- Рысью марш! - подал команду Спиридон, а резвый Саван Гарцев успел вскочить в седло и вырваться вперед.
Но оказалось, что окраина оцеплена значительным красным отрядом. С приветственными криками к сотне двигались вооруженные люди.
Вдруг и в сотне заалела папаха - Михей Есаулов, хорунжий, стал красным. Он смешался с отрядом Синенкина и оттуда закричал сотне:
- За мной, ребята!
Десятка два казаков последовали его примеру. Выехал за ним даже Алексей Глухов, лютый враг Михея.
Денис Коршак едет рядом со Спиридоном. Седло под Денисом то самое, которое он привез со службы с турецкой границы, то самое, которым спас его Спиридон - так и поменялись тогда седлами.
- Пора мне вернуть тебе седло, Спиридон Васильевич, - сказал Коршак, поймав взгляд сотника. - И сказать: "Спасибо, станичник!"
- За что Никиту Гарцева расстреляли? - перебивает сотник.
- Постановлением народа власть атаманов пресечена.
- Какого народа?
- Станичного.
- А нас, что кровь на фронте лили, вы спрашивали?
- В станице решило большинство.
- Офицеров тоже стреляете?
- Вон он Синенкин, красный офицер!
Сотня неуклонно, вполшага продвигалась к родным переулкам. Как грозовая туча, нависает над отрядом Синенкина каракуль шапок сотни. Антон Синенкин уговаривает сотню:
- Станичники, не делайте крови. Вы идете соединением, восемьдесят шесть клинков, кому вы подчиняетесь - какой власти? Вот красная гвардия, показывает на свой отряд, - они сложили оружие, но Советская власть приказала им охранять покой и труд станиц. Вступайте в красный казачий полк. Будете нести, как и деды наши, караульную службу. Командиров выберете сами, ежели не по нутру вам старые.
- А ты кто, Денис? - спрашивает Спиридон.
- Председатель Совдепа, - спокойно отвечает Коршак.
- А это кто будет? - сотник показывает ручкой плети на Быкова.
- Наш товарищ.
- А Синенкин - комендант. Кто же из вас главный?
- По советской линии я, по партийной Быков, по военной Синенкин - ему же дана вся исключительная власть в прифронтовой обстановке.
- Стало быть, свято место пусто не бывает - вы и есть новые атаманы. Откедова этот товарищ?
- Ростовский токарь, военный моряк.
- Не из донских казаков?
- Нет, иногородний.
Быков услышал разговор, подъехал к Спиридону:
- Чего нам делить, товарищ, вот мой паек - бери любую половину, а я на Дону родился.
- Вот и ступай к себе на Дон, а мы тут сами управимся! - говорит Роман Лунь. - Дон тихий, а Терек буйный, понял?
- Братишка, - обращается к Роману молоденький красногвардеец Васнецов. - Я мужик. Мне бедный казак - товарищ, а богатый мужик - враг лютый.
Васнецов говорил навзрыд - убийство деда Афиногена Малахова даром не прошло. В станице на Васнецова тюкали, показывали пальцами, а по ночам парня мучали кошмары. Ему нравились старые песни, и он знал, что дедушка Афиноген был тоже слагателем песен. Однако, чтобы не прослыть слабым среди своих, он в дальнейшем добровольно взял на себя роль исполнителя смертных приговоров.
- Казаков нету бедных! - прорвало Афоню Мирного. Хотелось Афоне похвастаться, что он и в красных остается казаком, хотя богатыми были только его родственники со стороны матери, а его отец и сам он - часом с квасом.
Улицу загораживал пулемет. Сотня продолжала двигаться. Пустить вооруженную сотню в станицу нельзя, не приведя ее к присяге. И нельзя стрелять. Оставалось одно: расформировать.
Коршак поднял руку:
- По декрету Советской власти вы свободные люди! Можете идти по домам. Но есть постановление: поскольку обстановка в стране военная, оружие хранить запрещается, оно сдается военному коменданту в арсенал...
"Оружие сдать?!"
У половины сотни оно серебряное, и оно не только поддерживало чувство собственного достоинства и безопасности, но и было для казаков материальной ценностью - отдать его, все равно как отдать черкеску, коня, деньги.
- Грабеж, ребята! - завопил Алешка Глухов, копивший злость с ночи, и повернул назад, к сотне. - Нам мужики не указ! Мы сами помещики на своей земле! А завоевали ее наши деды! Дорогу! Но-о!
- Стой! - загородил ему путь Михей. - Кто против войны и помещиков, становись за мной - станем красной казачьей сотней! Мало мы кормили вшей, голодали-холодали, кровь лили? Хватит! Госпола казаки, наши предки были мужиками!
- Брешешь!
- Мужиками! Глуховы из Вятской губернии приехали, нашего прадеда пригнали с-под Воронежа!..
- Казачество не отменяется, - подтвердил Коршак. - Наравне с рабочими, крестьянами и солдатами казаки входят в Советы.
Еще откололась часть сотни за Михеем.
Пронзительны черные глаза бывшего хорунжего. Выдерживает взгляд Роман Лунь, покручивая барабан нагана. Казаки - что порох: миг - и пыхнут. Остается последнее: пропустить сотню, а уж потом, как дело покажет. И председатель Совдепа сказал:
- Кто не согласен идти в красные, идите по домам. Убрать пулемет! Дайте дорогу!
Спиридон толкнул коня, но тут Саван Гарцев застремил ему путь:
- Братцы! Станичники! Не расходись, богом молю! По былке веник сломать лёгко! Перережут поодиночке, ровно гусей! Становись в каре!
- Долой контрреволюцию! - крикнул Антон Синенкин. - Я, военный комендант, приказываю: оружие сдать немедленно!
- Как? - привстал в стременах на носки Спиридон. - Шашку сдать? А может, она, к примеру, жизнь мою спасала или от отца как память досталась? Тогда как, Денис?
- Если говорить честно, а по-другому говорить нельзя, то оружие все равно придется сдать - время военное.
- Ты в каком чине закончил германскую войну?
- Рядовым, - улыбнулся Денис.
- Оно и видно. Какой же дурак сдает оружие в военное время? Разве что вот так! - Спиридон выхватил шашку и протянул лезвием Коршаку. - Бери! Да надень сперва железную рукавицу!
Оружие составляло фамильную гордость казаков. В зеркальных клинках томленой стали сполохами вспыхивала пламенная казачья доблесть. Оружие поддерживало чувство собственного достоинства, начавшееся с чувства собственной безопасности. С малых лет мечта казака - кинжал, револьвер, шашка. Стамбульская семигранная винтовка, шашки секретного булата - гирла, волчок, гурда - ценились на кутанах и юртах дороже жизни. Случалось, за шашку отдавали жену. Владельцу чудесной гирлы прибавляли ранг. В одном ряду с оружием стояли только серебряные знаки, офицерский шарф, кони живая валюта, чеканно звенящая подковами. Собственно, большинство набегов совершалось ради захвата коней. Донесения о стычках начинались с перечисления захваченных или потерянных табунов, а уж потом - о раненых и убитых бойцах. Даже плети составили целый промысел шорников. Их плели многополосьем, отделывали махрами, кистями, снабжали жгучими нахвостниками, утяжеляли свинцом и медью, серебрили рукояти. Плеть необходима и для коня, и для порядка в семье и государстве.
- Человеку не нужно оружие, - не отодвинулся Коршак. - Это волку нужны клыки да когти. А нам был бы плуг да конь. Но твою, золотую шашку, Спиридон Васильевич, мы оставляем тебе.
- Я офицер, мне и маузер не помеха.
- Именное оружие, холодное, оставим, - подтвердил Синенкин.
- Станичники, не верьте! - кричит Роман Лунь и громко взводит курок нагана.
Тогда многие дослали патроны в стволы, а многие обнажили шашки.
Величайшим усилием Михей заставляет себя стоять под наганом Луня. В иной обстановке он сам бы уже перешел в наступление, но тут нельзя начнется бой.
Спиридон испугался, что выстрел грянет неминуемо в брата, и тронул Луня:
- Постой, Роман. Дай погутарить. Михей Васильевич, Арбелина-князя помнишь?
- Помню, - Михей сутулится, как от налетевшего ветра. Мысленно поблагодарив брата за помощь, он понял при упоминании Арбелина, что добром теперь не кончится тихий солнечный день с бережным шелестом камыша, с криками гусей на речке.
- Слова его на пиру помнишь?
- Ну?
- "Будете возвращаться в станицы - и захотят вас разоружить". Говорил он это? Или замстило тебе? Говорил!..
Неожиданно под ноги коня Коршака упал австрийский карабин.
- Берите! - выехал в нейтральные Игнат Гетманцев. - А кинжал не отдам - на нем серебра полфунта! И ружьецо у меня славное, потому как я живу охотничьим промыслом.
- На, черт с ней! - бросают казаки винтовки неходового калибра трофейные.
- Пулеметы сдайте! - приказывает Антон Синенкин, Коршак толкнул его, но поздно - приказ уже дан.
- Остановитесь! - кричит Саван Гарцев. - В присягу плюете! Оружие к бою!
- Отставить! - командует Спиридон. Обтер приклад карабина. - Пулеметы и винтовочки пока сохраним. Я еще не сдал сотню.
- Спиридон Васильевич, - начал Синенкин, но Спиридон оборвал его:
- Я командир сотни, и коли ты теперь не есаул, то я еще сотник, господин товарищ!
- Господин сотник, - с сожалением посмотрел на него комендант. - Мы пускаем вас в станицу. Идите.
- А через час в гости пожалуете?
- Готовь хлеб-соль, можно и в гости, все же станичники.
- И пожалуете в гости при винтовочках и шашечках?
- Мы всегда при них - обязаны, но можем прийти и без них.
- Гостям мы завсегда рады, и вот на сей случай мне и понадобится моя верная жена-винтовочка. Я ее кровью добыл! И от бога не отступлюсь тоже! Спиридон крупно перекрестился, и за ним закрестились казаки.
Тут снова выступил Михей.
- Бога нет! - хульно сказал он новые слова. - Все попы придумали, чтоб на шее трудящего народа ехать!
- А ты почем знаешь, что бога нет? Смотри, заваришь кашу внукам-правнукам хлебать не выхлебать! Кто ты таков, хорунжий, кавалер георгиевский или мужик?
- Мужик! - упрямо сказал старший брат.
- Сукин сын! - как плетью, хлестнул сотник.
- А ну сдай оружие! - взвился с конем Михей.
- Сдам, только допрежь башку срублю тебе, поганцу!
- Ах ты, волчья голова, сучье вымя! - со свистом потянул шашку Михей. - Погибай, контра!
- Погибнем - вырастет трава и прошумит казачью славу! - вновь беснуется Роман Лунь, поднимая дальнобойный наган.
- Я сам управлюсь с ним. Роман, - слезает с коня Спиридон. - Стань, гад, в позицию!
Михей легко спрыгнул с седла - джигит, - встал в изготовку.
- Шире круг! - распорядился кто-то, как на танцах.
- Сотворите молитву, - подсказывают братьям казаки.
Кое-кто закурил. Саван Гарцев ест хлеб с салом, запивая из фляжки.
- Что вы делаете, братья, - говорит Коршак. - Поединки давно запрещены. Мне тоже Арбелин дарил шашку. Будем держать их на врага иноземного. Обнимитесь с миром - и по домам все!
- Не лезь в семейные дела, - становится в позицию Спиридон. - Он мне лихой татарин, а не брат родной, ежели в бога не верует!
- На, смотри! - Михей распахнул бешмет, сорвал с себя нательный крест и швырнул его в траву.
Гул прошел по сотне, гнев, а Спиридон успокаивает казаков:
- Слушайте, други, ежели случится - похороните меня в могиле отцов, и, господа казаки, духом не падать, поминать весело - с вином, песнями и бабами, а мужиков из станицы гнать, гнать в три шеи!
