В те дни Спиридон Есаулов, подлечившийся в своей семье, встретился с Михеем - без оружия.

Михей из своего отряда разрешил только Федьке Синенкину помогать белой родне косить хлеб. И сам он, отчаянный рубака, близко подошел к хлебам.

Федька прискакал на родовой загон убирать пшеницу вместе с отцом. Федор махал косой. За ним другой косарь - дядя Спиридон. Мария и Настя вязали снопы. Дети Марии и сын Спиридона Васька кашеварят.

- Звезду хоть сыми с шапки, нехристь! - плюнул Федор в сторону Федьки.

Звезду Федька снимать не стал, но покосился: за какое дело браться?

- Запрягай коней, ирод! Снопы вози!

Под вечер Синенкины и Есауловы хлебали в степи кулагу из общей чашки. Федька не лез ложкой раньше отца и Спиридона. Федор и сыну налил кружку дымки - парень растет. Ночью съездил в станицу, привез сыну новые сапоги и теплую одежду - война никак не кончается, а дело идет к холодам.

К балагану Федор вернулся не один - с Михеем, встретившим его на лунной дороге. Федор шепнул Спиридону, и тот вышел к Михею.

Тихо и долго разговаривали братья, сохраняя перемирие. Бабы в балагане чутко прислушивались, но долетали только отдельные слова, фразы.

- Советам теперь не устоять...

- Белые генералы не удержатся... Юденича выкинули в Эстонию...

- А Колчака уже не остановить...

- Это по воде вилами писано...

- Уже известно, кого Деникин будет короновать на царство...

- Не удержится...

- Дай-ка твоего табачку...

На заре к балагану подъехал третий брат.

Спиридон спросил:

- Ты за белых или красных, Глеб?

- Я сам по себе, самостоятельный. Мне всякая власть - нож острый. Шкуро тоже хлебушек подметает подчистую. Опять же мобилизации. И когда это кончится?

- Дело говоришь, Глеб Васильевич, - закурил Спиридон. - Это жизнь райская: ни белый, ни красный - сам себе господин. Да только где же ты такую жизнь видал?

- Верно гутарит Спиридон: на два стула не сядешь, разве что промеж них, наземь. Два и есть только цвета: белый и красный, - поддерживает брата Михей.

- И собирается белый цвет на Москву несметной силой! - говорит Спиридон.

- Вот увидишь, обломают они зубы о рабочие штыки: московский да питерский пролетариат - железный. Два года уже удерживают столицы. И мой тебе совет, от души, не ради агитации: бросай, Спиридон, косу, захватывай верных тебе казаков и чеши к нам в полк - командовать будешь ты, я буду комиссаром.

- Где он, полк? - насторожился сотник.

- Ушлый ты, братец! Приезжай - увидишь.

- Так куда ехать?

- Не хитри, не с бабой, приезжай в любую балку - встретим. Решайся перемирие кончается. Не вернется Россия к старому, попомни мои слова.

- Не могу. Вроде измены получится.

- Нет тут измены для народа. Наоборот, получишь от народа награду.

- Нет, чужой буду у вас... как чужой и тут.

- Поедем, Спиря, - горячо просит брата Михей.

- Я уеду, а Фольку с Васькой повесят.

- Бери их с собой!

- А мать?

- Скроется.

- Поедем, Глеб? - повеселев, спрашивает Спиридон.

- А скотину на кого оставлю? Нет. Воюйте уж вы, командиры.

Спиридон, однако, оседлал своего коня. Михей тоже взял седло и стал ловить свою белоногую кобылу, резвую и норовистую. Она не давалась даже Глебу, коноводу.

Невдалеке послышались выстрелы. К балагану подлетел Федька.

- Дядя Михей, спасайся, за мной скачут белые!

Кто-то нарушил перемирие. Белые всадники приближались. Михей беспомощно стоял с седлом в руках.

- Не судьба, Михей! - сказал Спиридон. - Скачи живо. Брось кобылу. Садись на моего, твоей не уступит. Месяцем зовут!

- А мою Зорька! - Михей вскочил на коня и помчался за Федькой.

Глеб держал своего коня, который мог увязаться за Михеем, а Спиридон уже ласково потрепал гриву Зорьки - кобыла неожиданно присмирела, услышав топот, и новому хозяину далась.

- Кто тут был? - подскакали белые конники.

- Два пацана, станичники, - ответил Спиридон.

- Вот мать иху так! Ночью прибыл какой-то полковник и разматерил атамана и есаула за перемирие - красных, говорит, тут на одну понюшку не хватит, а вы с ними миры заключаете.

- Что за полковник?

- По фамилии Арбелин.

- Эге, - свистнул Спиридон, - знакомая фамилия, служили мы у него в полку. Где он квартирует?

- Наверное, в "Бристоле", а может, и в "Гранд-отеле".

- Это шишка крупная, тут он неспроста, надо с ним повидаться.

- Уже слышно: всем идти на Москву - и больным, и легко раненным, до пятьдесят лет - всем под ружье.

- Всю жизнь казаки шли на Москву - и ни разу не взяли! - говорит Спиридон.

- Ты к чему это, сотник? - покосился волчьей сотни казак. Запорожская Сечь разве не грабила Москву?

- К тому, что теперь непременно возьмем, - опустил глаза сотник.

- Выпить есть? - спросил волчак.

- Вон у хозяина спроси, - Спиридон показал на Федора.

- Ваши бабы? - облизнул губы волчак, видя Марию и Фолю.

- Наши, жены, с левого края моя, а с правого брата.

Услышав это, Глеб направился к Марии и завел с ней разговор. Казаки повернули в станицу.

УЧЕНИЕ О ЧЕРЕПЕ

По причине болезни печени князь Арбелин прибыл в станицу подлечиться целебной водой. Заодно возглавил тощий гарнизон, инвалидную команду. Все боеспособные силы ушли на северный фронт. Наступал самый решительный момент гражданской войны - поход Деникина на Москву.

За последние годы Арбелин почти не изменился, по-прежнему не сделал никакой карьеры и даже чином не вырос. Служил он давно по инерции. Его княжеское происхождение и философия - а он был философом - никого не интересовали. В белой армии была масса офицеров из низов, взводных ванек, и им вряд ли пришлись бы по душе аристократические теории князя.

Белый комендант занял люкс в "Гранд-отеле", свез туда половину курортной библиотеки, запасся винами, толковым поваром и искал хорошее общество. В станице он встретил знакомого Александра Синенкина. Арбелин принадлежал к тому типу людей, о которых сказано, что их сгубило салонное остроумие. Его конек - фраза. Похлебывая из тонкого бокала, в мерцании свечей и золотых корешков книг, князь просвещал станичных собеседников. Кроме Александра, к нему приходили по вечерам новоиспеченный директор курортов, несколько медиков, имеющих частные лечебницы, две-три дамы сомнительной репутации, занесенные сюда ветром войны.

- Господа! Главное: происхождение. Вот и наш уважаемый агроном Александр Федорович утверждает, что все дело в корне. Однажды мы с ним оказались в чужом городе и изучали по книгам древнейшее дно моря, некогда плескавшееся на месте Кавказа. Мы "штурмовали" с ним белые твердыни Эльбруса, "разыскивали" в старых моренах стоянки первых людей и пришли к выводу, что Кавказ - легендарная, оставшаяся лишь в преданиях родина, праколыбель человечества.

Поскольку это был главный постулат новой теории князя, тут станичный философ возбуждался, начинал ходить по яркому ковру, поднимая палец к голове.

- Я допускаю, что цветные расы действительно произошли от обезьяны. Что касается меня и, вероятно, вас, господа, то мы произошли не от обезьяны, а от белого бого-человека, прилетевшего из глубин Вселенной. Богочеловек поселился, естественно, на горах, дал начало горному человеку-гиганту, от которого пошел европейский мир, германцы, отслоившие от себя франков, саксов, бриттов, скандинавов.

Арбелин старался говорить красочно, воздействуя на слушателей своего салона.

- Господа, ясно, как день, нет никакого бога, иначе бы он вмешался в богомерзкие людские дела...

- Но позвольте, ведь хорошо известно из Писания, что господь отрекся от людей и миром правит сатана, - возражали ему.

- Нет, не было и не будет никакого бога, - утверждал Арбелин, радуясь тому, что скажет дальше. - Но, господа, тот, кто отрицает бога, выбивает у людей, идущих в кромешном мраке, последнюю свечу!

С этим были согласны все.

Гости князя с удовольствием поглощали баранину, паштеты и фрикассе, временами поддакивая из вежливости. Они заметили, что к своим обязанностям комендант нескольких городов и станиц относился спустя рукава, и решили, что князь посчитал дело очищения России от большевизма уже решенным, телеграф приносил вести о беспримерном победоносном движении казачьего войска на север. Но князь и телеграммы просматривал вполглаза. Он спешил высказаться, прослыть гением салонным.

- Возьмите жизнь горца, аборигена Кавказа. Сложенная из каменьев сакля, очажный дым из-под котла, привешенного на цепях, выходит через дыру в крыше. Тут же дети, животные, оружие. Ложе - охапка сена. Случается, что тут же и конь, главная радость, нескончаемое богатство горца. Да, женщина у них угнетена. С неприступных круч носит она на себе вязанки дров, возделывает клочки земли, вручную мелет зерно, одевает и кормит всю семью. Горец стыдится сказать ей ласковое слово даже наедине, а она не может лечь спать раньше, чем вернется муж.

- Какие варвары! - томно лепечет дама полусвета, кокетничая сама с собой.

Казалось, князь ждал этого замечания. С победоносным видом обращается он теперь к даме:

- На Кавказе нет ни прокуроров, ни адвокатов, ни демократии. Здесь все решает клинок и могучий инстинкт здоровья расы. Здесь представления о чести и морали просты, как грани кинжала, который носят все. И режут им не только баранов и обидчиков. Мораль горца не наслаждение, а свобода. Европеец не может соединиться с любимой, переживает, говорит монологи, посматривая, слушают ли его, и в конце концов женится на другой - и доволен. Горец в таком случае ставит кинжал на землю и падает грудью на острие.

- Да, это гордый народ, - вставляет директор курортов.

- Одна горянка при людях назвала своего сына лентяем и трусом. Он тут же закололся - от обиды и признания собственной непригодности. Другой не мог перестать пить шайтан-воду. Понимая, что жизнь пьяницы уже наполовину смерть, он, трезвый, вышел к мечети и закричал: "Мой желудок не может жить без водки - пусть он покушает еще и железа!" - и кинжал, вонзенный в живот, вышел со спины. Некий горец взял третью жену. Она утопила его сына от первой жены. Весь аул подошел к сакле джигита. Ждали правосудия, по шариату. Горец вывел преступницу. Надо сказать, он любил ее страстно и не хотел убивать. Он смотрел в глаза стариков - смерть, женщин и детей - еще беспощаднее - смерть. Удар - и толпа разошлась.

- Вы говорите о жизни со слов смерти, - пролепетала дама.

- Жизнь без войны - гнилое болото, плодящее гадов.

- Нет уж, позвольте, князь, - иронически поклонился директор курортов, - это пещерная категория. Война - парад смерти.

- Я знал девушку-горянку. Она полюбила. Мать сказала "нет" - по ее мнению, о н был худого рода. Вот вам Ромео и Юлия. Сколько бы тут накрутили наши российские курсистки - и бунтовали бы, и в аптеку с криками об эмансипации за ядом бегали бы! А горянка вышла и со смехом сказала джигиту, что воровать ее не стоит, она не будет его женой.

- Это рабство, - говорит директор курортов.

- Нет, - рад спору Арбелин, - исторический прогресс не совпадает с нравственным. Я за развитие человека, только в ином порядке - я за граненую этику клинка, за ясность отношений ради здоровья расы, разумеется, расы сильных.

- Но этими кинжалами они убивают и невинных! - в ужасе стонет дама. Возьмут и зарежут нас!

- Вы, князь, хотите все остановить, а все движется...

- Это вы по Марксу, - морщится философ, - нельзя же брать его всерьез!

- Я тоже слыхала, что отец закалывает дочь и ее жениха, если застанет их в поцелуе хотя бы за час до свадьбы!

- Это то, что отличает человечество от публичного дома! Да, горцы могут зарезать нас - и не ради грабежа или газавата. Виной тому их воинский образ жизни. Посмотрите на их жилища - и вы поймете склад их ума. Здесь властвуют вершины. Сильные ставят крепости высоко Не хотите попасть в когти - ставьте свой замок еще выше! И так вечно. Война неизбежна. И слабых щадить нечего, сколь ни прискорбна их гибель для гуманитариев. Щадить надо сильных. Тут не губернская канцелярия, где ложь, навет, взятка проложат вам путь в жизни. Тут решают судьбу ваши личные качества.

- Личные качества ничего не стоят в определенных обстоятельствах! светски поддерживает беседу директор курортов.

- Я буду прям, как апостолы, не уподобляясь нынешним говорунам. Никакой демократии, никаких конституций. Монарх, дворянская каста, священник, крепостное право, государство и частная собственность - все, больше ничего не надо во веки веков. Это и есть м и р о в а я и д е я, ш е с т в и е б о г а п о з е м л е.

Имущество князя помещалось в медных сундуках. В самом маленьком княжеские грамоты и золото. В самом большом - археологическая коллекция, собранная за тридцать лет в горах. Тут были зубы носорога, череп и рог вымершего зубра, челюсть южного слона, раковины третичных моллюсков, останки тюленя сарматского периода. Главная, редкостная находка - череп пещерного человека. По словам Арбелина, пещерные гиганты спустились с гор в прирейнские степи. Гипотеза подтверждалась строением височной кости черепа. Арбелин прилежно переписывал немецкие учебники по краниологии, учении о черепе.

По субботам комендант выезжал в горы с отрядом казаков и приглашенными господами. Однажды в такую экспедицию попал Глеб Есаулов, мобилизованный в конюхи при гарнизоне. Он сокрушался, озирая раздольные пастбища, - сколько скотины можно развести! Этих бы молодцов косить заставить - сколько бы сена наворочали! Арбелин выпил стакан водки, поужинал из общего котла, по-суворовски, и задумался. Щемящее чувство осенней тоски подтачивало мысли о собственной гениальности и роли в историческом процессе.

Казаки стали набрасывать на палатки сено, приваливая его камнями. Арбелин пошел на дальний утес и смотрел на угасающий запад. С востока наступал сумрак и нес на крыльях бледную лампаду месяца. Пронизывал холод вершин.

Горы, теснящие небо. Мерцают голубые льды. В медленном, как ход туч, величии стынут старые морены, кратеры, ложа глетчеров. Как на лунных горах, как на Море Дождей, безжизненно и угрюмо. Горы, как спящие мамонты. Как скифские божества. Оскаленные языки висячих ледников. Жутью веет от этих спин, лбов, клыков.

