Долго грезил, не хотел открывать глаз, а когда открыл, то подивился творящей силе воспоминаний - перед ним стояла Мария. Высокая, изможденная, в юбке из мешковины, с топором, веревкой и корзинкой. Как двадцать лет назад. Предлагал на похоронах Михея сходиться - отказалась. А дрова на себе таскает! Его опять кольнуло виноватое чувство силы, превосходства перед ней, у него уже наметился кусок хлеба, а ей и при немцах не сладко.
- За дровами? - спросила Мария, чтобы не здороваться.
- Ага. И ты? - встал Глеб. - Подвезу, ишак добрый.
- Спасибо, донесу.
Глеб посмотрел на бутыль из-под молока в корзине Марии. Еще не успела сполоснуть - зеленое стекло в тумане.
- Себе брала, - заметила она его взгляд. - Едешь на день - хлеба бери на неделю!
Ладно, это его не касается. Вот и братец Спиридон с лопаткой поехал не иначе оружие выкапывал! Глеб политики избегает. А жить хочет с ней, с Марией. Встал повыше на склоне, прочерченном десятками овечьих дорожек. Она вроде стала повыше Глеба ростом.
- Помнишь, говорили мы тогда, избушку тут сплесть? - Проникновенно спросил Глеб.
В самую точку попал. Много ночей мечтала она в молодости о жизни с Глебом вдвоем, в лесной глуши среди цветов, пчел, родников...
- Может, пришел наш час? - уговаривал он ее.
Мария со страхом отодвинулась - неужто быть еще четвертому роману? Никогда. И твердо ответила:
- Не помню, не говорили!
- Короткая у тебя память. А я ровно привязанный к тебе. Недаром присушивала ты меня, колдовала.
- Дура была - и присушивала. В дом вселился?
- Горбом наживал - и вселился. И тебе пора в него переходить, а то женюсь на молоденькой.
- Не дай бог, кто за тебя пойдет, погибнет, тяжелый ты. Мне твоя мать сказала: "Ой, Маруся, какая же ты несчастная - какого ты зверя полюбила!" Не женись, тебе нельзя жениться, не губи людей. Как колесом переезжаешь.
- Еще и свадьбу какую закачу! У меня две квартирантки, по двадцать годков, розочки, сами на шею вешаются.
- Это глухонемые? Ты же хотел на хромой венчаться, бери немую - то-то будет тебе воля!
Она говорила спокойно, с издевкой. Глеба бесили ее слова. Незаметно переступил ниже, на другую дорожку, чтобы лучше видеть беззащитно открытую шею Марии Зачесались лапы - так бы и задушил. Но лапы заняты - топор держит, чтобы не потерять. Языком прикрывал во рту зубы - не впиться бы в затылок! Поднималась старая любовь-ненависть, любовь-злость, любовь, располосованная, как шашкой, надвое.
Стоят бывшие возлюбленные с топорами в руках под тем самым ясенем, где миловались. Мария сказала:
- Вот бы мне намекнули тогда, как мы встретимся тут через тридцать лет, не поверила бы!
- Помнишь? Вот и имена наши ножиком вырезаны, чернеют еще. А стаканчик спрятан ниже, у трех камней. Посидим?
Земля под высоким ясенем равнодушная, ничья, не принимала их, и нет доказательства, что они лежали тут и резали кору ножом.
- Не хочу помнить!
- Маруся, ты же была женой, троих родила!
- От тебя нет, это Глотовы дети, померещилось тебе.
- И родинки под соском у тебя нет? - ревниво придвигался к белой тонкой шее, пульсирующей голубыми жилками, отчего солонело во рту. Покажи родинку! Сними одежу!
- Откомандовался ты мной! - отодвинулась Мария. - Долго я на коленях стояла, теперь - кончено!
- Задушу и закопаю гадюку под этим ясенем!
- Души! - со слезами выкрикнула она. - Зверь!
Он потерял власть над собой, запуская пальцы-когти в хрупкое белое горло. Она с трудом икнула, наливаясь смертной бледностью. Тут же он содрогнулся и жарко целовал синие вмятины от пальцев.
- Сядь, я себя не помню, не могу без тебя, на - ударь топором, все равно нет жизни, - шептал он возлюбленной сердца своего.
- Нас видят, - утирала она обидные, детские слезы.
- Кто? - оглянулся по сторонам.
- Люди. Много их тут.
Он глянул на бутыль из-под молока, на сизые хребты лесистых взгорий. Трепетной волной прокатился ветер. Лес ожил, придвинулся. Глебу стало страшно. Выдавил из себя:
- Ладно, встретимся еще...
Мария пошла вверх, без дров, как и братец Спиридон.
Лесоруб притаился в чаще кувшинок и гигантских лопухов, которыми раньше казаки пользовались как зонтиками в дожди. Ветер бежал по верхушкам дерев, стриг из буграх травы. Женщина скрылась. Стало сиротливо, словно потерял мать в лесу накануне темной ночи. Почувствовал себя слабым и несчастным, и ее до слез жаль - тоже крест нелегкий несет всю жизнь. С гневом смотрел на свои пальцы, душившие Марию. Надо догнать ее, упасть в ноги, бросить все, вымолить прощение, ведь матери не бросают детей!
Спокойно пасся Яшка, напоминая о деле. Глеб стер пот страха, который выступает уже после того, как человек прошел над пропастью. Ведь он силой хотел принудить ее к любви - и тогда получилось бы смертоубийство, а она ему самый дорогой на свете человек.
На другой стороне балки, верстах в пяти ниже, вспыхивал на солнце топор. После долгого промежутка долетал звук удара. Кто-то рубил лес. Это успокоило. Хозяин пожалился Яшке на горькую свою судьбину. Когда же разорвутся червонные путы любви? За что ему это наказание? Ему надо хозяйство налаживать, а она опять поперек дороги стоит, блажь всякую в голову вносит.
Посверкивая топором, поднялся в крутом зеленом тоннеле горной дороги. Еще круче взял в сторону. На крутизне наметанным глазом приметил пару ясеней-близнецов - превосходные оглобли для арбы. Но кто же назовет его хозяином, если он день целый проваландался ради двух древесин? А тут еще то мечтал, то с братцем, то с бывшей супругой перекуривал, лясы точил. Лес теперь немецкий - чикаться нечего!
И он валил кавказский дуб, великолепную чинару, орех с плодами. Приглянулся стволик кизила - на ярлыгу пойдет, на костыль, старость подходит, на кнутовище хорош, Трепещет высокий ровный бук - на возовой гнет годится. Вырубил семью белолистин с нежно-зеленой корой - под ними вроде могила с камнем. Сами напросились под топор гладкие липы - лес нестроевой, но идет на ложки, табакерки, иконы. Орех - на колы для плетней. Чинара - на ружейные ложа и ярма. Дуб - на срубы колодезные. Но больше прихватывал ясеня - вечное дерево в любом деле - и на стропила идет, и на мебель полированную. Надо было давно сокращаться - бычиный воз получается, не потянет Яшка, а глазами бы все захватил.
После обеда вытаскивал сырые очищенные стволы к дороге, где ишак щипал травку. Уложился, стянул воз укрутками - стволы аж засочились под цепью янтарными слезами. Встретил куст дикой малины, вскипятил в кружке чайку, потрапезовал и потуже затянул ремень. Дорога из балки прямехонько в небеса - готовься, Яшка!
С богом у Глеба отношения неясные - вроде он и верил, и не верил, а ведь почти старостой церковным ходил. Ударит гроза - крестится, тихо - и бог не нужен. Поэтому самого беспокоить не стал - у вседержителя дел хватает! - а помолился Николе Угоднику, покровителю нашей станицы. Не преминул молвить словцо Казанской божьей матери, заступнице сирот и страждущих. Долго раздумывал, как погонять ослика, ведь он не конь и не бык. Припомнил гортанные крики погонщиков мулов в Азии:
- Ай-да!
Ослик дернулся, но арба не тронулась, колеса в землю ушли. Глеб сек животное - от кнута с серенькой спинки поднималась пыль, как из столетнего ковра. Яшка покорно натягивался до мутной слезы в глазах - тщетно. Истощив запас матюков, хозяин сам подпрягся рядом, соорудив себе хомут. Колеса шевельнулись, пошли. Давно не ездили по дороге - кустики одичавшего клевера, терновник, рытвины, колдобины, хомячья земля. Только ясен след Спиридоновой телеги - дуракам везет: таких коней приобрел! Через три-четыре шага останавливались отдыхать. На полянке желтых примул женские следы...
Шли часы, а лес неотступно близко за спиной. Хрипел Яшка, поводя мокрыми кошачьими боками. И хозяин честно тянет свою арбу - в горле свистулька застряла. Наконец впереди остался самый трудный перевал, крутой, как крыши немецких колонистов, выселенных из станицы в начале войны. Потом дорога пойдет под гору. Тут полагалось вывозить груз по частям, но время не ждет. Погладил Яшку, пошептал товарищу на ухо, дал отдохнуть. На косогоре стоял широкогрудый волк.
- В пристяжку бы тебя, серого! - сказал Глеб волку и вспомнил, как в этой балке скалечилась жена Оладика Колесникова, что хвостосвязничала в станице - так и шлендала по дворам с новостями и сплетнями. Приехали с Оладиком рубить дрова, а был праздник - божья сила и направила топор в ногу бабе. Тогда еще радовался дядя Анисим: "Не греши, не хапай!" Нынче вроде бы нет праздника, и с богом Глеб уже переговорил. Он живет теперь как ласковый теленок, что две сиськи сосет. Вот и с квартирантами поладил, и немецкая филюга на дом в кармане.
В обед брызнул дождичек, а сейчас разветрило, ободняло. В балке скопилась сырая, душная жара. Наверху станет прохладно.
- Трогай, серенький! - и сам налег, да так, что арба резко пошла в гору. - Давай! Давай! Еще малость!..
Тупо полоснула боль в паху. Сгоряча тянул арбу еще и - свалился, посерев лицом, как пыльная шкура осла. Воз съехал назад. Простонав с час, Глеб ощупал новоявленную грыжу, перетянул ее бечевкой, вслух кляня себя:
- Мало тебя, дурака, кулачили! Правильно говорила мать: жид и есть! Братец Михей успокоился, отгостевал. Братец Спиридон колхозом немецким руководит. А кулаки и при новом прижиме в одиночку мучаются. Нету им, горемыкам, покоя. Рай бедняку - все ему, голодранцу, нипочем. Кинжал и бурка - весь пожиток. Живет - не тужит, сдохнет - опять же убытку нет. А кулаку-то, дураку, все не спится да не лежится. Да раньше всех встань, вокруг пальца всех обведи, ухороны свои проверь. Бедняк гол как сокол да волен соколом. Богатым черт детей качает да заодно их примечает: того пожар спалил, того власть извела, иного родные дети по миру пустили. Адский жребий тянут самостоятельные хозяева. А ведь и бедный, и богатый, равно как и мужик, и казак, от смерти не откупятся, разве что каждый на свой манер хлопнется хомутом об землю...
Так фарисействовал он, пока чуть не полегчало. С тоской свалил с арбы лес, оставив малую часть, и Яшка, царапаясь по матовым плитам кручи, повез хозяина.
Вечерело. Молчали Синие и Белые горы. Над курганом реял орел-могильщик - к покойнику. Искривилось дерево Иуды. Плыли ароматы поздних эфироносов. На бронзовых скалах шуршит самшит - барсуки возятся. Ковыль и типчак, прах и горечь.
Колеса стучали по желтому плиточному известняку - юрские меловые отложения, зажелезнившиеся на поверхности, а внутри белые, как зубной порошок. Беззвучно раскрывают пасти ящерицы. В замкнутых балочках, выбегающих к дороге, в гадючьей лени налились соком волчьи ягоды, дурман.
Ослепительно пылала вечерняя звезда, когда он добрался домой.
ЗВЕЗДНОЕ ПРОСТРАНСТВО
Спиридон ближе узнал племянника Митьку Есаулова, сделал его своим заместителем, а Ивана помощником и по совместительству кучером.
Митька Есаулов был молодой, да ранний. Мария хотела, чтобы ее дети стали врачами, инженерами, учителями. Но Митька с детства тянулся к скотине, с большим трудом окончил семилетку, был пастухом, прошел курсы по искусственному осеменению коров. Едва ему вышли года, он женился на толстой и веселой, как котенок, казачке Нюсе Мирной. Нюся родила первенького и работала в детских яслях колхоза. Митька доказал начальству выгоду искусственного осеменения животных. В его ведомстве было четыре зверовидных бугая, каждый весом поболе тонны. Им давали отборную траву, свеклу, промытее зерно. Митька делал им гоголь-моголь - по ведру молока с медом и яичными желтками. Колхозники посмеивались:
- Коров обгуливает, бугай, телят в банке возит.
Митька не чурался вина, с осени брал в библиотеке книжку потолще, чтобы осилить к весне, красивую девку не пропустит - ущипнет, был длинный на язык. Привела к нему молодая баба коровенку.
- Обгуляешь, Дмитрий Глебович?
- Тебя, что ли? Бык не посидит!
- Тю, паразит, корову!
Техник скалит крепкие зубы - доволен шуточкой.
Жили они с Нюсей справно, в хорошем домике, много держали овец, коз, птицы. Случилось Митьке заиметь две сберкнижки - на одной рубль да на другой десятка, и пошла о нем слава как о богатом человеке: "Деньги на двух книжках держит - на одной не помещаются!" Он и сам ревностно поддерживал эту молву, говорил, что и третью книжку заведет.
На бугаев смотреть страшно - свирепые, огромные, а технику хоть бы хны. Однажды бугай Васька кинулся на него, поддел рогом, но верткий казак перевернулся в воздухе, поймал кольцо в ноздре бугая, стиснул ноздри бугай присмирел. Митя закрутил цепь на колу и упал со сломанным ребром. Когда вышел из больницы, старики спрашивали его, отчего кинулся бугай, не бешеный ли.
- Нет, старый, - охотно пояснял техник. - Бык кидается драться, когда на корову залезть не может, как старый муж тиранит молодую жену. Молодые быки играливые, а старые бесноваты и подозрительны.
- Ну и брехать здоров! - недовольно выпрямлялись старики, чтобы глядеть молодцами.
Дмитрий был на передовой, валялся по госпиталям, получил отпуск на лечение и стал в колхозе зоотехником. Эвакуация была столь стремительна, что коров не успели побить на мясо. Какая-то горячая голова привезла зоотехнику ящик яда. Яд он принял, но коров травить жалко. Хотел отступить со стадом, но на пути снеговые горы, а немецкие танки движутся быстрее коров. Злые языки болтали: немцам коров сохранял, не дал, кулацкий сынок, колхозникам разобрать скот по дворам, сатана. Впоследствии ему действительно пришлось немало писать объяснений, почему остался в оккупированной зоне, и, несмотря на заслуги и награды за этот период, одно время в личном деле писал: в оккупации не был.