- Стойте! - кричит Коршак.
Куда там! Сотней не разнять - Есаулова порода!
Да и опасно теперь разнимать - бой завяжется, пусть уж лучше малой кровью решится семейный спор.
Клинки, даренные Арбелиным, скрестились. В полковой школе, на службе и на войне братья учились владеть кинжалом и шашкой. Но даже с турками и немцами так не бились молодцы - звон, свист булата. Красных человек полтораста да белых душ пятьдесят - замерли все, только руки нервно влиты в рукояти кольтов, маузеров и клинков. Круг ходил, как живая плазма яичного желтка на блюдце - по выгону. Потом резко вытянулся в сторону каменоломни, где братья ломали камень себе на хаты. Вот поединок идет над самой кручей яра - внизу шумит речка, за ней станица, и где-то там подворье Есауловых. Конники подталкивали то одного, то другого брата и на более ровное место; Но братья видели только одно: сердце друг друга, которое нужно поразить острой сталью, и круг с ровного выгона снова резко потек к терновым зарослям яра. В тернах Михей запутался, споткнулся, упал. Спиридон злобно вытянул противника по заду плашмя, как мальчишку, - не стал рубить, ожидая, пока поднимется брат. Но Михей ногами свалил Спиридона. Яростно секутся лежа. Клинки обагрены. Сталь сорвала одежду. У Михея тело крепкое, смуглое. У Спиридона бледное, в конопатинках. Оба стонут, катаясь в терновнике. Миг - и оба вскочили.
Гарцев принялся за вторую фляжку, наливаясь пьяной отвагой и горем.
Туча, как крыло дракона, ползла от Кабан-горы к белоугольским лиманам. Треснула над головой молния, громыхнул гром, начался ливень, освеживший бойцов Есауловых, едва стоявших на ногах. Спиридон качнулся и уронил голову. Михей тут же, как на ученье, опустил шашку к ноге. Но выстрелил Роман Лунь, сбив пулей шапку Михея и оторвав ему ухо. Нейтральный Игнат Гетманцев кинулся с шашкой на Романа, но Саван Гарцев опередил его - сбил Игната с седла, бросил в группу красных гранату и, стреляя из револьвера налево и направо, развалил шашкой длинного мужика с бантом, опершегося на винтовку, как на чабанскую ярлыгу.
На Быкова, стоящего без оружия, кинулся Алешка Глухов, но коршуном налетел на него Антон Синенкин...
Завязался бой. Позиция белых была предпочтительней - они залегли в ямах каменоломни, постоянно бросая гранаты. Красные строчили из пулеметов сквозь стену дождя, наугад.
Дождь кончился внезапно, как и начался. Степь зазеленела, умытая и напоенная.
Антон Синенкин поднял цепь отряда в атаку и первым доскакал до смолкших каменоломен.
В синих, заросших клевером и осокой ямах было пусто. Там, где еще погромыхивал гром и чернела низкая туча, по взгорью уходили белые конники.
Они подхватили на бурку раненого командира и повернули от станицы вспять, в горы, искать долю. Оставшийся один Саван Гарцев долго бросал гранаты. Теперь и он догонял сотню, одинокий всадник.
Кисло пахнет траченым порохом. Заря догорела за тучами. В пепле неба тлеют угольками пожара звезды. Скрипят телеги, увозя раненых и мертвых. Над темными лесными балками мрачно собирались черные дивизии туч.
МОЛОКО ВОЛЧИЦЫ
Михей обрадовался, когда Денис Коршак позвал его с собой на заседание Совдепа. В ту же ночь Михей стал коммунистом, его приняли в партию большевиков. Определили должность - командир красного эскадрона. Перед светом - июньская ночь коротка - работу закончили.
Комендант Синенкин пригласил Коршака, Быкова, Есаулова на ужин, хотя уже можно было завтракать.
Сидели на балконе гостиницы "Эльбрус". На площади стояли часовые. Горничная принесла на стол жареную утку, редиску в сметане, графин водки. Михей не ел сутки. Но не пилось ему, не елось у коменданта - думал о встрече с матерью и Глебом. Чайный стакан водки размягчил его. Он оттягивал час встречи, а потом пришел аппетит, и в ход пошел позеленевший сыр из тумбочки коменданта, пригодились и сухари в тороках.
Часов в десять утра к гостинице прискакал Игнат Гетманцев, ставший ординарцем Михея. Он рассказал, что в станице бой между родственниками белых и красных, бьются в основном бабы, но втягиваются и казаки, и мужики. Бьются рогачами и камнями, но порой слышатся и выстрелы. Масла в огонь, - продолжал Игнат, - подлил иногородний Мирон Бочаров, собаколов и мыловар, брат Тихона, убитого вчера в бою. Мирон самосудом посек арапником жену Савана Гарцева, зарубил на перине его деда, разбил в хате сундук, вырядился в казачью черкеску, вскочил на коня и поехал по станице победителем, погоняя захваченной в чулане колбасой.
Денис, Антон, Михей переглянулись. Выскочили на площадь, схватились за кольты - коней! Опередил товарищей Михей - как рысь прыгнул на своего коня, огрел его кулаком по шее, бурей помчался к церкви...
Мирон привязал священника к яблоне, чтобы сечь его.
Он услышал за спиной конский храп и топот, увернулся от коня, но плеть Михея разорвала ему нос и губу. Мирон ткнул коня Михея шашкой распорол кожу на груди. Это окончательно взбесило Михея - нестроевой человек замахивается клинком! Тут шашка Мирона полоснула Михея по ноге. Тогда комэска лихо, как на смотру, ссек ему голову.
- Гнида мужицкая! - рыдал Михей.
Подоспели Игнат, Денис, Антон и держали Михея за руки, пока не пришел в себя.
Михей поехал к матери. В воротах встретил Глеба и, всхлипнув, расцеловал брата. На крыльце стояла мать, сыпала зерно курам. Она увидела старшего сына, но отвернула глаза. Михей хотел пожалиться ей на Спиридона, что он начал братскую войну и что их поединок - всего лишь семейная ссора. Мать опередила его, спросила с гневным надрывом:
- Ты иде брата дел, подлец?
Михея захлестнула ярость - дед Гаврила! - темная, слепая:
- Наплодила волков! Зарублю-у!..
- Руби, хам! - Прасковья рванула кофту, подставила клинку тощую, вислую грудь.
Михей замахнулся. Глеб смело кинулся к нему - и Михей разрубил передок фаэтона. Потом заплакал, отошел, утихомирился. На коленях просил у матери прощенья. Мать простила. Стал ему дорог и Глеб, сторонившийся войны, мирный пахарь, и Михей пожалел, что обидел и брата словами "наплодила волков".
Раз, подвыпив, Прасковья Харитоновна рассказывала:
- Осталась я вдовой сам-четвертый. Пашу, сею, от людей не отстаю. Работа наша полевая. Куда детей? С собой на загон беру. Старшие помогают, младшенький Глеб в балагане жевку сосет. И чтоб его ящерки или хомяки не покусали, я там собаку за сторожа привязывала. А водились у нас собаки от волка. И правда, гавкали с воем. Сучек мы так и звали Волчихами.
Вот прихожу я в балаган полдничать, а Глеб, было ему годика два, Волчиху сосет - у нее дома кутята оставались. Спужалась я, не приведи господь. Она его славночко так лапами обняла и рычит на меня - мать, да и только. Больше я ее в степь не брала. С того, думаю, и приключилось, сердце у Глеба волчиное стало, беспокойный он характером. И никакие собаки его не берут. В любой двор зайдет - кинутся, загавкают и тут же руки ему лижут, лапами кверху падают, а иные бегут и визжат, царица небесная, матушка...
Так говорила мать, а в станице плели разное, будто Глеб и мясом живым питался, и умел оборачиваться в волка и прокусывать людям шеи.
Подлечивая раны, Михей жил с матерью и братом и, на удивление Глебу, занимался хозяйством - кормил поросят, утром выгонял, а вечером встречал овец и коров, чистил сараи, плотничал и шорничал.
Дядя Анисим шептал в чихирне и за углами:
- Написано: сын на отца, брат на брата. Враг проберется в твой дом женой, другом, сыном. Поля засеются костью, черепом. Станичники наши просились домой хоть на час на детей взглянуть, а Советы встретили их огнем. Сатана ликует...
Родня белых спешно седлала лошадок и скакала разыскивать сотню отцов, братьев, сыновей. Жены среди бела дня несли в горы харчи, табак, слухи.
Михей Есаулов подстерег пророка, взял за черное серебро бороды и потянул вразумительно:
- Язык у тебя длинный, дядя Анисим. Будешь брехать - укоротим.
Пророк замолчал, но старушки-богомолки стали шептать. Казаки продолжали уходить в белые. Рос саботаж. Наступала спекуляция.
Смутными привидениями, роняя туманный прах, воины Апокалипсиса вышли на красных конях...
Решением Совдепа был создан особый отряд по борьбе с тайной и явной контрреволюцией, бандитами, ворами, саботажниками, спекулянтами. Отряд возглавил Андрей Быков. Внутри отряда был революционный трибунал - суд, решения которого нельзя обжаловать, нельзя подать апелляцию или кассацию в высшую инстанцию. Помимо судей, в ревтрибунале были следователь, обвинитель и исполнитель приговоров. Следователем была Февронья Горепекина, она ходила в шинели и галифе красного сукна. Деятельность особого отряда и ревтрибунала была разнообразной - чаще обыски, аресты, допросы, суд, конфискации, реквизиции.
Однажды и во двор Есауловых вошли чекисты.
- Вот он, - показала Горепекина на Глеба.
- Хозяин? - спросил молоденький Васнецов.
- Ага, - с трудом ответил Глеб.
- Почему не выполняете предписание Совдепа сдать всех верховых коней?
- У меня верховых нет.
- Не бреши, - сказала Горепекина, - ты их в фаэтон запрягаешь!
- Отмыкай конюшню! - старается басить Васнецов.
- Постойте... братец Михей...
- Стоять некогда!
Вывели пару белых. Увели. Глеб утирал слезы. Хмуро отвернулся Михей. Обидой окаменело лицо матери.
Подумал Глеб, не бежать ли ему от новой власти. Но ведь не бросишь вареное и печеное! Всякий раз в беду он вспоминал светлый лазурный остров - Марию и детей, которые тянули его все больше. Он завидовал Денису Коршаку, который мог в любое время прийти к Синенкиным, к Антону комендант жил в гостинице, но часто забегал домой. Сердце обливалось кровью, как подумаешь, что Денис мог погладить детей, дать им гостинцы, разговаривать с Марией. Петька Глотов, стало известно, скончался в "ошпитале" и перед смертью в письме просил Марию простить его за все обиды.
Денис действительно разговаривал с Марией о женском равноправии, о школах, в которые пойдут ее дети, о будущем мире. Она отвечала ему всей душой - красив, приветлив, добр председатель Совдепа. К тому же друг братца Антона. Нравился ей и другой друг брата - Михей Есаулов. По субботам друзья вместе с Федором и подросшим Федькой парились в бане у Синенкиных, потом пили из самовара чай. Разок приметил Михей, что Мария, пока парился Денис, выстирала ему белье, высушила утюгом и заштопала рубашку.
Федор любил расспрашивать фронтовиков о германской кампании, долго пытался понять, что такое танк, и, все поняв, спросил:
- Сколько же пар быков таскают его?
- Машина это, дядя Федор, как чугунка! - смеялся Михей, балуясь с племянницей Тонькой.
- Чугунке рельсы надобны!
- А эта без рельсов прет по болотам, лесам, камням. И людей косит бессчетно, тысячами валит. Она сама в рельсы обутая.