- Жалок есть человек, - прошептал князь. Ему представилась залитая огнями жизнь мировых столиц, откуда он, по его представлениям, ушел на вершины духа. - Прах и тлен!

Показалось, за спиной стоит некто безликий. Князь резко обернулся. Шорох в кустах, осыпавшиеся камни полетели вниз. Он достал револьвер.

Вошел в палатку. Ветер не продувал сено. Вздул светильник. Лег на койку-шезлонг, пытаясь согреться. Ледяной лунный свет лежал на необъятной горечи вселенной. Светлый холодный ветер трепал полы палаточной двери. Казаки за стеной играли в подкидного и громко смеялись.

Князь достал потайную сумку, отвинтил флягу и отпил наркотической водки. Мир преобразился, встал под радужным углом. Хотелось петь, кружиться, отламывать скалы от гор. И он блаженно улыбался, растянувшись на собачьих шкурах.

Так проводил свои дни Арбелин-князь.

ПОСЛЕДНИЙ АТАМАН

Победоносное шествие казачества на Москву остановилось. Начать с того, что такие, как Глеб Есаулов, вообще не хотели воевать. Дюжего конюха приметили, и когда делали последнюю, поголовную мобилизацию, Глеб дезертировал и спрятался в стогу. Там его и нашли, прокалывая сено клинками.

- Пятьдесят плетей и отправить догонять генерала Шкуро! - сказал станичный атаман.

Генерал Шкуро был уже под Воронежем. Глеб под Воронеж не попал - в пути удалось скрыться. Шкуро в станице ужинал. У Кинжал-горы завтракал. Пообедать в Москве не пришлось. Под Воронежем красные пролетарские полки учинили белым кровавый полдник. А тут главнокомандующий белыми войсками юга России генерал Деникин издал манифест российскому народонаселению.

- "...Земля помещикам, а власть дворянам!" - доканчивает чтение манифеста воинский писарь перед тучей белоказаков на площади маленького воронежского городка.

Тихо стало. Слышно, как лошадь писаря чешет зубами ногу. Оборванные, в грязных бинтах, прочерневшие от многих походов и злодейств, стоят казаки, недавно разбитые наголову. Мелкой рябью покатился шепоток.

- Землю помещикам?

- Власть дворянам?

- Да мы сами паны и атаманы!

- Долой дворян!

Заволновался, загудел казачий сход. Уже Роман Лунь, грамотей, строчит верховному главнокомандующему казачью басму от Терской армии.

В бешенстве рвет ее генерал Шкуро.

Депутацию из стариков перепороли.

И повесили носы казаки, недобро оглядывая автомобиль с украшениями кованого серебра, в котором Деникин намеревался въехать в Кремль и короновать нового императора в Успенском соборе.

Саван Гарцев и Спиридон Есаулов чистят коней. Саван зло ткнул кулаком в ребро маленькой киргизской лошаденки:

- Стой, падла!

Лошаденка тоскливо переминается с ноги на ногу.

- Видать, ошиблись мы, Спиридон Васильевич, что на Москву полезли, власть дворянам! Моего отца, царство небесное, атаманом выбирали не за чин и богатства, а за голову и доблесть!

Спиридон яростно трет железной скребницей Зорьку:

- Передай станичникам: ночью уходим. Будя! Повоевали - на царя, на помещиков, на дворян! Пускай правят хоть Советы, хоть кадеты! Ошиблись мы, Саван, не теперь, а тогда еще!

В полночь снялись - не звякнула шашка, не топнуло копыто. Караулы, стоящие на слуху, ничего не заметили. Когда отъехали десяток верст, увидели других конников, тоже бросивших белый фронт.

Пошли слухи об измене. Заколебалась, дрогнула казачья армия Юга, покатилась под натиском рабоче-крестьянских дивизий мутной волной назад, грабя и убивая.

Больше белые не поднялись - высший гребень волны упал. Генералы спешно грузились на иностранные корабли, покидая родину. Много и рядовых хлеборобов ушло за кордон. Афоня Мирный, попав в белые как пленный и мобилизованный, побежал с ними в Румынию. Прославленная в белой армии волчья сотня осела в конце концов в городе Берлине. Волки пошли служить банщиками, кучерами, официантами, стали киноказаками, прирабатывая на съемках в полной казачьей сбруе. Волчий мех пообтерся. Проступила собачья угодливость, мышиный пот. Шкуро занимал высокие посты у новых хозяев и после второй мировой войны был повешен в России.

Но долго еще после лета девятнадцатого года вспыхивали костры мятежей на Волге, Дону, Кубани и Тереке. Долго носилась по степям поредевшая сотня Спиридона Есаулова, встречаемая огнем в красных станицах за деникинскую службу. Наконец добрались домой, где еще правили белые.

После решительного поражения белых авторитет белой власти пошатнулся. Арбелин решил вернуть в станицы видимость довоенной, мирной жизни, заигрывал с казачьими низами, советовался со стариками. Он не мог простить Деникину его манифеста и при случае говорил офицерам:

- Надо и землю, и власть обещать всем вахлакам и пошехонцам, а потом, постепенно, вернуться к монархии и крепостному праву!

Атаман нашей станицы Усиков по старости попросился в отставку. Арбелин удовлетворил его просьбу. Удостоил беседы рядового хлебороба Федора Синенкина, сказал, что с его сыном Александром они приятели.

Федора кинуло в пот от намека об атаманстве. Стало быть, Синенкины не последние люди в станице, если мир нуждается в них. Атаманил же и сын Федора Антон, правда, при красных. Быть атаманом - верх доблести для казака, а казак и жив только доблестью. Моисей Синенкин был уже "как глупой", но о предложении князя услыхал и высказал последнюю волю:

- Федька! Атамань! Мы сроду попереди ишли!..

В смутное время принял Федор из сиятельных рук атаманскую насеку, не ведая, что это его смертный посох.

Поцеловал фамильный меч Арбелина, присягая на верность не помещикам и дворянам, а Старому Тереку. Федора удивляло, что Арбелин, раздавая серебряные палки простым казакам, сам оставался в тени, не брал себе никаких чинов и званий, а как бы состоял при высших чинах советником. И атаман спросил князя:

- Ваше сиятельство, почему бы вам не стать войсковым атаманом?

- Я не казак, - улыбнулся князь. - Наше дело дворянское - в Сенате потеть, мужиком править. А куренями, станицами, войском должны править вы, казаки!

Ну как тут откажешься от атаманства!

На пиру в честь нового атамана Спиридон Есаулов пел:

Он на бочке сидел,

Он на крепость глядел

Сквозь прозрачные волны-туманы.

Вот поднялся туман,

Прискакал наш атаман,

И забили кругом барабаны...

Он на сером коне,

Грудь сияет в серебре,

По бокам пистолеты двойные...

Он коня осадил,

Черны усы закрутил

И сказал: - Ну, здорово, ребята!..

С утра атаман сел за стол в правлении. По правую руку положил насеку. Хотел перекреститься, но на месте иконы висел портрет Керенского - кто-то принес новой власти. С тоской посмотрел на чернильницу, полную мух, Буквы Федор знал, умел и читать, но только по-печатному, а по-письменному не разбирал. Увидел на площади парнишку, веснушчатого, стриженного бобриком Саньку Тристана, призвал к себе:

- Будешь писать атаманские бумаги, самому недосуг, поважнее дела есть. Зови стариков на сходку.

А дел за войну накопилось уйма. Казна станичная пуста, пока и атаману жалованье не идет. С казны и начинать решил. Обмозговал и предложил гласным старикам продать карачаевцам под выпаса Голубую балку - там одни каменья да маки растут.

Еще вопрос: кому будут присягать молодые казаки - Деникину, Шкуре (казакам чуждо несклоняемое окончание) или, по старинке, династии Романовых, перебитых в подвале Екатеринбурга?

- Народу, - разъяснил посмеивающийся в сторонке Арбелин. Он же предложил третий вопрос: принять в казаки всех желающих мужиков, иноверцев.

Старики не поверили ушам, попросили повторить, складывая ладони в слуховые трубки.

- Мужиков надо принимать в казаки, - не заспесивился князь.

- Ваше сиятельство, - нахмурился атаман. - Казак есть божьей, особой царской милостью человек. Как архангелы при боге на небеси, так казаки при земных владыках. А ежели вы шуткуете, мы это понимаем - не пальцем деланы!

Князь объяснил, что казаки тоже вышли из мужиков, хотя когда-то говорил другое, припомнил Спиридон, командир станичной сотни. Сейчас же выгодно копить силы разными путями. Став казаками поголовно, народ русский спасет себя и веру от коммунизма. Старики посопели носами, но делать нечего - стратегия! В душе гласные решили не принимать всерьез новоказаков, если таковые пожелают быть. Таковые пожелали, душ сорок среди них несколько греков, армян, немцев, евреев. Атаманский писарь Санька Тристан внес их в Казачью книгу, родословный свиток станичников, документ о жизни и смерти.

Устроив дела станицы, Федор в чихирне за кружкой кислого вина решил устроить наконец судьбу дочери. Тошно смотреть, как изнывает молодая, здоровая баба. Надумал атаман повенчать дочь с отцом ее детей, Глебом Есауловым. А будет упираться, поганец, миром посечь, слава богу, теперь они, Синенкины, правят станицей.

И время свадебное подошло - зимние святки.

И вот в полном блеске атаманских регалий вошел подвыпивший Федор в хату Есауловых. Чтобы показать свою власть, не стал сметать снег с валенок, так и вошел в снегу. Глеб и Прасковья Харитоновна вечеряли. Чарочки по столу похаживали.

- Хлеб-соль! - грозно рявкнул с порога атаман, покручивая ус.

- Милости просим, батюшка, - поклонилась атаману мать.

- Спаси бог, только от стола. Гутарить буду, сукин сын! - нагонял страха на Глеба Федор. - Нашкодил, кобель, и в кусты? Цыть! - И стукнул насекой по столу - чашки-ложки подпрыгнули.

- Ты чего, дядя Федор? - поднялся Глеб.

- А то, что судить тебя будем, мамая проклятого! Прасковья, дай-ка выпить чего, вот в мою кружку, - кружка у атамана на цепочке укреплена за серебряный пояс.

Выпил. Стал говорить тише.

- Глеб Васильевич, - заплакал Федор, - истерзал ты нас, душу вынул! Мы ведь Маруську за тебя прочили, Петра не хотели. Что есть у нас в доме возьми все, владей, только живите в законе, или тебе зятем атаманским мало?

- Да я разве против? - отлегло от сердца Глеба - думал, дознался атаман про его махинации с конями, которых дважды продал белой армии. Сами же вы отдали ее за Глотова.

- Прасковья, приведи Маруську, я их сейчас сам повенчаю заместо попа!

Когда Мария и Прасковья Харитоновна вошли в хату, Федор уже пел песни.

- Манька! Богом святым соединяю вас с Глебом и благословляю на долгую жизнь! - голос Федора стал торжественным, дрожащим, и дочери до слез жаль отца - гордость переборол, на поклон пошел!

- Поздно надумали, папанька! - отрезала Мария.

- А, недаром люди говорили, с Денисом-партизаном путалась, сука? Убью, нечистое племя! - поднял серебряный костыль.

Глеб перехватил костыль - и все замерли: в эту минуту ударил набат, тревога. Атаман побежал из хаты, за ним и Мария ушла.

- Господи, Сусе Христе, - крестилась Прасковья Харитоновна, - уж не Миша ли возвращается домой, дай-то бог!

Миша! Дивизия, где комиссарил Коршак, последний раз отвоевывала Предгорье. Командир головного полка Михей Есаулов поднял коня, вжикнул шашкой из ножон - и понеслась казачья лава в буденовках. Белые бежали до Эльбруса - красные не отстают. Белые перескочили перевал, скатились к Черному морю. Арбелин-князь отбыл в неизвестном направлении. Спиридон с остатками своей сотни отсиживался в глухих горах. Атамана взяли в плен. Федька-пулеметчик пытался вырвать из рук отца знак власти, насеку. Федор простодушно хлопнул по лбу святотатца, прикоснувшегося немытыми руками к атрибуту, освященному в храме при большом молении. Красноармеец вскипел и влепил отцу пощечину. От такого неслыханного позора Федор заплакал - и этого подлеца он нянчил, учил джигитовать! И ожесточился сердцем. Денис Коршак назвал его атаманом-куклой, пытаясь спасти от расстрела.

Федор выплюнул красную слюну и громко крикнул:

- Кто кукла? Брешете. Я атаман! Вот Хавронька и взаправду кукла.

Февронья пришла в ЧК, затянулась цигаркой, говорит Быкову:

- Интересный человек дивизионный комиссар. Атаман кроет по матушке Советскую власть, а комиссар его уговаривает! Вот так комиссар!

- Он уже предревкома, - говорит Быков, не поднимая головы.

- Вот так предревкома!

- Сядь, не мельтеши перед глазами, дай документы досмотреть.

- Я настаиваю на расстреле атамана!

- Ты не член трибунала, твое дело вести следствие.

- Вы что, забыли астраханские пески? Цацкаться будете с белыми контрами? Предупреждаю: сообщу куда следует, до самого товарища Ленина дойду! - истерически всхлипнула Горепекина.

- Ты имя Ленина употребляй к делу! И брось демагогию разводить! Предревкома ей не таков! Забыла, кто тебя вывел из этих песков? А что положено по закону, то и сделается.

Горепекина схватила лист бумаги и быстро застрочила карандашом. Быков злится:

- Штаны бы ты сняла, товарищ Горепекина.

- Как - сняла? - побелела Февронья.

Быков улыбнулся:

- Юбку то есть надела бы. А то людей пугаешь. Баба, она должна все-таки в юбке ходить. Это и у Карла Маркса написано. Мужская, говорит, одежда портит бабу, на характер и поведение влияет.

- Брешешь, у Маркса равноправие на все!

- А вот написано! В "Капитале".

- Не читала.

- А ты почитай. Маркса читать полезно. Или вот ты тельняшку носишь. А на каком, позвольте, корабле вы службу проходили?

- Брось, Быков, чего привязался, - вступается Васнецов. - Душа у нее наша, знаешь, ну и пусть носит себе штаны на здоровье.

Ревтрибунал приговорил Федора к расстрелу.

Повели атамана за Синий яр.

Тихо идет атаман, бороду уронил на грудь да цигарку последнюю докуривает.

Выскочила из проулка простоволосая Мария, закричала:

- Папанька! Пустите его! Пустите! Это наш папанька! Помогите! Караул!..

- Вон отсюда, сучка атаманская! - толкнула ее Горепекина, присутствующая при исполнении смертных приговоров.

Мария упала в снег, лезла под ноги солдатам Васнецова, пока ее не оттащили сердобольные люди. Федор достал из кармана кисет и кинул дочери. Мария потеряла сознание.