В первый день оккупации он позвал к себе в помощь названого брата Ивана, кучера Михея Васильевича, знатного пастуха в прошлом. Два дня держали стадо в глухой балке, молоко сдаивали на землю, чтобы коровы не погубились. Станичники, растащив добро в городе, вышли на промысел в степь, пытались разобрать коров. Двоих зоотехник встретил дубиной. Потом подъехали немецкие фуражиры и застрелили десяток коров на мясо. Митька закусил губы от злости и гневно накинулся на пастуха Ивана.
- Говорил тебе, черту, паси в трущобах, так нет - к дороге выгнал!
- Дак ведь поить, Митрий Глебыч, - виновато оправдывался Иван.
Горячий Митька "уволил" пастуха, сам остался, а Иван вернулся доглядать за дядей Михеем.
Спиридона позабавила ссора братьев, о которой он узнал на поминках, помирил братьев, записал их в свой колхоз вместе с коровами. Митька не хотел объединяться с совхозом "Юца", но дядя Спиридон серьезно сказал племяннику:
- Так надо, Митя.
Иван же сразу пошел к новому хозяину. Он старше Дмитрия, но зоотехник для него хозяин, как когда-то отец Митьки. Иван Спиридонович бессловесен и покорен, как рабочий вол. Нет у него царя в голове. Работать - он, а думать за него должен другой - так воспитал его Глеб Васильевич. Он хорошо знал повадки зверей и животных; видел бои старых жеребцов с волками, рассказывал, как родящая змея пожирает собственных змеят. Писать он умел расписываться за зарплату. Его били быки, мочили туманы, дубило солнце. Состоял он на учете в туберкулезном диспансере. К людям относился как собака: покормят - хорошо, забудут - все равно будет лаять, охраняя хозяйское добро. Перед казаками и после батрачества унижался, говорил, что на казачьи юрты попал случайно, благодаря беспутству матери Соньки, а вот деды его смирно сидели себе в своих супесках Смоленщины - и казаки охотно допускали Ивана в свой круг. С родней, Колесниковыми, не общался - мужики, а он ел казачий хлеб.
Крастерра продолжала действовать в городе. Она с группой друзей решила сделать дерзкий налет, взрывая машины. Гранаты у них были, а стрелять в часовых - только кольт Михея. Спиридон выслушал Крастерру и отдал ей два нагана с полными барабанами - от охранников ростовской тюрьмы. Три машины и бензиновый бак удалось взорвать, два партизана погибли. Крастерра осталась. Ночами расклеивала рукописные листовки. Но вот в сотне появился новый боец, родивший новые операции.
В балке хутор невзрачный. Камыши на трясине. Только реки прозрачны. Горы дальние сини. Да стога ветер холит, пожелтевшие, хрусткие, словно в чистом поле терема древнерусские. Под рубашкой кургузой - то крупнее, то мельче - кочанов кукурузы густозубый жемчуг. Постаревшие коршуны на стогах приуныли. Там, где травы не кошены, волки осень провыли. Иней жнивье обсахарил. Ветер тучи носит. Над убитым пахарем в поле буря голосит...
Кони вынесли сани председателя колхоза из Голубой балки на бугор. Открылось безмерное пространство предгорных равнин. Заснеженные синие дали. Направо в белом малахае никак не может очнуться от векового сна Бештау. Налево, сквозь Кольцо-гору, смотрит сонный глаз зимнего солнца. Гаснут тучи заката, разметав по небу божественные волосы. Шуршит мертвый бурьян - жгучий ветерок. Ордынской хмарью ползут сумерки. Противоположная сторона Эльбруса пламенеет солнцем, опускающимся в Черное море, сторона, обращенная к станице, темна - там дуют ветры, клубятся тучи, метет пурга. В снежных просторах равнин притаились хутора, станицы, городки.
Спиридон откинулся на санях, распахнул новый желтый тулуп бараньего меха - жарко. Ванька тоже одет прилично - помощник! - добротные сапоги, полушубок, заячья шапка, связанная на подбородке все-таки по-мужичьи.
Лошади бежали ровно по накатанной дороге. От выпитой араки хорошо горела кровь. Ехали со свинарника, где Иван ждал председателя, удалившегося с Любой Марковой, большегрудой игруньей, на "совещание" в каморку. Кучер не одобрял эти "совещания" и грозился донести тетке Фольке, а любишь Любку - женись!
- Дурак ты, Иван, - спокойно отвечал Спиридон. - Хорошую бабу пропускать грех, на то мы и казаки, а семья дело нерушимое, жениться надо один раз.
Осень прошла ладно. Спиридон нанимал жителей станиц копать картошку уродила силища: копнешь - восемь-десять картофелин как розовые поросята. Давал хорошо заработать людям - седьмой пуд. Картошку буртовали на полях. Чтобы не прела в буртах, ставили по углам сухие стебли подсолнухов, как вытяжные трубы. Следит за буртованием немец-интендант со своей командой. Когда они уехали, председатель послал помощника повыдергать подсолнухи, обломать и воткнуть для видимости лишь верхние части стеблей. Теперь картошка гнила в земле под снегом. Спиридон и сам затаптывал отдушины, как могилы прошлой жизни. На душе было ясно и покойно. А пока немецкие офицеры в госпиталях попивали молочко колхозных коров. План поставки мяса и овощей Спиридон не выполнил, но оправдался. И вот нынче пришла бумага: подготовить к убою свиней и овец. Коров беречь, чтобы и впредь снабжать немцев маслом, сметаной, сыром. И председатель решил: пора играть сигналистам атаку.
Из-за стога вышел человек, направляясь к саням. Иван натянул вожжи. Станичник, Игнат Гетманцев. Неделю назад Спиридон опять посылал к нему Марию с предложением выйти на переговоры.
Поговорили о погоде. Председатель расщедрился, достал из соломы коричневую аптечную бутыль с притертой стеклянной пробкой. Разложил на тулупе хлеб, чеснок и вкусно промерзшее мраморное сало. Выпили, покривили носами, задохнулись, отошли.
- Далеко топаешь? - спросил председатель.
- Немцы меня ищут, - помедлил с ответом Игнат. - Гестапа одного порешил, с черепом на руке.
- За что?
- В законах не сошлись. Решил он поохотиться на заповедных медведей, их всего несколько штук. Я ему толкую: нельзя, господин капитан, сроки охоты не объявлены. Он смеется, не верит. Пришлось доказать. А сильный гад и смелый - один приехал. Чуть руку мне не оторвал, бабка Киенчиха назад вставила.
- Ну и дурак ты, Игнат, малахольный! - катается со смеху председатель. - При немцах применил законы Советской власти!
- Я других не знаю.
- И еще дурак: первому встречному рассказываешь!
- Не первому, чего темнишь, - потянулся к бутыли егерь. - Была у меня Мария, говорила о тебе. Чего ты хочешь? Ты же немцам служишь!
- Тяжелый ты, Игнат, на подъем. Если бы немца не убил, не вышел бы? А теперь деваться некуда?
- Вышел бы. Картошечку-то ты погноил, Спиридон Васильевич...
- Тише ты! - испугался председатель. Но степь огромна, величава, нема. Лишь ветерок шуршит бурьянами. - Афонин колодец знаешь?
- Вместе пахали под ячмень там, еще до первой войны, розовым он цвел, - скупо улыбнулся неприветливый, отчужденный лесник. - И били мы вас там с Михеем Васильевичем, банду.
- Там верба с дуплом.
- Верно, дикая кошка жила в нем с весны.
- Будем держать там почту, я там часто проезжаю...
- Убить я тебя там хотел, уже и в засаду становился, Марии я верил, а тебе нет, самый ты был контра, а потом картошечку разглядел, разгадал твои козыри.
- А теперь слухай, что дальше...
Договорились. Кучер делал вид, что не вникает в дела начальства, оглаживал серых, поправлял супонь и шлеи. Игнат забрал остатки самогона и еду, направился в балки. Председатель повернул назад, в поселок животноводов. Разыскали Митьку, сейчас он жил с женой в поселке совхоза, Митька тоже был под хмельком. Мигом отрезвили ночным планом.
Спиридон сидел на бугре, рассматривал яркие морозные созвездия и угнетался ничтожеством земного мира, невообразимыми пространствами звездных пустынь. В одном лагере напарником Спиридона на рубке тайги был профессор астрономии. Если планета Земля - крохотная тля, букашка, зернинка помета какого-то гигантского звездоящера, некогда промчавшегося по Млечному Пути, то кто же тогда он, Спиридон? Внизу в темноте лежал поселок. Выл волк. Войны, странствия, история томили мизерностью в недосягаемом блеске звезд. Надо это людям - астрономствовать?..
Пока он так размышлял, Иван и Дмитрий привезли яд в цинковом ящике. Поехали к свиньям - рядом с ними овчарник. Теперь председатель серьезно совещался с Любой Марковой. Свиньи лежали на соломе, гладкие, откормленные. Овцы пугливо сбились в плетеной кошаре под крышей, начинавшейся от земли. У дверей черные собаки-волкодавы.
Митька давно не давал овцам соли, и баранта жадно кинулась к белым кристаллам яда. Десяток овец зарезали себе, а остальные двести тридцать околели. Отравили и свиней. Люба вошла в каморку, дверь снаружи привалили огромным камнем и подперли колом. Председатель с кучером пошли домой, к тетке Фольке. Сидели в землянке, млея от печного жара. Фоля ругалась:
- Где тебя черти носят? Должно, по бабам бегаешь, кобель!
Спиридон сонно помалкивал.
Дмитрий замел следы на кошаре и свинарнике, зашел в ларек. Там при свете огарка сидели поздние гуляки. Зоотехник почесал с ними язык - какие бабы слаще, угостил гуляк винцом и позвал их сходить с ним к овцам и свиньям - будто кричали там, а время темное, опасное. Вооружились палками и пошли, петляя по узким и крутым дорожкам балки. Дверь свинарки оказалась припертой. Из каморки слышался плач Любы. Засветили "летучую мышь" и побледнели, слушая рассказ женщины, как егерь Игнат Гетманцев хотел ее убить, но потом запер дверь и пошел в свинарник. Зоотехник первым кинулся к свиньям - они уже остыли. Заглянули в овчарню - овцы дохлые. Была полночь. Побежали к председателю. Еле "добудились" его. "Перепуганный" председатель помчался в станицу, доложил атаману о случившемся.
- Гетманцев? - крикнул Глухов. - Да ты знаешь, он немца ухлопал!
- Да ты что?
- Вот зараза! Нешто попадется он нам! Шкуру теперь спустят с нас!
Постучались к немецкому продовольственному лицу. Сонный немец долго не впускал русских, наконец признал атамана и уразумел, что произошло. Вызвал из комендатуры наряд, поехали на фермы. Светало. Пошел снег.
Увидев огромных волкодавов, интендант опасливо спрятался за солдат.
- Как такие собаки пустили бандита? - спрашивал он колхозников.
- Есть люди, господин майор, - говорил Митька, - от которых собаки бегут - эти люди сосали волчиц.
- Это есть римский легенда, - приосанился майор. - По-русски сказка, брехня.
Митьку бил озноб. Он не понимал, зачем председатель привел атамана и немцев, когда сразу надо было бежать в горы.
- Гетманцева нашли в волчьей норе, - поддержал племянника Спиридон, возили царю показывать в клетке, и он ел сперва только живое мясо и кричал по-волчиному.
Алешка Глухов вылупил глаза, но смолчал, дрожа за свою шкуру.
- Это отшень интересно, пора записать, - сказал немец и черкнул в блокноте пару слов - очередное кавказское сказание.
Митька, Иван, Глухов знали станичное предание - только не Игнат, а Глеб сосал полуволчицу, и собаки его понимали. Да и сам Митька однажды притворился животным - бычок-двухлеток с ревом пошел на него, опустив рога для удара, отступать Митьке было некуда, в загоне, и он, поставив пальцами рога, заревел тоже и пошел на бычка, тот остановился, а Митька успел перемахнуть через плетень. "Чистый бугай!" - смеялись тогда Доярки.
Интендант продрог, ему дали араки, он выпил и стал добродушным. Майор не любил гестапо и полевую жандармерию, сумел скрыть, что в его жилах одна восьмая семитской крови - прабабка дрезденская еврейка, считал, что карать надо воров, коммунистов и евреев, а русские будут неплохими работниками в баронских мызах и поместьях, которые фюрер обещал своим легионерам. В молодости майор собирался стать судьей в родном силезском городке, судьба распорядилась иначе, но он продолжал считать себя превосходным криминалистом.
В два счета он установил, что рабочие не причастны к отравлению ведь именно он нашел в свинарнике трубку с именем Гетманцева на чубуке, чем лишний раз доказал превосходство арийского духа над неарийским.
Добродушие его улетучилось, когда атаман сказал, что убийца офицера гестапо и отравитель скота - одно лицо.
- Найти и повесить хотя бы его семья!
- У него нет семьи, - ответил Спиридон, с волнением поглядывая на многочисленный отряд немецких солдат - тигр в оленьем стаде.
- Вещать знакомых, кунаков, соседи!
- Какие у него знакомые - жил в лесу, молился колесу, дружбу водил с волками, прокусывал людям шеи...
- Безобразие, - возмущался майор, радуясь литературной находке. - Это надо писать большой книга! Головорез, джигит, абрек! - с трудом выговаривал он слова старокавказских времен, майор был грамотным. - А кто есть твой отец-молодец? - подозрительно обратился он к Митьке, у которого зуб на зуб не попадал.
- Отец у него хороший - кулак! - ответил Глухов, пировавший в прошедший вечер у Глеба в доме.
- Кулак - это хорошо, - сказал немец. - Кулак много работает на себя.
Майор приказал пригнать коров с дальней фермы, к вечеру прибудут машины-рефрижераторы и мясники.
- А то нам опять свиней подсунут! - щегольнул майор знанием непереводимого выражения. - Будем вести следствие, никому не уходить. Будьте любезны!
Солдаты сели на машину, майор забрался в кабинку. Спиридон только полюбовался оружием и выправкой солдат - олень в тигровой стае. Атаман тоже было полез в кузов.
- Нет, нет, вы смотреть за порядок! - сказал ему майор.
- Останься, Алексей, боюсь я Игната, - попросил Спиридон.
Немцы укатили в станицу. Снег полепил гуще, начинался буран.
- Где завтракать будем? - трусовато спросил погрустневший атаман. Есть тут надежные люди?
- Есть, давай тут.
- Что это за баба? - покосился атаман на Любу.
- Свинарка, станичница, самый смак, а годов ей немало.
- Вы меня потом оставьте с ней на часок, - бубнил атаман.
- Сделаем, Силантьевич, наше дело служивое.
Расположились в каморке свинарки. Послали Любу за аракой и провизией. Растопили печку. В окно заглядывали черные псы.
- Спиридон, что ты за человек? - спросил Глухов, внимательно глядя на председателя. - Самый ты белый был, а теперь я тебя не разберу.
- Ты к чему это, Силантьевич? - мирно гутарит Спиридон, кидая поленья в огонь.
