побелевшая Настя, тоже просила отказать гребенским. И хотевший было уступить Федор взъярился вновь. Как? Бабы будут верховодить в доме? Он им хозяин или они, может, ему? Разве он против Есаулова парня? Все выложили бы ему для счастья любимой дочери, но где он? Быть ей за гребенским казаком! Стар? Дюжей любить будет! Ростом мал? С красы воду не пить! Люди справные - три пары быков, туча пчел, виноделие, а главное религия своя - старообрядцы, поганой щепотью не крестятся, помидоров не едят, бесовское зелье не курят!
- Сам-то куришь, - робко вставила Настя.
Федор задохся от ярости, пнул макитру с кислым айраном - на черепки разлетелась.
- Цыть, проклятые! Истинно говорит дядя Анисим: домашние - враги человека! Душу вы мою вымотали! Федька, неси шашку, порубаю гадюк подколодных! - И хлестал ременными вожжами длинные голые ноги дочери с костистыми, еще детскими коленками. И остыл, как урядник перед есаулом, в амбар прикостылял дед Иван, сваты остались в хате одни. Он тоже против мозглявенького Петра, но сказал так: - Богатые, нос драть будут!
- Что у нас, девка в поле обсевок, что ли? - скрывает тайну дочери Федор. - Не пустодомка, не межедворка, на работу моторная.
- Откажи, - махнул дед Насте. - Молода, мол, еще.
Федор набычился.
Ночью Мария тихо плакала в темноте, на сундуке. Тело жгли рубцы. А душенька изболелась за милого - Федор грозил зарезать Глеба и сокрушался, что нету Антона, тот бы ему показал где раки зимуют. Пожалиться некому все спят. Отец в чихирне сидит. На улице прохожие девки поют.
Что ж ты, Машенька, да ты на личико бледна?
Или душечка да заболела у тебя?
Ой болит-болит да сердце ноет у меня,
Я из горенки да все во горенку хожу,
Часто-часто да я все в окошечко гляжу.
Увидала да я поругала подлеца:
- Где ж ты, милый, мой хороший, пропадал
Или в карты, или во бильярты ты играл?
- Я не в карты да я не в бильярты не играл,
Я с хорошенькой девчоночкой гулял...
Скрипнула дверь. Отец. Сжалась, притворилась спящей, неровен час убьет пьяный. Федор осторожно присел на краешек сундука. Она вспомнила, как злобно сек он ее, глаз не открыла. Отец посидел, сказал, дохнув вином:
- Яблок большущий уродился на энтой яблоне, что с краю, и спрятался в листьях. Вечером гляжу, листья опали, а он так и просится в руки, холодно ему. На. - Положил на подушку яблоко. Яблоко было большое и теплое.
Она поймала, как в амбаре, его разбитые работой руки, беззвучно тряслась в рыданиях. А он, как в далеком ее детстве, гладил дочь по голове, сморкаясь в рубаху.
ЗИМНИЙ САД
Прасковью Харитоновну Есаулову в станице называли - кремень-баба. Оттенков тут много. Старинный. Твердый. Холодный. Дающий огонь кремень. С возвращением старших сыновей со службы она стала думать об их будущих семьях. Заранее знала, что жена не заменит мать, и заранее не любила, как велось исстари, будущих снох. Тем хуже, если снохи будут любить ее сынов, - она будет ревновать материнской ревностью. И заранее решила, что праздничные рубахи сыновей будет стирать сама - разве жена так постирает! Но женитьба неотвратима - не нами начато, не нами кончится. Она еще помнила, что и ее не любила свекровь по той же причине - сына забрала, но теперь сама созревала в такую же, в черной шали, свекруху. Она знала, что будет противиться бракам сыновей, и звала, что потом уступит, согласится. Когда Настя Синенкина намекнула ей, что не худо породниться, Прасковья надела роги - заупрямилась: старшие сыны пока еще не женаты, Глеб подождет, Синенкины - старообрядцы, хотя сама Настя была из православных. И не видать бы Глебу Марии как своих ушей, если бы не узнала Прасковья, что братья почти просватали за Глеба хромую дочь мужика. Из двух зол она тут же выбрала меньшее - Марию, казачку. Сердце Прасковьи даже помягчело, как воск у огня, - душа у Маруськи голубиная, а что некрасива, так об этом уже сказано: красивые пляшут, некрасивые пашут. Конечно, свекровскую суровость в Прасковье не растопит никакой огонь, но она будет жалеть Марию: даст иногда поспать на зорьке, сама коров подоит, хлебы поставит, разрешит снохе вечерком у калитки с подружками язык почесать - бабья услада.
О хромой Раечке Прасковья узнала от Спиридона в тот же день - он прибегал домой за аракой - и хотела сразу же, вечером, идти к Синенкиным на сговор, как договаривались Глеб и Мария, но сыны загуляли допоздна, явились в полночь пьяные, говорить с ними было бесполезно, да и скотину управлять на ночь пришлось самой.