- Какая же это война? Это смертоубийство! - поучал Федор. - Вот мы, бывало...
Иногда три друга помогали Федору по хозяйству - благо ни у кого своего хозяйства не было. Перекладывали сено, чистили колодезь, поправляли стены. Тут же и Мария и ее дети. Михей понимал тоску брата Глеба, пересказывал ему о семье Синенкиных и иногда кольнет шильцем: мол, Денис парень хоть куда, вот и пара Марии-вдове. От этого и Михей становился Глебу неприятен, и тогда он думал о Спиридоне, страдальце и мученике, и жадно ловил слухи о том, что белая сила скоро отвоюет Кавказ - и тогда конец смехам-шуточкам Дениса и Марии.
Появлялся у Синенкиных и старший сын Александр, "скубент", как безжалостно называл его Федор. Революция застала его в читальном зале. Странно повел себя Александр, услыхав о революции: сын простого крестьянина, правда с двумя дипломами о высшем образовании, он в безотчетном страхе бежал в горы, жил как дикий в лесу несколько месяцев, и потом его отловили охотники, пригнали домой к человеческой жизни. Он опамятовался и теперь считал себя уже пострадавшим за народ, близким знакомым многозначительно намекал, что в свое время состоял членом тайной организации. Он вспомнил свое славное прошлое в беседе со случайно встреченным князем Арбелиным - встретились они в библиотеке. Александр переболел и тайной живой клетки, и происхождением мирозданья, и садоводством и теперь увлекался археологией. Оказалось, что и князь интересуется раскопками прошлого. Но в тот раз он сказал Александру:
- Археология будущего будет изучать черепа с пулевыми дырками!
- Но зато какие ягоды будут зреть в будущем обществе! - патетически воскликнул Александр.
- Пока они поспеют, их нельзя будет есть без отвращения - до того они нальются кровью! - ответствовал полковник без погон.
Они обменялись адресами - князь и смерд, ибо уже свершилась Февральская демократическая революция. Александр долго вспоминал умного собеседника, втайне преклоняясь перед ним, аристократом, знающим пять языков.
Александр ходил в мягкой бекеше на заячьем меху, на голове шляпа пароль высокоученого человека. Он был трусоват, внутренне ленив - оттого вечный студент, довольствовался малым, но не по-спартански, а по-заячьи. Вернувшись в станицу, заведовал народным образованием, жил на квартире у бывшей директрисы женской гимназии, с которой сошелся без романа, она была вдвое старше его. Выстрелы пугали его еще тогда, когда товарищи Антона всаживали пули в потолок хаты из револьверов. Его идеал не воин, а тихий профессор из тех, что оставляют на мостовой калоши, входя в трамвай, - так заняты они своей наукой. И в идеальном обществе эти профессора станут и пахарями и будут знать два удовольствия - труд и еду, не терзаясь сомнениями, любовью, ненавистью. Такой человек должен был жить долго, как дерево, как черепаха, а проблема долголетия уже поселилась в податливом мозгу Александра.
При словах Александра Михей откровенно зевал, Денис старался быть терпимым и слушал ученого садовода, а брат его Антон становился мрачен, что настораживало Настю. Антон не ладил с Быковым, скрепя сердце принял создание ревтрибуналов - безапелляционных и, стало быть, н е п о г р е ш и м ы х судов. Фронты отодвигались все дальше - и падала власть военного коменданта.
Вскоре гражданская война приблизилась к станице - белые дерзко налетали из лесов и балок, красные эскадроны все чаще на ночь не расседлывали коней.
ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА
Над горами синью и далью колдует тишина. Сонно тянутся леса вверх, где с алмазной папахи Эльбруса падают сотни рек и речушек, где цветут джунгли маков, альпийских роз и огромных, с подсолнечную шляпку, ромашек. Мир чудесного покоя. На ветках комочки гнезд. Безжизненные валуны в ржавчине и лишаях, застрявшие между елями. Медленное движение стад в долинах. Гул отдаленной лавины. Океанские всхолмья земли. Бронзовые от солнца облака. Темно-синяя вселенная.
В садах цвел корень девясил. Девять сил в нем, говорили казаки, прикладывая корень к ранам. Наливалось зерно, румянились яблоки. А рядом трупы, сталь и свинец - война.
Чаще всего война шла у Клин-яра, глино-каменной стены скифской крепости. Дикий виноград заплел бойницы, побеленные птичьим пометом. На горячем песчанике греются зобастые ящерицы. Яр посекли свежие отметины пуль. Под яром тлеют убитые кони и люди.
Вдоволь настрелявшись и наматюкавшись, белые скакали в глухие станицы, где еще были атаманы, заливать горе и кровь аракой, париться в банях. В престольные праздники белые не выходили к Клин-яру.
Такая домашняя война продолжалась недолго. Начались бои с окопами, рейдами, карательными походами. Стали убивать пленных, издевались над трупами врагов. Организовывались регулярные армии, с тактикой и стратегией, во главе их стояли бывшие царские офицеры, но уже рождались в битвах и легендарные красные командиры из народных низов. Они еще плохо владели словом, были не в ладу с цифрами, подчас путались в политике, но были бесстрашны в бою. Партия присылала им опытных начальников штабов и комиссаров-ленинцев.
Афоня Мирный, служа в эскадроне Михея Есаулова, попал в красные разведчики. Переодевшись горцем, он залег в роще, следит за белым лагерем, считает сабли и пулеметы, прикладывая к глазам бинокль Дениса Коршака. Счет путают мысли о доме. Наказал Аришке-супружнице вылегчить белого бычка и сеять под зиму из старого сусека, она выклала красного и зерно взяла не то. Скорей бы война кончалась. У Шурки, сынишки, личико болятками взялось, надо бы мази какой попросить у ветеринара.
В черной пене гудёт Подкумок, разлившийся от дождей, как море. Недавно три грамотея - Денис, Михей и Антон спорили, тут ли закружилась голова у какой-то княжны Мери. Княжны этой Афоня не знает, а голова и у него кружится от бешено несущейся воды, из которой выглядывают ветки с яблоками. В тихих заводях вода отстоялась, ерошат плавниками усачи, пугая синеперых пескарей. Мечтая о рыбной ушице, Афоня приспособил бреденек, сплетенный из разных бечевок.
Ударили по листьям капельки дождя. Афоня накрылся мешком, как башлыком, и радостно думает: хорошо сеять под дождичек! Дождь баюкает затопленные сады. Облака, как вымя буйволиц, проплывают над горами, теряя капли.
Закончив счет белым, Афоня нанизал на кукан пойманную рыбу, стал отходить. По дороге заботливый семьянин нарвал жене дикого татарского чая - жили они небогато, хоть и были казаки чистых кровей.
Военный комендант не делал никому из родных скидки, поблажки. И красные мобилизовали Федора Синенкина в обоз с конями и фургоном. Отец красного атамана заупрямился, хоть кол на голове теши - у него сено не убрано. Антон поговорил с отцом. Тогда Федор, оседлав хромую кобылу, под вечер мелкой рысцой затрусил в белый стан, а красным выставил за себя Федьку, чтобы фургон и кони не попали в чужие руки. По той же причине служил красным фуражиром дядя Исай - не отстал от своих мобилизованных быков. Глеба Есаулова тоже мобилизовали, стал он красным мельником.
Станица уже дважды переходила из рук в руки. И белые, и красные части обычно располагались в хлебных сараях Николая Николаевича Мирного, которого белые не трогали потому, что он был раньше помощником атамана, а красные - что вынес он хлеб-соль первому Совдепу. Сараи стояли за полотном*. Война увлекала Федьку Синенкина. Ростом он мал, а лет шестнадцать. Подросток бегал с пацанами собирать патроны, которые они бросали в огонь под яром. Он выпрашивал у брата Антона какой-нибудь паршивенький наганишко и должность, но Антон берег парнишку и до срока на службу не определял. Теперь отец послал его служить.
_______________
* Железная дорога.
За сеном красным лошадям Федька и дядя Исай Гарцев выезжали до света. Пока выедут на Юцкую гору, на низких тучах - медный блеск зари. Ранний беркут проносит в когтях жертву. Внизу просыпается станица - дымом, ревом скотины. Над нетающим сахаром Белых гор грязная желтизна, как утробный послед рождающегося дня. Постепенно небо очищалось.
Как-то фуражиры наткнулись на белый разъезд.
- Тпру! Приехали! - крикнули казаки с ружьями.
Лошадки и быки покорно остановились. Исай и Федька подняли руки, не дожидаясь команды. Исай прищурился да как махнет рукой:
- Савка? Ты, зараза?
- Я, дядя, здорово! - ответил Саван Гарцев.
- Тю, чтоб ты провалился, до смерти испужал!
- За сеном, дядя?
- Ага.
- Красным?
- А то кому же!
- Подкинул бы нам воза четыре, выбились из корму.
- Не управимся.
- Да мы поможем, вот те крест! - божится толстяк.
Подъехали к стогу, бросили карабины и шашки, взяли вилы тройчатки и четверки, валят сено на телеги цельными копнами. Мила привычная работа идти под шелестящим пахучим шатром, держась за вилы.
Красным сено привезли на первых петухах.
Гарцев Саван получил взбучку от Спиридона. И в следующий раз взял красных обозников в плен, чему обрадовался Федор Синенкин.
Дядя Исай, брат казненного атамана, стал кашеваром, а Федькину судьбу только будут решать.
Хмельной, молодцеватый Спиридон Есаулов вышел на опушку. Малиновая черкеска, сапоги, серебряная шашка, командирский планшет - одно загляденье. Правда, в планшете нет никаких бумаг - рубаха чистая, на смерть. Сел на пенек у палатки, вскрикнул:
- Здорово, чертенок!
- Здорово, дядя! - вздрогнул Федька.
- Ты как сюда попал?
- В плен взяли.
- Чей? - будто не знает, спрашивает сотник.
- Синенкиных.
- Федора Моисеевича?
- Угу.
- Отец, значит, за правильную жизнь, а санок в красные записался, супостат?
- Нибилизованный как есть! - фальшиво хмыкнул казачонок.
- Душить их, змеят, еще в пеленках! - мрачно изрек казак с рыжим пламенем в бороде, Алешка Глухов.
- Язык отрезать и еще кое-что, - поддержали другие.
- Господа кавалеры, воевал он по детскому несмышлению! - засмеялся Спиридон и погрустнел. - Может, и мы воюем так же...
Подошел Федор Синенкин. Анисим Лунь, что охлюпкой привез сыну Роману топленого молочка и пирог с капустой, сказал Федору:
- Бей, пока он поперек лавки помещается, вдоль ляжет - поздно.
И для примера решили казака посечь.
Экзекутором быть вызвался Роман Лунь. С удовольствием стащил он с парнишки штаны, примял его ноги к траве и злобно, похотливо хлестал хворостиной:
- Не бегай, сука, знай закон!
Порка пошла впрок - Федька поклялся сбежать к братцу Антону и воевать против белых гадов. Но пока Федьку приставили к быку, что тягал тяжелый пулемет "максим". Пулеметчиком был Роман Лунь. Он доверительно сказал Федьке, что порол его потому, чтобы другие насмерть не засекли, и подарил Федьке маленький браунинг. Пулемет заворожил Федьку, и он часами лежал с Лунем в кустах, изучая машину смерти. Роман баловал мальчишку, подкармливал сладостями, ночью укрывался с ним одной буркой.
Война шла и в станице, глухая, скрытная, ночная. А тут в округе появился бандит Гришка Очаков, двадцатидвухлетний парень, перестрелявший в уезде половину партийных и советских работников. Очаков был станичником.