За Синим яром коротко, среди бела дня, треснуло.

Вечером Глеб Есаулов привез родным тело.

Разрыли могилу Антона. Положили отца к сыну.

Настя не плакала. Стала каменная. В одну ночь побелели черные, как смоль, волосы и надолго отнялись руки - "прострелило". Федька на похороны не явился, не стал хоронить контру. Марию отливали водой, держали под носом пузырек с нашатырем - дышать переставала, останавливалось голубиное сердце.

Александр Синенкин скрылся, уехал в большой город, затерялся там, стал сотрудником музея древностей. Его происхождение стало ужасным: сын белогвардейского атамана. Настю и Марию приговорили на выселки, но Быков и Коршак не поддержали приговора, и Синенкины остались в станице.

БЫВАЮТ ДНИ...

З д е с ь н а ч и н а е т с я в т о р о й р о м а н Г л е б а Е с а у л о в а и М а р и и Г л о т о в о й.

Полтора года белые удерживали Северный Кавказ, оплот контрреволюции. К весне двадцатого года красные выбили их навсегда, хотя островки белоказачьей Вандеи проступали там и сям.

Бывают дни необыкновенной красоты.

Утро. Синие горы с присыпанными снегом макушками. Легкие взгорья. В томительной тишине убегающие зеленя. И одинокая фигурка женщины с вязанкой хвороста.

Ни криков, ни выстрелов - мир, покой, тишина.

С Глебом произошло невероятное: неизвестно почему, "спал до белого". Не понимая, отчего так светло, откинул тулуп и уставился в окно.

Окатившись водой у колодезя, поговорив с конями, собакой и покормив гусыню с руки крошками, он зачарованно смотрит на горы и сиреневые дали, словно впервые открылась ему их красота.

Ноет сердце. Неудачно сложилась его жизнь. Плохо ему без Марии. Почти никогда не покидало его чувство трагической вины - за свою силу, умение схватить первый кусок, уйти от беды, когда другие гибли, голодали, беспомощные, как дети. Но остановиться, жить по-иному не мог - "талант ему дан богом". Вот и сегодня решил искать хорошие глинища, кирпич выжигать. С весны люди начнут строиться, война кончилась, и нечего сидеть на кубышке.

Сунув в карман наган, а в сумку кусок хлеба и луковицу, пошел в степь. Целый день ходил по ярам, балкам, перелескам, вспоминая залежи черной, красной и белой глины. Каждой взял на пробу. Может, разрешит новая власть арендовать завод Архипа Гарцева хотя бы артельно, товариществом кирпич при всякой власти нужен! Труд - проклятье для большинства, для Глеба - радость. И радостно ему сознавать, что впереди целая жизнь вечность, что земля вовеки не изменит, не расколется, не поднимется пеплом, как ни пророчествуй дядя Анисим, а будет неизменно родить хлеб, живность, воду, синеву и зелень.

Казака, восторгающегося красотами природы, станичники посчитали бы за дурачка, как считали Александра Синенкина. Восторгаться можно скотиной, пшеницей, черноземом, строевым лесом.

Но не чувствовать этой красоты казаки не могли.

Мать сыра-земля! Синие горы Кавказа! Серебряный панцирь Белогорья! Здравствуйте!

Прозрачные родники, быстрая речка, лобастые скалы, одиноко грустящие в степи стога, пронизанные умиротворенной тишью барбарисовые леса, шепчущие о страхах ночи камыши и затаенные, недоступные земле облака здравствуйте во веки веков!

Под вечер Глеб спустился к Подкумку. Взял горсть ярко-синей глины. Черным кружевом стоял боярышник. Сине-белая птица, хромая, убегала от путника. Тихий шорох - садовая белочка. Багряное знамя заката клонилось за черту гор. Утренний восторг и тоска развеялись, но осталась сладкая боль в груди. Днем издали видел гурьбу станичных детей, собирающих подснежники. Может, и Антон с Тонькой там. Они давно знают, что он их отец. В хате Синенкиных есть карточка покойного Петра Глотова - тоже папанька. Правда, Глеба они называют дядей, как и всех взрослых казаков.

В тающем свете по косогору шла женщина. "Она", - затрепетало сердце. Тропинка вела сюда, вниз. Он присел за кустом дикой смородины, перестал дышать, боясь неожиданной встречи. Но с шумом над головой вспорхнула проклятая птица. Мария тотчас посмотрела в сторону куста. Она не видела Глеба, ибо шла от света, а он сидел в сумраке.

- Здорово, Маруся.

- Здорово, - вздрогнула она.

- С хутора, что ли?

- Ага. А ты?

- Зеленя глядел. А ты мне нынче приснилась - всю ночь блукали с тобой по музге, венки плели, как на троицу.

- Я давно снами живу, утром вставать страшно - скорей бы ноченька, чтобы уйти от всего, забыть, не просыпаться, отец каждую ночь снится. Будто в раю он, а похоже на лазарет, людей тыщи, и на каждого отдельная келейка. Рядом с отцовой Антонова. Отец сидит на пороге, калоши латает, а Антон лежит весь забинтованный. Как увидит меня братец, и начинает кричать: ступай домой, тут глина - ноги не вытащишь! И впрямь - отец просит принести ему новые калоши.

- Значит, есть тот свет, - погрустнел Глеб.

- Хочется натопить печку да и закрыть вьюшку, чтобы скорей с ними встретиться, чтобы, как раньше, жить всей семьей вместе.

- Что утром вставать страшно, так и дядя Анисим недавно прорицал. Грозные, говорил, подходят времена. Господь даст тебе трепещущее сердце, истаивание очей и изнывание души. От того, что ты будешь видеть утром, скажешь: о если бы пришел вечер! А вечером скажешь: о если бы наступило утро! И тогда, говорил, времена сократятся. Раньше день веком тянулся, а нынче я будто минуту назад вышел - и уже вечер.

Она согласно кивнула светлой головой - волосы выбились из-под платка.

- Уйти хочется куда глаза глядят. Не на хуторе я была, а так, от столба к столбу шла - что там дальше? - да дети вспомнились, вернулась.

Сумка с глиной тяжело давила ногу Глеба, он ответил:

- От земли не уйдешь... Давай посидим...

- Счастья не прибавится.

- Живы-здоровы - вот и счастье.

- Чем плача жить, так лучше спеть и умереть.

Все же присела рядом, на охапку сена. Подмораживало.

- Слыхал я от Любы Марковой, присушивала ты меня.

- Дурой была, вот и присушивала, да не получилоси.

- Сними заговор, сам не свой, никого не вижу, кроме тебя, нету жизни.

- Сам уж снял... уйди, смола! Болтают, что за войну разбогател ты.

- Из куля в рогожу - разбогател. Завидки берут - вот и болтают. Теперь вот дела затеваю.

- Неугомонный. Успеешь? Времена, говоришь, сокращаются. Жизнь как летняя ночь: только смерклось - заря новая. Женился бы, а то сдохнешь под плетнем, неоплаканный.

- За деньги плакальщиков наймем!

- Пошли... не лезь, тю, бешеный, мало тебе баб...

Прямо на них выскочила черная лисица, прянула в сторону. Казак выстрелил из нагана - тщетно. Гулкое эхо долго каталось меж гор, как железный шар по дну котла.

- Пусти, кричать буду, рад, что защитить некому, - горько заплакала, опять вспомнив Антона и отца.

Он ласково распахнул ее шубейку и тихо, жалеючи, поцеловал плечи, ломкие, непохожие на крутые, мясистые плечи станичных баб. Но груди у двадцатишестилетней Марии как вымя у первотелки. За войну бабы исхудали, и вдвойне теперь ценились казаками толстухи.

Торопливыми белыми змеями ползли с гор туманы. Робко вспыхивали в станице огоньки. Из прошлогодних ковылей, над пригорной равниной выкатывалась огромная красная луна. Спали курганы и леса.

Лунный свет обманчив - потому и смотрят невест утром. Показалось Марии, что лицо у Глеба доброе, а курпяй на шапке блестит, как церковный венец. Нет, не будет больше прислужничать, вот и братец Антон укорял, что осталась рабыней. Длинными холодными пальцами остудила свое разгорающееся лицо. Отодвинулась, вставая:

- Что у тебя в сумке? Золото, что ли, ногу отдавил...

В сумке пробы глины. Тяжела ты, мать сыра-земля.

Станицу затопило морем молока - туман. По дороге Мария не позволяла себя обнимать, но и далеко не отталкивала Глеба.

С площади неслась песня какого-то гуляки - о казаке, покидающем чужбину. Как плеть хлестала откровенная жестокость слов:

Верь, я любил тебя шутя,

Верь, я любил тебя от скуки...

Чем дальше дни, тем реже слышались выстрелы. Жизнь буйно пускала ростки, спешила восполнить выкошенную пулями и клинками человеческую траву. И наступила новая весна, двадцатого года, еще в порохе, кровавых бинтах, голодная, но и зазеленевшая озимями и луговой травкой. Однажды проснулись от давнего, мирного гуда золотых пчел, хлопотливо роящихся в белых душистых купах уцелевших садов. В синем небе белые платочки голуби. Дивно расцвел сад Глеба, а Михей и Спиридон, военные люди, не успели насадить. Люди грелись на солнце, жгли накопившийся мусор, сушили зимнюю одежонку и скупо, до зернинки, несли семена в поля.

У Голубиного яра пашут первые коммунары, организованные в артель Денисом Коршаком. Семнадцать семей уложили свой скарб на телеги, посадили сверху детей и кошек и тронулись на Юцу. Провожали их честь честью, с музыкой, флагами, следом полстаницы бежало. Сроду не было такого, чтобы казаки уходили из станицы на хутора артелью искать доли. Жалостливые бабы голосили за ними, и правильно голосили: будут бить коммунаров стихии и бандитские пули, будут разбегаться они и вновь возвращаться в землянки, занятые лисами и лесными котами. На первой подводе ехали Синенкины Федька, демобилизованный красноармеец, и его сестра Мария. Детей она пока не брала и ночевать возвращалась в станицу. Первую борозду на новой земле провел Денис Иванович, ставший опять председателем Совдепа. Вторую - Михей Васильевич, командир полка с орденом Красного Знамени на груди. Третью провел молодой председатель коммуны Яков Уланов, вернувшийся с эстонской границы, за которую выбросили полчища Юденича. Начальствующий над плугами, хомутами и боронами Федька Синенкин шел после Якова. У некоторых коммунаров за спиной винтовки, а у Федьки еще и наган на поясе. Все семнадцать семей, шестьдесят восемь человек, приняли новую общую фамилию: Пролетарские.

На горе Свистун - там вечно свистит ветер - Глеб Есаулов отпахал рядом с поздним паром яровой клин и тоже подался на Юцу - распахать балку под картошку. Надрывно скрипела немазаная колесня плуга. По степи маячили пахари - коммунары и единоличники.

За ближним бугром слышались понукания, и Глеб пошел попросить керосинцу или дегтю. Екнуло ретиво - за плугом Федька, а Мария погоняет. Поздоровались. Глеб не курит, но табачок, при себе имеет. Федька обрадованно закурил у него. Мария сама взялась за плуг.

Наметанным глазом Глеб заметил неполадки в сбруе, указал Федьке, на сколько поднять гужи, чтобы не сбить коням груди. Поковырял носком сапога мелкую бабью пахоту и предложил Синенкиным спариться - земля и у него крепкая, и надо запрягать не меньше двух пар в плуг. Коммунарам неудобно спрягаться с единоличником, но у Глеба сильные кони, да и сам он пахарь посильнее.

Поставили его коней коренными, и Глеб повел плуг, глубоко и чисто отваливая ноздреватый с синевой пласт. Федька водил коней. Мария развела костер, заварила казачий с пшеном и салом суп. В обед зашила цыганскими нитками рубаху пахаря. Глеб расспрашивал ее о детях и хуторе, что принадлежал ей.

Дети, ничего, растут, по десятому году, хутор заколочен, но она там посадила тыквы. А как он, Глеб? Скоро ли свадьба - ведь неженатому царства нет.

Какие теперь свадьбы! С похоронной музыкой. Женит его шашка острая. Кровь еще не высохла на земле.

За день не управились. Федька кинул на спину коня ватник и поскакал в станицу на посиделки, стал уже ухажером, зазнобу имел, обещал на заре вернуться. А Мария с Глебом осталась, не пошла в поселок коммунаров четыре длинных землянки.

Спустились в светлую зелень леска - только дубки темнели, отыскали теплое лежбище с прошлогодними листьями, постелили бурку, другой укрылись, волнуясь и замирая, как в первый раз. Стреноженные кони рядом, зернецом хрумтят.

Темь шлифовала звезды, висящие так низко, что подыми ладонь - и на ней останется тихий жарный блеск.

- Хватит... спи... вставать рано... - шептала Мария.

Нет, не спалось. Посветлело. Вот-вот выйдет из-за горы глаз луны. Красными дорогими каменьями переливаются угли костра - ветрено. Тревожное лунное ожидание.

Прах и тлен земной суеты почуял казак. Неприютно и холодно на милых горах одиночества. Как с чертом связывался он с золотом и чуть не погубил душу. Вот оно, настоящее золото - ее волосы и покорные плечи, а женское место недаром названо з о л о т н и к о м.

И он, отец двоих ее детей, сделал ей предложение по форме, и обещал присылать сватов, и сказал, что все его богатство принадлежит ей.

Она смотрела в полутьме ровно, без упрека и надежды. Минуло немало горьких лет со дня их первой любви. Немало перенесла она бед. Смерть дважды привязывала своего коня у ворот Синенкиных за два года. Дороги стали ей слова отца, благословившего дочь на долгую жизнь с Глебом. Потому и согласилась Мария Глотова стать Марией Есауловой.

Родные, как когда-то, вернулись на пашню. Федька уже был там. Глубокие тени лежали в сумрачных балках. Сизоватая изморозь погоднего тумана падает росами. Ночь еще сладко зорюет в укромных низинах, а Гора Дня - Эльбрус - уже зарозовела.

- Да ты никак поседела? - ласково обнял он ее при Федьке, заметив осенние ниточки в тончайших волосах.

- Показать? - улыбнулась Мария.

- Вижу.

- Ничего ты не видишь. Смотри! - подняла прядь на голове - под золотом сплошное серебро.

- Милая ты моя, - виновато целует снежно-серые глаза.

Вдали показались всадники.

- Банда! - крикнул Федька и поскакал в поселок к винтовке.

Глеб и Мария торопливо повели коней в лесок.

Коммунары еще не успели разъехаться по загонам и отстреливались дружно - всадники, постреляв, повернули назад, в горы.