- А к тому, как Игнашку к царю в клетке возили! Это ведь про твоего братца Глеба говорили. Для чего ты так ловко брехал майору?
- Гнев первый утишал, я сам не пойму, как он собак обошел?
- На следствии ответите, как! А вот где он мог достать столько яда? Глухов вытащил парабеллум.
- Они леса опрыскивали, - Иван загородил побледневшего Митьку.
- А мне известно, что колхозу...
Глухов сидел спиной к окну. Спиридон удивленно, с испугом глянул на окно, будто увидел там нечто ужасное, и Глухов инстинктивно повернулся туда же - что там? И Спиридон выстрелил. Никогда не знаешь, есть или нет оружие у казака. Сгодился браунинг-кастет.
- Митя, Ваня, в ружье! - подал команду Спиридон. - Иван, беги к бабам - пусть незамедлительно идут сюда, уходить будем. Дмитрий, езжай за "максимом" - одна нога тут, другая там!
Снег лепил, как на пропасть, в пояс.
Вернулся Иван с Любой Марковой и Нюсей Есауловой.
- Ленка побегла в станицу - у подруг спрячется, а тетка Фолька сказала, в яме, в картошке, отсидится.
- Вот дура! - ругнулся Спиридон. - Что это ей, Советская власть, что ли, - в яме отсижусь! Беги еще раз, тащи силком, а хату, скотину, сундук пусть бросит. Не то потеряли - Ваську! Или, стой - пусть догоняет нас, а ты дуй в станицу, бери рыжую, боюсь - возьмут девку, горяча, а ей цепы нет, догоняйте по речке Татарке, через Бекетов яр.
- Какую девку? - подмыло Любу ревностью.
- Есть тут одна, дочка моя, рыжая.
- Я не пойду, если будешь секреток своих брать! - уперлась Люба.
- Фолю же беру!
- То жена!
- А ты кто? Живо собирайся!
Подъехал Митька. Труп атамана положили на цинковые ящики с патронами. В ногах атамана пулемет. Сами шли пешком. По дороге тело сбросили в глухую расщелину - не скоро отыщут косточки!
На дальней ферме дед Исай таскал сено коровам.
- Пойдешь с нами, дедушка?
- Куды?
- На кудыкину гору - скотину от немца спасать.
- Не, убегался я, - ответил горбящийся старик.
- Тогда молчок, что мы были. Налетели, мол, какие-то в бурках и башлыках и угнали коров, сам чудом остался, повесить, мол, хотели.
- Вы меня свяжите лучше, - попросил дед.
- Мочой подплывешь, сдохнешь, - не сразу сюда доберутся.
У Монах-скалы сотню догнали Иван и Крастерра. Люба с ненавистью посмотрела на полненькую, гордоглазую девку, а волосы точно - как у Спиридона. И разговор у них промеж себя тихий, секретный. Но вот командир заговорил, подгоняя коров чекмарем:
- Иван, ты почему не женился?
- Чего привязываешься, дядя Спиридон? - отмахнулся Иван, чувствующий силу и старшинство в родной стихии - среди коров.
- А то, что ты плохой кавалер и никудышний казак! Мы с Митькой при бабах, а ты холостякуешь рядом с такой девкой. Пойдешь за него, Краска? спросил Крастерру.
- От него портянками воняет!
- Ишь ты, курсовая! - пыхнул Иван.
- Я больше всего люблю свадьбы! - разговорилась Нюся, румяная, кареглазая, в пуховом платке. - Давайте ид поженим!
- Спиридон Васильевич, а где же сотня? - спросила Крастерра.
- Вот она, - командир показал на себя и других.
Митька моячит. Рыжую эту девку он знает - ее родителя расстреляли его деда Федора Синенкина. На заразу она нужна тут? Харчи только на нее тратить! Бегала еще за братом Антоном, да он живо отвадил ее!
- Вас как зовут? - спросила Крастерра Митьку, познакомившись с бабами.
В ответ Митька загнул такое имечко, что покраснели все. Спиридон виновато посмотрел на медсестру - мол, что с него, дурака, возьмешь казак!
Чуть погодя командир отстал с Митькой, поманив его пальцем.
- Митрий, ты знаешь, в каком я чине?
- В каком?
- Полковник я.
- Это у белых.
- Теперь у красных. А ты рядовой солдат.
- Не рядовой, я был командир отделения.
- Жалую тебя сотником. А ежели матюкнешься еще при женщинах, на одну ногу наступлю, другую выдерну. Как ты, командир Красной Армии, не понимаешь дисциплины? Ты что - бандит, что ли, налетчик или фармазонщик? Ты в армии, на войне, и, будь добр, называй меня не дядей, а товарищ полковник!
- Кто это вам звание присваивал?
- Это не тебе обсуждать, молокососу. Ты порядок держи и равнение. И субординацию понимай. Даю тебе, сотник, три наряда вне очереди.
- Есть, три наряда вне очереди! - повеселел от игры в чины Митька. Иван кто будет, товарищ полковник?
- Иван? Урядником потянет, а выше не прыгнет.
- А бабы?
- Женщины, Нюся и Люба - строевые казаки, а Крастерра - лейтенант.
- Кто же старше - сотник или лейтенант?
- Чины похожие, но дадим тебе старшего лейтенанта. Будешь усерден - в капитаны выбьешься.
В ночь снег перестал. Вызвездило. Не мешкая, гнали стадо в горы, где, по словам Митьки, на альпийских лугах стояли стога довоенного укоса. Коровы, словно чуяли тревогу времени, шли ходко, а может, их подгоняли волкодавы, молчаливо кусающие их за хвосты. Шелест сотен ног по снегу. Зимние балки. Звездная тьма. Сталинградский котел заклепывался наглухо. Немцы еще стояли на Волге, но тетива отступления Советской Армии напряглась до предела - теперь она пошлет огненную стрелу дивизий до самого Берлина. Шестеро казаков не знали этого, но бросили вызов горным батальонам немцев. В пути Спиридон, как обычно, напевал:
Над берегом ветвистым
Там хижина стоит.
Живет вдова в той хижине,
Одна и ест и спит.
Однажды поздним вечером
В окошко ей стучат,
Два храбрые героя
Просились ночевать.
- Я печку не топила,
Гостей я не ждала...
- Любезная хозяюшка,
Воды бы лишь дала,
Нам ужина не надо,
Пусти нас только в дом,
Мы завтра на рассвете
Опять в поход уйдем...
Один герой военный
Оружием гремит,
Другой герой военный
Вдове и говорит:
- Любезная хозяюшка,
С чего же ты одна?
Слезами залилася,
Так горестно бледна:
- Я мужа проводила
И сына - двадцать лет
Исполнилось - ни слуху,
Ни духу от них нет.
- Признай, признай, хозяюшка,
Ты мужа своего,
Прижми, прижми к сердечушку
Сыночка твоего,
Да истопи нам баню,
Да постели нам спать
Мы завтра на рассвете
С полком уйдем опять...
СВОБОДНАЯ КОНКУРЕНЦИЯ
Мария вдруг осиротела - исчез сын Митька, исчез Спиридон, нет связи с Антоном. О первых она почему-то не очень беспокоится, а вот Антон, хоть и старше Митьки, но не выходит из головы - где он, что он? И переносила свою нежность на трех раненых бойцов, привезенных из госпиталя при отступлении наших. Кормила их, подавала им судно и утку, стирала гнойные бинты. Двое уже ходили сами, выкарабкивались к жизни, а третий, молоденький украинец, однажды не проснулся - так и похоронили в гипсе, как белую статую.
Немцы объявили: раненых бойцов сдать в немецкий госпиталь, где им будет оказана медицинская помощь. Указать звание, имя и национальность раненых. Харчи носить в определенные часы разрешается. За неисполнение приказа расстрел.
Выход нашли сами бойцы. Решили уходить к линии фронта, возвращаться в строй, один прихрамывает немного, у другого рука на перевязке - ничего. Но мать, как называли Марию бойцы, настояла, что они пробудут у нее еще недели две для окончательной поправки. Настя померла давно. Федька, как Антон, на фронте. Жила Мария в дедовской хате с Анькой, женой брата. Сноха не ладила с ней, попросту не хотела жить вдвоем. На бойцов она косилась, за все время кружки воды не подала, занимаясь вязаньем шерстяных вещей на продажу. Харчилась Анька отдельно от Марии. Узнав о приказе немцев, Анька решительно настаивала: сдать бойцов в госпиталь, нечего беды наживать!
- Аня, может, и Федя наш где так бедствует! - взмолилась Мария. - Дай срок хоть дней десять еще, они уйдут.
Анька не ответила, перестала разговаривать с золовкой. Мария на свой страх и риск поместила раненых в подвале. А риск был велик. Через три дня после приказа многих раненых немцы забрали в госпиталь силой, а хозяев бросили в тюрьму. Наведался к Синенкиным полицейский Жорка Гарцев. Уходя, полицейский поставил на калитке крестик мелом - проверил.
Из кухни вышла белая, как смерть, Анька, сказала сквозь зубы:
- Или я, или они! - и показала вниз, на подвал.
- Они! - каменно проговорила Мария и впервые в жизни замахнулась рукой на человека. Анька попятилась.
Через несколько дней бойцы ушли. Мария дала им одежду из гардероба брата, снабдила пищей, проводила в сторону гор.
- Маруся, прости меня! - заплакала Анька, обняв Марию. - Все понимаю, а побороть себя не могу - боюсь, как иголки под ногти начнут вгонять на допросах! Прости...
- А я, думаешь, не боюсь? - приласкала Аньку Мария. - Что я, железная?
- Ты золотая, это мы все железные...
А Глеба приняли работать на строительстве аэродрома вольнонаемным, с зарплатой и без конвоя. Порвав детородные жилы, когда тянул арбу в гору, он теперь приберегал себя, делал работу полегче. Возил на ишаке мусор, мелкий горбыль, стружки, из-за чего не стоило гонять мощные "Рено". Миллиардеры получали от Гитлера Золотые, Железные, Рыцарские кресты за поставку машин - и миллионные прибыли. Далеко отставший от них Глеб, хоть и называл его Михей братом Генри Форда, получал от Гитлера три марки в день, причем Яшка кормился иногда казенным зерном рядом с огромными баварскими лошадьми.
Глеб известен бургомистру города, был на "ты" с атаманом станицы, числился гласным стариком в правлении, брат Спиридон важная шишка у немцев. Но почести эти тяготили - мало с них припеку. Он не пошел служить в полицию - предлагали, отказался возглавить колхоз, не доносил на станичников, бывших активистов - некогда. Одолевала трясучка - скорее пустить корни, развернуться, мать-волчицу позолотить. Ванька не пошел в работники к Глебу - Спиридон переманил. Но руки в хозяйстве нужны, сам до всего не дойдешь. С весны надо сеять, сад обрабатывать. Недавно снял подштанники в бане, а по поясу серый живой ремешок - вша кипит. Да и варить-печь надо, и о наследниках пора подумать. Вот Митька - вроде хозяйственный парень, скотина у него несчитанная, а попросил отец телочку или пяток овечек на развод - отказал родному отцу, который нянчил его, пестовал, пряниками и ирисками пичкал. Вот они, советские дети. Их бы еще в пеленках душить надо!
Посватался к Питуновым. Чистая, как речная галька при воде, Маша большую часть жизни провела в душном цехе валяльного производства, катая бурки и валенки. В развитии сёстры, конечно, отставали от нормальных людей, но знали: есть на свете любовь, корысть, красота, зависть, подлость, подвиги, нежность. Маша видела таких же несчастных, как сама, на работе. В школе слепых смотрела, как слепые мальчишки катаются на велосипедах и играют в футбол - одно из самых жутких зрелищ.
Вначале в мечтах ей рисовался некий глухонемой рыцарь. Потом стала надеяться на несбыточное - на любовь говорящего парня, чтобы дети от такого брака были нормальными. Пусть она будет при них служанкой, рабыней, но рядом с ними и она приблизится к миру звуков, которые мыслились ею, как цветы на губах, ей, глухонемой, невидные. Роза посмеивалась над сестрой сама Роза рано познала сладкую суть любви и с глухими, и с говорящими мужчинами. Маша отчаянно хранила чистоту. Она читала пошленькие повести бульварной литературы, обливалась слезами над строчками, где герои в крахмальных воротничках совершали благородные поступки или стрелялись от невозможности проявить благородство души. Был и альбом у нее с ангелочками, стрелами Купидона и чувствительными стишками. Она могла стать чудесной матерью и незаменимой подругой.
Глебу она нравилась - чувствовал ее покорность и нежность. Марию старался выбросить из головы. Все чаще разговаривал с Машей посредством записочек. Она краснела и задумывалась. Вот если бы у него не было ноги или глаза, а то непонятно, почему он ей предлагает руку и сердце. В станице полно и баб, и девушек, а мужская цена в войну подскочила высоко. Ухаживая за надорвавшимся хозяином, Маша прониклась к нему состраданием и жалостью. На какой-то миг в нем проснулись добрые чувства. Обращенные к Маше, это были чувства-воспоминания о Марии. И она дала согласие на брак, уговорив отца. Уже откармливали на свадьбу гуся, потихоньку варили из сладких тыкв самогон, когда свадьбу неожиданно расстроила коммерция.
Смерть еще не прискакала к Глебу на бледном коне. Поначалу она издали, сверху, поразила осла Яшку.
Не три - двадцать советских самолетов бомбят аэродром. Взрывом сорвало с "подушки" цистерну, бушует белое бензиновое пламя. Стонут раненые и умирающие. Сирены провыли отбой. Из щелей вылезают рабочие и солдаты.
Невозмутимо покуривает смуглую трубочку ветеран германских походов, железный ефрейтор. Он сидит на перевернутом ведре, оно зияет рваной раной от осколка. Охранник в бараньем тулупе, черных трофейных валенках. Автомат в желтоватой зимней смазке.
Вылез Глеб из траншеи, подошел к арбе. Взрывной волной из колес вырвало несколько спиц, смело плетеный кузовок. Острой бомбовой сталью срезало голову Яшке. Пришлось взять у немцев расчет. Между прочим, ему уплатили за осла. Погоревал хозяин, посудачил с бабами и прикинул: на что теперь годится Яшка? Шкуру, положим, снять, хвост на кнут высушить. А мясо? Ишаков лишь в Китае едят - там все едят.
И тогда снова приступила великая идея мыловарения из трупной падали. Положил тушку на арбу, впрягся в оглобли, повез Яшку домой.
На вопрос квартиранта, что он намерен делать с ослом, ответил:
- Мыло сварю.
- А можешь?
- Признаться, не пробовал.
- Давай вместе, Роза работала на комбинате, она знает, у нее и рецепты записаны. У меня есть пуд пахучей смолы, кое-что нужно достать еще.
Ночью все четверо пробрались во двор неохраняемого химпроизводства, натаскали в дом бумажных пакетов с поташем и щелочью. У ефрейтора Глеб купил бак каустической соды. Раздобыли котел. Набили несколько мешков мерзлыми лепестками роз на колхозной плантации - красящие вещества.