В мирное время на углу Царской и Староказачьей улиц жил еврей-шашлычник, робкий, подобострастный. Его не трогали, но свиным ухом, разумеется, дразнили, да и сам он смеялся с казаками над своими пейсами. Фамилию взял от жены, Очаков, женился на рыхлой базарной бабе, торгующей вениками. На старости лет господь послал им сына. При крещении в православной церкви назвали его Григорием. Рыжий, с красными веснушками Гришка ничем не отличался от станичных сорванцов - скакал, стрелял, обносил чужие сады. Потом стал красть кур, овец. Однажды, переодевшись, пришел в местную синагогу, выдал себя за религиозного еврея странника, ночью выкрал у раввина тору, церемониальные чаши и ложки из серебра, добытого еще рабами царя Давида. Тору вернул за выкуп, а ложки и чаши пропил в чихирне Зиновея Глотова. Спознавшись с налетчиками соседних городков и базарной швалью, участвовал в еврейских погромах. Неожиданно исправился - пошел служить в полицию, несмотря на юный возраст, и его зауважали босяки и станционные грузчики. Когда он запевал украинские песни, люди утирали слезы. Волна революции смыла Гришку из станицы, да он и раньше бывал в Ростове и Одессе.
Ночью в чихирню Зиновея Глотова постучали. Зиновей привык к поздним посетителям, а войны и революции его не касаются - он однорукий. Вошли, рассказывала полногрудая Маврочка, жена Зиновея, матросы, со звездами на шапках. Один с забинтованным лицом - это был Гришка Очаков. Заперли дверь. Достали наганы. Стали требовать у шинкаря золото и серебряные чаши из синагоги. Зиновей отдал им последнюю выручку. Еще давай! Нету. Они привязали его к лавке и резали ремни со спины "проклятого белогвардейца", и Зиновей кончился в муках. Маврочку изнасиловали гуртом, перебили старинную коллекцию вин в кувшинах, запаянных медью, забрали чихирь и водку и, скотски загадив чихирню, ушли. Пойти заявить на них Маврочка не посмела - ведь в станице и была власть людей со звездами на шапках. Погоревала она и продолжала держать шинок. Наняла работника, кубанца с кривым лицом, у которого новая власть разорила отца, а самого его будто пытали советчики.
Веют ветры над чихирней, на помойке роятся изумрудные мясные мухи, ногайский кобель волочит гремящую цепь. В зеленых бутылях вино, на стойке важная бочка. Торгует криволицый, засучив рукава на тонких синеватых и тоже будто искривленных руках. Гостям прислуживает Маврочка - щеки нежнее гречишных блинов, из-под юбки пенится кружевная рубашка.
И час Мавры настал. Два подвыпивших матроса ввалились в чихирню. На круглых с ленточками шапках - звезды, на груди полосатые тельники. Маврочка так и сомлела - такие. Мигнула криволицему и с полным рогом навстречу. Ребята здоровые, молодые, а рог на стол не поставишь - надо пить до дна. Выпили. Сели - брага да чихирь. Маврочка на вино не скупится - пейте, дорогие гостечки, а деньги потом отдадите!
Вина на сей случай криволицый наварил с табаком. Пили, пили братишки и уронили головы, уснули мертвецким сном. Под чихирней два подвала. В одном приготовлена яма. Криволицый выглянул на улицу - никого. Мавра сама перетаскала спящих матросов в яму, засыпала ее, сравняла с полом и бочки на той могиле поставила. И только после этого дала волю слезам по покойнику Зиновею.
Пенится в кружках шинкарки красный чихирь. Пейте, казаки, милости просим, солдатики, заходите, люди добрые!
Приходила Февронья Горепекина, пытала Мавру: не заходили к ней два матроса? Нет, не заходили, да и всех не упомнишь - народу много. Побледнела и тут же улыбнулась шинкарка, когда пришел еще один матрос, грозный начальник чека и трибунала Быков. Он ничего не спрашивал, брагу пил да зорко смотрел на хозяев чихирни. Предложила ему Маврочка гуся жареного и вина прасковейского - не отказался, но за все заплатил сполна.
Мало знал начальник особого отряда Быков, хотя он последним видел матросов, явившихся к нему навеселе с рапортом, что прибыли для прохождения службы в его отряде. Они просили отпуск на один день, отдохнуть, и он разрешил. Из окна видел, как они стояли на улице у жаровни и пили пиво, щурясь от солнца. А потом пошли дальше. Прошли сутки - они не вернулись. Их видели на базаре, в станционном буфете, сидели они и в ресторане гостиницы "Метрополь" и - исчезли. Люди не иголки, но в те времена пропадали безвестно целые полки.
Не верилось, чтобы два кочегара с броненосца "Аскольд" дезертировали. А такой точки зрения придерживался военный комендант Синенкин. Быков, сам матрос, зло обложил коменданта. И Синенкин после того при встречах с Быковым старался его не замечать.
А скоро тому и другому пришлось спешно эвакуироваться - в станицу залетели белые.
"Генерал" Калуга, бывший жандармский ротмистр, командующий белым соединением, первым делом приказал выловить всех оставшихся - красных. Пригнать их на Пятачок перед гостиницей "Эльбрус". Сам с адъютантами сел на балконе. Балкон застлан ковром и убран розами. Красных пригнали несколько типографских служащих, верставших во время боя последний номер газеты. Генерал приказал, чтобы они на глазах людей съели часть найденного в типографии тиража большевистской брошюры. Наборщики и печатники отказались. Тогда брошюры подожгли, а с балкона, убранного розами, высунулись железные пестики пулеметов и заголосили, брызгаясь свинцовыми тычинками пуль. Ротмистр сам сидел за пулеметом и сработал чисто - в полминуты скосил кучку пленных. После этого командующий объявил станице, что он принес мир, труд, вернул старый Терек и можно приступать к жизни.
Спиридону Есаулову спектакль на площади не понравился. Но остановить бесчинства и мародерство даже в своей сотне не мог. Сказавшись больным, он все дни оставался дома с женой, налаживая пошатнувшееся хозяйство.
Алексей Глухов, белый провиантор и квартирмейстер, обходил дворы и собирал пожертвования станичников на войну против коммуны. Отец Евстратий дал белой орленой парчи на хоругвь. Дедушка Моисей Синенкин турецкий ятаган пожертвовал. Кто муки, кто молодой картошки, кто поросенка. Кто не жертвовал добром - силой брали, за спиной провиантора четыре молодца с винтовками. Глеб Есаулов, поверивший в белую власть, пожертвовал десять пудов муки с казенной мельницы. Между делом навел провианторов на жирный кусок - у Аввакума Горепекина, христопродавца, два борова сидят в свинухе, припомнил Февронье белых коней-лебедей. Понятно, кабанов закололи да еще выгребли из погреба картошку.
Алешка Глухов заторопился к жене. Она было кинулась убегать, а он, гогоча, легко догнал ее, как ожиревшую гусыню, поволок в сарай, на сено, и надолго припер дверь изнутри вилами. Потом Алешка резал шашкой хозяйских кур.
Новая провиантская команда шерстила дворы подряд, не пропуская ни красного, ни белого. Во дворе Глеба Есаулова обнаружили: свинух подперт восьмигранным стволом медной пищали.
- Коммуне сохраняешь? - ощерился Саван Гарцев.
- Да она там спокон веку, от Шамиля!
- Оружию хранишь, лярва? В расход захотел? И на братца Спиридона не надейся - с большевиком Михеем станицей правил!
Вдруг Саван замер и резво плюхнулся пузом на землю, ухватив заверещавшего голенастого петушка, помеченного чернилами. Свернул ему головку и кинул на фургон.
Ствол пищали отчистили кирпичом. Проявился символ: алчный лев терзает хищную орлицу. Призвали Ваньку Хмелева и установили единорог на арбе Глеба, как на лафете. В казенную часть пищали всыпали пороха, забили рубленого свинца, и Федька Синенкин поднес фитиль. С обвальным гулом рявкнул единорог, вырвалось адское пламя, и молодую вербу повалило в воду.
- Этой орудии сносу не будет! - гордился Саван, добывший п у ш к у.
- Ото каюк красным пролетариям! - одобрили п у ш к у офицеры.
Знойные летние балки одуряют запахом цветов - мало косили. Оглушительно стрекочут кузнечики. Начищенные травами, лоснятся сапоги Глеба. Бурая овчарка из поколения волков бежит следом, надолго отставая у нор. Уходит Глеб от белых карателей, уходит искать брата Михея. Спиридон на просьбу вернуть арбу только засмеялся:
- Дурак ты, Васильевич, голова цела - вот и радуйся!
Да уж лучше бы голове небольшое ранение нанесли, чем забрали такую красавицу арбу - сто пудов подымала, и в колесах особенный пристук!
У Воронцова моста Глеба остановили бойцы Михея Есаулова. Привели к командиру, в шалаш в камышовых дебрях. Денис, Антон, Михей водили пальцами по карте станицы. Глеб поздоровался с ними, рассказал о бесчинствах белых, сообщил все, что знал о расположении их частей. Пожив три дня в камышах, Глеб пожалел, что ушел со двора. Ни воевать, ни служить он не хотел, а в эскадроне пришлось ему стать красным бойцом.
Но недолго пришлось ему служить. Быков привел крупный отряд красных горцев. Опытный воин Антон Синенкин разработал план - и на заре тихого дня белых выбили из станицы. Глеб снова попросился в мельники.
Шел тысяча девятьсот восемнадцатый год.
ВРЕМЯ УМИРАТЬ
Пришла осень, выжелтила плющ, расщепила мясистую, с мягкими шипами кожуру каштанов, и каштановый дождь сыпался на аллеи парка смуглыми слитками.
Смирное солнце глянуло сквозь поредевшую листву винограда. Гроздья его набухли, как сосцы кормящей матери, а плети сухие и тонкие, как руки матери, вырастившей много детей.
Пусто и тихо. Вороненый скворец клюет ягоды, готовясь лететь в теплые страны. Багряные жилистые листья скрыли песок и ракушку, насыпанные когда-то в полукружья колонн.
На чугунной скамье сидит военный комендант Антон Синенкин. Командование представило его к награде за блестящую операцию по разгрому белых. За последний год комендант устал. Просился на фронт "отдохнуть от тыла". Не пускали. Прошедшей ночью делали обыск у крестного отца Антона, доктора Азарова, нашли "белогвардейскую" литературу. Быков выписал ордер на арест доктора. А утром Антон получил предписание ЧК реквизировать буржуазный особняк "Волчица" под госпиталь - с дальних фронтов прибывают раненые. Коменданта укололо, что приказы теперь исходят не от него, а идут к нему, - по мере того как война затихала, отодвигалась, функции коменданта менялись.
Когда-то покойный хозяин особняка Павел Андреевич Невзоров хлопотал за Антона в юнкерском училище, а в его дочь Наталью Павловну юный Антон был влюблен гимназической любовью. Когда-то. А теперь...
Мысли путались.
Наталья Павловна Невзорова приняла революцию с воодушевлением. В полыхающих заревах виделись ей когорты Рима, полки Мемфиса, колесницы великих истребительных орд Аттилы. Она - вместе с варварами, гуннами, монголами, рушившими обветшалый мир. На дикой лошади, в тиаре и солнечном плаще царицы. Пока донашивала старые наряды, проела голландское белье, столовое серебро и, стыдясь, продавала мебель. Парижские краски стоили дорого, приходилось экономить на еде. Вначале это было романтично - бедная художница в мансарде с прохудившейся крышей. Книги, картины, звуки рояля давно не имели цены. И пусть прохожий, идущий по улице, не знает, что за покосившейся оградой, за пыльной сиренью, в безмолвном доме грохочут ледники красного цвета, ждет жениха "Невеста норд-оста", гибнет шхуна в открытом море, скачут голубые кони и спешат волхвы с лицами рабочих к новой звезде Вифлеема. Все чаще посещали ее видения новых создании, монументальных полотен революции. Гибель отца, случайные связи, подступившая нищета сломали ее душу, как цветок, что волочится вместе с сеном за арбой. Приехавшая из Москвы тетка укоряла ее в богеме, растрепанном образе жизни.