Отпахав, Глеб забрал Марию с детьми к себе, хотя она и в коммуне оставалась. Прасковья Харитоновна со слезами обняла новую невестку, дала внучатам по окаменевшему печатному прянику, сохраняемому в нафталинном сундуке лет пять, и стали они жить-поживать да добра наживать. Жили, правда, без венца. Записываться по-советски, как Михей с Ульяной, Глеб не хотел, а попа подходящего в станице не было: волосом коротки - не антихристом ли присланы?

Числясь в коммуне, Мария незаметно втягивалась в хозяйство Есауловых. На это косились. Но вскоре всем коммунарам не стало покоя. Словно волки, учуявшие телят, налетали на поселок Юца бандиты, пришлось детей и женщин вернуть пока в станицу, а казаков-коммунаров усилить десятком бойцов кавалерийского эскадрона. Убитым шести коммунарам со временем поставят памятник.

По одной примете возле станицы вновь объявился Спиридон Есаулов. Прасковья Харитоновна сказала Глебу:

- Надо подсобить Фоле сена накосить.

Глеб не отказывался помочь невестке. Но мать пояснила еще:

- В немочах она, затяжелела недавно.

- Как - недавно? - насторожился Глеб. - Спиридона нету уже полгода! Гуляет, что ли?

- Кто знает, может, и давно на сносях.

- Не сносить Спиридону башки! Забрал бы семью да в горы, а там схоронись и живи потихоньку, как жук в навозе. Нет - он лезет в станицу! сказал сын.

Не раз были на волосок от гибели казаки Спиридона. Выручали кони ограбили терский конный завод, увели полсотни арабских маток-трехлеток. Догнать их не могли. Но очи устали озирать степное раздолье, надоело спать на сырой земле, руки просили плуга, женской груди. В скитаниях все более ожесточались и не могли остановиться - приходилось жить грабежом. Была надежда на польское нашествие - поляки заключили мир с Советской Россией, на Врангеля - барона разбили тоже, хотя он еще засел в Крыму.

На базаре дядя Анисим заинтересовался гаданием с помощью редкого зверька. Зверек вытаскивал зубками записочки с формулами, которые разгадывал седенький благообразный старичок в старорежимной чиновничьей фуражке. Гадали в основном бабы. Молодым выпадало счастье и богатство, старым, как правило, гроб и путь дальний.

Хозяин зверька ласково отметил Анисима взором. Разговорились. Старичок умилял ветхозаветным реченьем. Представился как Никифор IV. Оказался духовидцем и "филозофом". Он посвятил Луня в свои тайные вычисления, ссылаясь на авторитет Пифагора. По железной логике цифр выходило, что того света нет, но умершие полностью не распадаются, продолжают в могилах воспринимать наш гнев или любовь, хотя ответной депеши дать не могут. Анисима охватило жгучее любопытство: умереть, проверив, прав ли цифирный зверогадатель.

Никофор IV научил станичного пророка разным способам гадания и предвидения - на воде, на кофейной гуще, на зеркале. Вернее всего гадать зверьком или на внутренностях зарезанных птиц, которых перед этим неделю держать в темноте и кормить просом.

Достать редкого зверька Анисиму не удалось, и он пристрастился к гаданию на птицах. В отличие от Никифора IV дядя Анисим гадал не отдельным людям, а сразу всей подлунной, и денег за гадание не брал.

Он передавал через Фолю Есаулову сыну Роману, что желчь и селезенка желтой курицы показали: быть к зиме большой перемене, а самой зиме сиротской, теплой. Но потом пророк признал:

- "Седьмой фиал апокалипсический пролился на землю, благодать взята на небо, царство антихриста настало".

И сотня редела. Казаки сдавались, уходили в закаспийские пески, искали бьючие колодцы, лепили хатки, зарывали наганы и шашки, принимали новые имена. Оставались самые настырные и норовистые.

В горах на конских заводах растут терские кони, наследники арабской и испанской крови, процеженной сквозь чистейшее серебро лет. По весне пришедших в стать обучают работать, ходить под седлом. Отбивают от косяка, валят на землю, просовывают в зубы железо, молотят лежачего дрючками и плетями и дают встать. Обгонщик вскакивает на спину коню и гоняет до седьмого пота по крутоярам, пока конь не покорится седоку.

Покоряются почти все. Некоторые брыкаться и кусаться не перестают. А малая часть так одичает смолоду, как ни объезжай их - мчатся сломя голову от людей. Лето и осень ходят на роскошных выпасах, не зная узды и плети. В полдень уходят на вершины, куда не достает мошкара. Их гривы распущены, хвосты не подрезаны, копыта не кованы.

Приходит зимняя стужа. Травы покрываются снегами, стога увезены. Начинаются битвы с волками. Немало побед одерживают кони, но в конце концов гибнут или прибиваются к станицам.

Однажды сотня Спиридона Есаулова потерпела поражение из-за приверженности к религиозным обычаям. В день усекновения главы Иоанна Предтечи запрещено что-либо рубить или резать, будь то бурак, капуста или хлеб, нельзя пользоваться никакими клинковыми орудиями, ибо Иоанну отсекли голову острым железом.

Сотня схлестнулась с красным эскадроном в выгодном для себя положении на местности, был очевидный перевес белых. Но беда в том, что конники Михея сошлись врукопашную и пользовались наганами, винтовками и клинками, а сотня лишь огнестрельным оружием. И пришлось белым отступить с большими потерями.

Спиридон тогда подумал, что все старое в жизни способствовало поражению казачества. А ведь и лист обновляется на древе, и крыша меняется на доме, и сам дом.

Чего хотел он сам? Богатства? Не замечалось этого за ним - он за хорошую песню все золото отдаст. Атаманскую насеку - осереброванную кизиловую палку? Отказался, когда предложили. Воли? Уже не прельщала надоело скитаться по горам-степям. И воевать уже не хотел, и остановиться не мог - волна несла. Да и руки по локоть в крови.

Погиб от руки белых красногвардеец - его сын, или брат, или отец отвечают белым тем же: пулей, клинком.

Убили у белого казака закадычного друга. Хороший он был человек или нет, друг, но за него заплатит головой первый встречный партиец, советчик, комсомолец... Едет на старенькой таратайке станичный избач, молоденький, радостный - первенец у него народился на днях - и такой здоровый, ровно бухмет; спешит по горной дороге на дальние хутора с газетами и лекцией, торопится - скорей бы домой, к сыну... А волчья сталь карабина пристально глядит из кустов ему в висок, а в плечах стрелка кипит острая сладость-ненависть, радость-месть за убитого дружка... И закуривают бородачи из тех газет цигарки, прочитав очередные известия и сообщения Советской власти и взяв кисет с табаком из латаного кармана трупа, еще зевающего кровавым ртом на дороге...

И власти остается одно: отвечать тем же - террором, пулей, революционным судом.

ХУТОРСКИЕ СНЫ

Три сердца бились в теле Глеба - жадность, страх и любовь.

Вновь мобилизовали его - красным мельником. На мельницу уходил стройным, худым, домой возвращался, сильно потучнев, - за пазухой и в штанах зерно. Тут и жадность, и страх. Насытившаяся любовь задремала, как спит все после обильного пиршества. Страх проходил временами. Жадность не отступала, не зная насыту. Еще при белых Глеб потерпел фиаско с золотом. Тогда вдруг прошел слух, что царские золотые не будут котироваться, ибо мертв император. Анисим Лунь предрек: в силе останутся деньги, "что с колколами". Бабушка Маланья обещалась хранить пророчество в тайне и сказала лишь Кате Премудрой, а та, язычница, и растрезвонила на весь базар, никому не желая худа. Стали смотреть. Колокола изображались на донских многотысячных купюрах. При расчетах все стали требовать донские бумажки. Паника разгоралась. Уже Глеб не мог купить за золотую десятку паршивую овцу, которой грош цена в базарный день. А тут еще Прасковья Харитоновна пилит с утра до ночи - поменяй и все. Мать не любила золотых монет, что маленькие, легко теряются. Когда-то она потеряла семь пятерок и хотела задушиться. Боясь остаться в дураках, Глеб нехотя спустил золото, набил три наволочки ассигнациями с "колколами", которые при красных пошли на оклейку стен в хатах как шпалера. Глеб только посмотрел на мать, но так, что она боялась глаз от земли поднять. Слава богу, сохранил в подвале монеты чистого звона, полученные от Пигунова за речку. Правда, кто-то пускал слушки, что красные не признают царских золотых, как не признали самого царя и всех богатых. Однако шло время, а золотые с изображением убитого Николая не теряли силы и при большевиках, конечно, неофициально. Царских денег водилось немало. С лютой тоской узнал Глеб, что не все оказались дураками. Богач Мирный Николай Николаевич хранил золотые в китайских расписных жестянках из-под чая, а у Гарцевых был валенок.

Только чуть затянуло рану - и опять хлынула кровь из сердца жадности. Прасковья Харитоновна, не ведая зла, рассказала как-то, что крестная мать Глеба посулила ему на зубок золотой крест, да так и не собралась отдать подарок крестнику. До Глеба крест не дошел. Было то тридцать лет назад. Видели тот крест на шее троюродного племянника Глеба Афони Мирного. Афоня, по слухам, отступил в Румынию. Глеб задумался, закручинился. Мать поняла сына и сказала:

- Бог с ним, с крестом, он ведь тяжелый, крест!

Сын не утешался. Небольшая ценность - золотой крестик, а душу гложет, растет недовольство и на Марию, в которой остался коммунарский душок.

Он любил ее, но жалеть не умел, как не жалел в работе коней. Ибо любовь есть получающая, а есть дающая. Вот у нее разболелся зуб, и она повадилась бегать на курс к Гулянским-врачам, когда самому можно приложить к больному зубу кусочек синего камня, а если не помогает - обвязать зуб суровой ниткой, привязанной за балку, встать на лавку и сигануть вниз зуб с хрустом вылетит, а уж тогда на его место поставить золотой у врачей. У Гулянских чай да сахар, отказаться Мария не умеет, а дома еще конь не валялся - ничего не делалось.

Работала Мария много, но чуял хозяин - не работой живет, другим. Нет, нет да и обмолвится о коммуне - осатанела баба. А коммуну, пчелиную жизнь, Денис Иванович продолжал строить.

Семь потов сойдет с Глеба, пока он пронесет пшеничку с казенной мельницы, - охрана, бывало, и обыскивала работников. А Мария, кто ни приди на двор, то пышку сунет, то мучицы в тряпочку отсыплет. Порядок это? Тут надо хватать во все руки - осень, время запасов, солений, копчений, а не о коммуне думать. Нет, не помощница она ему: книжку свекрухе читает, а кабаны не кормлены - две дуры!

Мария воспитана в одной мудрости: работай с зари до зари, пока глаза не закроются. Но рядом с Глебом, зная, что он все старается сделать сам, она на часок и отдохнуть ложилась. Глеб отдыхать не умел - т а м еще належимся! И потому приходилось Марии работать у Есауловых больше, чем у Невзоровых, дома или на хуторе Петьки Глотова перед войной. А тут и мать, Прасковья Харитоновна, бешеная на работу.

Сказано: ночная кукушка перекукует дневную. Не перекуковала. Однажды приехал с поля хозяин, похлебал варева и ушел спать в конюшню, в ясли, как младенец Иисус. Почему, спросить не посмела. А причина была. По дороге Глеб встретил мать Афони Мирного и спросил о кресте. Мать заплакала о пропавшем сыне и, чтобы Глеб молился о возвращении Афони в станицу, сказала наобум лазаря: да, крест у Афони, только бы вернулся он, а крест отдадут. Ну, что ж, Глеб не против, чтобы возвернулся Афанасий в родные края, да ведь Румыния за кордоном! Далековато улетело добро Глеба! Ну и люди! Никакой совести у подлецов!

Перекладывали печку - свод рухнул. Мария месила глину, подносила кирпичи, хрупкие, горелые. Выложенный Глебом свод упал, и казак со зла толкнул всю арку:

- Чертова власть - кирпича нету! Архипа Гарцева на распыл пустили, а завод его наладить товарищи не разрешают!

- Скоро наладится все, - перебирает кирпичи Мария.

- По миру скоро пойдем все - довели Денис с Михеем! Вот брат твой Антон - тот был справедливым, он и коней мне отдать обещался, да не успел, горемычный, царство небесное!

- Денис Иванович тоже по справедливости!

- Да то! Сравнила!

Трудно в таком споре перечить Марии, а все же говорит:

- Когда все войдут в коммуну, земля станет лазоревым садом, а кирпичей этих будет навалом, как и хлеба, материи, сахара... - ешь не хочу!

- Держи карман шире! Это кто же так ладно брешет? Денис?

- Нет, твой брат Михей Васильевич на собрании бедноты говорил.

- А ты и развесила ухи, в бедноту записалась - по собраниям ходишь! Конец света будет, по Писанию, и дядя Анисим высчитывал на цифрах!

- Он и про деньги с колоколами говорил!

- Замолчи! Деньги эти нож острый.

- Молчу...

- Кому говорят - замолчи!

- За что ты так на меня? - покривились губы Марии в плаче.

Глебу больно смотреть на ее затрапезную юбчонку, испачканные сажей длинные тонкие пальцы, дрожащий подбородок. И за эту жалость в себе еще больше побелел от гнева. Нет чтобы мясом обрастать в хозяйстве, она при сады лазоревые мелет длинным языком!

- Ты замолчишь? - придвинулся вплотную.

Стена не пускает ее. Глеб ударил возлюбленную полипу и выбежал. Она зарыдала, уткнувшись в передник из рваного мешка. Заплакала, сморкаясь в подол, Прасковья Харитоновна, утешая невестку. Ударь ее Глеб этак годика три-четыре назад - ничего: муж жену учит, а теперь Советская власть, видишь ли, и бабу наравне со всеми поставила, человеком признала.

Хозяин вернулся к вечеру. В воротах столкнулся с нагруженной телегой. Мария уезжала с детьми на хутор - домой, к матери стыдно.

Пронизало дрожью невозвратимой потери. Стоял, напуганный, опозоренный - в калитках соседи посмеиваются - и в то же время бесчувственный: холодок волчьей свободы тронул его н о с. Свободному творить сподручнее.

Свой скарб она уложила быстро - благо Глеб ревниво не смешивал свое богатство-имущество с ее бедняцкими вещичками, хотя и числились они на сей момент мужем и женой.

С телеги упал и развязался узел - в грязь полетели подушки. Мария не остановилась. Глеб кинулся собирать, запихивает на телегу. Мария хлестнула лошадей.

Она напоминала птицу, у которой на теле сквозь перья видна кровь таких сразу насмерть заклевывают сородичи, лакомые до живого горячего мяса, любимого блюда кур, галок, чаек, коршунов, да и людей.