На другой день старшие братья ушли похмеляться, а младший зло наказывал себя за вчерашнее работой, сено перекладывал, был хмур, неразговорчив и только чуть успокоился, когда мать ушла к вечерне.
Задав скотине корм, Глеб задумался, сидя на яслях между желтыми быками. Неженатому царства нет (рая). Женились все. Невест и женихов чаще выбирали отцы, матери, свахи. Это Глеба не пугает - он выбрал сам. Хорошо жениться после службы. И это не страшит, что еще не служил. Другое скребется кошками в душе. Разлад какой-то почувствовал он вчера на мельнице. Хромую мужичку - и говорить нечего - он не возьмет. Но встало другое: не хочется ему спешить с женитьбой и на Марии. Так не бросают косу на лугу при первой жажде или голоде - сначала ряд пройди, а еще лучше все закончи, потом пей, ешь, лежи на сене. Пусть она будет рядом, любимая, зовущая, но пусть даст покосить ему - он большие дела задумал! - и тогда он озолотит ее своим богатством.
Остро воспринимал он распаханные под тяжкими тучами поля, обильные дожди, ласку солнца, ветер, что отвевает мякину от чистого зерна. Он любил их почти поэтически, любил грубозатой плотской любовью, зато как сильно любил! Он разводил животных, дающих доходы, и, не дрогнув, резал их на мясо. Вместе с тем мог любоваться их грацией.
Сладость обладания землей! Она непонятна Оладику Колесникову, который живет, как дикарь, поел - и спать, а на добычу выходит, когда проголодается. Клочок земли, полдесятины лимана с камышом и родником, вечная родовая собственность Есауловых, клочок этот давал Глебу нечто от бессмертия - ведь земля на лимане вечна, и принадлежит она Глебу не только в ширину и в длину, но и до самой глуби и до самой поднебесной сини. Камыш рядом с лиманом не трогает его, не волнует. А свой, на лимане, шепчет хозяину о прелести обладания. А яблоня, конь, монеты!..
Женитьбе, конечно, все это не помеха. Еще приданое дадут за Марией. Но странное чувство не покидало его - не докосил он, не допахал... Пусть подождет Мария. Он ей будет верен, они будут встречаться по вечерам, а пока он солдат на походе, а жен в поход не берут. И он твердо решил сказать и братьям, и матери, и Марии, что жениться до службы не резон, а там видно будет. Всю правду говорить незачем, достаточно сказать о службе.
Вошел в хату, засветил зеленую лампаду. Походил-походил, сел, словно ожидая суда. Душа ноет - не потерять бы Марию. И совладать с собой не может - рано жениться. Сильно приворожила она его. Тешился он дармовой любовью, посмеивался, жалел длинноногую девчонку, да и проросли в сердце алые цветки с цепкими корнями.
Зарыпела калитка. Собака молчит: свои. Вошла мать. Долго смотрела на сына. Сняла шаль. Села в сторонке, как у чужих.
- Чего вы молчите, мама?
Не ответила. Только смотрит прекрасными черными глазами. Волосы у Прасковьи с красниной и проседью. В детстве натерпелась за волосы, погодки на улице кричали: рыжий-красный - черт опасный, рыжий красного спросил: чем ты бороду красил? На лице, детски открытом, оспинки. Глаза Прасковья передала Михею, волосы - Спиридону, Глебу - неуемную рабочую жадность, всех оделила.
- Ну, чего вы как с похорон?
- Да так, бок жует, к снегу...
С маленьким Глебом ехала Прасковья на подводе в степи. Дорога почти незаметна. Начался снежный буран. Ночь. Сбились с пути. Конь провалился по брюхо в мочаг. Бросить коня жалко - стали замерзать вместе. Сняла с себя мать одежонку, закутала сына. Засыпая нехорошим сном, телом угревала ребенка. Блуждавшие в степи цыгане подобрали их, отогрели, правда, и коня увели. С той поры и побаливает у матери бок.
- Были мы вчера у Трофима, - несмело начал сын.
- Знаю, Спиря говорил. - Прасковья Харитоновна жалко улыбнулась. - Я уж Настю Синенчиху свахой звать хотела. Чего это ты на хромынде жениться вздумал? Или станица клином сошлась?
- Я - что? Браты притесняют, с двора, говорят, сгоним...
- Я, мой сынок, много горя хлебнула за вашим отцом, не дай бог и лихому татарину! И убивал меня, и по три дня домой не являлся, и топить на речку водил. Ваша порода дикая. Дед Гаврила, царство небесное, плетью разговаривал с женой...
- А ваша? - усмехнулся сын: считалось, что Михей и Спиридон пошли по Мирным, по матери, а Глеб весь в Есауловых, в отца.
- Не женился бы еще, осмотрись, душу живую, хоть и мужичью, погубишь - не любишь ведь.
- Да я и не собирался, - отлегло от сердца Глеба. - Какой дурак до службы женится!