Она отвечала:
- Если бы я была чиста, невинна, идеальна, как цветок, то мне пришлось бы и довольствоваться судьбой цветка - быть кем-то сорванным, поставленным в вазон, а потом - выброшенной в мусорный ящик.
Однажды возле знаменитой лечебницы античного стиля она встретила грядущего гунна - военного коменданта с перевязанной рукой, воспаленными глазами и пепельно-медной бородкой. Вспомнила, как забавлялась записочками к нему, передаваемыми через Марию, как танцевала с ним, юнкером.
Комендант осматривал лечебницу, величественное сооружение. Из желтого природного камня, под тяжелой кровлей красной черепицы, с колоннами и портиками, с круглыми романскими башнями, воплощающими королевские идеи мощи и несокрушимости. Украшенная статуями бога медицины, собирающего в чашу яд змеи, и его дочери Гигиены, фигурными водометами, львами, химерами, трагическими масками рыдающих гениев.
Художница и комендант поздоровались, разговорились. Комендант, оказывается, нумеровал для архитектурного надзора памятники искусства, по декрету.
- Хотите, я помогу вам, составлю каталог с указанием стиля, материала, назначения здания?
- Премного обяжете, - ответил Антон, - архивы сгорели, и я в отчаянии.
Они присели на горячую от солнца каменную скамью, и Невзорова рассказала станичнику о лечебнице.
Тяжесть здания колоссальная - в земле скрыто столько же, сколько возвышается над землей. Она сама видела траншеи фундамента, куда при закладке бросали бутылки шампанского, - бутылки рвались, как мины, и в канаве вскипел поток драгоценной пены. По замыслу архитектора, лечебница должна быть словно высеченной из скал, воплотив дух античности. Автор известный академик. Стоимость строения сорок миллионов золотых рублей. Лечебница имела два этажа - цокольный и надземный, а в одном месте и подземный.
Кариатиды могучими спинами поддерживают своды главного зала. Купол искусно сделанный фонарь: солнце, дробясь о цветные стекла, рассеивает поэтический замковый свет - так и кажется, выйдут сейчас в чинном менуэте принцессы и их галантные кавалеры.
В роскошных глазурованных кабинах лечились сильные мира сего. Минеральные воды, грязи, массаж. Буфет, библиотека, биллиардная. Статуи, картины, цветы, зеркала.
В цокольном этаже одушевлялась римская идея рабства. Низкие арки, под которыми можно пробраться лишь ползком, мрачные грязевые цехи. Черные котлы, трубы, холод, бетон и сырость - удел рабов.
Верхний этаж соединялся с нижним посредством сложных, запутанных переходов, и, таким образом, бархат, шелк, кружевные пеньюары и надушенные бороды прочно отделялись от арестантских халатов рабов и резиновых штанов рабынь. Рабская аристократия двулика - вот статуя: угодливость наверху, жестокость внизу.
Исполинские утесы лечебницы должны были стоять незыблемо, не тронутые временем, как общественный строй государства господ и рабов.
Комендант молчал, и художница спросила:
- Каким образом будут взрывать такую махину?
- Для чего? - не понял комендант.
- Я слышала, что все старые аристократические здания будут снесены как ненавистные народу и даже сроют старые железные дороги!
- Чепуха! - рассмеялся комендант. - Теперь здесь станет лечиться простой народ, рабочие и крестьяне. Идемте, я намерен нынче описать еще "Орлиное гнездо".
Невзорова встала и тотчас села опять:
- Голова закружилась.
- Вы больны?
- Нет, сижу на пище святого Антония - корки, вода и мечты. Отдала последние деньги казаку Есаулову за мешковину для холстов.
- Я поставлю вас на паек, но будете писать плакаты.
- Хорошо, - согласилась она.
Покраснев, он достал из кармана шинели завернутый в газету кусок материнского пирога с сыром - и от художницы осталась жалкая, голодная женщина. Он заметил блеснувшие в ее глазах слезинки.
- Как вкусно! Пойдемте ко мне - у меня есть осьмушка настоящего чая, правда, вместо сахара сушеный кизил.
- Благодарю, только от стола.
- Правда, мне неудобно, я съела ваш обед.
- Хорошо, идемте пить чай, сахар у меня есть, извините, что сразу не предложил его вам.
Они прошли по пустым гравийным аллеям, миновали безлюдные каменные улицы и вошли в маленький замок "Волчицы" с зубцами на круглой башенке. По дороге она опиралась на его руку, и комендант радовался, что никто этого не видел. В доме Антон сказал:
- Помню, как мальчишками мы заглядывали к вам в окна, и вот неисповедимы пути человеческие - я здесь в гостях.
Дом будто разграблен. На полу битый хрусталь. Том французской энциклопедии на куче золы. Копия картины Рубенса, разорванная клинком. От нахолодавших стен веет одиночеством, запустением, смертью.
Они посмотрели друг другу в глаза.
Вдруг оглушила странная, подводная тишина. Комната-греза, необыкновенной высоты, шестигранная, темно-синяя, как дворцы Азии. Стиснутое медью цветное готическое стекло потолка-крыши. За ним шумят осыпающиеся деревья. Чистое небо заволакивалось древним туманом. Еще дрожат солнечные блики на церемонном стуле и письменном без ножки столе из разноцветных пород дерева - вместо ножки подложены кирпичи. Бронзовая богиня-подсвечник с огарком. Следы подков на запыленном паркете с мотивом дубового венка, военной награды греков.
Исхудавшая, обносившаяся хозяйка принесла поднос - палитру с чайником и двумя стаканами. Комендант снова смутился и благодарил художницу прочувствованным поклоном, как офицеры кланялись в былые времена дамам. Она сделала ответный книксен, взявшись пальцами за мятую ситцевую юбку.
- Нравится эта комната? - спросила она, разливая чай.
- Да... Какие мечты тут приходят!
- Тут хорошо писались элегии, стансы, любовные послания - и особенно в этот, послеполуденный час...
Он потянулся за стаканом и заметил, что в руке у него сургуч и печать. Она сделала вид, что не замечает этой неловкости, и он убрал атрибуты своего чина.
После чая она показала ему свои работы, а он думал, удобно ли быть в гостях у бывшей барыни. В середине выставки она сказала:
- Постойте так минутку...
Большим карандашом Невзорова быстро, уверенно набросала рисунок "Гунны во дворцах". На рисунке комнату заменил зал лечебницы с кариатидами, богиня-подсвечник оказалась поверженной, а за спиной Антона в скифском малахае художница изобразила горбоносую конскую морду. Вместо стеклянной крыши над грядущим гунном - бесконечная Батыева дорога. Млечный Путь.
- Хотите, я напишу это маслом, если найдете краски. Приходите ко мне в свободное время. А сейчас прощайте - я должна работать.
О портрете, но в парадной форме, Антон мечтал еще юнкером и завидовал брату Александру, которого Невзорова написала в мантии, с звездным глобусом в руках. Потом мечта эта отлетела в кровавых буднях войны.
Свободного времени не было. Он приходил ночами. Она писала его при свечах. Свечи Антон брал на складе. У Невзоровой жил соловей. Просыпаясь от света, он невнятно щелкал. И в сердце не знавшего ласки Антона вскипало горючее пение.
Свершался круговорот времен. Одни еще не родились, другие старели, третьи умирали. Подойдет и их черед. А они еще не любили. Жизнь их, трепетный огонек в ночи, может погаснуть ежечасно.
Он стал следить за собой, аккуратно брился, менял белье, добрел к просителям всякого рода. Недавно увидел кучку людей. Старшина каменщиков Анисим Лунь пророчествовал перед народом ни с того ни с сего - петух жареный в зад клюнул.
Увидев коменданта, закричал:
- Книга жизни кончилась - раскрылась книга смерти... "Кто высоким делает свой дом, тот ищет разбиться... В пророках Иерусалима вижу ужасное - они прелюбодействуют и ходят во лжи. И еще: они крадут слова друг у друга... Изливается на землю печень моя, стрела в почках моих засела, я стал посмешищем людей, вседневною песнью их... Я сделаю слова мои огнем, а народ этот дровами..." Братья и сестры! В будущем веке не женятся и замуж не выходят! "Время пенья настало - и голос горлицы слышен в стране нашей!"
Весенней чистотой поразили Антона последние слова, и вместо того, чтобы разогнать сборище, он прошел мимо, отвернув глаза. На поясе коменданта, как обычно, висел кольт, и Лунь вдогонку торжествующе вопил:
- "У каждого меч на бедре ради страха ночного!"
Однажды в комендатуру ворвалась женщина в потертой норковой шубке, с горько-белым лицом. На руках дите.
- Не верьте им, не верьте! - рыдала она. - Это может разобрать только комиссия. Я не убивала. Мой брат атеист. Из нашего дома уже вынесли четырех Гамлетов. Она просто спит...
Бросила ребенка на стол. Ребенок не плакал. Запеленутая кукла. Антон призвал караульного, и помешанную увели.
Приходя позировать, он приносил Наташе то сухарей, то горсть кураги, кусок пареной тыквы. Теперь принес куклу.
Художница была в восторге - старинная японская кукла, передающая облик цариц первых династий, бесценное сокровище, достойное Лувра и Эрмитажа. Она поцеловала Антона. Свеча догорала. Но он не стал зажигать новую. Припал к ее длинному и худому телу.
Над городом бушевала буря, было темно, а им думалось: какое это счастье, что свет погас. Но было и страшно: любовь в темноте, любовь пещерных обитателей, любовь болотных гадов, любовь-инстинкт, любовь-падение. Она плакала от счастья, а он печально гладил ее сухие электрические волосы.
Средневековый монастырь был и военной крепостью, и н а у ч н ы м центром, и первым университетом. Постепенно все это отпало, монастыри превратились в богатые хозяйства, экономии, использующие труд и веру окрестных богомольцев. Чугунные и бронзовые пушки, алебарды, секиры, белокаменные ядра, увесистые в шипах кистени, подземные ходы к реке или лесу, мрачное кружево решеток - все это, если и сохранялось, то не имело давно никакого смысла. Из атрибутов прошлого хорошо продолжали служить лишь кованые сундуки, само здание, утварь для богослужения. Главная забота - казна. Помыслы игумнов и монахов - промыслы, винные, соляные, медные, рыбные, меховые, хлебные, наряду с ловлей душ человеческих в древние сети молитв, чудес, обещаний, что тоже давало немалый доход. Особенно охотились за богатыми старушками, чтобы те отписали в пользу монастыря деньги, имущество, землю.
Монастырь под горой Бештау не имел ни исторических заслуг, ни глубоких корней, ни традиций, ни особых святынь по причине молодости. Даже купола, башни, стены не получились - не устрашали, не манили, не потрясали душу. А высокие печные трубы и вовсе напоминали фабрику. Во дворе и в самом деле работали лесопилка. Богу, конечно, тут молились, и устав был суровым, но молодость монастыря была сродни той, которой отмечен завязавшийся на дереве плод накануне снегопада.
Советская власть сочла излишним его существование. Монахов распустили, ценности сдали в государственный банк, мелкую мебель, посуду, крестьянский инвентарь раздали бедным. Однако часть монастырского имущества оставалась, воза три, не нужного ни власти, ни народу - иконы и книги, религиозные, на церковно-славянском, греческом, древнееврейском языках.