Глеб, пошел в свой сад. По дороге выпил в домашней чихирне Мавры Глотовой. Советская власть взяла монополию на вино, но вина у власти покамест не было. Сломленно, одиноко лежал Глеб у зеленой осенней воды, под шафранами, уже дающими плоды. Боль перехватывала сердце, раня и обжигая.

Пригрелся. Придремал. Сон снился: будто в зятьях у Федора Моисеевича Синенкина живет, во дворе много разного люда, но жены своей, Марии, не видит. А он, как со службы, привез и ей, и другим отрезы цветастых тканей. Тут же ходят какие-то дети. Среди них девочка лет семи. И он спрашивает Федора:

"Это Маруся?" - "Ага", - отвечает Федор. И Глеб ведет ее в закуток, чтобы одарить материей на платье, и никак не может найти мешок с тканями, а когда нашел, в нем была одна трухлявая дерюга... С тем и проснулся.

Мария приехала на мельницу молоть ячмень. Расторопный мельник подставил спину под мешок, но она сама отнесла зерно к жерновам.

Старенькие жернова рокотали с дребезжанием. Испуганно билась вода, попадая в бетонную яму, в лопасти колеса, яростно вырывалась из-под плотины, отфыркивалась, белокосая, убегая, и успокаивалась аж за Синим я ром.

Мельница работала одна. Бывший хозяин ее Трофим Пигунов был в числе пожелавших стать казаками и в этом звании погиб в деникинской армии. Жена его с хромой дочерью уехала в Россию, прокляв казачьи края, сладкие не для мужиков. Дом их стал складом. Новый мельник Глеб Есаулов ютился в хате деда Малахова, где от слагателя песен осталась шапка на ржавом гвозде. В ней осы построили из черного воска соты.

Под плотиной голые красноармейцы купают коней. Бабы полощут белье. У мельницы по вечерам собираются старики, теперь ненужные в правлении. Тихо атаманит тут Николай Николаевич Мирный, которого не тронули никакие власти. Одет он беднее других, но все знают, что у него четверик золота. На Глеба, младшего двоюродного брата, сизобородый Николай Николаевич не смотрит, а ночью Глеб перемахнул ему через стенку чувал казенной муки барыши пополам.

Смеркалось. Красноармейцы поехали в эскадрон. Расползаются по хатам старики. Глеб зажег фонарь, осмотрел помол хуторянки. Мария подбирала на дворе солому, кормила лошадей.

Месяц провалился в высокую трубу на каменном доме дяди Анисима. Мария засмеялась про себя, представив, как жирная бабушка Маланья полезет в печь, откроет заслонку, и месяц, катаясь на поду, осияет горницу, позолотит черные рогачи и чугуны. Глеб тронул ее за руку. Она вырвалась, накрыла муку парусом и уехала.

Он тихо шел по следу, пока не потерял запах лошадей и ее волос.

Сидя в хате деда Афиногена, припоминал песенника, когда он еще был стройным, в красном бешмете с закатанными рукавами, с чаркой в руке, с огнем во взоре и казачьей похвальбой на устах - то добыть в недрах гор легендарный клинок Чингисхана, то вскочить в серебряное седло Эльбруса или прикурить от звезды. Вспоминались и песни, сложенные Афиногеном, его товарищами и предшественниками...

Ставропольская шинкарочка торгует вином,

Торгует вином - красным чихирем.

Как заехали к той шннкарочке три молодца в дом:

Турок, поляк и донской казак.

Турок пиво пьет - монету кладет,

Поляк вино пьет - червонцы кладет,

Казак водку пьет - ничего не кладет,

Ничего не кладет - на обман ведет:

- Шинкарочка, бабочка, поедем со мной,

Поедем со мной, к нам на тихий Дон,

Как у нас на Дону не по-вашему живут:

Не сеют, не пашут - белый хлеб едят,

Не ткут, не прядут - чисто ходят...

Поверила шинкарочка донскому казаку,

Поехала бабочка на тихий Дон гулять.

Да не повез казак шинкарочку на тихий Дон,

Он повез ее прямо в темный лес,

Привязал ее к сухой сосенке,

Зажег сосенку снизу доверху

Гори, сосенка, со шинкарочкой.

Тут вскричала шинкарочка не своим голосом:

- Не верьте, подруженьки, донским казакам,

Не ездите, красавицы, на тихий Дон гулять!..

Вместе тесно, врозь скучно. Долго не показывалась Мария в станице. Оседлал Глеб караковую кобылу, поскакал на хутор. В хате дети плачут. Мать горит в бреду, лицо заострилось. Глеб умыл ее непитой водой - не помогло. Бабка Киенчиха сказала: тиф - и отступилась, она лечит только старинные немочи, а к новым еще не подобрала секрета. За большие деньги курсовой доктор дал лекарств - помогло. В эти дни Глеб и сам почернел, как осенний лист на дожде, как в дни, когда по дурости лишился золота. Днем на мельнице стоит, ночь на хуторе возле любимой. Утром и вечером детей и скотину покормит, корову подоит, сливки снимет. Между делом поправил плетни, прохудившуюся крышу, приглядывался к винограднику и хутору Глотова.

Дети еще понимали мало, а перемене мест жительства радовались, и хутор этот их родное гнездо, здесь родились и выросли. Казачата ловкие, бойкие, его корня веточки. Через них-то и испытывал вторую любовь к Марии. Дети скоро забывают обиды, быстро сохнут слезы на детских щеках. Отцом они не называли его, ведь у них еще один отец на карточке висит, но ласкались, потому что им необходима мужская рука тоже. Антон характером, видно, в мать, а полным губастым личиком к и д а л с я на Антона Синенкина. Тонька видом копия Прасковьи Харитоновны, и от отца у нее быстрота и смелость с телятами и гусями.

Еще весной Мария обрезала дичающие лозы, прополола и подкормила навозом. А перед хатой сделала подобие господской беседки - воткнула четыре кола, протянула веревочки, накинула на них усики муската и изабеллы. Теперь бледная, закутанная в тулуп Мария сидела в беседке на солнце, смотрела, как Глеб приучает детей к работе.

Работа засасывала самого Глеба. И едва Мария оклемалась, он заспешил на свое подворье - дела, и погодка стояла рабочая, подходящая.

Да вот беда - война все еще мешает крестьянствовать. Братец Михей недавно сообщил по секрету: скоро погонят всех подчистую добивать последних белых гадов на Украине. Братец этому радовался, а Глебу весть не понравилась. И когда началась мобилизация, решил он пересидеть в кунацкой знакомого горца. Вроде ничего не знал и уехал в гости, а на мельнице уже был заместитель, Николай Николаевич Мирный.

Михея, как ни просился он, оставили с эскадроном охранять покой станицы, а полк его ушел. Обидно это орденоносцу с почетным серебряным оружием, но уже научился Михей дисциплине. Ульяна была довольна сверх меры - все еще скрипел на зубах злой астраханский песок, где ходила она и медсестрой, и стрелять по живым целям научилась. Но куда лучше копать грядки, сажать огурцы и георгины.

Матери Глеб сказал, что едет покупать овец и задержаться может длительно, так что беспокоиться не надо. Поздним дождливым вечером незаметно выехал со двора верхом. По дороге свернул на хутор попрощаться с любимой и детьми - пути его в тумане, придется ли свидеться!

Мария заложила болтами внутренние ставни - такие ставни велись с горской войны, задула огонь и лежала в темноте без сна. В голову лезли всякие мысли. Несколько раз вздрагивала - с шумом бросалась на мышей кошка, На лимане уныло кричал филин. В зиму надо перебираться в станицу, страшно тут - недавно какие-то тени маячили на базу. А еще лучше ехать жить в коммуну, за лето бандитов разогнали красноармейцы. Долго не могла понять, что шумит в ушах. Догадалась - дождь.

В полночь условно постучали. Приоткрыла ставню - всадник в бурке. Глеб. Пустила. Управила мокрого коня, повесила сушить портянки казака, уложила спать рядом.

День он прожил на хуторе сладкой жизнью освободившегося от дел человека. Если на дороге показывались люди, уходил в винный погреб, прятался в бочку. Марию это тревожило, но спросить не смела - не бабьего ума дело! - думала: он умнее ее, знает, что делает.

Подошла ночь расставания. Странным и роковым был в тот вечер шум Яблоньки - бульк-бултых! - будто падал кто в речушку, вытекающую из родника верстах в пяти от хутора. Глеб засыпал коню мерку овса, наточил маленький, как змея медянка, и такой же смертоносный кинжал, добавил в торока хуторского провианта, на третьих петухах покинет гостеприимный домик у шумящего лимана. Детей уложили пораньше. Сидели в горенке-спаленке, чуть осветясь красного воска свечой.

В Марии заговорила женщина. Уложила хитрыми башенками волосы, вколола роговые гребни, умылась ключевой водой, намазалась помадой, испортив золотистей румянец лица. Платье надела лучшее, венчальное. Будто свадьба у них с Глебом. Захотелось и похвастаться, дескать, тоже не лыком шита. Был и у нее тайничок - золотой крест-орден, память дедушки Ивана, и серьги с камнями, подаренные полковником Невзоровым в день се ангела. Сережки вколола в уши, а крест поместила в ложбинке меж полуоткрытых грудей - то ли шелк платья сел, то ли выросла Мария из платья.

Глеб не знал, что хризолиты полудрагоценные камни, и считал, что камни дороже золота. Жадно удивился богатству любимой - и не сказала, когда женой была! Попросил снять серьги - хотелось потрогать камушки. Долго катал их на ладонях, пыльцу сдувал, раздувая тлеюший блеск, - или жгли они, как уголья? А на кресте силился разобрать буквы и пробу. Отдал ценности с сожалением. Посоветовал любимой меньше показывать "эти караты", на которые зарятся кинжалы-булаты, - время лихое, темное. Даже и сейчас попросил убрать с глаз златокамни и крест.

Повечеряли с самогоном, позабавились любовью и уснули. И снится боярину сон. Будто все сидят они в горенке, на столе разные вина, закуски, а на шее Марии монисто из золотых монет и бриллиантовых перстней нанизанных. Как на пропасть, сверкало оно, слепило глаза. А казак разорен, подсекли его разные власти, и надо шкуру спасать и пускать в землю животворный корень, сеять песок на камнях. И будто с иконы благосклонно кивнул ему Спаситель. И грозно молился Глеб: помилуй, господи, мя, Каина, всему виной война, бедность. Богатым нечего грешить - всего по горло. Не шаромыжничать беру - на дело, детей буду питать. В миру черно. Должно, скоро придешь судить нас, Учитель. Храм выстрою со временем и удалюсь в пустыню пророчествовать, как дядя Анисим перед малыми мира сего - птицами, травами, зверями. Как белый ягненок, будет моя душа, а руки под стать твоим. Благослови, господи!..

А уже не видно шеи Марии - сплошное золото и алмазы. Ой, недаром шумит быстра реченька!

Мария грустно поет старую песню, как брали в плен Шамиля. Колодезной жабой холодеет на сердце тоска. Под лавкой дьявольски блеснул топор отвернулся, пересилил себя, разве можно убить человека! А в локоть упирается наган, а он-то думал, что у него один кинжал. Мысль: шумно будет, дети напугаются. А монисто блеском осияло всю хату, будто сидят в золотых чертогах цари. Темной ночью в золотом дворце пирует пара. Брачная постель раскрыта. Обнимаются. Руки Глеба наливаются силой, как оживающие под солнцем толстые змеи, - обнимает или душит? В глазах царицы мольба и отчаяние. С усилием сказала, глотнув сдавленным горлом:

- Слышишь? Конница скачет сюда...

Глеб не слышит, целует золотую грудь, обнимает крепче.

- Что? Что ты задумал, голубчик? Помогите...

Тонет крик в пуху подушки, будто на дне глубокой пропасти.

Долго не вставал. Потом подушка вяло распрямилась и застыла. Все. Крестясь, подлил в лампаду жидкого золота, масла. Снял подушку. Скорбный луч падал на лик покойной. Золота на шее и груди будто поубавилось. Седые, нежные волосы выбились на лоб. Рот полуоткрыт, кажется, закричит сейчас на весь белый свет. Глухо. Посиненье алых щек. Надо скорее спрятать ее, а то и дети могут проснуться...

Взвалил на спину теплый труп и с тоской разлуки пошел из хаты к шумящей Яблоньке. Прозрачнее стекла струилась она в летний зной, ласкала травы и коренья. А нынче черным валом ревет дождевая вода, гремит в яру, волочит коряги и камни. Осторожно опустил Марию в шалую речку: Как на брачное ложе опускал - не зацепить, не ударить дорогое тело. Бульк-бултых! И смертельная усталость подкатила к плечам, подкосила ноги - кресты, монеты, алмазы забыл снять! Стой! Кинулся по течению. Враждебно плещет вода, тянет черные руки к нему, ревниво скрывая добычу. Надо понизу бредень ставить, скакать на коне, успеть, а то попадет труп казачки молодой в руки буйного Терека и он подарит ее старику Каспию...

Мохнатая бурка ночи сползла с плеч горы - небо очистилось. Но звезды - звезды мерцали как рысьи очи в пещере. Речная слеза ворочала камни. Глеб побежал и в ужасе закричал - из темноты молча и жутко кто-то надвигался на него, расставив руки, - каменный крест, поставленный в давние времена погибшему ямщику, сообразил Глеб, но Мария уже расталкивала его:

- Чего ты? Приснилось? Кричал как резаный!

Проснувшийся Глеб отдышался, выпил стаканчик, с нежностью обнял Марию, живую, невредимую, стряхнув, как ядовитого паука, нечистую ночную грезу.

- Так, убийства разные снились, - сказал он.

И ласкал ее, ласкал, будто вернулась она с того света. И заплакала Мария от непомерного счастья, недаром же наряжалась для любимого, любит он ее, любит, сильное средство дала цыганка, только жизнь никак не определится, дай бог, чтобы все поправилось. И шептала признания, как в первую ночь, и молила у небесной заступницы здоровья и удачи милому.

Перед светом всадник ускакал и пропал надолго.

В ДОЛИНЕ ОЧАРОВАНИЯ

...Кони земли не касаются. Ужас в безгласных полях. Всадники Апокалипсиса скачут на бледных конях...

Из центра вернулся, на аэроплане, Денис Иванович Коршак. В станице кое-кто поговаривал о Советах без коммунистов. Председатель Совдепа пресек эти разговоры. Он летал над горами и ярами, взяв в ординарцы задохнувшегося от счастья Федьку Синенкина. Летчик вел машину, а Денис Иванович бросал с Федькой листки - обращение об амнистии всем, кто сложит оружие в течение трех дней.

Падающие с неба бумажки необыкновенно волновали дядю Анисима, он называл их манной небесной и торжественно говорил:

- "Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами божьими".

Коршак амнистировал человек тридцать, отправил в арсенал воз шашек и винтовок. Амнистированные показали; не замирились еще душ сорок Спиридона Есаулова. Председатель Совдепа пришел в особый отряд ЧК сообщить сведения о нахождении последней банды - почти рядом.