Тридцать крохотных, бесцветных, пахнущих псиной брусков мыла вынесли на базар в сумке. Торговцев чуть не разорвали обовшивевшие люди. Цену подняли до двадцати марок - хватают. Выручку шестьсот марок, с музыкальным хрустом разложили на столе. Пигунов предлагал делить по числу компаньонов. Глеб не согласен - Яшка был его, котел, топливо, сама идея - тоже его. Поэтому сообщникам выделил двести марок. Сапожник сделал недовольную мину - секреты технологии, ароматическая смола, химикалии Пигуновых. Глеб прибавил им пятьдесят марок и подумал, что компаньоны ему ни к чему.
Ночью перетаскал из бани-завода в дом весь поташ и щелочь, сложив его в комнате-грезе.
На следующей неделе в котел заложили трех собак и четыре жирных, околевших от ящура овцы - добыл их Пигунов. Товар продали в драку. Компаньон потребовал половинной доли в барыше. Глеб Васильевич обозвал его душегубом и выделился в самостоятельную фирму, не боясь конкуренции спрос на мыло велик, надо только за версту чуять смерть и хватать сырье первым. Сапожник запретил дочери встречаться с женихом. В ответ Есаулов предложил очистить помещение.
- Есть закон: в зиму не выгонять, - сказал сапожник.
- Теперь законы новые! - указал Глеб, но настаивать на выселении не стал.
Мыльный трест раскололся. В доме номер 87 по Старообрядской улице задымили две трубы мыльных крематориев. Вскоре малая фирма, Пигуновых, закрылась - кончились химикалии. Сапожник вновь кормился починкой обуви. Видя издали Машу, Глеб чувствовал некие угрызения совести, стыд победителя, силача, свернувшего шею малому ребенку. Но предаваться чувствам некогда. Он процветал, добывая на аэродроме использованную каустику и разыскивая падаль. А невест в станице много - что он, у бога теленка, что ли, съел, что будет жениться на глухонемой! При встречах хозяин и квартиранты не здоровались. Лишь иногда Глеб пускал сапожнику шпильку:
- Свободная конкуренция - ничего не попишешь!
По вечерам при свете жирника монополист подолгу считает выручку. Купюры подносит близко к глазам, будто проверяя подпись имперского министра финансов. Ночи были бесовские. В боковое окно-фонарь заглядывала луна, свисающая над станицей, как раскаленная бомба на невидимом парашюте. Она золотила лысеющий череп Глеба, исторгала магнитным сиянием долгий собачий вой в переулках. Взять бы патент на всех станичных собак, хоть и жаль их, меньших братьев. Чудились трупные залежи, пласты янтарного мыла, холмы скрипучей соды, зеркальные витрины фирменного магазина, несгораемый, как в банке, сейф для валюты, уважение, почет, семья. Но махан дорожает, война пожирает скот, появились серьезные конкуренты - мыловары, которые уже дважды оставляли Глеба позади.
Снова посетили нерадостные мысли о давнем, так и не полученном долге. Он сильно приблизился к истине: голодный двадцать первый год, полмеры ячменя, а кому дал, не помнит. Получать ячмень через двадцать лет он не собирается, бог простит, важна правда, надо жить по справедливости, не хапая чужое. Вот и Афоня Мирный скончался тогда скоропалительно, и поговорить по душам о золотом, даренном Глебу кресте не удалось.
Много убытков потерпел он за жизнь. Разве что теперь поправит дела.
И опять думал о мыльном производстве. Ловить собак - снасти нужны.
Тут он услышал, что в совхозном поселке какой-то молодец отравил овец и свиней - можно купить замерзшую падаль. А разбогатев, он опять, как после нэпа, заберет Марию в дом.
НА ВЕРШИНЕ
Через двое суток коров пригнали к началу преисподней - к эльбрусским трущобам. Стадо росло, прибивались дичающие быки и коровы. Отступающие советские части переправили через перевал по канатно-ледовой дороге десятки тысяч ставропольского скота. Часть скота осталась по эту сторону. Этот скот хорошо маскировал колхозное племенное стадо - всюду следы копыт, в лесах бродячие коровы. Выстрелы ухали за перевалом. Людей не видно. Лагерь казаков расположился в лесистом ущелье, на высоте двух тысяч метров, где в гражданскую Спиридон не раз отсиживался со своей белой сотней. Под нависшей скалой огородили, коровам баз. Ночами волоком таскали на быках сено. Ветви, старые листья - тоже корм. Воды много. Себе отрыли землянку - и это дело знакомое. Бедовать зимой в горах - Спиридону не привыкать. Знает, как питаться морожеными дикими фруктами, а мяса у них навалом - и вялили, и коптили, и морозили. Иван сроду в степях да в горах с табунами. Митька здоров, хоть в плуг запрягай. Люба, Нюся, Крастерра казачки. Землянка делилась на три "квартиры" - в одной Дмитрий с женой, в другой командир с Любой, в третьей Крастерра. Иван постоянного пристанища не имел и больше коротал время с коровами и собаками-сторожами, которых держали на привязи.
То ли старость подходит, то ли мудрость созрела, только стал командир подолгу смотреть на белые утесы, поднятые в страшную синеву почти на шесть верст от земли. Горы давно покорены, но продолжали безжалостно сбрасывать смельчаков вниз, о чем свидетельствовали обелиски разбившимся восходителям, - каждый, прежде чем идти на штурм сине-белых твердынь, видел эти могилы-напоминания. Резкая, не долинная, мирная синь, стремительные клочья облаков, вечный ветер и грозная белая громада рождали или мужество, или страх: нужно или штурмовать пики вершин, или уходить подобру-поздорову вниз, в долины.
Прибыло подкрепление - лесник Игнат Гетманцев. У него конь, немецкий карабин. В плотном мешке с черным орлом и свастикой - фляги с водкой, банки сгущенного молока, буханки немецкого консервированного хлеба с выдавленными цифрами "1936 г." - хорошо, продуманно готовились к войне старые зубры-фельдмаршалы. Игнат на трассе напал на машину, убил водителя - он копался в моторе, разбил приборы, проколол резину и ушел.
- Надо было поджечь! - осудил Игната Спиридон.
- Я машин не знаю, где бензин, не найду.
Командир свысока посмотрел на станичника - сам он в своих походах изучил машину, а в городе Неаполе собственным автохозяйством владел.
Весело в тот день пылал камелек в землянке. Игнат рассказывал, как русский штык проломил череп немецкой армии на Волге - докатились слухи. А Спиридон запевал в честь прибывшего Игната:
Неугомонно ходит чаша,
И вплоть до утренней зари
Несется голос Толумбаша:
Ала-верды! Ала-верды!
Нам каждый гость дается богом,
Какой бы ни был он среды,
Хотя бы в рубище убогом
Ала-верды! Ала-верды!..
Ала-верды - готовься к бою,
Ала-верды - пробил уж час,
Кипит военною грозою
Войной встревоженный Кавказ...
Горные стрелки дивизии "Эдельвейс" не замедлили явиться. Советский бомбардировщик поднялся над вершиной Эльбруса и смел немецкий флаг. Немцы заметили это, и отряд матерых горных тигров пошел на штурм Эльбруса с новым флагом. Тигры шли близко от казачьего лагеря. Сколько командир сотни ни прикидывал, как перебить их из пулемета, ничего не получалось. Они шли врассыпную, прекрасно использовали каждую кочку для укрытия, их оружие сильнее казачьего. Приходилось довольствоваться ролью оленя, стремительно убегающего в чащу. Вскоре тигры прошли назад - установили флаг.
Иван поехал за сеном на коровах. Поднявшись выше леса, увидел всадников. На наблюдательной сосне сидел Митька, но он знаков не подавал, Иван спустился к базу, закрепил плетень-ворота и побежал в землянку.
Там шла азартная игра в очко. Спиридон проиграл Игнату свой паек водки и озверело играл на оружие. Выиграв нож, Игнат отказался играть на парабеллум Глухова - это не личное имущество, а государственное.
- Ставлю белую корову! - кричал подвыпивший командир.
- Она не твоя, - спокойно парировал егерь.
- А чья?
- Колхоза имени Тельмана.
- Шкура! - сокрушался тот от жестокости Игната.
Перед Игнатом горка выигранных вещей - часы, шапка, нож, фотографии немецких жен или сестер с дарственными надписями, где-то добытыми Спиридоном.
- Кто шкура? - нахмурился лесник. - Ты и есть. Играешь, как уркаган, мало тебя в тюрьмах держали. Забирай свое барахло да больше не садись со мной. Я ведь балуюсь только, зарок жене дал не играть, в леса через игру ушел, меня губила игра, я казенные деньги и награду проиграл, стреляться хотел...
- Правда? - загорелась Крастерра. - Расскажите, Игнат Семенович!
Люба чинила рубаху командира, Нюся стряпала. Они тоже навострились слушать Игната. Но вошли Иван и Дмитрий.
- Четверо на конях, при оружии, кажись, станичники, полиция, атамана ищут, вот бы и напасть сейчас...
- Цыть! - перебил Спиридон. - "Максима" по этим чертовым горкам не дотянешь, да и патроны на шаны-маны тратить не будем. Точите ножики и кинжалы. Пистолетов у нас два, один карабин - тоже патроны беречь.
Сразу, военная голова, послал Ивана засечь бивак всадников.
Вечерело. Нижний мир темнел, закрывался туманами и облаками. Вершин каменное величье пламенело крылами солнца. Командир задумался. Причудливая судьба выткала ему новый виток в пряже жизни - он снова кавказский офицер, у него сотня. Не кончилась его военная пашенка. Поскрипывает плуг-клинок. Повизгивает пуля-ветер.
Ночи в зимних горах тревожны. Ночью в горах идут звездные ливни, текут по снежным отрогам, перешептываются деревья-великаны, и всю ночь льется никем не записанная музыка горной реки, гремящей в белой кипени пудовыми камнями. Человека пронизывает вселенский холод. Шумит хвоя. Слышен дальний грохот лавины. Ворча, укладывается на каменном ложе морены древний глетчер. Безмолвствуют декабрьские звезды, отражаясь на белой броне гор.
Иван по конским следам вышел к стоянке. По голосу угадал Жорку Гарцева - полиция. Они разбили двускатную палатку в затишке, под скалой. Выставили дозорного. Иван видел, как часовой отхлебывал из термоса чай или вино.
Сотня Есаулова выступила в составе пяти человек - Нюся и Люба остались. При переправе через реку по канату случилось несчастье - с колючего троса сорвался Иван. Его вытащили, но участвовать в операции он уже не мог.
- К расстрелу собаку! - прошипел полковник, дороживший каждой боевой единицей. Иван смерзся, как ледышка, пришлось вести его в землянку медсестре Крастерре.
Когда древний Батыев путь перекинул извечный мост-привет от Бештау до Эльбруса, трое удальцов подошли к биваку. Рассмотрели дозорного. Командир вспомнил свою доблесть на турецкой границе, в тыловых рейдах первой империалистической, в сражениях гражданской и, распределив людей по местам, пополз на дозорного с ножом разведчика - немецкий штык-нож, добытый Крастеррой в городе.
Дозорный Жорка Гарцев долго мечтал. Видел себя немецким полковником в блеске крестов и оружия. Потом потянуло на сон. Поиски атамана пока не дали результатов. Опрошены горцы крошечных селений, обысканы хутора и поселки. В кустах похрустывало. Нелепым казалось погибнуть от зубов рыси или медведя. Полицейский тер веки снегом, всматривался в темноту. Показалось, белеющий у кустов камень переместился. Подмывало желание встать и бежать в палатку, но гордость не дозволяла трусить. Светящиеся цифры наручных часов показывали уже смену.
Спиридон полз в белой накидке - нижней рубашке Любы. Проклятое сердце - грохочет, как бубен, как молот, как колокол, а в горле першит нехороший, от лагерей, кашель. Близко залаяла собака. Сотня оцепенела басовитый Волчок, плохо привязал Ванька.
Гарцев пошевелился - откуда собака? А камень будто стал ближе. Он хотел наугад дать выстрел по камню - и свои вскочат, нечего спать! - ко летели по небу рядом сразу три звезды, летели прямо на бивак, Жорка на миг поднял голову - и острейшая сталь, кованная кузнецами Рура, с противным хрустом прошла сердце. Дозорный мыкнул, ладонь Спиридона, пахнущая коровьей шерстью, стиснула колкие безвольные губы трупа.
На тихий свист Спиридона подползли Игнат и Дмитрий. Лай Волчка приближался. Познакомились на ощупь с автоматом Гарцева, правильно или нет - проверить можно только выстрелами. Тронулись к палатке. Но из нее вышел человек, негромко спросил:
- Жорка?
- Ау, - неопределенно ответил Игнат.
- Откуда собака? Сычас сменю, портянку перемотаю, - и ушел в палатку. Под брезентовым пологом чиркнула зажигалка, кто-то быстро и жадно затягивался папиросой.
- Разумши, - шепнул Спиридон и сбросил валенки.
Сотня бесшумно, в носках, направилась к палатке. Почти рядом залаял Волчок. В палатке послышалось движение. Рядом толклись на привязи кони, чутко поднявшие уши. Один конь заржал. Но Митька уже включил батарейный фонарик лучом в палатку, а Спиридон нажал спусковую скобу. Полицейские сделали два ответных выстрела, ранив Митьку в голову. Автомат сработал отлично - спасибо Круппу: прост и удобен в партизанском бою. В палатку ворвался широкогрудый мохнатый Волчок, предводитель совхозных собак, и кинулся, рыча, на мертвых. Оскалив зубы, отряхивая лапы, попятился от трупов. Подбежал переодевшийся Иван.
От страху у него пропал голос.
- Мужик! - презрительно сказал Спиридон. - Собаку привязать не может. - Мудохлеб!
Арсенал сотни пополнился - и красного*, и белого** оружия хватает на всех. Коней теперь семь - как раз по числу казачьей семерки. Полмешка сухарей, килограммов пять сахара, три бутылки денатурата, который Спиридон называл "Синенький цветочек", "Голубой Дунай" ил" "коньяк "Три косточки": на этикетках три кости - череп и руки скелета, крупная надпись "Яд". Тут же выпили по стопке, с водой. Иван не разводил, не портил.
_______________
* Огнестрельного.
** Холодного.
Крастерра приготовилась перевязать Митьку в землянке, но он по-прежнему недружен с ней. Тогда пулю, застрявшую под кожей головы, выковырял шилом Спиридон, а рану залепил мудреной "живой" мазью по рецепту предков.
Весь день отсыпались. Бабы работали на коровнике. Потом судили Ваньку за Волчка. Приговорили всем трибуналом: привезти двадцать копен сена вне очереди.
Рана Митьки стала нарывать. Спиридон приказал ему лежать смирно, а Крастерру попросил лечить упрямца. У нее в сумке был сульфидин, прародитель антибиотиков. Жар спал. Боли стихали. Но Митька по-прежнему смотрел в сторону от медсестры. Спиридон по этому поводу сказал так:
- Ох и тяжелый вы народ, казаки, как вас только земля держит!