Смотрит Прасковья Харитоновна на сына, говорит с мольбой:
- Вода... Речка быстрая... Море житейское... Мало жалости в миру, черно, одиноко... Никто не приголубит, не пригреет. Сколько я с вами натерпелась, накланялась, сколько снопов перенянчила у добрых людей! Я ведь, сынок, не за вашего отца должна была выходить, и он другую любил, и я другого, потому и водил топить меня под "шумом"...
- Вот я и хочу, мама, чтобы не мы у добрых людей, а у нас бы батрачили, я вот отслужу, поднимусь, есть у меня думка одна, и вы только ключиками позванивать будете да денежки считать-пересчитывать. В каменном доме жить станем...
- И-и, мой сынок, не нам хоромы наживать. У казака домик - черна бурочка... Любишь Маруську?
- Хорошая она...
- Вот и жена тебе. Не бей ее, она мало радости видала в прислугах, за ласковое слово будет век тебе рабой... Плохо что-то мне, голова кружится, будь ты неладна!
- Да вы приляжьте, мама...
- А то как же! Хворь того и ждет. Сроду на ногах все болезни переносила, разлежишься - хуже, да и лежать не давали. Меня свекруха до зари подымала, ой как спать хотелось!
Встала, подошла к сыну, тронула за голову.
- Жесткий ты волосом - в отца. Миша и Спиря добрее, хоть и бешеные. А когда ты был маленький, у тебя волосики мягонькие кудрились, как шелк на кукурузе, и белый ты был, ковыла, а теперь, как ночь, почернел... Жует проклятый, к снегу, не иначе... Фекола Забарина, одногодки мы, в обед померла, не болела, не горела, как с полочки сняли. На ночь пойду читать над гробом. А вы тут не передеритесь, пьяные придут, ты им не перечь. Они утром ругались, что ты сливки на курс отнес, а я вареников наварить хотела... Ну, да ладно, не печалься, терпи, казак.
Тихо стукнули в окно. Глеб утерся, пошел за ворота. Мария. Заплаканная. В руках узелок - юбчонки, ленты, может, и куклу прихватила была у нее любимая, без носа, Федька отгрыз.
Сватам Синенкины отказали. Но родня по отцу, старообрядцы, узнали о грехе Марии - пьяный Федор проговорился в чихирне, - устроили совет. Ни Федору, ни тем более Насте-католичке голоса не дали. Мария услыхала голос двоюродного дяди Анисима Луня:
- "Что золотое кольцо в носу свиньи, то женщина красивая и неразумная..."
Женский бас перебил пророка:
- Отдавать за Глотова - не в монастырь же!..
Девка в страхе схватилась и побежала к Глебу.
Посидели, погоревали на завалинке под зеленоватым окном. Покосился Глеб на узелок - вот так приданое! - взял его.
- Пошли в сад, а то братцы скоро придут, пьяные, в дурака режутся у Глуховых. Ругаются на чем свет стоит: со старообрядкой связался. И думать, кричат, не моги, ноги повыдергаем, а против правильной религии не пустим. Смотрят с-под лба, чистые Магометы!
- Маманька у нас православная.
- А дед француз! - укорил Глеб нечистотой расы.
Насквозь прохватывал чуть морозный ветер. Смерчи холодной пыли двигались над станицей чудовищными пьяными столбами, срывая с редких прохожих войлочные широкополые шляпы. Горы нахмурились, будто вплотную придвинулись к станице. С гор сваливались в котловину облака, сгущая вечер. Громыхал железный лист на крыше. Досадно билась на ветру непривязанная ставня. Все закрылось, закрементовалось. Только у Зиновея Глотова краснеет в чихирне окно.
Вышли к речке. Мария рада - там, где миловались ночами, отойдет захолонувшее сердце любушки. Глеб вывел Марию к дряхлому балагану в своем шафранном саду.
Ветер гудел в птичьих норах Синего яра, гнул тонкие саженцы, но они храбро держались, укоренившись за осень. Залезли под бурьян, загородили вход снопом камыша, согрелись дыханием. Влажная нежность губ слилась неразрывно.
- Райка Пигуниха похвалялась Секретке Аксененкиной, что сватаешься ты к ним, неправда?
- Брехня. Мне жениться мать не велит до службы.
- Мы же говорили.
- На ноги надо встать сперва!
- Родненький, Глебочка, давай уйдем к немцам в колонию?
- Тю, со своими быками в работники!
- Оставь быков дома!
- От добра добра не ищут! За семь верст кисель хлебать!
- Ноги буду мыть тебе, а воду пить. Тайком обвенчаемся и вернемся с повинной. Папанька у нас хороший, простит, дедушка заступится, у него деньги на смерть отложены - нам отдаст...
Бычьим рогом вынырнул месяц из туч. Молчит Глеб. Самое худшее уговаривать его, он тогда противится, даже лишая себя выгоды. Всякую просьбу он видит как нападение на его самостоятельность - главный его капитал.