Быков был в отъезде, на инструктивном совещании в городе Ростове. Замещал его Васнецов, командир первого взвода, вторым командовал казак Сучков.

- Надо брать их немедленно, пока не ушли, - сказал Васнецову Коршак. - Разоружить и по возможности амнистировать.

- Сделаем, Денис Иванович! - весело ответил Васнецов. И засмеялся: Выходит, нам с Фроней не везет!

- Почему?

- Свадьба у нас намечена на завтра... хоть мы и давно женаты.

Молод Васнецов. Еще во сне срывался с дерева - рос, плакал, убегал от кого-то. Фроня пленила его в глухих грозных ночах поздним девичеством и материнской лаской, была она старше его. Притомились они на тяжелой работе чекистов. Разнежило их теплое лето, мирный покой станицы. Решили строить семью.

Нехорошее предчувствие шевельнулось в сознании Коршака. Не вовремя отозван Быков. Сучкову Коршак почему-то не доверял. Спиридона Есаулова хотелось взять живым и доказать свою правоту. Стало быть, Михея брать в эту операцию не годится - оба брата, слышали, поклялись убить друг друга. Особый отряд ЧК надежный, банде не устоять. И сказал Васнецову Коршак:

- Свадьбу не ломай. Я поведу отряд.

Авторитет Коршака был столь велик, что Васнецов не возразил, только сказал:

- Это что, приказ?

- Решение Совдепа. И еще: дом вам с "Горепекиной дадим, семейным в казарме не место.

- Подожди, Денис Иванович, - начинал возражать Васнецов, - как же я, командир отряда, отстану от операции?

- У тебя отпуск. Три дня. Ведь и Быков вроде как в отпуске. Отдохни. Да и дело важное - свадьба! И какая: без попа! Считай, что это первая красная свадьба в станице. Подашь пример молодежи, а то Синенкин Федор хочет жениться - невеста настаивает на венце. Он против, а любит ее. Любовь, конечно, важней, ее терять не надо, и я ему сказал: не получается без попа - венчайтесь, только живите с любовью. А ты вот и с любовью и без попа женишься!

- Когда быть готовым отряду?

- Через час, - помедлил с ответом Коршак. - Я получил сведения, что банда собирается нынче налететь на Головку плотины электростанции. Им нужен хлеб, но могут и попортить плотину.

После этого Коршак позвонил начальнику станции.

Тихо сели чекисты на дрезины с ручным приводом за разъездом, покатили по стальным рельсам между гор и дубрав, выбиваясь из сил на двадцатитысячных* подъемах, тормозя на крутых, извилистых спусках.

_______________

* Двадцать метров на один километр.

В пути Коршак любовался красотой гор - на душе легко, покойно. Хотелось посидеть на зеленом берегу реки, искупаться, смыть соленый пот, а когда показалось вдали стадо коров на стойле, так явственно представил себе кружку пенистого молока и румяный слипушек хлеба, что засосало под ложечкой, обедать сегодня не пришлось - час дорог.

Отчего-то вспомнился Коршаку его учитель Наум Попович. Наверное, захотелось поделиться, показать свою работу, вот уже и последним врагам нынче будет каюк. Что знал Наум, учитель истории, гранильщик алмазов? Надзор, ссылки, снега и беспросветную российскую глушь. Какой верой надо было обладать ему, чтобы вступить в схватку с царем! Ему предстояла работа с самыми твердыми алмазами, человеческими. Лишь годы спустя узнал Денис, что Наум организовал подпольную рабочую организацию в трех крупных железнодорожных центрах, что он переправлял из-за границы оружие и литературу.

Председатель Совдепа подумал, что надо увековечить память первого в станице революционера.

Чудный, как на провесне, денек. Светлей казачьего клинка. Полон тихим ликованьем, как перед последним закатом. Сотня Спиридона, тридцать три человека, спустилась с Белоглинки в долину, метя зарезать телку или корову в стаде.

Говорливо бежит Подкумок. В светлой, как слеза, воде дрожит цветная мозаика дна. Притихли грустные рощи. Спят вековечным сном каменные стояки на татарских могилах. Над причудливой башенкой домика смотрителя электроплотины пышногрудое воинство облаков. Собирался Спиридон пошерстить жителей домика, но из банды ушла часть людей, которые могли выдать планы командира. Пойма реки - многоцветная галька, булыжник, песок. Как носы бесчисленной эскадры кораблей, вытянулись в линию бронзовые скалы Пастбищного хребта.

Дремлют на стойле коровы. Пастух дядя Исай, давно откашеваривший у белых, выдувает из свирели незамысловатую мелодию. Подпасок Жорка Гарцев, сын Савана, вторит деду на свистке. Бабы подоили коров, дали пастухам молока и лепешек, обвязали подойники чистыми марлями, сбросили платья и комбинации, полезли в воду освежиться.

В колючем терновнике яра, сбегающего к реке, спешилась сотня. Осоловело любуются казаки нагой красотой станичных баб. Тихо сложили оружие, оставили при конях коновода, обошли баб по роще, незаметно вошли в глубину за поворотом и поплыли, как Олегово войско, с камышинками во рту.

Как вспенился бегучий хрусталь! Завизжали бабы. Два казака поймали своих жен, а Роман Лунь - сестру, сорокалетнюю монашку. Играли в ловитки. Шум, ярмарка. Потом бабы уплыли по розовым каменьям вниз, торопливо пробежали до кустов, одеваться.

Купались - девушки, оделись - старухи.

Пустые и тихие рощи. Шумит вода. Канавы, заросшие с весны маками и кориандром. Горы слева и горы справа. За рощей яблоневые сады. Сквозь тонкие ветви синеет небо. Час послеполуденный, желтеют листья, пепельно-золитая элегия.

Вдруг неистово заверещала птица сойка, пронзительно, горько. Из канавы поднялась цепь особого отряда ЧК, стала смыкаться вокруг банды, разомлевшей от купания, первобытного зова любви и парного молока. Пятьдесят стволов подняты на банду. А кони и оружие банды не рядом. Бабы резво побежали к коровам, стадо спешно погнали прочь.

- Есаулов! - встал во весь рост Коршак. - Сдавайтесь - вам будет жизнь и работа! Гарцев, тебе отсидка три года! Государев, твоя мать помирает! Глухов, еще не поздно, иди на суд! Подходи по одному!

- Стой! - ответил Спиридон. - Ни с места - или откроем огонь! Повернулся к кустам: - Государев, держать пулеметы готовыми!

- Именем Советской власти вы амнистированы! - кричит Коршак. Некоторые предстанут перед судом, но жизнь сохраняется всем!

- Стой! - упрямится Спиридон. - Дай подумать!

- Пять минут!

- Сдаваться! - отчаянно прошипел чернобровый кавалер Гарцев, растроганный встречей с сыном-подпаском.

- Нет! - показал ему глазок маузера Алешка Глухов, один захвативший оружие и штаны с табаком.

- Плен, - сказали казаки, - хучь в кандалах, а жизни!

- Решайте все! - говорит Спиридон. - Я вашей жизни теперь не хозяин. Так что приказов на нонешний день не будет!

- Алеша, дай-ка закурить, - присел на камень голый, как все, Роман Лунь. Не торопясь, свернул цигарку, пустил дымок. Цигарку держал наотлет, по-женски, не курил - баловался только. Глядя на Луня, казаки опустили занемевшие от напряжения плечи. Будто не стояли вокруг коршаковцы. - Что я, господа офицеры, припомнил сейчас, - мирно гутарит Роман. - Сам диву дивлюсь, как в голову вошло, сколько лет миновало.

Казаки сгуртовались вокруг него. Коршаковцам слов Луня не слыхать. Не видно и шаманских огоньков в его глазах. Сейчас ничего не стоит расстрелять банду. Но Денис Иванович не дает команды.

- До войны служили мы у Арбелина-князя - не дай сбрехать, Спиридон Васильевич.

- Верно, было.

- Ну, шашки нам подарил знатные, и, между прочим, Денису тоже. Сидим за одним столом с князем. Ром да шампанскую трескаем. А он, князь, и заплакал: братцы вы мои, чижолый крест понесете. Пройдет всемирная война, и кто уцелеет на ней, тому горше достанется. Народились, говорит, за морем карлы такие, большевики, словом. Будут действовать под видом людей, даже в обличье жен, братьев, детей. С виду-то они люди, а в середке полоумные. Однако во всемирной войне они и победят. Ровно по книге говорил князь. Эти, плачет, коммунарии будут подбивать народ скинуть царя с престола и надругаться над святыми церквами. Ошибся князь? Нисколечко! А кто, говорил, несогласный - сдай винтовочку, а самого к стенке.

- Видали это! - вспомнили казаки поединок братьев Есауловых.

- Все как по писаному сказал. Отдадите оружие - будет на вашей земле коммуна. Видали на Юце коммуну? Табуном живут. У кого два быка, у кого ничего - всех в один загон. Это, значит, против вольных станиц. Детишки, чашки, ложки - все в кучу малу. Потом над вами, над господами казаками, поставят в атаманы мужика, а то и турка, армяна соленого!

- Мужики и заседают в Советах да бабы! - плюнули казаки.

- Спать будете под одной одеялой, в полверсты сошьют. Жен станут обгуливать комиссары.

- Он и про комиссаров знал? - усомнился маловерующий Саван, так же, как Роман, присутствовавший на беседе с Арбелиным.

- Слова такого не было, - уклонился Лунь, отлично знающий и латынь, и французский, и что слово такое было. - Он говорил тогда знаками, мы и не понимали, сидели как зюзики. Вот. Спать, значит, кто кого сгреб. Нынче, скажем, я с ней, а завтра ты...

- Это и раньше бывало, - вставил Глухов.

- Православной жизни положат предел. Кони будут ржать в храмах. На казацкие земли сядут фабричные хамы ваньки. Казачество, цвет народа, израсходуют, пустят на распыл, а покамест в силки заманивают. Теперь я вас спрашиваю, господа офицеры, много ли лжи сказал Арбелин-князь?

Угрюмо молчат казаки. За три года в лесах и горах постарели они на триста лет, ничего не узнали о новой жизни, верили старине, сохраняли клочья старых представлений о чести, верности, присяге.

- Говорите, мать вашу так! - возвысил голос Роман. - За высокие наши горы, за буйный Терек - марш! - и рванулся убегать.

- Стой! - закричал Коршак. - Держи слово!

Но сотня кинулась за Лунем по роще, к коням.

- Огонь, - тихо, как ругательство, произнес Коршак.

Больше половины сотни легло под пулями чекистов.

Человек двенадцать прорвались и ушли.

Убегая, Глухов выстрелил.

Далеко метал ядовитые стрелы Арбелин-князь. Вышел и на этот раз победителем. Успел достать поганой стрелой Дениса Коршака, тридцати четырех лет от роду.

Прозрачный день стал призрачным. Горячая пуля прошила голову - кровь заливала темноскулое, обрезавшееся лицо со спокойными ярко-серыми глазами. Воздух настоялся, как спирт. Дышать чекистам стало нечем.

Вскрикнул, взвился на коне красный командир Михей Есаулов - не было более страшной потери для станицы. Людей незаменимых нет, а Коршака заменить некем. Ведь это он установил тут Советскую власть. Он провел станицу над всеми кручами и обрывами. Он организовал первую коммуну.

Страшную процессию с мертвым телом встретил Михей на околице. Убитого прикрывала желтая кожанка на белом меху. Михей прикрыл тело станичным знаменем, а кожанку надел на себя, взял планшет и наган Дениса. Пришел к матери Коршака и сказал, что сын ее жив, вот он сам, только слегка переменил обличье. Для большего сходства Михей стал брить голову, как то делал Коршак, стыдясь, что ли, ранней седины.

Похоронили Коршака на самом высоком месте, на площади у вокзала. Могилу окружали согнувшиеся молодые ясени. Генерал Шкуро когда-то повесил на молодых деревцах, еще не приспособленных для этого, станичных большевиков. Деревца согнулись и никогда не распрямились. Землю на пять саженей выложили гранитом, а на самой могиле поставили памятник и посеяли вечнозеленую траву, и каждой весной станичный сев начинался с посадки огненно-алых цветов на могиле Коршака. Потом перенесут с Братского, красного, кладбища прах погибших сподвижников Коршака, и памятник станет общим. Отныне здесь будут проходить митинги, демонстрации, народные празднества.

В облике Михея Есаулова Денис Коршак остался и в станичном Совете председателем выбрали Михея Васильевича. Потеряв отца, дети становятся старше. Михей тот же отчаянный удалец и рубака - и не тот. Говорить стал спокойнее, увереннее, научился редкому качеству - умению слушать других. В планшете Коршака он обнаружил список книг, которые предстояло прочесть. Ночами при керосиновой коптилке Михей читал эти книги. При жизни Коршак часто говорил, что создание коммуны на Юце - факт, равный установлению Советской власти в станице, отдавал коммуне большую часть своего времени. Михей тогда не понимал этого, но теперь занялся созданием коммун, и дело это открыло ему, что коммуны и есть революция, подлинная перемена власти. Люди заметили:

- Душевнее стал старший Есаулов.

Стал он и беспощаднее. За смерть Коршака объявили красный террор, справляли революционную тризну. Михей повторил свою клятву убить Спиридона, вожака последних белогвардейцев.

У Дениса Михей успел перенять то, что потом помогало ему в жизни. Так, например, Денис учил соратников терпимости. Природа человека, говорил он, меняется со скоростью гранита, отесываемого каплями воды, - не скоро смоешь звериную шкуру. Древний грек Одиссей не знал ни электричества, ни аэропланов, ни стоэтажных домов, как в Америке, а я, живущий ныне, немногим отличаюсь от него сутью желаний. Всего намешано в человеке - и от бога, и от сатаны.

Главное в революции не перемена власти, а организация коммун. Пока есть единоличное хозяйствование, мы не победим. Коммуна глушит в человеке все злое, хищное, самоличное - все, что от дьявола. А всему лучшему дает простор. Самое же интересное в том, что коммуна хочешь не хочешь переделывает людей - не словами или наказаниями, а самим укладом, строем жизни. Есть, к примеру, человек по натуре вор. Он будет воровать и при коммуне. Но, если он хочет жить - а жить хочет каждый, в коммуне он, и воруя, вынужден будет трудиться на общем поле и этим волей-неволей укреплять коммуну, а чем больше укрепляется она, тем меньше ходов остается воровству, сук воровской подрубается.

Революция совершена ради беднейшего большинства, уравняв всех граждан в привилегиях и правах - не сразу, конечно. Знавал Михей бедняков с такой лютой кулацкой закваской, что лучше бы тех бедняков пустить на распыл немедля - и вот в коммуне этой закваске ходу опять же не дадут.