Люба стала укладывать свои пожитки - в станицу решила возвращаться. Причина: Спиридон с этой рыжей красавицей собирается на вершину Эльбруса. Еле уговорили Любу остаться. А командир и Крастерра на рассвете ушли.
Остались внизу мачтовые сосны. Камень, снег, крутизна. Только подкрепились из термоса чаем с денатурой - и Грива Снега поднялась, швырнула на восходителей ураган, загудел ветер, в атаку пошли облака, залпами, стремительно. Показалось, что Эльбрус оторвался от планеты и поднимается в мировое пространство, чтобы сбросить с себя вцепившихся в него сталью альпинистов. Хорошо, что выросли новые люди. Крастерра имела первый разряд, ходила до войны на штурм Безингийской стены и Домбай-Ульгена - Убитого Зубра. Несдобровать бы командиру без нее в опасном месте - он сорвался, но Крастерра удержала его общей веревкой, над которой казак вначале смеялся. Пурга бушевала весь день. Пришлось отсиживаться. Потом прояснилось. Острый воздух, мороз, зеленоватые иглы звезд, страшные, отвесные бока гор.
Бледный от свежего снега рассвет. Две букашки поползли вверх. Эльбрус смирнехонько блестел на солнце, расставив хитрые ловушки - завалы, прикрытые тонкой пленкой льда. Снег под ногами стал влажным, проваливались по пояс. Спиридон шел, сдерживая тошноту, покалывало сердце, бурно протестовали легкие - бил кашель. То и дело отдыхали. И вот уже виден немецкий флаг.
На вершине стеклянно-золотое солнце чернило лица победителей. Спиридон пытался рассмотреть два моря - Каспийское и Черное, и будто бы увидел. Флаг он понес сам. На зеркальном льду Крастерра вырубила топориком свое имя. Потом добавила в изумрудную льдину имя командира. Перевязала ему глаза, оставив щелки, чтобы не ослепиться блеском снегов.
- Спасибо, дочка! - поцеловал Спиридон Крастерру в губы.
К вечеру добрались в лагерь и повалились спать как убитые. Митька предлагал пустить немецкий флаг на портянки. Командир только плюнул в сердцах и спрятал флаг в свою сумку.
Несколько дней на флагштоке развевалась алая косынка Крастерры. Потом немцы сорвали ее, навесили свой, со свастикой. Русский летчик бомбой смел его. Запас флагов у немцев велик - на все вершины мира, и снова пауки свастики, скрючившись от холода, медленно ползли по вечной синеве неба. В феврале 1943 года наши альпинисты получат приказ снять гитлеровские штандарты с вершин Эльбруса и установить государственные флаги СССР, навсегда.
В яркий день, когда горы сверкали нестерпимо, в сторону вершины снова двигался отряд горных гренадеров. Игнат и Митька, ободренные удачами, загорелись перебить "эдельвейсов". Спиридон молча считал стрелков на склоне. Покачал головой:
- И носа высовывать нельзя!
- Это с пулеметом? - петушился Митька, обиженный тем, что не с ним Спиридон снял флаг, - потому и предлагал сделать из него портянки.
- Митя, ты их за дурачков не считай. И пулеметы у них есть. Я еще в первую войну уразумел: немец - такая у него натура - никогда без приказа не отступает. На всей земле только и солдат настоящих - немцы и русские. А раз немец не отступит, значит, отступим мы, а нам знаешь куда отступать откуда ни письма не пришлешь, ни голоса не подашь.
- А русские без приказа отступают?
- Никогда.
- А как же до Волги и Кавказа докатились?
- По вынужденному приказу пушек. Так и немцы откатятся до своих речек - Эльбы и Рейна. Скоро наши пушки такой приказ дадут.
- Пока дадут, коровы наши подохнут.
- Не будет с тебя, Митька, толка - не понимаешь ты военного дела. Ты видишь, сколько самолетов наших лети г в немецкий тыл?
- Ну и что?
- А то, что скоро, значит, и танки пойдут, и пехота, и кавалерия. Тогда и нам отставать негоже. Ты думаешь, что надо только немца выбить?
- А чего же еще?
- Надо еще самим выжить. Я за вас всех в ответе. Люди, как патроны. Их беречь нужно. А уж если расходовать, то с явной выгодой.
- Какая у войны выгода? - спросил Иван.
- Победа. А чтобы не задавали дурацких вопросов, буду с завтрашнего дня проводить с вами политзанятия. Начнем с изучения пулемета. Чтобы все семь человек знали его наизусть - он наше главное оружие, с ним мы можем в горах держать не только вот этих немцев, а целый батальон. И держать, и перебить - патронов хватит.
- Значит, и Нюське моей стать пулеметчиком? - усмехнулся Митька.
- Вот именно. Пока и она не овладела пулеметом, в бой нам соваться невозможно. Ты заговоренный от пули? Нет. Шлепнут тебя как миленького, кто дальше строчить из пулемета будет? Игнат. После него Иван. А потом и Нюськина очередь подойдет. Неужели и этому ты не научился в Красной Армии? Нет, не будет с тебя капитана!
Митька искоса смотрел на командира - полковник и есть, и вид не тот, что в колхозе, и слова другие. Командиром Спиридона не выбирали - он назначил себя сам, но никому в голову не пришло бы выбрать другого.
- Я сказал завтра? Нынче! - скомандовал Спиридон. - Иван, выкатывай "максима" на середку, начнем политзанятие...
МЫЛЬНЫЙ ПУЗЫРЬ
Глеб Васильевич возился в мыловарне, починяя "механизмы". В стылой бане вонь, сажа клоками висит, черная паутина. Долго возился с котлом, переставляя его так, чтобы быстрей нагревался. Хоть и перещеголял Глеб конкурентов, но завод его убог. Теперь придется расширяться - смерть протянула ему услужливые руки, отравленный скот он купил. Говорили, что немцу скоро капут, что скот уничтожили партизаны. Это была неслыханная удача, такое пропустить нельзя, дело пахнет миллионами. Что немцу капут это его не касается. А партизанам тем дай бог здоровья!
Какой-то иной свет, что-то чудное, древнее в оконце бани заставило оглянуться - упали легкие пушинки снега. Душу наполнило стариной, тихим станичным житием без войн, разрух, одиночества. Снег в старину означал отдых, праздник. Управил скотину - и полеживай на печке, покрикивай на домочадцев.
Глеб вышел из мыловарни, подставив лицо снежинкам, воспоминаниям. Об эту пору ехал бы он на крепких лошадках в лес, привез бы хозяйке жарких дубовых дров и после веселого, трудного дня поужинал с волчьим аппетитом, помолился бы на образа и залег на жаркую перину...
В эту минуту, шатаясь, как пьяная, вошла во двор Мария. Прорвались мучительные рыдания матери:
- Отец... Антон, сказали, убитый... сыночек наш.
- Кто сказал? - передалось и ему горе.
- У Малафеевых сын без ноги вернулся, говорит, что видел погибель Антона... Я и к гадалке ходила - убитый, сказала...
- Брешут они все, и гадалки тоже, живой он, я сны вижу!
Бережно обнял Марию, повел в сарай, где еще пахло ослом. Долго утешал и успокаивал несчастную мать. Когда-то в отношениях с Марией он был богом, господином, потом любовником, мужем, а дальше стала она для него как бы матерью. В эту минуту снова стал отцом, главой семьи. Мария рыдала.
Сквозь снежные сети повел ее к другой гадалке, а Малафеев сын мог и ошибиться. Ни советских, ни немецких денег эта гадалка не брала - только продукты, вещи, золото, серебро. Глеб распорол подкладку шапки, отдал последнюю золотую монету.
Гадалка завела их в темную комнатку, сказала смотреть в блюдце с водой, поставила свечи в разных местах столика и вышла.
Вначале было жутко: холодные стекляшки глаз сына... Лежит... На арбе как будто... Точно - арба. Покорно тащат ее Глеб и Мария. Кладбище кресты. Желтая глина могилы - родовой клад, куда недавно положили Михея... Видят: Глеб взял сына под мышки и осторожно опускает рядом с бабкой, Прасковьей Харитоновной, которая лежит, как в первый день смерти... Вдруг Антон зашевелился, качнулось пламя свечей, отстранил отца и с трудом встал, протирая оттаявшие глаза...
- Сыночек! - всхлипнула Мария, и видение исчезло. Сама виновата гадалка, знаменитая бабка Киенчиха, костоправка и знахарка, предупреждала: не говорить ни слова в продолжение сеанса.
Выслушав рассказ Глеба, Киенчиха сказала:
- И гадать нечего - живой, был при смерти, выкарабкался, и жить ему долго, счастливые вы...
Мария уже рыдала от радости.
Мело по-зимнему, с морозом.
- Зайдем, - попросил отец возле д о м а в о л ч и ц ы.
Она благодарна ему - золотую монету не пожалел! - ослабела, ноги и грудь в какой-то стыдной истоме после пережитого горя, а посмотреть комнаты, в которых жила еще девочкой в прислугах, интересно.
Горечь не проходила совсем - могла и Киенчиха ошибиться, она всем ворожит: живой. И стала эта горечь безотчетным желанием удержать жизнь, повторить дожизненную близость с Антоном - или нового Антона родить в зареве бабьего лета.
Она отдалась ему страстно, как в молодости, не отпуская его до вторых петухов. Она помнит, как неприятно поразила ее жаркая близость отца Федора и матери Насти после гибели братца Антона, и теперь поняла их примитивный, но верный инстинкт. Тогда она их ненавидела за их каждоночную любовь, а теперь простила и порадовалась, что они не хотели отдавать сына могиле.
Как золотую гробницу, разграбил Глеб ее душу, но еще немало сокровищ оказалось на дне. И он торопливо хватал, пользовался драгоценной усыпальницей добра, любви, красоты.
З д е с ь н е о ж и д а н н о в с п ы х н у л ч е т в е р т ы й р о м а н М а р и и и Г л е б а Е с а у л о в ы х.
Внизу, под полом, беззвучно плакала глухонемая, видевшая женщину, прошедшую с хозяином.
Отравленный скот оценили в тысячу марок. Таких денег у Глеба не было. Занять не у кого. Помирился с квартирантами ради такого дела. Продал из-под полы подростку штык, украденный в бомбежку на аэродроме, хомут, кольцо обручальное. Все равно не хватает денег. А перевоз, обработка, дрова, химия, новое оборудование - в бане теперь не управишься!
Тут пригодилось знакомство с бургомистром. Заложил магистрату д о м с в о л ч и ц е й за пять тысяч марок, под большие проценты, на краткий срок. Деньги все пошли в дело. Нанял наконец работника с его лошадью и троих рабочих, кроме Пигуновых, всем положил зарплату. В долгах, как собака в орепьях. Но прибыль ожидалась баснословная. В новом цехе запылали огни.
Мыло получилось отменное - туалетное и стиральное, отлитое на четыре формы: ромбом, кругом, треугольником и квадратом. На упаковке лично стоял хозяин, заворачивал пахучие, как трупы, бруски в немецкую туалетную бумагу, перфорированную, с разными подходящими для воинского духа изречениями. Он приоделся, выбрил щеки, омолодил усы. Мария, правда, не показывается, но ничего - всему свое время. Вот расторгуется и возьмет ее в дом хозяйкой.
Что родился Глеб в кукурузе - верно: тело у него крепкое, бледно-золотистое, как ядреное зерно кукурузы. Но родился он в темноте обнюхали его ночные ветры, облизали шершавым языком и оставили осенние сумерки в душе. Ходит он между ярусов мыла, поглаживает бока, словно змей, вылезающий из старой шкуры, и волнение захлестывает горло петлей - стало страшно, зыбко, неуверенно. Кажется, не было более удачных дел в жизни вот что значит война! Открылись ему златые горы и реки, полные вина. Триста килограммов мыла. Три тысячи брусков. По десять марок - тридцать тысяч, чистый барыш двадцать пять тысяч марок - в советских рублях, по немецкому счету, двести пятьдесят тысяч. А на душе тревожно - время смутное, что будет завтра? Надо бы этому случиться раньше, лет двадцать назад!
Как бы в насмешку над немецким парфюмерным магазином, в котором не было мыла, Глеб поставил насупротив киоск из черного граненого стекла заплатил чистоганом. На этом бывшем газетном киоске местный маляр намалевал облака мыльной пены и цветные бруски - ему заплатил мылом. Маляр же предложил хозяину дать имя заведению, по примеру других частников, а также окрестить звучными названиями само мыло. Глеб согласен с этим: на оформлении экономить нечего - цвет денежку берет! В память об арбе, на которой торговал хлебом и хозяйствовал на Яшке, открывшем своим мясом золотую жилу, на киоске бронзовой пудрой вывели: П а р а К о л е с. Так возникла мыльная фирма Глеба Есаулова.
В городе Амстердаме, когда длиннее были дни, существовала компания по добыче трески, сардин и китового жира. Она прошла славный путь от первооткрывателя - рыбака с капиталом пятьсот гульденов - до крупнейшей фирмы, известной на пяти материках, с оборотным капиталом в сотни миллионов долларов. Доллары, фунты, франки, иены, лиры фирмы впрыскивались по финансовым артериям международных банков в различную промышленность. Шефы, директора, акционеры процветали, не зная краха сто лет. Сырье фирме поставляли семнадцать стран. Помимо химического волокна, самолетов, электрокабеля, каучука, динамита, консервов и книг, фирма производила, по старой памяти, косметические кремы, мази, вазелин, лекарства, духи на китовой амбре, губную помаду - выдерживает сто пятьдесят поцелуев. С помощью этой косметики женщины получали вторую молодость, а специальные ампулы фирмы надежно предохраняли их от нежелательных последствий неумеренной и случайной любви в каютах трансатлантических кораблей, в отелях, на пляжах и просто в супружеской постели. Женщина испанка, пользовавшаяся ампулами свыше десяти лет до потери кровей и ни разу не забеременевшая, получила в юбилей фирмы приз - золотого младенчика в одну пятую натуральной величины. А от живительных струй фирмы гормоны мужчин обретали высокую активность.
Правнучки рыбака выходили замуж за стальных и кофейных королей, за принцев крови, лишившихся по разным причинам королевств, покупали флотилии фрегатов для свадебных путешествий. Не самый богатый пранаследник рыбака подарил своей невесте остров в Тихом океане, яхту, отделанную, как гитара, перламутром, колье из черных алмазов и под цвет им черную пантеру в позолоченной клетке.
В первую мировую войну внезапно, за одну неделю, акции компании смела химическая буря, рванувшаяся из Германий. Разбитая фирма влила уцелевший капитал в нефтяную промышленность ближневосточных стран, похоронив множество акционеров в то время, как в лучшем берлинском зале гремел и блистал "Бал Химических Элементов".