Светские книги монастыря забрал заведующий народным образованием Александр Синенкин в городскую библиотеку. Помогал ему в этом станичный сапожник, активист. Латинскую Библию, В у л ь г а т у, он взял на починку обуви, на латки, писана на пергаменте, тонкой телячьей коже, разрисованной диковинными цветами, зверями, узорами и вымышленными пейзажами, которых нет на Земле, но, возможно, есть в иных мирах. Расшив листы, сапожник хотел смыть текст с кожи - ничего не вышло: может, это были "чернила драгоценных камней" с примесью золота, перламутра, рубина.
Среди икон были старые, темные, с поверхностью, как тусклая рыбья чешуя. Доски сохранились хорошо. Сначала их свалили в подвал. Потом до власти дошли разговоры, что есть-таки желающие приобрести иконы. Ну нет, господа миряне, с богом теперь покончено. Горепекина предложила решение радикальное: в огонь эту ересь. Денис Иванович колебался: не по-хозяйски это. Уничтожить дурман надо, но хоть с какой-то пользой. Почтения к иконам он не питал, а вот краски на иконах ярки, приманчивы. Серебро с окладов сняли, вот и краски как-нибудь забрать бы. Жалко в огонь. На свалку предложила Февронья Аввакумовна. Тоже рука не поднимается - доски вредные, но труд в них вложен все-таки. Мудро подсказал Андрей Быков - зачем пропадать добру, дерево с олифой, позолотой, горючее, топить ими печки в ЧК и комендатуре, а дело шло к зиме, холодам.
В комендатуру и привезли первый воз, штук полтораста. Во дворе бойцы как раз рубили хворост про запас. Комендант Антон Синенкин приказал им посечь и иконы на дрова. Бойцы волынили - то перекуривали, то за водой-нарзаном ходили, то топор у них, видишь, затупился. Антон и сам с щемящей виной за все беды станицы отвернулся от огромных страдальческих глаз черноликой Богоматери на доске в рост человека - жалко на дрова, лавку сделать можно, а из нескольких сундук, ларь или закром смастерить.
- Кишка у них тонка! - разгадал бойцов подъехавший Михей и сам взял топор. Сгоряча рубанул пудовую книгу в медных застежках. Не тут-то было отскочил топор, что впоследствии родило легенду о "чудотворном Писании", окаменевшем перед сталью антихриста. Михей развернул книгу, чтобы рассечь ее по хребту, как мясники тушу, и присмотрелся к рыцарской миниатюре.
- Глянь, какие были шашки в старину, - показал он рисунок Антону и развалил книгу своей шашкой, отбросив дурацкий топор.
Не желая плестись сзади в революционной борьбе, к иконам приложил руку и военный комендант - за полчаса управились острыми шашками, а бойцы аккуратным штабелем сложили в сарай расписанные золотом и лазурью дрова. Туда же покидали штук сорок старых книг в коже - на разжижку. Евангелия, Библии, Сказания, Жития, Святцы, Повести... Ну а которые по-немецки или на итальянском, только и годятся в печку.
С топливом Наталья Павловна бедствовала, протапливала комнату абы чем. И обрадовалась большой вязанке дров, принесенной Антоном. Подожгла солому в камельке, взяла полено и - ахнула, и заплакала над погубленным шедевром:
- Это же драгоценность неописуемая, это была рама от иконы, я ее с детства знаю, тут было десять сюжетов с четырех сторон, XVI век, с Русского Севера, может, из Соловецкого монастыря или из Коломенского, мотивы жизни северных святых. Где ты взял эти куски?
- Из монастыря привезли, на дрова.
- И еще есть?
- Да, целый сарай.
- Отдайте их мне, я вам дом - все отдам.
- Неловко получится: большевики и сохраняют бога.
- Не бога. Тут живопись. Тайна красок.
- Ерунда. Живопись бывает на картинах, а тут религия, ангелы да архангелы, одна брехня.
- А ты хорошо знаешь историю живописи? Две тысячи лет она жила библейскими сюжетами.
- Вот и под корень эту живопись, чтоб не дурманила народ!
Она внимательно посмотрела на него.
- Не пара мы с тобой, Антон. Не по росту рубишь дерево, не в свои сани садишься.
- Конечно, гусь свинье не товарищ, у тебя же кровь голубая! - злился Антон, чувствующий какую-то гибельность связи с Невзоровой и больше всего боявшийся утерять эту связь.
- Голубая. Дед мой был мужиком, но еще раньше в моем роду были короли. Слепой ты, безглазый, мертвый.
- А ты дюже зрячая! - обиделся комендант.
- Не кипятись, как холодный самовар. Знаешь, не каждый имеющий глаза видит.
- Хитро гутаришь, не по-нашему: с глазами и - не видит! Так и попы дурманили народ, будто им видно царство небесное, а вы, темнота, верьте и служите нам верой-правдой. Никак с тебя царский душок не выходит, дворянская закваска!
- Слепец. А вины твоей нет - ну какое у тебя воспитание, какая культура! "Отче наш", да плуг, да шашка. Спасибо, что хоть книги хорошие читал, Толстого, Лермонтова. Я открою тебе глаза.
- А ведь верно в монастыре бабы нарисованы на стенке: морды - аж голова кружится от их красоты, а заместо ног хвосты рыбьи, русалочьи, склизкие и холодные.
- Тебе много надо учиться, ты большим человеком будешь, душа у тебя необычная, но это опасно для тебя, если останешься вне мировой культуры, погубишь себя, да и другие хлебнут от тебя немало горького.
- Ну-ну, где черт не сладит, там бабу пошлет!
- Я тебе вроде комиссара буду, сперва смотри моими глазами, верь на слово, а потом и сам прозреешь.
- Рано ты меня седлаешь. Смотри, я конь норовистый.
- А секретов тут никаких. Словами глаза открываются - сильнее слова ничего нет. Не сердись, милый, я же тебя люблю и худа тебе не желаю. Ты живешь впотьмах.
- Ну давай, - лениво закурил на кушетке Антон, - лечи меня, лечи от зрения. Я, промежду прочим, вот этот кольт от георгиевских кавалеров полка получил как лучший стрелок. Я жука за версту видел, а после ранения, верно, ослаб глазами.
- Не ерничай, тебе не личит, не идет быть паяцем, вы, Синенкины, откровенные, любите все по правде, по совести. А по совести ты, повторяю, слепой. Придешь завтра?
- И не подумаю.
- Смотри, как знаешь, тебе виднее.
Пришел. Она зацеловала его, принарядилась, достала заветную банку кофе, его ласки отстранила, села рядом и, держа перед Антоном драгоценное полено, будто читает по Букварю:
- На берегу моря Студеного, у полотняного шатра, стоял монах. Тёмно-синие холодные волны. Желтые листочки древес. Безмерное небо. Облака - как корабли, лики, башни. Бледное октябрьское солнце, смешанное с чистым позванивающим холодом, - молодость уставшей в скитаниях и мытарствах души. В синих волнах мелькали белые клыки зверя. Сзади угрюмые горы. И - светло-синее небо, странно поющее голосами умерших ласточек. Великолепие мира. Неизбывная красота жизни. Нескончаемая прелесть бодрящего северного дня - теперь этот день твое бессмертие, это ты стоишь на берегу моря...
Из рук художницы Антон забрал п о л е н о в изумруде и лазурите красок. На куске иконной рамы хорошо сохранились два сюжета, о которых говорит Наталья Павловна:
- Когда Зосима вновь поднял очи, то увидел в небе не облака, не корабли и башни, а Ц е р к о в ь н а в о з д у х е, и, ликуя, хотел, и боялся крикнуть братию - Германа и Савватия, - и переживал, что не видят они явленного ему чуда, скоро превратившегося в голову оленя.
Острым ножичком Антон гладко подстругивал раненый бок п о л е н а, непроизвольно проводя временами ладонью по лицу, - брызги моря Студеного отирал, сине-белые брызги бессмертия.
- Наутро пал снег. Савватий и Герман рыбачили с борта ладьи. Зосима с того же места всматривался в небо. У ног ластились горбоносые синие волны. Желтые листочки бедных дерев падали поверх снежной крупы. Среди облетающих деревьев, на чудно оснеженном берегу Зосима преисполняется духом, Ц е р к о в ь н а в о з д у х е не повторялась. Но в тот же день, открывшись Герману и Савватию, начал Зосима рубить храм, не по замышлению, а по образу привидевшегося в небе... Вечером соорудили костерик, всыпали в котелок с водой три горсти оржаной муки с толченым корьем и побаловались рыбкой, что днем еще гуляла вольной птицей в морских глубинах. Дул норд, свирепо сыпал на шатер снегом, рядом возился зверь в водах, малодушный Савва стонал, а Зосима рассказывал им о храме, будто уже побывал в нем и знал каждую притолоку и половицу. С утра взялись за топоры, и бледное октябрьское солнце гладило теплыми ладонями вдохновенные лица строителей, повешенную на дерево рыбу и чертеж на снегу...
Смотрит-смотрит Антон на картинку размером вполовину его ладони. Высь, смирение, сила... Будто сам он, инок, вышел из тесной каменной кельи в полдневный час на берег моря и причастился студеным солнцем, синью, желтизной, и сердце билось-ширилось, постигая красоту мира, жизни, в сердце вскипал горючий плач от невыразимой ноши счастья быть рожденным. И в жажде делать доброе, высокое он обнял возлюбленную. И вновь смотрели-смотрели на волшебный обрубок старинной доски, изукрашенной гением.
На камельке грелся кофе. Наталья Павловна говорила, закрыв рукой миниатюры на п о л е н е - Ц е р к о в ь н а в о з д у х е и Зосима на оснеженном берегу:
- Спустя столетия на том месте выросла могучая каменная крепость Соловецкая, отражающая набеги н о р в и г о в как форпост России. Кладовые монастыря ломились от богатств, умножаемых трудами тысяч и тысяч пахарей, зверобоев, мастеров. Цвели дивные сады, и зрели виноград и дыни, не уступающие самаркандским - на Белом море, белом ото льда. Ткани выделывались не хуже европейских мануфактур. А меха, кость, изделия из дерева, вдохновенная роспись и живопись не знали равных. Монахи тучнели, наливались жиром, желчью, впадали в уныние и блуд - все это нам уже неинтересно. Как и то, что монастырь со временем стал местом ссылки и заключения, тюрьмой. Нам дорого лишь то, что вечно - и вечно современно нам, идущим поколениям людей. При чем же тут бог? - угадала она мысль Антона, у которого прорезалось з р е н и е.
Сюжеты миниатюр не увлекли Антона. Покорило настроение, пейзаж, воздух, ощущение полноты бытия и п р и с у т с т в и я там, в том далеком дне - чудо большее, чем храм на небесах. Бледное октябрьское солнце, пронзительный ветерок, срывающиеся с древес желтые огоньки листьев - будто гаснут свечи на ветвистой люстре, студеная синева. Стало быть, Антону уже годов триста, и впереди не меньше - не скоро погаснут чудные краски, даровавшие ему еще одну столь долгую жизнь, впридачу к его жизни, как в книгах Толстого он так же получал бесплатно множество новых и разных жизней - то Оленина, то Хаджи-Мурата, то Вронского... Сам господь бог неспособен на такие чудеса, а поэты и живописцы могут.
- Ты это береги, Наташа, это большие тыщи стоит, то есть, не деньги, конечно, а как волшебное откровение. А деньги - пустяк. Вот только теперь до меня дошло, почему один барин в Москве отдал церкви подворье в пятьдесят тысяч за ветхую, облупленную иконку со спичечный коробок, и еще, помню, радовался, что взял "почти даром". А рука моя поганая, чтоб отсохла! Это как мать родную зарезать. Что мы натворили!