Встречались в жизни и богачи - отменно приятные, добрые, честные по натуре люди. Однако корень кулачества сидит и в них, он везде, где вспухает опара золота, наживы, накопления. Стало быть, дело не только в натуре человека, а и в тех условиях, в каких живет человек: отдай в туркменский кишлак грудного младенца англичанина - вырастет туркмен.

И Михей переставал делить людей на плохих и хороших, а делил строго по классовой принадлежности, минуя расовые и национальные особенности. Он любит родную мать, но окажись она в классе, враждебном революции, он ей сам вынесет смертный приговор. И опять все упирается в коммуну, работу сообща: благодаря ей жизнь перестроится так, что никаких классов на земле не останется, кроме одного - трудящихся жителей планеты. Но это потом будет, опосля нас, а пока и в клятвах школьников звучит смертная ненависть и к самым близким по крови, если эти близкие буржуазной или кулацкой закваски. Старые семьи, роды, фамилии порушились. Новые с традициями, памятью о дедах и отцах вырастут не скоро. А пока стреляли и в отцов, и в братьев.

Задумались казаки о властях предержащих. Мнилось, будто сроду их не было в старину, властей: сами себе паны да атаманы!

Пусть на господ казак бараном таращит зорких глаз белки. Но подчинялись атаманам казачьи быстрые полки. Ведь сунься турки иль пруссаки или француз зашевелись, по зову первому казаки в бою подставят свою жизнь. И, не горя напрасной злобой, инаковерцев топчут в прах.

Рядились сотни в цвет особый черкесок, башлыков, папах. Случалось, в сотне все родня и масть коней у всех одна. Бывало, едут вороные, как в накрахмаленных носках, все удалые, молодые, лишь сотник с сединой в висках. Вклеймен тавром в сердцах горячих религиозный русский дух. И царь любил полки казачьи, и жаловал он верных слуг землей, водой, лугами, лесом, кресты и шарфы* раздавал. И сам, бывало, он ч е р к е с о м перед Сенатом гарцевал. Драгунский полк и полк гусарский, сама лейб-гвардия не зря сошли с постов охраны царской перед любимцами царя.

_______________

* Офицерские.

Кто здесь держал бразды правленья? Был атаман, был казначей. Но первый ждал Христа явленья, второй ждал сумрака ночей, чтоб пить чихирь, вино, бузу - или с девчонкой в лабузу. Любил финансовый глава сказать, играя ручкой плети: "Как сдохнешь - вырастет трава, и никаких богов на свете". Служил он преданно, отлично, кресты по праздникам носил - их император самолично в былые годы привинтил, когда казак отбил Тамань и двадцать пять спалил местечек...

Средь шашек, седел и уздечек жил по-иному атаман. Проведший век в жестоких бранях, контузиях и рваных ранах, теперь он предпочел всему над речкой пчельник, сад, семью. Коня, ружье и поле битвы сменили куры, пост, молитвы. Держась за атаманский посох, под красным дубом, над водой, клевал старик щербатым носом, гордясь дремучей бородой.

И мирно здесь текли года. Жужжали пчелы... Иногда клинок зеркальный обнажал он и тонко вжикающим жалом рубил чертополох бурьян, а после рьяно пил арьян. Навеки вставший на причал, порой противился покою: "Эй, любобабы! - он кричал на проходящих за рекою. - Доколе будем истлевать? А не пора ли к черту в гости, чтоб Истамбул отвоевать и братьев праведные кости?"

И воин шашку отирал и спал, пока бурьян завянет. А после каялся, читал он книгу кормчую в сафьяне. Глядел, как будто отрицал, он в строки ветхие глазасто. Любил он книгу мудреца, царя царей Экклезиаста. Читая, горестно вздыхать и взор смиренно несть долине.

А рядом под соломой хат людишки копошатся в глине. И он смотрел издалека на суету, молясь очами. Кипела горная река и пела белыми ключами. Смотрел, как тучи, в небе тая, плывут в сиреневом дыму. Прислуживала на дому ему гречанка молодая.

Случалось им бывать на сходке. У казначея голова трещала, как арбуз, от водки, а атаману - трын-трава. В дела мирские не вникая, он думал много лет подряд: судьбина выпала лихая на долю терских соколят...

МОРСКИЕ КОНИ

Море было лишним, а гор не хватало. Так думал Спиридон Есаулов, довоевавшийся, до ручки и отступающий в Турцию, что для-кавказцев всегда была врагом и где немало тлело казачьих косточек.

Остатки сотни бежали к морю, по дороге пристали к разбитым врангелевцам. Чтобы поддержать дух казаков, какой-то генерал слил их с ошметками атаманской сотни, командиром назначил Спиридона, потому что у него было четыре "Георгия", и повысил станичников чином. Спиридон получил звание есаула - следующий чин полковник. Он сидел в приморском скверике. Чугунный адмирал смотрел на море, снова вспененное английскими и французскими линкорами. За решеткой толклись спутанные кони; Они нюхали на клумбах диковинные тропические цветы, пробовали жевать листики, вздрагивали каждый раз от пароходных гудков. За кустами спали усталые казаки. Южная белизна домов, виноградные кисти на заборах, клев рыбы у мальчишек не радовали - чужое. Солнце сошло с полдня. Есаул смотрел на дорожку. Промытое утренним дождем руслице напоминало что-то бесконечно дорогое. Догадался: пойма Подкумка после весеннего паводка. По руслицу деловито полз длинный жук, словно бык на одинокой пашне. Все вокруг чуждое, враждебное - люди, кофейни, корабли. Теплая нежность рождалась лишь от звона уздечек и конского фырканья. Есаулов прижмурился, оставил для глаз - руслице, а для слуха - коней. Жук полз бронзовеющим комочком по мертвой стране, не встречая ничего живого. Возвращался. Брал в сторону. Останавливался, шевеля усиками. Тащился туда, где пристальное солнце плавило море. На его пути вставали хребты, долины, яры, уже затененные краями горных чаш. Есаул все больше узнавал пойму станичной реки. Синий яр, Дубинина роща, сад Глеба, Головка электростанции...

То и дело проходили люди. Спиридон равнодушно ждал, когда сапог раздавит жука - и не такие жизни раздавливались. Радовался - жук оставался невредимым. Получалось невероятное: ступали сотни ног, проехала пулеметная колесница, обрушив берега руслица, а жук цел. Может, и на человеческих дорогах есть неступанные места, где клинок и пуля исполосовали не все земное пространство, и есть еще края, где мирно копаются в цветках пчелы, вольно ходят табуны, а столетние старики отпечатывают, как душистую рамку с медом, свой второй век, не помышляя о смерти.

Рядом на лавочке храпел беженец в черных перчатках, прожженных валенках, голова на рваном кожаном бауле с ярлыками. Подошел Алешка Глухов, могучий, бездумный, как смерть. Он тоже чуть не наступил на жука не видел, а то бы обязательно наступил.

- Скоро начнут грузить. Не разрешает капитан брать коней. Старшина как гаркнет: мать-перемать, какой же казак без коня? А тот: местов нету, людей некуда пихать, опять же фураж надобен...

Подъехал на желтоглазом жеребце башкирец Галиной - казаки называли его Галей, вначале обижался, потом привык. Соскочил с щегольского седла бархат в серебре, бросил зеленый повод. Жеребец отступил на два шага и стоит. Как в цирке, собака. Галиной хитро подмигнул, хлопнул по карману гусарской венгерки, вытащил бутылку красноватого спирта-сырца.

Выпили. Пожевали сырую, присоленную рыбешку.

- Без коня я не пойду! - сказал есаул, разыскивая жука. - Лучше красным сдамся.

- У меня табун, однако, четыре красавца! - сокрушался Галиной, огнеглазый, с осиной талией. - У Салавата Юлаева таких не было!

Храп на скамейке прекратился. Беженец, не открывая глаз, потянул носом, приподнялся, сказал:

- Аква вита.

- Чего, лапоть? - бросил через плечо Глухов.

- Спиртиком балуетесь, господа казаки, поднесли бы его императорского величества оперного театра третьей трубе.

- Трубе? - не понял башкирец.

- Мне то есть, я труба.

- Всем труба! - обрадовался Спиридон - жук блеснул на дальнем пригорке. - На, жри!

Беженец выпил, закусил рукавом.

На рейде дружно задымили военные корабли. Дым повалил из труб многопалубного океанохода "Святой Георгий Победоносец", ошвартованного у пассажирской пристани. Путь корабля лежал во Францию.

- Атаманцы, на погрузку! - крикнули от парапета.

Кони подняли уши, беспокойно повели лиловыми глазами. Казаки крепили вьюки, подтягивали ремни. Звякали нарядные шашки, манерки, удила.

- Спиридон Васильевич, чем коней кормить будем в море? - мочился на куст чайных роз вислобрюхий Саван Гарцев.

- Свой паек отдашь, не впервой! - жестко ответил командир - не видать жука, а у памятника адмиралу опять опасная зона. - По коням! - буднично сказал и легко, будто пружина толкнула, очутился в седле. - Ровней держи, к решетке.

Сотня не обратила внимания на команду, не видя в ней смысла. Кусочком слюды жук блеснул в ломках, где Спиридон и Михей ломали камень на хаты, а потом расстреливали и красных и белых. Горячая, по-женски нетерпеливая нога командирской Зорьки остановила движение жука, смешала с землей. Спиридон похолодел: ему выпало убить! Он невпопад дернул поводья. Зорька нервно сбилась и торопливо выправилась. На всякий случай Спиридон оглянулся - жук полз как ни в чем не бывало.

Толпа разношерстного народа перла на пристань с узлами, детьми, животными. Грек в феске катил дымящийся мангал, из духовки жалобно блеял ягненок. Толстая барыня с наведенным лицом тащила четыре чемодана. Сердитый старец в детском чепце нес фикус и аквариум с золотыми рыбками.

Казаки ехали прямо на людей, поигрывая плетками.

- У, страхоидолы! - шарахались люди.

- Турецкому султану едет служить казачья гвардия!

- Салом пятки смажьте!

- Неужели их с конями берут? - возмущался пехотный поручик на костылях. - Мне необходимо уехать, я выполнял особое задание, я буду жаловаться капитану Птенцову!..

- Избаловали монархи эту породу!

- Всадники, патриции в ситцевых рубахах!

Матросы-часовые преградили сотне путь шлагбаумом:

- Стоп! Задний ход, кавалеры!

Сквозь ряды военных, ограждающих причал от народа, протиснулся бешеный войсковой старшина с оборванным погоном:

- Есаул, куда прешь на конях? Не разговаривать! Садиться в пятый угольный трюм без коней и благодарить бога! Молчать, молчать надо! Продали Россию, архаровцы!..

Спиридону хотелось повернуть назад, домой. Там в вечерних туманах возвращаются в станицу стада. На углах важно толкуют о погоде старики. Бабы гремят ведрами, встречая теплых, сытых коров, роняющих капли молока в пуховую пыль. Взойдет над горами месяц, заиграет на площади гармонь, в садах притаятся парочки. Пусть ему нет там места, он со стороны, как с того света, будет смотреть на чужое счастье. Только бы рядом быть с домом. Там уже не свищут пули, там мать, жена, дети...

- Сотня, спешиться! - вылепил похолодевшими губами.

С высокого борта казаки неотрывно смотрели на пристань. Кони стояли табунком. Под напором толпы табунок перемещался. Матросы выстрелами отпугивали прущих на трап, оставленный для высших чинов армии. Потом убрали и эти сходни, немало людей повалив в воду. Оставшиеся лютовали, проклинали собратьев на палубах. Бился в истерике поручик на костылях.

В основе слова к а з а к мысль о вольном скитании, движении, бродяжничестве. Казаками нередко называли себя кочевые азиатские народы киргизы, казахи. Двигаться, кочевать на коне легче. Казаки - глаза и уши армии, говорил Суворов. И тут без коня не обойтись. Без коня казак, хоть плачь сирота. Казак голоден, а конь его сыт. Казак без коня что солдат без ружья. Казаки что дети: и много поедят, и малым наедятся - а без коня не обойдутся, без коня не казаковать и самым казаковатым казачинам. Бог не без милости, казак не без счастья, но лишь при коне. Ни казак м а л о л е т к а - до двадцати лет, ни с л у ж и л ы й - до пятидесяти пяти, ни д о м о с е д н ы й - до шестидесяти, ни о т с т а в н о й свыше шестидесяти - не могут и казаками называться, если не имеют коня, разве что в насмешку. Правда, были и пешие казаки в войске, пластуны, из горьких бедняков, но это люди второго ряда, неполные, так себе, шушера. Это же и у горцев, у азиатских народов, не говоря уж о монголах. Не один Азамат сложил голову за коня, и в судьбе этого лермонтовского героя нет ничего необычного для казаков - кто же устоит перед таким сокровищем!

В толпе мелькал курпяй шапкя Савана Гарцева. В последнюю минуту он остался на родине, думал продать коней степным хохлам и разыскать в Чугуевой балке закопанный медный сундучок князя Арбелина.

"Святой Георгий" отчалил. Тихо уходил берег.

Казачьи кони толклись на граните. Косматое солнце золотило гривы, играло на разбойном серебре сбруи. Звонко заржала командирская Зорька, когда-то принадлежавшая Михею Есаулову.

Океаноход уходил. Гарцев метался между конями, не успев связать их. Желтоглазый жеребец побежал по причалу, отыскивая дорогу к хозяину. За жеребцом - весь табунок. Кони уперлись в парапет. Резво бежали назад, шумно поводя ноздрями, алыми от вечернего солнца.

- Куда! - кричали на коней люди, сторонясь морд и копыт.

Саван протиснулся к коням, но кто-то звезданул Зорьку по морде. Зорька всхрапнула, взвилась, как змей, и осклизнулась...

По цветущим балкам ходили эти кони. Запах чернозема, травы и дубрав навсегда смешался с синью гор, лаской солнца и руками человека, тоже пахнущими травой и землей. И когда коней приучили ездить в тесных вагонах, когда пришлось им скакать в злом пороховом мире шрапнельных разрывов, когда люди, города и даже травы стали чужими, опасными, тогда память коней цепко держалась за частицу своей конской родины - за хозяина, который делил с конем хлеб и бурку, руки которого пахли порохом и овсом, гусиной травой, птичьими голосами в рощах. Все живое, прирученное человеком, страдает без него.

Кони превосходно понимают разницу между домом и чужбиной. Отсюда им не найти дороги домой. Дорогу указывает всадник, пусть терзая губы коня до розовой пены. Потом, дома, руки хозяина вынут из конского рта горячее железо, снимут потное седло, и кони уйдут на всю ночь в знакомые балки, справляя свои свадьбы, ощущая трепет первобытной воли и чувствуя в табуне гордое презрение к человеку...