Через несколько лет три потерпевших крушение картеля, два треста и один заокеанский синдикат организовали мощный концерн "Пенелопа". Кроме химических и натуральных красок, бензина, искусственного шелка, резины и пластмасс, концерн выпускал в громадном количестве мыло, снабжая им красавиц всего света. Держатели контрольных пакетов акций наливались жиром. Время от времени тысячи тонн мыла уничтожались.
Перед второй мировой войной над концерном вновь нависла химическая туча кризиса. Мыла выпустили на пятьдесят лет вперед. Человечество не успевало измылить чудесную продукцию "Пенелопы". Потому что люди умирали слишком рано - в окопах, больницах, застенках, и умирали, как и жили, в грязи.
Пушки Гитлера разогнали тучу кризиса. Открывались новые рынки на западе и востоке. Заблагоухало божественным демпингом - продажей залежавшихся товаров в колониальных и захваченных странах по бросовым ценам. Вышеуказанный Гитлер считал себя врагом капитализма, но якобы временно опирался на его помощь. Химические кашалоты стремительно плыли по бурному морю двадцатого века, пожирая собратьев-акул, финансовых гениев кальмаров, жирных тунцов-частников, мелкую макрель-кустарей, все еще резвившихся на волнах с р е д н е й п р и б ы л и.
Пока Глеб Есаулов, теряя нервы и зубы, бился у сеток социалистических заповедников, море капитала изменило цвет. К этому времени тяжкими авианосцами капитала выписан последний закон свободной конкуренции: м а к с и м а л ь н а я п р и б ы л ь ценой человеческих жизней. Уже не синдикаты и картели, а государства-хищники спешили продлить свою жизнь кровью покоренных стран. К этому времени в Европе, цитадели мировой цивилизации, возродились средневековые учения о расах, строении черепа и волоса, о благости и подвиге убийства. Часть народов была объявлена историческим навозом, другая часть ядом, отравляющим жизнь великих наций. По земному шару ринулись цепные волки капитала - нацисты. Следом плыли кашалоты производства и в союзе с волками рвали сочное мясо планеты, золотившееся на звездном древе вселенной.
Железнодорожный состав с мылом "Пенелопа" остановился на запасных путях крупной узловой станции Северного Кавказа. Душистый демпинг хлынул по городам и станциям на трехосных грузовиках.
Чуть свет Есаулов пришел в свой магазин, захватив конторские счеты и мешок для денег. Обмел веником снег, зажег для тепла керосинку. На киоске зримо нарисовано мыло, продавец в ларьке - значит, будет торговать. Идущие женщины и дети останавливались, считались, писали мелом номера на спинах. Некоторые вместо себя ставили в очередь кирпич или жестянку с номером. Многие записывали по нескольку номеров, чтобы купить больше.
- Вот-вот подвезет, бабочки! - говорил Глеб в бобриковом пиджаке, приветливо останавливая людей. - Конь у работника расковался, скоро приедет. Мыло высший сорт. "Крымская роза", "Майское утро", "Желтый гусенок". - От смоляной с серебром бородки торговца душисто пахло розовым мылом. Скрипели новые сапоги. Не затягиваясь, Глеб Васильевич пускал синие колечки дыма из длинной французской папиросы.
Где он, черт, запропастился, работник? Сюда бы Ваньку Сонича - вот был работник! Очередь росла, хвост ее загибался за немецкий магазин, и Глеб прикинул: день-два - и расторгуется.
Падал снежок, скользил по черным зеркалам киоска, покрывал головы и плечи томившихся людей. Хозяин хотел идти искать работника, но боялся, что с его уходом очередь развалится, люди уйдут, и материл про себя подлеца долгое ли дело прибить подкову!
Подкова, символ казацкого счастья, на сей раз принесла непоправимую беду. Работник выпил с кузнецом, зачем-то попал к плотнику, обедал у матери первой жены, поругался со второй, хотя дела не забыл - нагрузил арбу мылом. Декабрьский день короток. Смеркалось, когда работник показался вдали. Очередь заволновалась.
- Да погоняй же ты, черт-дьявол!
Подъехать телега не смогла. Зарычали три грузовика, обогнали телегу, развернулись у немецкого магазина, испечатав пухлый снежок "елочками".
Высокий борт заслонил киоск. Глеб сердито кричал шоферу, показывая на телегу. Шофер молча посасывал сигарету. С машин летели ящики с изображением греческой красавицы - только не в гомеровских длиннотканых одеждах, а в шортиках, в соблазнительной позе, применительно к новому времени.
Пахло духовито. Мылом. Навевающим грезы о свежести золотоволосых дев в мраморных ваннах. С треском раскололся один ящик. Да, мыло. В прекрасной упаковке. Немцы работали быстро. Магазин "Пенелопа" завалили пирамидами ящиков.
Очередь хлынула в магазин. Первыми бросились те, кто стоял в хвосте. Ряд смешался. Из магазина выходили с полными сумками - без карточек и норм. Спекулянты брали ящиками.
- Почем? - с трудом спросил Глеб, не решаясь войти в магазин сам, где громко распоряжался хозяин Лютер.
- Десять пфеннингов.
А ему кусок обошелся в полторы марки - раз в пятнадцать дороже.
- Красиво делают, с бабой посередке, - побледнел казак.
Снег падал весь день, к вечеру полепил гуще. На немецкой витрине вспыхнула эмблема концерна - голая электрическая женщина с мыльной пеной на пышных античных бедрах. Померцав, погасла - светомаскировка. Какую-то долю времени светился скелет.
- А качество? - приставал Глеб к людям. - Ты на мыльность смотри, а не на бумажку!
- У, знатное мыло! - говорили бабы. - У нас такого сроду не было.
Глеб тупо сидел в стеклянном холоде ларька, заваленного самодельным мылом. Он повесил бумажку с ценой - две марки за кусок, чтобы хоть вексель погасить в магистрата и выкупить дом. Но мыло напротив, гораздо лучшее, стоило дешевле в двадцать раз.
В шесть вечера истекал срок хождения по улицам. Но немцы торговали при свечах, не думая, как их покупатели доберутся домой. Не уходил и Глеб. Мелькнуло: поджечь немецкий магазин, разорить конкурентов. Наконец магазин "Пенелопа" закрылся. Лютер повесил замки, опечатал их пломбой, угостил папиросами солдат, дежуривших рядом. Заметил огонек керосинки в ларьке казака, искренне посочувствовал неудаче промышленника:
- Господин коммерсант, упадайте не духом - брюхом. Коммерция делает свой капут и находит реванш.
Прошел патруль - чугунный топот. Побрел и Глеб с курса в станицу. Перед глазами стояло чудо рекламы - электропенелопа.
Во дворе пахнуло морозной свежестью белья. На ветру позванивали зальдевшие, как жесть, синеватые простыни и мохнатые полотенца с петухами. Когда немцы привезли мыло, подумал свое везти по хуторам и станицам. Но грузчик с машины объяснил, что вся округа, весь Кавказ завалены мылом. В комнате-грезе со стеклянным потолком душно пахнет мылом. Вздул светец. Вынул из-под бандажа маузер - брал охранять выручку от бандитов, а бандитом оказался Лютер в смокинге. Маша гордо и зло внесла охапку белья, обдала вкусным холодом чистоты. В неверном красноватом свете фитилька в баночке лицо девушки загадочно, как лик богини в капище язычников. На лице нет ежеминутной смены настроения, тени не бегут вперемежку со светом, как тени облаков в ветреный, солнечный день по земле. Каменная и невозмутимая красота неразумности.
За ставнями повывал ветер, начинала злиться пурга. Надо топить печь, варить ужин, плановать, как жить дальше. Подумалось: хорошо бы немца-захватчика выбить с Кавказа - мыло сразу пойдет в ход. Днем в очереди нахальные казачата пели, коротая время:
Барон фон дер Пшик
Забыл про русский штык,
А штык про барона не забыл...
Маша повернулась уходить. Он взял ее за теплые плечи, зарылся в знойные черные волосы. Маша мыкнула грубо и больно, как зарезанная. С дрожью омерзения стряхнула паучиные руки хозяина и убежала - изменник!
На крыше постукивало - ветер качал ржавую похилившуюся волчицу.
КОНЕЦ СВЕТА
За ночь оттаяло, снежок стал серым, сырым - рваная простыня на черной земле. Дел у Глеба никаких. Камнем на шее висел громадный долг. Ушел от кредиторов. Ноги во привычке шагали на аэродром.
За Цветником, в канаве сидел человек. На горле стянут шейный платок. Остыл уже. Ванька Хмелев, мастер, сделавший за жизнь множество телег, ульев, гробов, домов. Одна улица в станице устно именовалась "Хутор Ваньки Хмелева" - почти все дома там его руки. Надо было позвать людей, но Глеб равнодушно пошел дальше.
За городом сухо звенит стеклянный бурьян. Небо очищалось. Чернела цепь мобилизованных строителей. Траншеи замело снегом.
Покуривает свою неизменную трубочку старый вояка ефрейтор. Он сидит на том же ведре с пробитым боком, замотав уши трофейным платком. Глеб спокойно попросил у него табачку - папиросы "Рококо" кончились. Немец удивился смелости русского, но, будучи и сам смелым, закурить дал.
Знобило от порывистого ветра. Странно - и рамы в караулке в ознобе. Дрожат и позванивают стекла. Затрясся на земле худой котелок. Люди с тревогой глядят на чистое небо. Самолетов еще не видно, а землю знобит от гула авиационных моторов. Гул растет, приближается. Воют сирены. Над горами Кавказа черная кромка заволакивает горизонт. Тяжелые бомбардировщики идут сплошной тучей. Массированный налет.
Стекла дрожать перестали - выпали. Вздрагивает, как подбитый котенок, немецкий котелок. Люди зарываются в снежные траншеи. Покуривает железный часовой. Гул разрывает уши. Самолеты закрыли небо, которое, как предрекал дядя Анисим, стало железным. Не тявкнула ни одна зенитка. Как и охранник, Глеб не спрятался, глядя вверх. Вдруг услыхал злобно-радостные крики женщин. Оглянулся - бараний зад ефрейтора, умело ползущего в траншею.
Так!
Немецкая броня пробита. Покатились назад, в юнкерскую Пруссию, наследники тевтонских магистров, орденских домов, солдат кайзера и фюрера, занявших прочные позиции на двухметровой глубине русской земли - в прочнейших блиндажах, могилах.
Самолеты прошли. Не бросили ни одной бомбы. На запад, на запад понесли они тысячи тонн фугасной смерти.
Глеб засмеялся - подыхать никому не хочется, зер гут!
Глеба забрали. Имущество описали. Спешно назначили торги. Мало оказалось покупателей. Дом купила полиция. Кое-как с молотка продали мыло. На арбу уже спроса не было, хотя оценили ее смехотворно дешево - десять марок.
В какой-нибудь секте Глеба могли причислить к великомученикам - он жил не ради жизни, не наслаждался ею, а стремился к чему-то: то ли к богу собственности, то ли к будущему. Он не понимал, как можно съесть яблоко, когда оно и полежать может. А потом оказывалось, яблоко сожрали крысы или черви. Всю жизнь он хранил две чудные серебряные ложки, купленные в чихирне. Гришка Очаков выкрал их из синагоги и пропил. Мария не раз просила Глеба пустить их в обиход, уж очень приятно есть ими, а то чай пить. Глеб только удивлялся глупости жены. А вот теперь, на распродаже, их случайно обнаружили у него в кармане - делали маленький обыск, их купил высокий делец-бродяга, заросший оранжевой бородой до самого парафинового лба. Тут Глеб пожалел Марию - напрасно сами, при жизни, не ели ложками. Получается, что он жил и хранил не для себя, а для других. И ему открылась новая истина: он был всего лишь рабом богатства, эксплуатируемого другими. Коли так, лучше в коммунисты или в какие анархисты записаться.
Всего на торгах выручили пятьсот марок. Четыре с половиной тысячи, долг магистрату, хозяин будет отрабатывать в Германии - решили продать еще не старого казака какому-нибудь барону в поместье, где нужны батраки. Пока эшелон формируется, Глеба обязали трижды на день отмечаться у старосты эшелона на станции.
Ушли люди, судьи, исполнители опечатали дом. Глеба приютили Пигуновы, которым срок выселения двое суток. Но Глеб только поел у них и побрел к Синенкиным. На стук никто не отозвался. Ни огня, ни дыма. Вернулся и лег в старой, материнской хате, нахолодавшей за зиму. Лежал в трупоположеньи из скифского кургана - колени к подбородку - на топчане и кумекал:
- Вот это свобода - один другого жрет поедом и не подавится!
Свершившееся казалось вопиющей несправедливостью. Завтра он пойдет к самому главному немцу и все объяснит. Нельзя же человека выбрасывать из дома среди зимы. И нельзя продавать в Германию, как рабочую скотину. Припомнился толстяк Лютер с лицом, пышущим здоровьем. Подумал: люди по злобе, из зависти, сожрали его, ровно волки.
А между тем хозяин немецкого магазина в душе переживал трагедию коллеги-коммерсанта - мыло купил он. Немецкий торговец - чадолюбивый католик, плохо переносил кровь зарезанного цыпленка, не гнался за большими прибылями, пытался организовать в нашей станице, как и в родном эльзасском городке, "Общество защиты жен от мужей" и подумывал сам купить разорившегося русского, чтобы спасти его от рабства.
Утром, отметившись на пересыльном пункте, Глеб постоял у виселицы висела босая женщина в еще хорошем пальто, "политика дружбы с населением" кончилась. Идти некуда. Снял с зуба золотую коронку, что болталась давно. В харчевне "Три пескаря" хозяин дал ему водки, мяса и сдачи. В харчевне тепло, вкусно пахнет угольками жаровни. Отмечаться теперь в обед, не явишься - пуля в лоб. Водка родила смелость. Он подошел к жаровне с намерением опрокинуть ее, затеять скандал и стрелять за погубленную жизнь, в кого попало, - горячий маузер на животе, за такое имущество - петля или яма с известью.
Шинкарь как раз накладывал новую порцию шашлыков, и Глеб ограничился тем, что взял еще шкалик горькой. Просидел до закрытия - отмечаться не пошел, обойдутся.
Закат походил на пушечный, застывший в небе залп.
Пусто. Столбы. Оснеженные улицы. Черный на простыне парк.
Харчевня закрылась. В морозном скрипе снега, без всякой связи вспомнилось: сладкий весенний дым в садах, о н и о н а жгут прошлогоднюю старику, пробивается первая зелень, теплая, разомлевшая пашня, чистый вечерний воздух, костры на реке...
Стынет немецкий патруль - руки крестом на автоматах. Ночь чугунеет. Бездомно дрогнут дома. Месяц-горбун взобрался на облачко, перевалил его, зашагал дальше с котомкой и посохом нищего, озирая мертвые кварталы, поблескивая на льду и гранях немецких штыков.