- Маманя тоже согласна, чтобы мы скрылись недели на три, пока первый гнев пройдет. У них с папанькой тоже так было, из станицы убегали, в Чугуевом лесу жили... Боюсь я, вроде как полная хожу...
Вот так. Значит, его решение до службы не жениться идет насмарку. И это озлобило, вновь всколыхнуло дух противоречия:
- Так я и знал! Полная! Ну, обвенчаемся, а дальше? В Чугуевом лесу с волками жить станем?
Она не поняла его - есть же у Есауловых хата, двор справный, скотина, земля, и сразу не посмела напомнить об этом рачительному казаку. Согласилась с лесной жизнью.
- А помнишь, как мы сумовали: в балке келью построим, пасеку заведем, овечек и будем жить хуторочком, одни...
- Что же я, брошу хату? - противоречил Глеб.
- Я работать цопкая. Пристав Старицкий прислугу нанимает, или на завод пойду бутылки наливать, стирку буду брать на курсу. И хату бросать не надо, братья струятся, ты хозяин, это я так про лес сказала, двор у вас хороший...
- Двор! Саман да синий камень! Видала, как Гришка Губин развернулся двадцать коров на выпасах, три фаэтона гоняет, денег, как грязи, на людей не смотрит!
- Что же теперь делать?
- Сходи тайно к бабке Киенчихе, облегчись, подождать надо.
- Давай уйдем к Дону великому или за синий Дунай, мы с барышней Невзоровой читали, что и там казаки живут...
Смотрит Глеб на быстро бегущую четверть луны в облаках.
- И свет поглядим, я дальше станицы нигде не была...
- Такое городишь! Как же я, Терского Войска казак, запишусь в донцы? Хорошо там, где нас нету. На месте и камень обрастает.
- Мохом да лишаями.
Это опять обозлило Глеба.
- Мне коня на службу справлять, а ты, ровно голь перекатная, босая сила, бежать в одной юбке хочешь. Да вы сроду у чужих людей работали, хлеба вволю не наедались, а наш дед четыре ковра привез из Персии, а у дяди Самсона Харитоновича, что камер-казаком был, шашка вся в золоте!
Полоснул по сердцу. Заплакала от обиды за свой род, по-детски растирая слезы кулачком.
- Неправда, и мы живем не хуже людей, а что я была в поломойках, так и ты батрак на мельнице. А ковры ваши персидские дед пропил!
- Брешешь! Он их шашкой порубил - жена довела.
- Ну порубил - тоже в дело произвел!
- А у вас и рубить нечего!
- Братец Антон офицером будет!
- Наш Спиридон уже офицер - хорунжий!
С шумом слетел с балагана бурьян, пронзил ветер, нанес снежную крупу - по земле зашуршало.
Мария, не победившая в споре двух родов, вяло встала:
- Пойдем, не ела я с утра...
- Сходи, значит, к бабке, денег я дам...
- Страшно! - с плачем упала ему на руки, оказавшиеся ненадежными. Не любил ты, баловался. Отошло лето красное...
Снег падал гуще, стал виден зимний сад - тоненькие прутики чернеют на белом. Глеб провожал Марию далеко, пока не отошли от речки, - сиганет еще, не дай бог, в кружило под "шумом", крест на всю жизнь. А когда остался один на углу, еще горше стало: не мил белый свет, ничего не радует без нее. Догнать, не отпустить, вести к своей матери, насмерть стоять с ружьем в дверях, бежать в Чугуеву балку, к Дону великому!..
Тонкий стебелек тени растаял. С ненавистью вспомнил хитроусое корявое лицо Трофима. Заторопился домой - можно еще подкинуть быкам сена по навильнику.
Зима наконец пришла, под новый год.
Глотовы не отступались. Синенкины людей не обманывали, сказали, что Мария в положении, случилась беда-грех: какой-то пьяный барин на курсу снасильничал девку. Петр Глотов только скрипнул зубами - значит, такая его планета, и даже как будто влюблялся в Марию больше. Впервые он увидел ее в церкви, и она запала ему в душу. Длинные языки донесли, какой "барин" попортил девку. И это не угомонило Петра, а как бы еще распалило сватать. Такая настойчивость Синенкиным понравилась. Теперь и дед Иван уговаривал внучку идти за мелкокостного, пожилого сотника и кидал перед ней две главные карты в этом замужестве.
Во-первых, Петр не только офицер и винодел. Он еще и хороший портной, и сам сшил себе двенадцать черкесок к свадьбе - он шил только черкески и только офицерам. Это понимать надо. Во-вторых, хоть он и живет на хуторе, занимаясь виноградом, ибо все гребенские казаки - виноградари, родовой-то дом у него на курсу, на Генеральской улице, там действительно живут два живых генерала - и только дура откажется от такой улицы!