И потерять это они не в силах - жизнь и так сгустилась мраком, болью, подозрением. Нельзя отставать от хозяина.

Масленая волна с головой окатила Зорьку. Кобыла поплыла за "Святым Георгием". Это заставило весь табун последовать за лошадью командира. Они уже привыкли видеть ее впереди. Она знает дорогу домой, нельзя отставать от нее.

Саван поймал только трех коней.

Казаки помертвели. Сбились к борту. Темные, злые, отбитые ветром событий от родных юртов, как темно-розовый куколь с ядовитым семенем от чистой пшеницы. Поскитались, позлодейничали, покормили вшей, отвернулись от родины. А родина горами, станицами, братьями - у казака конь что родимый брат - плывет за ними по Черному морю.

Иной казачонок еще ходить толком не умел, а его уже сажали на шею коня - приучайся!

В месячном свете ночные пастбища. Черным серебром месяц осыпал спины балок, листву, речку. У костра пастушата рассказывают сказки. Рядом конский табун, с которым не страшен ни гробовой выползень, ни оборотень, ни волк. Круты склоны Кавказских гор. Тяжко водят боками умные кормильцы, тащат из трущоб возы с сеном и хлебом. Причудится запоздавшему казаку некто. В страхе скачет домой, а горная ночь гонится следом облаками, кустами, туманами. Чует конь тревогу всадника, скачет, аж в гриве свистит. Ночь свищет, гогочет, за плечи казака хватает, а конь уже влетел в переулок - не выдал казачий братец!

А купание коней в вечерней тихой воде! Голые казачата смело направляются туда, где коню с головой и от коней видны только ноздри и уши.

Коней любили до бешенства. Зимой бегали в конюшню проведать любимцев - щель соломой заткнуть, сена подкинуть, сунуть корку хлеба в мягкие подвижные губы или просто прикоснуться к атласной шее четвероногого члена семьи.

Невесту так не готовили к венцу, как коня на службу!

Конь, крылатый, - эмблема, герб самой Поэзии!

Наряду с изображением императоров, звезд, волн, солнца, на золоте и серебре древних монет чеканились конские головы.

А бессмертные всадники Апокалипсика - Война, Чума, Смерть - давят людей конями: красным, черным, бледным.

В табуне темногривых коней одного заарканю, маня. Жаром глаз, семицветных камней, он осыпет, храпящий, меня. Роет, злится, встает на дыбы, золотые грызет удила... На таком бы скакать от судьбы, да другое любовь мне дала. А поеду я славу копить. В буре снежный закружится прах. Песня звонко взлетит с-под копыт. Промелькнет силуэт мой в горах.

Отшумят наши годы вдали - там, где травы никто не косил. Светлой ночью за гранью земли упадет мой товарищ без сил. И заблещут испугом глаза в изумрудном сиянье луны, и покатится быстро слеза - далеко, не дойти, табуны.

Кинет верное стремя нога. Скакуна на чужой стороне отпущу в заливные луга, он заржет, прижимаясь ко мне. Я пойду, попрощавшись навек с тем, кто вынес к вершинам меня. На разливах бушующих рек боевого припомню коня.

А когда в море солнечных лет будет песня допета моя - я увижу в горах силуэт: всадник мчит в голубые края...

Океаноход шел на малых оборотах к рейду. Кони догоняли его, выбиваясь из сил на свежеющей волне.

Тысячи людей замерли на палубе и берегу.

Казак Малахов зачем-то снял шапку. Галиной кусал оловянные от ветра губы.

Зорька захлебывалась соленой, враждебной водой.

Жутко ржал желтоглазый жеребец.

Спиридон Васильевич целился тщательно, с руки.

Треснул выстрел. Белая челка кобылы потемнела. Мощные водяные бугры от гребного бинта кружили кобылу, как щепку. Обезумевшая, она гребла к хозяину. И спешила, захлебываясь, навстречу пулям.

Сотня стреляла бегло и торопливо - братьев убивали. Только башкирец, снайпер, ни разу не промахнулся, выискивая пулями своих красавцев, которых мечтал привести в башкирские степи и породнить с тамошними конями. Кончив стрелять, Галиной матерно выругался.

Кони тонули в подкормовых бурунах.

То ли от солнца, напоровшегося на стальные мачты кораблей, то ли от крови буруны покраснели.

Долго на воде держался грудастый серый конь с маленьким седлом на спине. По нему стреляли все, но он продолжал держаться.

Спиридон втягивал в себя воздух, как на морозе, в мелком ознобе. Он снял и бросил в море кольт, погоны и подаренную Арбелиным шашку.

Шабаш войне.

ВРЕМЯ ЖИТЬ

И точно такую же шашку Михея Есаулова положили на алый бархат в музей.

Шабаш войне.

Дни были наполнены величайшей работой. Надо было победить семилетнюю разруху, прорвать фронт голода, блокаду тифа, цепи невежества - самого страшного зла человечества.

В эти дни Михей редко видел мать, забыл о жене, отдалился от родственников. Изредка мелькнет в голове тот или другой пропавший брат.

Потом младший брат отыскался.

Свадебный каравай Васнецова и Горепекиной был замешан на крови Дениса Коршака. На столе вместо вилок лежали наганы, вместо чарок - гранаты, а вместо песен - клятва верности революционному долгу. В свадебное путешествие захватили тройную норму боепайка - патронов. Молодожены решили, если будет сын, назвать его Крастерром, а дочь - Крастеррой Красный Террор, против мировой контрреволюции, дезертиров, буржуев, спекулянтов, саботажников, валютчиков, единоличников, верующих в богов и царей. После неудачных первых родов - беременную ранили в бою - Фроня затяжелела опять. Пришлось ей отказаться от мужской одежды и подружиться с бабами, знающими толк в родах. Но обязанностей своих Горепекина не забывала.

- Здорово, браток! - приветливо тронул за плечо Глеба Васнецов. Старый знакомый!

- Не помню, - перепугался Глеб. Черт дернул его выйти из кунацкой горницы знакомого муллы и торговать на аульном торжке шерстью.

- Ну как же, станичник! Документы! - потребовал чекист.

- Я из татар, - мямлил Глеб, одетый горским чабаном.

- Не валяй дурака! - подошла Горепекина.

По документам выходило, что Глеб Есаулов должен находиться при мельнице.

- Мы тебя давно ищем, - доверительно сообщил Васнецов. - Что же ты уехал, а за муку и отруби не отчитался?

- Дак я...

- И должен твой год проходить мобилизацию. Одногодки твои уже вернулись, а ты все никак не отслужишь положенное каждому гражданину. Топай!

Председателю Совдепа позвонил начальник уездной ЧК:

- Михей Васильевич, забежи к нам на минутку!

- Зачем? - насторожился Михей.

- Брата твоего поймали, Глеба, от мобилизации скрывался.

- Запомни, Быков, у меня братьев нет!

- Он в трибунал попадет, просил тебе сообщить.

- Я сказал: у меня братьев нет, есть враги!

Михей положил трубку. Он знал, чем пахнет трибунал. Немного подумав, позвонил Быкову и попросил его не сообщать ничего матери о Глебе, пусть Глеб так и числится в бегах.

В трибунале разбирались скоро.

- Первая категория, - сказали.

- Чего? - не понял Глеб.

Потом понял.

Выдав себя за мужа Марии Синенкиной, Глеб укрывался в семье карачаевцев, издавна связанной дружбой с родом Синенкиных. А начиналась дружба так.

Высоко жил в горах мулла. Ценил он книги, как и ружья. Вся сакля в надписях была и золотым цвела оружьем. В косматых бурках чабаны, подкумской двигаясь долиной, его гоняли табуны с Джинала до горы Змеиной.

Водой кристальной из кумгана свершив намаз, он у кургана молился на день так раз пять - он был высок ислама духом - и можно было тут распять муллу, он не повел бы ухом. Он от дружины боевой уединился с богом рано. Но стих священный - стих Корана - горел на шашке у него. На камне выточив кинжал, порой в долины наезжал - бить серн, медведей, барсуков, а попадись - и казаков. В седельных сумах не овес - возил арканы и колодку...

Однажды в бурке он привез с охоты русскую молодку. Давал из Персии купец динары, шелк - отдать без крику б. Но умолил ее отец муллу принять казачий выкуп.

С горою встретится гора, пока сберешь - казак невесел - двенадцать фунтов серебра. Он взял костыль, мешок навесил. И так по миру, яко наг, ходил невольный раб-кунак. Ходил-сбирал не от добра двенадцать фунтов серебра. Двенадцать лет он спину гнул. И вот приехали в аул, запасшись стражей и подарком.

Скала. Ущелье. Поворот. Вот сакля. По двору идет в шальварах розовых татарка. За ней табунчик татарчат. Кинжал и нож с боков горчат. По-горски заплетенный волос. Под шалью бархатный чепец...

"Маришка!" - крикнул тут отец, и бабы с ним завыли в голос. Но все же с лихостью былою казак здоровался с муллою. В иное время - штык в ребро, сейчас - поклон и серебро. Маришка что-то тут мулле по-ихнему пролопотала и, показав на амулет, родне руками замотала: "Не надо, тятя, серебра, домой в станицу не поеду. Простите вы, сестра и брат, и поклонитесь бабке с дедом".

Маришка шерсть чесала, мыла, валяла бурки, башлыки, хоть попервам частенько выла, завидев русские штыки. Потом смирилась. Полюбила муллу в чаду любовных снов. И пять джигитов подарила ему на смену - пять сынов.

"Теперь люблю я Сулеймана, хоть буду я кипеть в аду. Из-под нагайки мусульманов под плеть казачью не пойду. Один адат все люди чтут: нужна я всем, пока при силе"...

И пуще родственники тут, как по покойной, голосили. "Приманой опоил абрек... Опять пузатая - приметы... Обасурманилась навек... А дети, ровно Магометы..."

Князь сам зарезал трех баранов и жирный растопил курдюк. Нарушил заповедь Корана, открыв гостям бузы бурдюк. И пили, ели... В отчий дом семья вернулась с серебром.

Но с той поры родниться стали, перенимать и торговать, дарить клинки заветной стали, друг друга в праздник навещать. К одной вдове в ночах духмяных татарин приезжал не раз. Среди сынов ее румяных есть и с косым разрезом глаз. Так тропы становились шире. И реже проливалась кровь. Учились жить как люди в мире, где властвует одна любовь.

...Наконец пора мне воду отряхнуть с пера. Писать здесь прозою уместней, венчая все казачьей песней.

Расстреливают обычно на рассвете.

До рассветной поры приговоренных вывезли на линейках в старые каменоломни - и Глеб ломал тут камень.

Осыпаемый метеоритами, тяжко пытается выдохнуть сквозь тысячелетний сон синий Бештау, просторно разлегшийся вширь и вверх. Лопочут камыши. Зияет ямами меловой Млечный Путь.

Еще не светало, но ждать нечего.

Старший начальник, возмужавший, но безусый Васнецов смотрит на Горепекину, что наперед подписала акты об исполнении приговоров восьми дезертирам. Она кивнула - пора. Дезертиров поставили в ряд, лицом к штольням. Сзади встали исполнители. Кто-то с хрустом повел плечами.

В холодеющей паузе, в сонный шепот рябины, поднимаются маузеры и карабины.

Стремительно несся в глаза конец солнечной пряжи, обрезанной богинями смерти.

Выпь сычит, болотная птица. Завыли собаки. Искромсанная выстрелами ночь опять непорочно цела.

Дремлет Бештау. Грезит в огромных глубинах сонм враждебных миров.

Горепекина хотела осмотреть трупы, но в этот раз лишь прошла над упавшими в ямы, близко не подходила. Стоны смолкли. Вдруг застонала она сама - неловко повернулась, а была на седьмой неделе. Муж с трудом довел ее до линейки. Она уже кричала от боли.

- Давайте скорей! - торопил Васнецов солдат.

Лязгали заступы, заравнивали погребение. С краю штольни жесткий, слежавшийся щебень. В соседней воронке мягкая тина, на которой росла острая болотная трава. Кидать далеко, но вроде заровняли.

Забелел восток. С жесткого края штольни выбрался раненый Глеб, заткнул рану под ребром платком, подаренным Марией на прощанье, и, где ползком, где шагом, двигался в сторону лесных балок. На миг открывал глаза, видел звездную ширь мирозданья, хотя был уже полдень.

Глухие осенние балки. Нервно шумящие леса. Садится солнце. Рдеют кисти калины. Ветерок сгребает трепещущие, как сердце, листья. Рана нарывает. Семья волков близко подошла к ползущему. Звери смотрели в глаза человека. Глеб смотрел на них. Волки постояли и ушли.

Безвольно, как ветром занесенный лист, косо летит ястреб и тоже делает круги над раненым. На жилистых отвесных скалах созрели терн и кизил - некому собирать.

Леса... Леса...

Ловушка - серебристый круг, паук душит козявку, блестят на закатном солнце его запасы - зеленые и синие мухи.

Ужасающая красота гор.

Величайшая пустошь вселенной...

Туман обступил Глеба. Из тумана вышла лошадь, заговорила по-человечьи. Казаки. Не нашенские. Уходят за кордон. Они дали ему воды, хлеба, умело перевязали рану.

Давно не стригли бороды казаки. Похлебали горя. От карабинных ремней на плечах многолетние мозоли. Патронов в обрез, как дней оставшейся жизни. Нет ни родных, ни друзей. Скрылись милые станицы. Путь один - в Персию, в Турцию, к черту на рога. Над лесом сказочным - луна. Потопленная темным отчаяньем, прахом рассыпается жизнь.

Нет, он не пойдет с ними, будет бедовать тут, в лесу. Вот только дайте ножик какой-нибудь, кресало и котелок. Зверя он не страшится - чего уж страшнее человеками, если можете, помогите срубить берлогу, а места ему тут знакомые.

Казаки помогли Глебу и сверх просимого оставили топор, шинель и ослепительный браунинг-кастет с одним патроном.

Ушли, прикованные к своей судьбе золотыми царскими цепями. Глеб пожевал корочку, съел две горсти кизила и смотрел из темноты на бугры, еще освещенные луной. Постель у него мягкая - ковыльная, волчьи шорохи не страшны, а вот что делать дальше?

Думы его дома, с матерью и Марией. Молча молился он ей. Давал обеты. Просил не покинуть его на горах. Нежнейшими именами призывал возлюбленную сердца своего. Прятал сморщенное, как голенище сапога, лицо в ковыль, пахнущий ее волосами... Прилети кукушкой, упади дождем на рану горючую, откройся в траве родником - огонь опять испепелил губы... Вызванное воображением лицо Марии превратилось в лицо матери. Но он еще вспоминает тихие деньки на хуторе у Марии. О, с какой быстротой пронеслись эти дни!

Загрузка...