Почуяв смерть, собаки подползают к порогу первого хозяина, если были разлучены с ним. Полз и Глеб к порогу первой любви - снова стучался к Синенкиным, никто не отозвался, не вышел. Не знал, что Мария и Анька сидели в тюрьме - донесли, что сын Марии, Митька, партизанит.
В снежной мгле очутился он где-то в кустарнике - сирень, угадал. Где же это он? И душу наполнило теплом давнего детства, повеяло родным, и близко чудилось несметное богатство. Да! Он не бедняк - на-кось выкуси, проклятый фриц! Торопливо, жадно рыл мерзлую, окаменевшую землю под снегом и корнями - и вдруг очнулся и убрал руки: он рыл могилу матери, всю жизнь помня, что тут у него клад, четырнадцать золотых зубов в черепе. Советовали ему тогда вытащить зубы, а он похитрей оказался: и тело не стал бесчестить - он их не вставлял, он их и вырывать не станет, и золото теперь кстати в черный день. Он хорошо представлял себе, как в белом черепе рдеют, вечно мерцают червонные угольки зубов. "Что же ты делаешь, окаянный?" - закричал он себе и просил у матери прощения, поцеловал каменный крест и двинулся опять в станицу - разрыть мерзлую землю под жесткими кустами без лома и топора не удалось, только ногти обломал даром...
Тянулась ниточка воспоминаний...
Склон горы, заваленный мшистыми валунами. Скудный пырей и овсюг. Гудит серый туманный ветер. Треплет бурки чабанов-горцев. Разносит дым костра. Простригает блеющую отару. Глеб с коровами Трофима Пигунова прибился к горцам. Ветер натягивался парусом, наваливался камнем, конской грудью. Горцы потеснили отару под скалой, дали место коровам, а пастуху глоток бузы из рога и кусок лаваша с сыром. О этот ветер! Было холодно, мрачно. Небо неслось за ветром. Глухо ворчали горы, готовые швырять с вершин каменные глыбы. Громко блеял козел-вожак. Но дружески скалился Ахмедка-чабан и настороженно смотрели овчарки - не покажутся ли волки? Вот и все. Но теперь это казалось дивным вымыслом. Куда это все девалось? Кой черт посоветовал ему бросить ремесло пастуха?
И прекраснейшая для Глеба картина: нива, зеленая, молодая пшеница, течет перекатными, скатными волнами, зеленее моря, свежее неба; наливается колос майским молоком матери-земли, а ты стоишь грудью вровень с живыми колосьями и молишь пресвятую владычицу, чтоб, не дай бог, градом или сушью не ударило; от зари течет ласковая розовая река - ветерок; мир, тишина, покой - я тревожная радость жизни...
Мрачен Глеб. И мрачен дом волчицы.
Млечный Путь. Поеживались звезды. Колкий снег. Похрустывала тишь.
Неразгаданная глубь ночи плывет в синем задумье дымом из уснувших труб. Во дворе еще стоит его последнее достояние - арба. Саданул сапогом по ободу колеса - крепок ковчег, на котором столько спасался. Великий мастер был Ванька Хмелев - только ногу зря отсушил. Сзади черт шепнул:
- В яр их, ваше благородие!
Оглянулся - от черта только хвостик вильнул. Оглобли арбы подняты, крестом распластались на звездах. И как кресты переплеты окон. Допил из горлышка сбереженную водку и лихо потащил арбу со двора - не оставит супостатам. В подобную ночь когда-то привез он ее во двор и теперь сам увезет со двора - круг сомкнулся.
Провалился в сугроб, потерял шапку волчьего меха, не остановился - в Германии оденут раба! Безжалостно радуется мучительным скрипам колес.
Ни души.
Как блещет ночь!
Тьма впереди и сугробы. Пар валит от хозяина - тяжела арба в старости.
Мга наползает. С шипом змеиным колол ветерок нос. Падает с веток серебряный иней. Мучителен скрип колес.
И, ей-богу, имей я пудов двести меди - так бы и припечатал их к станичной площади, Арбу и Хозяина в оглоблях: колеса на один бок, шапка падает на другой, глаза - на лоб, ямы, рытвины, колдобины, гранитный холод одиночества и волчий вой в трагическом звездном пространстве.
У Синего яра крутятся снежные вихри, а выше яра звездоглазая ночь. Донесся снизу гробовой стук упавшей арбы.
Снег набился в сапог. Мелькнули какие-то тени. Кинулся назад - от волчьей стаи, к людям, улицам, печным дымам.
В хате матери грел руки над огоньком каганца - с пару сошлись. На стене отчетливо проступила сытая рожа немца Лютера - игра теней и света. Слиток маузера натер на животе мозоль. Пора доставать его - стало ясно: утром войдет в немецкий магазин и в упор застрелит хозяина, за все рассчитается, а то он казака хотел подмять, подлюка! Но раньше пойдет к источнику и вволю напьется шипучего, ослепительного нарзана - уже и забыл, когда пил, все некогда!
Снились ему кони. Потом хлынули океанские воды разлива, закричала на дереве Мария, превратилась в огромную иволгу, он проснулся и уже лежал без сна, скрючившись от холода.
Еще одно утро - сколько осталось ему?
Вьюга. Вьюга. Над оледеневшей речкой стыло качаются голые вербы. Тусклой бляхой полицейского проглянуло солнце и опять утонуло в мглистой хмари.
Уходят из дома квартиранты, укутанные во все, что нашлось. Скарб уложили на тачку. Девки взялись за дышло, отец толкает сзади. Потащились, не оглядываясь, искать пристанище. Кто пригреет их? Маша, милая, добрая. Маша, молодость ты моя! Уйти бы с тобой к батюшке тихому Дону или к матушке Волге, жить в еловой келье, разговор вести с жеребятами и пчелами, воду пить ключевую, сеять овес и гречиху.
Но с одним ртом на семь обедов не поспеешь. Ушли. И ничто не возвращается. Все дни Глеб клял жизнь - губы только за ночь отошли. И снова мысленно прокричал небу, горам, миру:
- Проклинаю!..
В маузере пятнадцать патронов. Такое количество смертей могло еще стать спасительным для жизни.
Лютера в магазине не оказалось - за товаром уехал, стерва. Тогда решил обмануть ресторатора "Гранд-отеля" - напиться и застрелиться, не заплатив. Но ресторатор еще из окна увидел человека со странностью мороз, а он без шапки. Тогда Глеб поднялся на четвертый этаж, где был буфет для чистой публики. План и там рухнул сразу - деньги спросили вперед. Со зла чуть не учинил стрельбу. Хотелось и маузер проверить - ведь из него не сделано ни одного выстрела. Но как-то неловко на виду у всех вытаскивать большой, как обрез, пистолет. Потоптавшись у стойки, вышел.
Горели медные бра. Зиял лестничный пролет. Банкрот стоял на кафельной мозаике площадки. Только перевалиться через охранную решетку - и маузер не нужен. Заглянул вниз, забыв, что с детства страдал боязнью высоты, не мог стоять на балконе трехэтажного дома - тянуло вниз.
Страх вползал в жилы рук медленными змеятами. Быть так далеко от земли! Вдруг обрушится лестница, здание упадет, бомба влетит? И заспешил вниз, к земной тверди, и чуть не упал, споткнувшись. "Господи, поддержи!" Боясь пролета, полз раком, на четвереньках, прижимаясь к капитальной стене. Вызывал удивление у немцев, идущих пить свой утренний шнапс. Веником бородки мел лестницу с зеленым ковром, придавленным яркими прутьями. Полз, как ящер пермской эпохи, вернувшись в четвероногое состояние. Полз и по вестибюлю, и когда достиг матери-земли.
- С утра нажрался! - накричал на него старик швейцар.
Под отелем - кабачок "Будь здоров". Глеб подсел к пьяным грекам в козьих одеждах, в чарыках с остро загнутыми носками, стянутыми ременными ушивальниками. Жадно допил чью-то кружку. Ему налили доверху. Стал похож на человека. В благодарность запел.
Все камеры были открыты,
И стража вся спала...
Ему подносили еще и еще, считая, что пением он зарабатывает на хлеб. Сознание выключилось.
Люби меня, крошка, пока я на воле,
Пока я на воле, я твой...
Ударил в лицо грека. Вытащил из холодного кармана холеный маузер. В кабачке жарко - волчья сталь запотела сизым холодом-туманом. Люди закричали, отпрянули, хватаясь за каменные кружки и потайные чабанские ножики в ясеневых ножнах. Но он шел и на ножи - пришлось расступиться, шел, ничего не видя, не зная. Однако не качался, хотя каждый миг мог упасть. Погруженный во временное небытие, шел, ведомый одной мыслью, уцелевшей в размытом спиртом мозгу.
- Господина хозяина, - вежливо спросил в немецком магазине, продавщицы даже не поняли, что он смертельно пьян и опасен, как змея.
Из ответа понял, что Лютер еще не вернулся.
На витрине сияла Пенелопа, строя глазки прохожим и кокетливо придерживая груди. "Постой, гадюка!" Граненый слиток вновь в руке. Палец сам нажал на рубчатую гашетку. Маузер загремел. Посыпалось и зазвенело стекло. Вдрызг разлетелась рекламная красавица - обнажился электроскелет. Завизжали упитанные, задастые немки.
Набежал патруль. "Партизана" сбили, обезоружили, дивясь старинной системе пистолета. Ясно: покушение на Германию, но в тот день на улицах еще не расстреливали, отводили в сторонку. Шли строем три солдата СД, впереди знакомый ефрейтор. Патруль поговорил с ним, ефрейтор согласно кивнул головой - все равно по пути, на окраину, к аэродрому.
Глеба вырвало - хмель выходил разом, тянуло спать. Назначение спутников не понял.
Вот как бы Марию повидать напоследок, и обрадовался, что путь лежал мимо ее дома.
Кружила метель. Всю ночь кричать вьюге вдовой, мертвые дети которой брошены в снег. Не попавший в немецкое рабство, прилежно шагал Глеб. Веки слипались - спать. Желания затихли. Судьба его сдана солдатам - пусть они и думают теперь.
На хате Синенкиных замок. На пороге нетоптаный снег.
Проходя мимо своего дома, глаз не поднял. Ноги отказывались идти дальше. Немцы толкали его автоматами, а он упирался.
Вдруг показалось: в снегах, будто привидение, идет Мария, веселая, нарядная, как тогда на колхозном празднике. Приговоренный остановился так решительно, что и немцы - стоп. Мария удалялась - Глеб торопился за ней, и немцы уже придерживали его - погоди, успеешь.
- Помнишь, как мы сажали наш сад? - кричал он ей.
До Синего яра осталось шагов триста. Начинаются жгучие соблазны памяти.
Все еще тянется улица, где тридцать с лишним лет назад к нему подбежала длинненькая девочка и смущенно сунула, своему божеству все свое богатство - кусок сахара.
День тот не повторится. Он все собирался жить и жить с ней, единственной, неповторимой. Пора этому свершиться. И он шагнул к возлюбленной сердца своего.
Привидение рассыпалось снегом.
Ничего, он все равно будет думать, что она рядом, что непомерное счастье выпало ему - Мария идет на его похоронах, где покойник, не в пример обычным усопшим, следует своим ходом до места погребения.
...В сарае с окошком они поставили топчан и летними ночами спали там. От душистого облака сена пахнет степью, а в раскрытую дверь течет горная прохлада. Квадрат окошка был в головах. На смутно белеющей подушке темнеет лицо Марии, большеглазое, крупное, родное. Ниже белеет сорочка. В окошке пламезарное небо. Бесчисленные звездные ручьи стекаются в сплошную реку, шевелящуюся туманами созвездий. И нет той реке берегов. И нет ничего краше на свете. Невелико окошко в сарае. Часть неба скрадывал трактор, стоящий у стены. Но душа все равно замирала от близости вечного и быстротечного. Думалось: и деды глядели на эти звездочки. И внуки глядеть будут... И нежнее обнимал теплую голову возлюбленной жены... Короткие летние ночи. Давно пролетели они. Как сон, как один день промчалась жизнь.
Пурга. Солдаты. Засыпанная снегом станица. Подходит зимняя ночь.
Синий яр приближался неотвратимо, как летящая птица, как наступающая весна. Там они посадили сад. Там купали коней, ловили рыбу. Теперь там расстреливают людей. Синекаменная скала нависает над замерзшей рекой. Отполированная ветрами, обросшая терном и кислицей, скованная холодом молчания, она и сейчас бьет живыми родниками. Но залеплены снегом птичьи норы, не шумят острые буруны Подкумка.
На троицу казаки "завивали венки" - жили огни в садах, ломали зеленые ветки, плели гирлянды. Какие тогда проплывали облака! Как пахли рощи!
Далекое, благостное утро...
После тяжелого дня у корыта с бельем или в степи Мария мылась на речке, закручивала горячим гвоздем волосы, гладила льняное платьице и с волнением бежала на свидание с любимым...
Да, где ж теперь вода, что мчалась возле них в полдень?
В тихом море-океане или на другой звезде-планете? Или опять там, бежит на том же месте? Но только нет их там, и вовеки не вернуться им туда... Там уже давно другие люди...
Свершилось самое необратимое событие - прошло время. Жизнь прошла как один день.
Боже ты мой, до чего он счастливый! Мария опять впереди в снегах. Однако в другой одежде, и лицо другое... Мать, Прасковья Харитоновна вышла навстречу сыну - тут же ветер разрушил видение. Пронизало ужасом вечной разлуки - ведь он уже не в силах крикнуть матери, больше никогда они не будут вместе, и вообще не будут - понять это невозможно.
- Мама! - крикнул седой сын.
Нет, все-таки это Мария, ее лицо, а мать мертва давно. Вот он наконец нагнал ее в снегах и почувствовал, как она обняла его, блудного сына волчицы, как душа ее материнская простила ему все, смыла адскую копоть с его лица чистыми слезами прощения.
Тогда он хотел сказать ей правду, внезапно открывшуюся ему. Что его жизнь была цепью заблуждений, что ему, как святому Христофору, подобает иметь песью морду, что он зверь среди людей, - и в доказательство этого волчий вой потряс окраину. Она, недослушав, уходила. Он рвался к ней, уходящей навсегда, целовал ее следы, пока не подняли его вновь прикладами.
Ему открылось, что мимо главного земного богатства - любви Марии - он прошел с небрежной беспечностью: "Баб, что ли, мало!" И захотелось жизнь свою сплюнуть, как прогорклую слюну похмелья. С радостным удивлением узнал: он всегда любил ее, любит и сейчас и будет любить во мраке будущей жизни, т а м дожидаясь с ней встречи, ведь земные коммерции он закончил.
Еще он подумал, что был самым сильным по живучести в станице, а кончает как бездомный пес, и что слабые, добрые, как Мария, ее сын Антон, были опорой станицы в самое лихолетье, а он вот, сильный, задул и свою свечу...
...На дне глубоком зальдели ребра колес арбы. В Синий яр косо бьют снега. Немцы уткнули носы в воротники шинелей и тулупов. Кажется, здесь уже можно.