Мария зарыдала на шее деда. Растроганный дед повел внучку в каморку, открыл ржавленый сундучок и достал изрядно засаленную ленту с привинченным золотым крестом-орденом. Крест был до того старинный, что дед Иван толком не мог сказать, откуда он у него - от отца или от деда, помнил только, что орден не французский, а британский, но уже не понимал разницы между Л и л и е й и Р о з о й, изображенной на кресте, - лилия изображалась на монархических гербах и знаменах Франции. Еще недавно урядник сетовал, что смерть забыла о нем, но теперь недолго гостить ему здесь и пора фамильную реликвию передать внучке. Да и утешить хотел ее в трудном замужестве.
- Береги, как я, детям своим. В нем весу золотников восемь будет. Не раз нужда давила, а сберег, не растранжирил отцовскую память. Да от лихих глаз храни...
ШАШКА И ПЛЕТЬ ГОСУДАРЕВЫ
Рабочие-путейцы в соседнем городе бастовали, требовали повышения платы. Железная дорога отказала им. Рабочие разобрали пути. Управляющий вызвал казачью сотню. На гнедых конях, в серых черкесках, в рыжих шапках и белых башлыках ехали казаки на усмирение, беззаботно бренча оружием, горяча коней, поигрывая ладными плечами, - шашка и плеть государевы.
Выгнали рабочих из бараков. Приказали свинтить рельсы. Путейцы не повиновались. Кожаные картузы. Сутулые спины. Маленький сотник Петр Глотов протяжно и молодецки подал команду:
- Шашки вон!
Бабы и дети кинулись врассыпную. Картузы с ломами и молотами стояли мрачно и обреченно. Бешенство вскипело в сердцах всадников, кавалеров его величества. Миг - и начнут кромсать бунтовщиков, трехтысячную толпу железнодорожников, набежавших из мастерских, депо, домов. Казакам все равно, сколько противника. Казаки не спрашивают: "сколько?", спрашивают: "где?"
- Стой! - крикнул Михей Есаулов. Ударил коня под бока, выехал из ряда.
- Стать в строй! - побледнел Спиридон Есаулов, хорунжий, второй после сотника человек.
- Госполя станичники! - не унимался Михей. - Не кровавьте дедовских шашек - они даны нам на врага иноземного! Это такие же русские люди, как и мы! Вернемся домой. Пусть сами разбираются с хозяевами!
Петр Глотов, ловкий, как сатана, круто поднял широкогрудого жеребца на дыбы и саданул агитатора обухом шашки. Урядник сковырнулся с седла, запутавшись в стременах. Это спасло его, ибо за "такие же, как и мы" сотня изрубила бы его тут же. Правда, сгоряча Спиридон чуть не стоптал Глотова, но это станичники понимали - своя кровь.
Подъехала дрезина с хозяевами дороги. Боясь кровопролития, они согласились с требованиями рабочих. За эту победу заплатил один Михей багровым рубцом на голове. Сотня, не обнажив клинков, тронулась на рысях в станицу. Не все слышали слова Михея. Не все верили, что он в здравом уме. Однако его обезоружили и посадили в седло задом наперед.
Доложили атаману. Никита Гарцев перепугался - дело нешуточное помчался в полицейскую часть на курс. Жандармский ротмистр играл в вист у полковника Невзорова. Гарцев позвонил у ворот д о м а в о л ч и ц ы. Его впустили. Он проковылял на костыле в гостиную, оставляя три следа на коврах. Игроки выслушали атамана, досадуя, что игра прервалась.
- В тюрьму! - процедил ротмистр в голубом мундире. - В Сибирь!
- Зачем? - удивился козлобородый во фраке директор курортов. Повесить. Вниз головой. На площади.
- У него дед герой, - недовольно поморщился Невзоров. - Дядя крестный отец императора. Даю голову на отсечение - он был пьян.
- Пусть будет по-вашему - вы здесь хозяин, - сказал ротмистр.
- Урядника снять, признать слова пьяным бредом, публично выпороть! жестко сказал Невзоров. - Ступай, атаман. Постой, выпей-ка чарку на дорогу. Ваш ход, ваше сиятельство...
Так благодаря заступничеству Невзорова Михея Есаулова не повесили, не сослали в Сибирь, он остался в станице.
Рано утром Михея по снежку вывели из холодной. Привели на площадь. Раздели донага. Привязали ремнями к станку, похожему на виселицу, в которой ковали коней и быков. Положили рядом кнуты, смазанные дегтем, чтобы лучше прилегали. Площадь была восьмиугольной звездой.
Из всех углов улиц валил народ.
Едва показалась над Машуком алая краюха солнца, начали бить в три кнута. Бить мог каждый, кроме, разумеется, неказаков. Двое гласных, Моисей Синенкин и Исай Гарцев, приставлены следить, чтобы не засекли насмерть, не повредили глаз, ушей и детородного члена. Так распорядился его покровитель полковник Павел Андреевич Невзоров.