Есть люди, видящие в жизни, в других людях и народах одни несовершенства, пороки, и зло вышучивают само мирозданье - не так, не по-ихнему устроено. Антон натура противоположная - благодарность его основная черта. На обрубке иконы он увидел только совершенство, гений, величие, красоту духа и переносит их вообще на старину, не думая, что давно не пишутся такие иконы в России, что не глаза его виновны в слепоте, а богомазы XX века, малюющие иконы на оптовую продажу, а в доме Синенкиных и вовсе иконы бумажные: в сверкающих сусальным золотом и серебром ризах типографский Христос, литографская Мария, красивые, как пряник и конфета, но, как пряник и конфета, не поражающие, не возвышающие, не зовущие никуда. Однако и богомазы и полиграфисты ни при чем - просто век Христа кончился, как кончается все, и тут уже ничего не попишешь, время умирания не лучшее время, и оно не дает плодов.
Железной метлой революции выметалась из страны всякая несправедливость, в том числе религия. Антон шашкой рубил ее иконы, а оказалось, что иные изображения на досках росли из его сердца, и теперь оно кровоточило. Это объективная трагедия, не зависящая от воли и сознания людей. Трагедия - жанр высокий, и случается она не с каждым. С Антоном случилась - он оказался избранным.
Он запретил бойцам эскадрона брать в сарае бирюзовые да янтарные д р о в а, а для верности замок повесил. Невесело глянул на него при встрече Михей Есаулов. С сочувствием, как к больному, стал относиться к нему Денис Коршак. Дошло это и до Горепекиной, особо злой на бога и религию. Посоветовалась с Быковым. Обрисовала и з м е н у коменданта Васнецову. Васнецов, ее ухажер, с изменой не согласился, а вот подлечить, а заодно и проучить Синенкина от Поповского дурмана надо. В отсутствие коменданта Горепекина явилась во двор со свитой активистов, с документом, подписанным Коршаком, реквизировала "предметы культа Христа" и разом избавилась от них: сожгла вместе с сараем - за сарай получила потом нагоняй.
Обычно неуступчивый и принципиальный, Синенкин на сей раз промолчал. Крепился. Понимал. Да и что он мог сказать в защиту порубленных божеств и боженят, когда бог-то и считался главным эксплуататором трудового народа. Но стал комендант вялым, неизгладимо меняясь на глазах, будто сам охвачен огнем аутодафе Горепекиной... будто все стоит, как и триста лет назад, на ледовитом берегу в осенней зябкой роще, ловя лицом соленые брызги волн и вдохновения.
Ему открылось, что нравственность русского народа во многом зиждилась на христианстве, он это видел на примере станичников: богобоязнь делала людей кроткими, незлобивыми, а это считалось достоинствами. Но он не мог понять, что христианство на Руси начало с того, что свалило в Днепр золотую статую Перуна, неся прогресс, новое, лучшее, а теперь само давно оказалось в положении Перуна. Не подумал, что любая религия, идеология позолочены человеческим гением, отчего и привлекательны они простым, бесхитростным душам. Ставили же Толстого вровень с Буддой и Моисеем.
Антон и "Отче наш" давно забыл, а тут из какого-то казачьего упрямства поманилось заглянуть в старинную книгу - Горепекина в спешке не сожгла, и Михей тогда не все порубил. И снова трепет волнения, как и от созерцания миниатюры гениального живописца монаха допетровских времен. Творимая тысячами безвестных авторов на протяжении веков, начиная от финикийского города Библа, Библия не молодела, не старела, имеющий уши да слышит:
"О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями... и пятна нет на тебе... О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста! о, как много ласки твои лучше вина... Запертый сад сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник... Пусть придет возлюбленный мой в сад свой и вкушает сладкие плоды его... Ешьте, друзья, пейте и насыщайтесь, возлюбленные!..
Прекрасна ты, возлюбленная моя, и грозна, как полки со знаменами... Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее стрелы огненные; она пламень весьма сильный...
Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною - любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня...
Возлюбленный мой начал говорить мне: встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Вот, зима уже прошла; дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей"...*
_______________
* Песнь песней.
Однажды Антон принес бутылку прасковейского вина. Устроили пир на полу, на ковре, в трепетном свете зеленой лампады, заправленной керосином.
Вдвоем! оставляя былое! - в безмерные дали! И пили вино золотое, и в думах летали о хижине, милой и тесной, где жизнь бы их крепла... О Фениксе, птице чудесной, что встанет из пепла...
Шутливую строчку ковала. То станет молиться. То нежно ему куковала любви небылицы - они, хоть и лгут, не опасны, как музыка скерцо.
О милые бредни! О басни влюбленного сердца! Вас слышал давно я. Вас помнят в лабиринтах Арбата холодные сумерки комнат, где жил я когда-то...
ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ
Ненастным вечером Невзорова возвращалась под проливным дождем домой. От тусклого фонаря шагнул к ней человек в короткой бурке, глянцевито-желтых крагах, укутанный, как абрек, башлыком.
- Добрый вечер, Наталья Павловна.
- Добрый вечер, - оробела она, жалея, что не взяла с собой отцовский маузер, время было лихое.
- Я Севастьянов, друг вашего покойного отца, я хоронил его и снял медальон с портретом вашей матери.
Она была доверчива и впустила позднего гостя. Он действительно передал ей золотой медальон.
Гость заметил, что она прислушивается, глядя на дверь, - с минуты на минуту должен прийти Антон.
- Я понимаю ваш трепет, - сказал он, - и хочу скорее покинуть вас, но мне нужна ваша помощь.
- Какая?
- Пропуск на выезд.
- Вы... служите сейчас?
- Нет, я не белый, не красный, разумеется, был офицером, но давно сломал свою шпагу, как адмирал Колчак. К тому же я топограф, наука моя нейтральная, далека от политики.
- Куда вы хотите ехать?
- В любой приморский город. Я вышел из игры. У меня есть небольшие деньги в швейцарском банке - наследство.
- Я ничего не могу.
- Вы накоротке с комендантом.
- Откуда вы знаете?
- Я присутствовал при вашей лекции ему в лечебнице - сидел за панелью гардероба. Я приехал сюда с большим риском, чтобы передать вам медальон, меня чуть не схватили, и я не знал, что отсюда так трудно выбраться.
- Печать у коменданта, а не у меня.
- Между нами: ваш дядя Николай Андреевич поднял мятеж против красных на Дону. И вам, и коменданту это может повредить. Вам нужно переменить фамилию, выйти замуж за коменданта.
- Кровное родство не в счет, я не видала дядю лет десять.
- Умный человек поймет это, а какой-нибудь пролетарий просто решит: в расход.
- Сейчас война классовая, а не родовая. Комендант Синенкин тоже был есаулом.
- Об этом надо стараться не упоминать - могут припомнить, ибо по замыслу всех революций пашню жизни может удобрить лишь кровь аристократа. Слово дворянина: о вашей помощи не узнает никто, я уеду.
- Я не могу обещать, но поговорю с комендантом... он сейчас придет.
Человек ушел на башню. Вскоре лязгнула щеколда двери - явился Антон.
- Ты уже приготовила свой кизиловый чай? - спросил он.
- Это не твой стакан. Здесь был один человек.
- Кто? - насторожился комендант.
- Друг моих родителей, ученый. Он дворянин. Просит помочь ему незаметно уехать. Его наука отдалена от политики. Он привез мне медальон отца. Вот он.
- Что же он просит?
- Пропуск, мандат какой-нибудь, бумажку.
- Это не по моей линии.
- По твоей.
- Ты настаиваешь?
- Да.
- Любовь довольно быстро вспоминает о своих правах, - садится любимому на шею, судит, указывает, подгоняет. Честно говоря, я не хотел бы этого. Человека твоего надо проверить - точно ли он ученый и точно ли ему надо уехать.
- Ты ставишь меня в неловкое положение, я обещала ему помочь, а получается, что выдам его.
- А если он вражеский лазутчик?
- Вы помешаны на врагах, даже своих подозреваете. Если ты арестуешь его, то арестуй и меня!
- Он дворянин, и он не перешел на сторону народа.
- Я тоже дворянка. Тот, кто бежит, тот не враг. Его арест будет вечным пятном крови на моей любви, если это любовь.
- Где он?
- Сначала обещай помочь ему.
- Я должен поговорить с ним.
- Он мой гость, рядом.
- Надеюсь, он не станет стрелять. Зови. - Все же Антон положил руку в карман - на кольт.
Это был старик, седой, с трагически жалким лицом. Он низко поклонился и молчал.
- Чем вы занимались последний год? - спросил комендант.
- Скрывался от людей, и только.
- Как мне верить вам?
- Мне шестьдесят семь лет, и если вы были офицером, то, конечно, учили топографию по моему учебнику. Я Севастьянов, полковник.
- Почему вы не стали служить революции?
- Я стар. И потом, мое происхождение. При нынешнем положении я потенциальный наследник дома Романовых.
Антона кинуло в пот.
- Я никогда не имел связи с двором, был в опале, даже сидел в молодости в тюрьме, у меня была громкая история - всего не расскажешь, потом меня забыли, и я занимался любимым делом - топографией. Я не скрываю, что хочу эмигрировать, но лишь для того, чтобы дописать свой главный труд, коего пять томов выпущены, а три остались в набросках.
- Я дам вам мандат в Москву и напишу письмо Свердлову, оставайтесь в России - ученые не отменяются.
- Это невозможно по многим причинам. Я не сочувствую революции, но я и не враг ей.
"Избегайте лишней крови!" - постоянно говорил Денис Коршак своим товарищам.
- Я очень прошу тебя, Антон, помоги ему уехать, сделай ради моего покойного отца, ведь и он помог тебе когда-то, - заплакала Невзорова.
И комендант, подумав, сказал:
- Хорошо, через час идет поезд в Екатеринодар. Дальше белые. Я посажу вас в него. Сумеете уехать - ваше счастье.
- Спасибо.
Они ушли.
Наталья Павловна задумалась над портретом военкома, что-то пририсовала.
Вернулся комендант. Тоскливо сыпал пшено соловью, раскрывавшему клюв в клетке. Потрогал куклу. Вспомнил слова Коршака: тот, кто не с нами, враг.
- Я, пожалуй, пойду, - направился он к выходу.
- Нет, нет! - почуяла она неладное, схватив его за руки.
- Тогда одевайся ты. Мы предстанем перед ревтрибуналом.
- Антон, милый, ты что?
- Гражданка! Именем Советской власти - вы арестованы!
- А ты - ты тоже арестован? - проснулась в ней злость за все тяготы последнего времени.
- Да. Я конвоирую двоих...
- Но ведь это все, конец...
- Это решит трибунал.
С ней сделалась истерика. Он вынужден был держать ее, перенести на кушетку. Она успокаивалась. Незаметно он сам, обессиленный, задремал. Прошло не более трех минут - и он вскочил, поправил портупею с кольтом, негромко сказал:
- Извини, я виноват один...
Подошел к холсту. Портрет был почти готов. Под ногами гунна-завоевателя осколки цивилизации. Над головой вечный Батыев путь. Сзади туча - неисчислимые орды. На плечах совсем свежая краска - то ли отблеск звезд, то ли золотятся погоны, древний воинский знак. Погоны в те дни срубали вместе с плечами, особенно золотые.
- Это зачем погоны? - нахмурился комендант.
- Так я вижу тебя.
- Соскобли. Прощай. Я конвоирую одного себя.
Дождь лил не переставая. В клетке умирал соловей. Лежала японская кукла. И безвольно, как кукла, лежала Невзорова.
Из комендатуры Антон позвонил по линии - задержать в вечернем поезде пассажира и дал приметы.
Перед утром пришло сообщение: пассажир задержан, передан в руки революционного правосудия.
Пришел Денис Коршак. Лицо у коменданта серое.
- Опять не спал? - спросил он Антона.
- Спал, да плохо.
- Как с креста снятый. Надо дать тебе передышку. Нездоров ты.
- Слушай, Денис, закрой-ка дверь...
Антон рассказал председателю Совдепа все, что случилось в эту ночь.