А ему кажется, что еще есть десяток шагов, и торопливо перебирает золотое монисто воспоминаний о первой и единственной любви. По ассоциации с такой же пургой неожиданно ярко вспомнилось - в калейдоскопе памяти перевернулись лица, события, имена, фантомы и гримасы, - четко, словно сейчас, увиделось...
- Стойте! - закричал Глеб.
Нелепо умирать теперь. Он вспомнил все же: дядя Анисим! Вот кто должник! В голодный двадцать первый год пророк занял у него полмеры ячменя, а потом Анисим Лукьяныч смолчал, зажилил должок. Как же, правильно, Анисим Лунь, дрова с ним пилили, камни ломали, дома и лечебницы он строил...
На миг стало выспренне легко. День показался лучшим в жизни. Вот, значит, какой долг не получен. А когда еще Мария...
Он не обращал внимания на движение немцев, вставших против него, и залпа не слыхал.
"А ведь это они стрелять меня привели!" - тут же осенило Глеба радость не хотелось терять. Предсмертный ужас грубо перехватил дыхание, стиснул душу. Мелькнуло спасение: вот если бы все гибли с ним, тогда ничего, легче. И он крикнул, но поздно - никто не услышал его:
- Конец света! - И выстрелов не слыхал.
Труп сорвался вниз. Хлопнулся черепом об ось арбы. Руки хозяина на оглоблях. Крались сумерки. В снежной мгле замелькали какие-то тени собирались на тризну волки или собаки.
Зима.
Завьюженная ночь.
Так кончился четвертый, и последний, роман Глеба Есаулова и Марии Синенкиной.
Здесь кончается и роман "Молоко волчицы" - прошла кульминация, свершилась катастрофа, развязка. Высохло на губах Глеба волчье молоко. Теперь трудно сыскать таких людей в нашей станице - вымирающие пещерные львы. Потому эта книга историческая хроника. Такие люди есть в других с т а н и ц а х, в другом обличье - для них это современный роман. Для казаков - это фамильная поэма, прощание, элегическая песнь, плач о гибели казацкого войска. Но хотя автор вымыслом воспользовался, он, как ни тщился, не смог достичь абсолютной высоты старинных казачьих песен, которые хочется петь и петь дальше...
СМЕРТЬ "ЭДЕЛЬВЕЙСА"
Второй месяц в горах. Выбивались из сил с коровами. Полтораста голов, треть доится. У Любы и Нюси отваливались пальцы - Крастерра доить не научилась, боялась коров. Сдаивать молоко помогают и мужчины. Особенно ловок в этом деле Митька. Завидя его, коровы с разбухшими сосцами лезли к нему, мыча от боли. Митька приучал телят сосать не только своих маток, но и других коров.
Из пещеры-загона так и тек молочный ручеек. Собаки уже не пили из него, ели сметану в ямах, ожидали, когда прирежут очередную издыхающую корову, чтобы лизать теплую кровь, жрать кишки и требуху. Резать приходилось далеко, чтобы коровы не почуяли кровь, - тогда поднимут такой рев, что в станице слышно будет.
Бедствовали с хлебом. Кончилось спиртное. Радовала лишь приближающаяся канонада орудий - надвигался фронт.
Взвод альпийских стрелков заметил стадо и направился к пастухам. Теперь выбора у командира не было - или бежать, отдав скот, или добыть орлиные перья с кепи и цветок эдельвейс с мундиров. Время для занятая позиции было.
На виду у немцев коров погнали по узкому ущелью. Немцы стреляли, но пастух - Иван - не остановился. Стрелки встали на лыжи. Шли осторожно, медленно - стадо никуда не денется. А семь самураев уже перегородили горловину ущелья, прогнав стадо, соснами, сваленными тут до войны. Выше сели Игнат и Митька с автоматом, карабином и пистолетом. Люба и Нюся с ними.
Передние немцы недоумевали - как же прошли коровы? - И повернули на выход. Потом заколебались - как же все-таки прошли коровы? А скорее всего, здесь прячутся люди. На выходе остановились, совещаются. Видимо, все же решили выйти из короткого, с отвесными стенами ущелья. Спиридон пересчитал немцев - двадцать три человека, - и в десяти шагах от взвода, наверху, заговорил "максим". Только этот первый момент, считал Спиридон, и мог решить исход боя. Он не ошибся. В панике упали человек восемь.
От завала били Митька и Игнат. Лесник был снайпером - сделав четыре выстрела, он уложил четырех. Здесь горы обрушились на врага - немцы, теряя солдат, не видели стреляющих. Они ответили выстрелами так быстро, как тигр кусает бок, куда попала пуля.
Но они не видели цели. Бросили гранаты в сторону пулемета, но Спиридон, Иван и Крастерра уже били с другого места - Иван только успевал набивать пулеметные ленты.
Остатки взвода решили взорвать завал. Но меткий Игнат не подпускал их близко. Снова попытались вырваться назад - свинцовый ливень. Тогда залегли, спрятались в густом можжевельнике. Спиридон даже слышал их говор. Патронов он не жалел - и ветки можжевельника падали и падали.
Сразу с горы навалился туман. Спиридон, наверху, заметил это первым. Для оставшихся немцев это спасение - в тумане они незаметно выползут из ущелья. Но когда первый стрелок приблизился к выходу, по-пластунски, пулемет заговорил в упор.
Оставалось последнее - выйти по стене ущелья, пользуясь туманом. Стали слышны слабые удары - крючья вбивают. Ушли бы. Но ветер унес туман. Открылись пять альпинистов на высоте двухэтажного дома, на выступе, и один выбравшийся наверх с веревкой. Этого Игнат снял первым. Потом с уступа свалились двое, повиснув куклами. "Максим" бил до тех пор, пока уроженцы Рейна и Эльбы, победители Альп и Гималаев не вгрызлись в каменные бивни Царя Горных Духов, как еще называется Эльбрус.
Короткий зимний день угасал. Надо успеть до темноты проверить: есть ли еще живые и раненые. Сверху Спиридон насчитал семнадцать трупов. Значит, шесть солдат в можжевельнике. Там они и оказались, тяжелораненые. Но прежде чем идти туда, пустили собак. На мертвых они не лаяли, а у кустов рычали. "В плен не сдаются, гады!" - подумал Спиридон, и тут вышел из кустов стрелок с белым платком. Спиридон показал ему: к выходу. На выходе встретились. Немец объяснил ему, что пятеро его товарищей нуждаются в помощи, остальные убиты. Спиридон собрал сотню, взял оружие мертвых, и пошли в можжевельник. Пять пар глаз смотрели на страшных, бородатых горных духов - вот тебе и пастухи.
- Э, да их уже не вылечить! - сказал Спиридон и пришил автоматной строчкой пятерых раненых к высокой земле Кавказа. - Рассказывай! обратился он к парламентеру и показал на Крастерру.
Крастерра понимала с трудом. Ганс Айсберг, двадцать два года, восходитель по профессии - собирался штурмовать Эверест, мать, невеста, отец погиб в гитлеровской тюрьме; член нацистской партии, протестует против незаконного убийства раненых.
- Незаконного! - засмеялся Спиридон. - Он что, не в своем уме? Спроси его о фронтовых делах.
Идет массовое отступление немецких войск - богиня победы не сопутствует им, война проиграна, но не кончена.
Спиридон смотрел на расстрелянных раненых - один шевельнулся, икнув.
- Какие цветки! - показал командир на трупы двухметрового роста. Мой Васька был пониже, а гвардеец! Теперь матерям отпишут: пропал в горах Кавказа.
Сотня оделась в свитеры, меховые куртки, кожаные брюки, ботинки на шипах. Все документы Спиридон сложил в один планшет. Содержимое вещмешков - хлеб, спирт, консервы, шоколад - в общий котел. Оружие и патроны в арсенал. Зажигалки, фонарики, ножи в пользование. Орлиными перьями украсили землянку, а эдельвейсы остались на рукавах курток. Семь Железных крестов Спиридон раздал поровну своей семерке, а восьмой нацепил себе на грудь - таким образом ему досталось два.
- Вы нарушаете офицерский кодекс о ношении орденов! - сказал пленный Крастерре.
- Чего он хочет? - спросил Спиридон.
Пленный хотел не мало: чтобы его доставили в штаб регулярной армии, отправили письмо матери, покормили.
- Пускай пишет, кормить до отвала.
Немец ел и по-мальчишески улыбался бабам-стряпухам. Оставшись в нижней рубахе - снял свитер и куртку от жары, - он писал письмо. Большелицый, светлоглазый гигант с ранними залысинами, какие часто бывают у спортсменов. Бабы не могли смотреть ему в глаза - добрый, просящий взгляд, и чуть с лукавинкой и хитрецой, с болью и непониманием. Человек, мог бы на тракторе ездить, как Федька Синенкин, такой же верзила, физкультурником быть или учителем - ишь пишет как ловко!
Спиридон спрятал его письмо в планшет и сказал Крастерре:
- Переводи: с регулярной армией связи не имеем, держать в плену не можем - взвод перебить смогли, а за одним уследить трудновато - ни поспать, ни поесть. Так что пусть извинит...
Немец понял. Встал, попросил его похоронить, о своей смерти он уже написал матери, и попросил вернуть ему на кепи орлиное перо.
Он вставил перо щеголевато, разгладил складки на брюках, поблагодарил женщин за обед и перевязку и показал глазами - готов.
- Ты, Игнат, - тихо сказал Спиридон.
- У меня и так счет большой.
- А у меня Васька, сын, перед глазами.
- Вы что задумали, изверги? - вдруг закричала со слезами Люба. - Он же во всем признался!
- Веди, да подальше! - приказывал Спиридон.
Игнат хмуро сидел. Митька и Иван бесшумно выскользнули прочь - коров надо собирать. Дал командир промашку - сразу кончать надо было. А теперь сотня слюни распустила.
- Спроси его, сколько он убил наших?
Парень улыбнулся - разве не с него сняли Железный крест! А их даром фюрер не раздает!
- Выходи! - Спиридон показал на дверь.
За скалой дважды треснуло. Немного погодя еще раз - живучий попался немец.
Приближался Новый год, сорок третий.
Утром среди миллионов голубых елей срубили подходящую, поставили в землянке, украсили коровьими рогами, оружием, банками, орлиными перьями. Сварили холодец, компот из диких яблочков с кислицей, зажарили бычью ногу. Вымылись в горячем источнике. Мужчины побрились и подстригли бороды. Женщины мудрили над прическами, калили на огне немецкие шомпола, завивали кольцами волосы. Автоматический трофейный фотоаппарат запечатлел казачью семерку в разношерстной одежде, со звездочками из жести, перед сидящими куча немецкого оружия, "максим", сзади белый великан Эльбрус. По точнейшим часам егеря ровно в двенадцать выпили по кружке восьмидесятиградусной сахаровки - за полную победу. И повторили - за прекрасные горы Кавказа.
Горы стояли крепко. Гудели мачтовые леса. День прибавлялся. Вдали по горной дороге тащились отступающие немецкие части. Спиридон, знавший только тактику ловушек, волчьих ям, опасался нападать на хорошо охранявшегося врага - сзади, впереди, с боков двигались походные заставы. Разгром врага на Кавказе начался. Уже видели советских солдат. На запад, на запад катились "викинги", "эдельвейсы", "мертвые головы"...
ПРОЩАНИЕ С ОРУЖИЕМ
В канун Нового года немецкие самолеты поднялись с аэродрома перед рассветом, отбомбили станицу, еще немецкую, и улетели на запад. Началось повальное отступление. Немцы скрыли склады боеприпасов, чтобы и через десятки лет продолжалась война. Они увозили мебель из госпиталей, выламывали дверные замки, срывали с окон шпингалеты, забирали у населения последнюю живность, зерно, теплые вещи. Все, что не транспортировалось, обливали бензином и сжигали. Взрывы не смолкали неделю - рвали железнодорожное полотно, мосты, пищевые заводы, санатории, вагоны, крупные здания...
Казачата, вооружившись чем попало, смело нападали на одиночных подрывников и мародеров. Какая-то женщина заколола вилами итальянца. Перестреляли саперов, пришедших взрывать Подкумский мост, построенный коммунарами. Порезали провода и вытащили толовые пакеты в знаменитой на весь мир лечебнице. Спасли памятник Лермонтову. А по главным улицам все двигалась бегущая армия - "Кленовый лист", дивизии Клейста, швырнуло огненным ветром с Кавказских гор. На боевых машинах еще не стерлись ягуары и пантеры. Баварские кони сыты. Шинели добротны - бутылочного цвета у немцев, табачного у румынов, сине-серого у итальянцев. Но шаги торопливы. И песен не поют.
Жители безбоязненно стояли у ворот, не скрывая радости на истомленных лицах. Разная мразь сматывала удочки - растерянно метались по дорогам эти людишки, потрясали жалкими бумажонками, мандатами Иуды. Солдаты грубо отталкивали их от машин, а от ворот гнали женщины и старики. Длинные гусеничные орудия, стремительно несущиеся пушки на резиновых колесах вконец оттерли с дороги предателей. Разумеется, крупные деятели бежали благополучно, но каждый до своей черты.
Стон и грохот плыли в это ясное январское утро.
Клубы дыма текли на запад, на запад, омрачая небо побежденных. Народ валил к юго-восточной окраине станицы, к спасенному мосту, где еще валялась каска убитого сапера.
Снег слепил глаза. Солнце гудело, как орган. Прошло не более получаса, как скрылся последний румын, и за рекой, на горе, старом казачьем пикете, показался всадник...
В бурке...
В алом, как знамя, башлыке...
Шапка...
На шапке - звезда!
Кинулись к нему матери, деды, ребятишки. Стащили с седла, целуют с ног до головы, плачут, на руках несут. Казачата ведут уже обряженного лентами коня, суют в шелковистые губы сахар, который сами не пробовали давно.
- Граждане, не все сразу, - шутит казак, пряча слезы, - которые помоложе, приходите вечерком...
- Сыночек! - обняла его помешанная женщина, - а говорили, что ты убитый! Сыночек, я и пирог, что ты любишь, испекла - пойдем домой...
Казак, чувствуя, что зарыдает сам, вырвался, вскочил в седло, злобно жиганул коня плетью - поскакал к новым хуторам и станицам с великой вестью.
Вторым въехал Колька Мирный - с орденом на гимнастерке, шинель, понятно, распахнута. Заголосила его мать, заплакала, худющая, как палка, Манька. Бравый вид казака пропал - лицо подростка сморщилось, хлынули слезы, задрожал подбородок...
С горы спускался стрелковый батальон. С песней, развернутым знаменем полка, в рваных стеганках, разбитых американских ботинках, в грязных бинтах. Но лица веселые, добрые, русские, хоть шагали в рядах и калмыки, и чуваши, и армяне, и узбеки. На спинах мешки, пулеметы, лопаты. Им выносили последние лепешки, кувшины с молоком. Они сами угощали солдатским пайком и приварком спасенных людей, расходились на постой солдаты, офицеры - все в одинаковой форме. Задымили бани, заиграли баяны.