Петр Глотов начал первым, по чину. Он порол своей плетью с медными жилками-змейками - и только под этой плетью вскрикивал Михей. В толпе, стоял кустарь Денис Коршак. Михей сцепился с ним глазами и, кусая губы, молчал. Дядю Анисима Луня самого еле отогнали арапником - засек бы в экстазе. Сек нищий Гриша Соса, которому Михей часто выносил хлеб и вино. Сек Аввакум Горепекин, каторжанин. Порывалась сечь отступника какая-то баба, ее не допустили - тут наука, а позорить казака нечего.
В обед дали Михею напиться. Потом обедали гласные - перерыв. Потом снова пороли.
Когда край солнца, невыносимо медленного, провалился в Кольцо-гору, гласные убрали кнуты.
Прасковья Харитоновна, Спиридон и Глеб простояли всю экзекуцию около, на коленях, винясь и умоляя опущенными головами о снисхождении. Глаз не поднимали - стыдно перед станицей. Глеб отлучался дважды кормить и поить скотину и в сарае давал волю слезам: жаль брата-дурака. Волосы матери покрылись изморозью, да так и не оттаяли потом.
Спиридон ручкой плети разжал стиснутые зубы брата, влил полфляжки водки, остальную плеснул на красные лохмотья тела, чтобы не загноилось. Сослуживцы Михея бережно подняли его на бурку и донесли до дома, там им дали по стакану водки, и они без зла простились с наказанным товарищем.
В д о м е в о л ч и ц ы второй день не кончалась азартная игра. Выпачканные мелом, бледные от бессонной ночи игроки прихлебывали горячий чай с вином, ничего не видя, кроме ломберного столика с картами. Случайно голубой ротмистр взглянул за витражи веранды, увидел краешек заходящего солнца, произнес:
- Нет братьев по крови, и у самого императора может случиться сын-бунтовщик. Иван Грозный и Петр Великий не пощадили сынов-изменников. Господа, чем создано государство Российское? Жестокостью Ивана Грозного, силой Петра Великого, дисциплиной Николая Первого. Все трое суть одно: палка над головой бунтовщика. Ныне палки мало. Необходимы две с перекладиной...
А в чихирне буйно витийствовал дядя Анисим Лунь.
- "Если будет уговаривать тебя тайно брат твой, сын, дочь, жена на ложе твоем или друг, который для тебя, как душа твоя, говоря: пойдем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои, то не соглашайся с ним, и да не пощадит его глаз твой; не жалей, не прикрывай его, но убей; твоя рука прежде всех должна быть на нем, чтобы убить его, а потом руки всего народа. Так истреби зло из среды себя..."
КАЗАЧЬЯ СВАДЬБА
Был вечер. Тускло блистали станичные огоньки. Бездомный ветер рыскал по пустынным переулкам, наметал сугробы под плетнями. Молодежь на посиделках щелкала каленые семечки. Старики залезали на горячие русские печи. К Синенкиным легко подкатили ковровые санки. Простоволосая, как была, Мария метнулась в темную горенку. В светлой сидели будто невзначай сошедшиеся главные родичи. Дверь открылась. Синенкины непринужденно толковали о видах на урожай. Вошла гурьба заметенных снегом гребенских старообрядцев.
- Здорово, люди добрые, - сказали они, сотворив старые кресты. Пустите погреться, заблудились в метели, видим, огонек маячит, ну, думаем, свет не без добрых людей, не дадут замерзнуть.
- Грейтеся! - ледяно сказал дядя Анисим, не шелохнувшись.
- А что, хозяюшка, не повечерять ли нам вместе? Хлеб-соль у вас найдется, отдаля видать: живете справно.
- Я печку не топила, гостей не ждала, - ответила с поклоном Настя.
А сват уже выхватил из-под полы засургучеванную бутылку. Уже и староверы не придерживались всех заповедей отцов, и вино не пили лишь отдельные сектанты, а иные даже брили бороду!
- Вы что за люди? - втянулся в игру дед Иван, отлично знающий сватов, когда-то служивших с его сынами.
Сизая борода поклонилась зеленой бороде Ивана:
- Мы купецкие. Товар скупаем по станицам.
- Какой товар? - приосанился Тристан.
- Моря и горы, людское горе, колеса без спиц и красных девиц!
- А чем платите?
- Соболями все да рысаками!
- А где же ваш купец?
- Коней управляет, - сбился сват.
Позвали "купца". Петр Глотов вошел с дружками. Настя поставила на стол холодец и пирог с рисом. Привели "товар". Сваты в упор осматривали девку, как строевого коня. Длинновата будет против Петра, и одна сваха не к месту ляпнула:
- Велика!
Мария глотала слезы. За спинами другая сваха шепнула: "в красном венке" - то есть венчаться надо не в белом непорочном венке, а в красном, как второй раз.
Запили. Сторговались. В полночь метель стихла. Поехали по снежной, месячной степи к жениху "печку смотреть" - может, она невесте не понравится. В пути не обошлось без приключений: вторыми санями правил Федька Синенкин, вдруг заметили, что его нет, уснул и вывалился потерялся в снегу. Пришлось ворочаться и подбирать потерю.
На хуторе пили до утра лучшие вина, изготовленные Петром. В темном чулане жених ласково и ободряюще поглядел на невесту, всю эту ночь бывшую, как в ознобе. Взял ее длинные холодные пальцы и грел ртом, тихо сказал "Маруся", она давилась горькими слезами, как в первые дни службы в доме Невзорова, и, как тогда, уже не убегала, смирялась и терпела, беспомощная в огромном мире, как звезда, падающая в ночи.
Через день, по обычаю, жених привез невесте отрез белого шелка на платье, венки из белого воска и обручальные кольца, железные с чернью. Посмотрела Мария на подарки, затрусилась и упала на подушки. Теперь до свадьбы жених обязан с дружками ходить ночевать к Синенкиным - очищаться от прошлых связей, не смея ни обнять, ни поцеловать невесту.
В субботу, накануне венчанья, сваты приезжают "выкупать постель" - за приданым невесты. Открыла Мария свой сундучок и сувениры, связанные с Глебом, спрятала на чердаке. Младшие родственники невесты, девчонки, пышно убирают постель, загораживаются столами и лавками, ждут девушек жениха.
Горница мало-помалу набивается молодыми бабами, замужними. Начинают обголашивать невесту. Поют. Дыбом встают волосы от этого пенья. С огрубевшими руками, с напомаженными лицами, в обновах, на час отвязавшись от лютой доли, бабы горько обголашивают и невесту и себя. Ничего не понимая, ревут на руках младенцы. Только казачатам сам черт не брат. Что им до бабьих слез! Весело поблескивают умными глазенками, каждый надеется отличиться - первым увидеть свашек и крикнуть:
- Едут!
Бабы быстро утирают носы, сморкаются в подолы юбок, весело встречают.
- Пожалуйте, бояре!
С песнями, переплясом вкатываются в горницу девки-свашки, ставят на стол красное вино и пирог с изюмом - выкуп.
- Мало! - визжат девчонки, продающие постель.
Свашки бросают сладости, орехи, медные деньги.
- Отдавайте, девки!
- Мало!
Свашки настойчиво суют девчонкам стакан с вином, девчонки прячут руки за спины: притронешься - постель продана. Дружно поют они, защищая приданое.
Не подступай, Литва,
Будем с тобой биться,
Будем воевать,
Постель не давать...
Натешившись торгом, девчонки сгребают в передники пряники, леденцы, копейки, пригубили вино - продано. Девушки жениха разворачивают одеяла, простыни, белье и так, показывая всей станице, подкидывая подушки, колесят по улицам по дороге к жениху.
Года два назад померла одна из многочисленных теток Марии, оставив ей ореховый гардероб. Из уважения к дару надо испросить у тетки согласие на замужество. Пришли на кладбище. Отмели снег. Невеста опустилась на колени, с плачем спросила у могильного камня:
- Родная тетушка, ты дозволь закон принять...
Посидели, поплакали, обголосили родные могилки, посыпали птицам зерна и поплелись домой.
Чуть свет началась суматоха. Запылала печь. Полетели в кипящие чугуны паленые куры. Настя замоталась, выдавая припасы.
И такое же идет у Глотовых.
В амбаре Федор с тестем готовят зелье, гостей много. Невесту убирают к венцу. А еще прежде она прощается с родными. Странно и горько жили-жили вместе, а теперь уходи в чужую семью. Федор прочернел в эти дни, но бодрится казак, только чаще бегает покурить за сарай. Настя дала волю слезам и даже девок довела до рыданий.
- Едут! - в три голоса заорали казачата в черкесках и наборных отцовских поясах. Сердце матери запекается кровью.
Смело разрезая толпу, к наряженной невесте идет жених в брачных регалиях - на груди лента, на ней восковой цветок, однородный с венком невесты. Перед Петром вырастает стена девок. Как оглашенные запевают ему в лицо "Не подступай, Литва"... Теперь младший брат невесты должен продать жениху сестру. Семилетний Федька насупился, как на татар, держится за костяную ручку кинжала, и кобура при Федьке, правда, без нагана.
- Медь, серебро или золото? - Выкатились, как полные бочонки, дородные свахи-молодицы, глазами играют, вином прельщают, юбками пол метут.
- Золото! - подсказали Федьке.
Свахи, поставив графины, полезли под юбки за кошельками, оголяя полные ноги и кружева белья. Бросили по копейке в глубокую шапку, которую предусмотрительно дал внуку дед Иван.
- Мало!
Блеснули серебряные монеты.
- Мало!
Наполнили шапку конфетами и пряниками. Казачата смотрят на счастливца. Жених бросил ему золотую пятерку. Федьку толкнули: продавай. Мальчишка сыто сгреб шапку с богатствами и чокнулся с женихом - продал сестру. Девки невесты горько запели:
Да братец-татарин,
Он продал сестрицу за дары,
За червонцы, за горелочку
Пропил братец сестру-девочку...
Федька отступился. Жених обнял невесту, как свое, купленное. Перед крыльцом кони рыли снег.
С и н и й с в е т о т г о р м о р о з н ы х, т и х и х. П о в ы в а е т в с т р е х а х в е т е р о к.
Бережно Глеб внес Зорьке навильник сена и стоит рядом с коровой, раздумался в худом сарайчике - угол светится дырой, тянет оттуда холодом. Зима. Пустыня. Закат. Впереди небытие. А сейчас страх, тоска, одиночество.
И он прижимается к теплому боку коровы, живому красношерстному ковру, нежась теплом дорогого существа, кормилицы. Может, и Зорьке от близости кормильца и палача веются весенние грезы о зеленых лугах и нарядных облаках в воде на стойле.
Так стоят, коротая время, жертва и хищник, заботящийся о ней. Заткнул дыру клоком соломы, и сразу потемнело.
- С богом! - вышли с иконой Федор и Настя.
Тройки понеслись. По пути в Благословенную церковь сани Петра и Марии чуть не обогнал другой свадебный поезд - православные ехали к венцу.
- Гони! - рявкнули старообрядцы, чтобы не уступить никонианам.
Тут случилось маленькое происшествие. Приученные к скачкам кони Петра не давали себя обойти. Но сдуру, что ли, метнулась из переулка к первым саням Нюська Дрючиха, жил с ней Петр года два, ухватилась за грядку саней, пытаясь сорвать с Марии кисейную фату. Молодой дружок Петьки, Алешка Глухов - шашка наголо - толкнул окаянную бабенку. Нюська упала, но пальцев змеячьих не разжала. Тело волоклось за санями, обдираясь о льдистые кочки. Пришлось Алешке сапогом ударить по пальцам. Баба оторвалась. Прямо на нее летела тройка православных.
- Дави суку! - орал Алешка.
Кони шли, как на Большой приз, земли не задевали. Но перед телом умные животные свильнули, сбив ход. Кучер тройки успел вытянуть кнутом проклятую волшебницу, и православные отстали, а через два порядка свернули в свою, Николаевскую церковь.
В старообрядскую вносили гроб. Отпевание грозило затянуть церемонию. Алешка Глухов вошел в алтарь, несмотря на протесты служек, и сунул батюшке под стихарь полуимпериал. Гроб сдвинули - не к спеху. Вздули кадило на цепках, бросили в курильницу ладан. Вошел спешно облачившийся дьякон, поразительная красота которого губила в станице баб и девок, как пожар траву. Начали обряд. На головы Петра и Марии надели венцы кружевного серебра - золото старообрядцы презирали: серебро от бога, злато от сатаны. На черную кожу Библии положили граненый кипарисовый крест. Под ноги Петру незаметно подставили скамеечку, чтобы мог возвышаться над женой.
- Раб божий Петр, согласен взять женой рабу Марию?
- Согласен.
- И дашь ответ на том свете за ее живот?
- Дам.
- Раба божья Мария, согласна стать женой Петра?
- Согласна.
- И будешь бояться мужа?
- Буду.
Священник соединил их вечными узами. Мария несмело надела кольцо на палец мужа, он отдал ей ее кольцо. Выпили из одного стакана святого вина Петров же кагор. Певчие истово пели "многая лета".
На выходе молодых осыпали хмелем, зерном, мелочью - под ногами ползали калеки и нищие, собирая деньги и конфеты.
Тройка понеслась к фотографу Грекову, на заведении которого значилось не по-русски "Moderne Photographie Paris"*. Запечатлели торжественный миг в брачных нарядах. Оттуда два шага до Глотовых, на Генеральской улице, где временно потеснили квартирантов, жить же Петр собирался по-прежнему на хуторе. Там уже великое множество родных и столы накрыты. Благословили молодых иконой, стали усаживаться.
_______________
* "Новейшая фотография. Париж" (франц.).
На самые почетные места, подле новобрачных, посадили старейшего деда Ивана Тристана и Федьку. В обычные дни старика уже мало замечали, стоял он одной ногой в могиле, но каждый, проходя мимо, обязан снять шапку и поклониться. Тут же о нем заботились неустанно, подливали не простого чихиря или араки, а из запечатанной бутылки с казенным знаком. Брат невесты тоже важная фигура. Он даже мог вернуть выкуп, если сестра пожалуется ему на мужа. И цветок Федьке прикололи восковой, как у жениха, у всех остальных бумажные. Братец Антон прислал сестре поздравление "по проводам", чем сильно гордились Синенкины. Братец Александр на свадьбе был, но его сторонились - выпив, он начинал городить такую чепуху, что уши вянут, - о жизни на звездах, о какой-то химии и пшенице размером в конскую голову.