- За глупость тебя судить надо. За честное признание - похвалить. А то, что задержал такую птицу, молодец - достоин награды.
- Судите. А награды не надо. Ежели можешь, не говори никому, что задержал я. А что в поезд сажал - за это судите.
- Ладно - молчок обо всем. Птица в надежных руках - и больше об этом ни слова. С барыней решай сам - дело личное.
- Уже решил. Я ее не знаю, она - меня.
- Тогда вот ознакомься с постановлением Совдепа: комендантом временно назначается твой помощник Багнычев, а тебе - две недели отпуска на лечение с выдачей льготного пайка.
- Нет, не могу сейчас...
- Неподчинение Совдепу - саботаж, тут уж явно судить придется. Не лезь в бутылку - давай в дом отдыха или в госпиталь. Сколько лет не был в отпуске?
- А ты?
- Тебя спрашивают!
- Три года.
- Пора.
- Ладно, пойду к лекарям, шашка и та тупится, у меня ведь пуля в ребре сидит, может, вытащат.
Через две недели комендант приступил к своим обязанностям. Белый хлеб, масло, фрукты, целебная вода и руки сестер милосердия поставили Антона опять в строй. Пулю лекари извлекли. Снова - бессонные ночи, обыски, допросы, ликвидации, реквизиции. Он стал плохо видеть, но очков стыдился.
О Невзоровой старался не вспоминать, но вдруг о ней напомнили: из Совдепа снова принесли предписание реквизировать и оборудовать под госпиталь "Волчицу". Функции коменданта продолжали сужаться. Уже не вся власть принадлежала ему, законодательную взял Совдеп, исполнительная осталась у коменданта. И дела шли все более мирные, хозяйственные.
Он, не взяв комендантского патруля, пошел в особняк один. Ноги отказывались идти - она, конечно, примет это за месть, за стремление уничтожить соучастницу темного дела. Свернул в парк. Сидя в ореанде, оттягивал час тяжелой встречи. Если Невзорова заявит на него, у него есть смягчающие вину обстоятельства. Сиди не сиди, а дело делать надо. Разбросав крошки скворцам, комендант наконец встал и направился к особняку Натальи Павловны Невзоровой.
На стук вышла Мария, сестра Антона.
- Ты чего тут? - спросил брат.
- Барыню кормила, принесла ей молока, захворала она, недели три без памяти лежит, как бы не кончилась...
А он - подумал с жестокой ненавистью о себе - хлеб с маслом ел, какао пил, в госпитале книжки почитывал, а по дороге сюда все душу свою спасал, выкручивался, винил ее в случае с Севастьяновым. Доля ему выпала тяжкая казнить свою любовь и искать смерти отцу, белогвардейцу, во имя грядущего счастья людских поколений.
- Чего молчишь? - спросила Мария. - Ты зачем сюда?
- То молчу, что думаю: была ты раньше прислугой - прислугой и теперь осталась.
- Грех не помочь больному человеку.
- Ну коли грех, так и я зашел проведать больную.
- Доктора надо, я просила - не приходят.
- Пусти посмотреть.
- Не надо - только уснула. Ты бы домой лучше зашел к матери, бываешь редко, как молодой месяц.
- Некогда, Маруся. Про отца ничего не слышно?
- Нет.
- Вот контра, дурак старый!
- Так пришлешь доктора?
- Посмотрим, а ты пока поживи у ней. Скоро в этом доме будет много докторов.
- Как много?
- Так.
- Больница будет? - догадалась Мария.
- Не твоего ума дело! - посуровел комендант, поправил кольт и решительно повернул к выходу.
По утрам он делал обход с караулом - и это было самое лучшее время.
На бледно-синем небе холмами густой синьки нарисованы Синие горы. Как айсберги, плавают они над долинным туманом. Справа громада Эльбруса, изломанные линии белого хребта. На крышах хат доспевают под осенним солнцем сорванные тыквы, висят связки лука, кукурузы, но крохотные, не то что до войны. А трухлявые плетни по-прежнему украшены королевским пурпуром - багряной листвой винограда. На небе ни облачка. Воздух свеж, приятно холодит лицо, наливает грудь силой, радостью. Уже кипит работа. Во дворах стучат топоры, визжат пилы, дымят печи, пахнет стружками, сеном. В виллах, переданных под санатории, орудуют врачи и медсестры: чистят и красят мебель, сушат ковры, занимаются побелкой стен. Спешат на рынок торговки. Прошел неприступно гордый человек редчайшей профессии электромонтер с "кошками" на железном поясе. Уходят с постов сторожа с берданками и овчарками, тулупы несут на руках - теплынь.
Михей Есаулов остановился помочь землекопам на площади - тянут воду по трубам, а пророк дядя Анисим с артелью кладет небольшую кирпичную будку - распределитель воды. Важно прохаживается рядом Оладик Колесников, уже назначенный смотрителем будки. Пока он в работниках у Глеба Есаулова, но скоро залезет в кирпичный домик водопровода и станет механиком, будет отворачивать кран всякий раз, когда станичники подойдут с ведрами. Даже и Михею не совсем ясно, зачем воду брать из крана, если в каждом дворе колодезь. Но Денис Иванович объяснил, что в воде кишмя-кишат всякие мелкие бактерии, и надо убивать их известкой. Воду тянут ключевую, из темной чащи Дубровки. Хочется и Антону скинуть свою красноармейскую шинель, взять в руки лопату или отполированный брусок рубанка, или кирпичи холодные подавать дяде Анисиму.
В комендатуре дежурный доложил коменданту о ночных происшествиях. Начинается рабочий день - с бумагами, телефонными звонками, мрачноватой затхлостью комнаты и с синим краешком неба над решеткой окна.
Этот день был особенно тяжелым. Без конца звонили командиры армии, идущей добивать банды генерала Улагая, - о хлебе, патронах, дегте, овсе, обмундировании. На станции вспыхнул десятитонный бак с керосином. Поджигателей взяли. Синенкин подписал им расстрел. Наступал голод. По этому поводу комендант побывал на трех экстренных совещаниях и признал спекулянтов контрреволюционерами. Получил нагоняй от губернского комиссара за плохо налаженный выпуск газеты, хотя газета была не в ведомстве коменданта. Из уездной "чрезвычайки" запросили справку о реквизированных зданиях. Нервы сдавали. Он зло бросил в трубку, что не отобран еще один особняк, полковника Невзорова.
- Почему?
- Потому что хозяйка больна, лежит при смерти, а Павел Андреевич погиб на посту красного комбрига!
- А вы ему что - зять?
- Какой зять? - злился все более комендант.
- А чего же вы его по имени-отчеству величаете? - это говорил Васнецов, исполнитель трибунала.
- У тебя не спросился! - положил трубку Антон.
Телефон зазвонил снова.
- Антон Федорович? Быков говорит... Чего ты порешь бузу, нас полковники не жалели, мертвому Невзорову дом не нужен, дочери хватит флигеля. Раненых негде размещать. - И кольнул не в бровь, а в глаз: Папаша твой пока постреливает в наших бойцов. И вообще меньше цацкайся с бывшими, хоть и пил-ел ты с ними когда-то!
- Послушай, Быков, кажется, я, а не ты пока комендант, и подсказок мне твоих не требуется.
Начальник ЧК продолжал:
- Когда, говоришь, отберете дом?
- Я тебе русским языком говорю: тебе не подчиняюсь.
- Саботируешь, комендант! Нам даны полномочия проверять исполнения решений Совдепа.
- Решение о реквизиции крупных зданий подписывал я!
- Вот и выполняй свое решение, а то можно подумать, что на чужую мельницу воду льешь.
- Ты за свои слова ответишь. Явись в комендатуру! Поговорим без проволоки, прямо.
- Могу прийти, с отрядом - я без него не выхожу.
- Приходи, встретим эскадроном.
- Горячишься, Антон. Забываешь, что твои полномочия действительны лишь в прифронтовой полосе. Сейчас фронты далеко. Давай работать вместе. Дело-то общее. И волчий дом реквизируй! Хозяйка больна - отправь ее в больницу. Все.
Бывший токарь, матрос Андрей Быков грубоват, прямолинеен, но сплеча не рубил. Стараясь понять коменданта, Быков сам поехал в дом Невзоровой. Ему сразу стало ясно, что дом для госпиталя мал, что всякие шпили и башни только уменьшают полезную площадь. Невзорова слабым голосом рассказала Быкову об отце. Потом чекисты ходили по комнатам, смотрели картины, которые она согласна была продать. Бойцы любовались сочными ломтями арбузов на полотне, задумались над темной пучиной моря с гибнущим кораблем, но больше всего им понравилась картина боя - с пулеметом, раненым бойцом и алым знаменем.
- Чего это он в погонах? - спросил художницу Быков, кивнув на гунна-Антона. Синенкин неприятен Быкову с первой встречи как бывший есаул.
- Эта картина еще не закончена.
- А что, ребята, - сказал начальник бойцам, - картинки важные, а?
- Здорово мазюкает! - восхитился Васнецов. - Это дело!
- Может, комендант и прав, - сказал Быков, - художества тоже народу требуются. Сделаем тут клуб, с книгами, а картины уже висят. Не только в кабак ходить людям. А хозяйку назначить заведующей. Выздоравливай, то варищ Невзорова, извини, что побеспокоили.
Невзоровой прислали врача.
К вечеру к коменданту пришел мирный станичник Глеб Есаулов с просьбой вернуть ему реквизированных коней. Кто-то посоветовал ему обратиться "к самому главному", к Антону. К Глебу у Антона сложное, двойное чувство. Он и враг ему за сестру, и за нее же дорог.
- Антон Федорович, ты голова станицы?
- Не один, - уклончиво ответил комендант.
- Это мы понимаем, и Коршак, и Горепекина верховодят, но печать-то держишь ты!
- Печать и в Совдепе есть.
- То маленькие! А твоя большая, главная, тебе вон и Михей, братец мой, подчиняется, а он полком командует.
- Чего тебе?
- Да чего - вот я, к примеру, хлебороб. Скажи на милость, можно без коней хозяиновать?
- Можно. На быках. В Индии - на слонах, - вроде как пошутил комендант.
- Нету их, быков. Верните коней. Какой же это закон - отбирать у хозяина худобу!
- Закон военного времени, дорогой товарищ!
- Так войны нет, кони мои стоят в конюшне ЧК без толку, и Снежок уже засекается, конюх говорил.
- Кто отбирал?
- Она, Хавронька Горепекина из ЧК.
Антон достал папку - старые акты на реквизицию. Кони Глеба не были оформлены, акт отсутствовал. "Самовольничают братишки", - подумал Антон. Он позвонил в ЧК. Акта и там не оказалось. Позвонил Коршаку. Председатель Совдепа согласился, что реквизиция без акта незаконная, предложил составить акт.
- Приди-ка завтра, я разберусь, - пообещал Глебу Антон.
- Слава тебе, господи, хоть один человек в станице защитник! поклонился Глеб.
ГОРЫ ТЕМНЫЕ КАВКАЗСКИЕ
Назавтра Глеб не попал к коменданту - вместе с чекистами комендант проводил операцию. Гришка Очаков, политический бандит, наглел. Нахально, днем, банда влетела в станицу, купали коней у моста, заигрывали с прачками. Когда с площади летела конная милиция, шайка не спеша подтянула подпруги и с гиком показала хвост. Устроили на банду облаву. К вечеру вернулись ни с чем. На столе в кабинете Быкова неграмотно нацарапанная записка, что атаман Гришка Очаков пробыл два часа в хорошо охраняемом здании ЧК, о чем и сообщал. Антон Синенкин присмотрелся к бумажке - клочок ленты с инициалами бога-сына "И. Х.", которой перевязывают лоб покойников в церкви. Комендант поделился мыслью с Михеем Есауловым. Михей попов считал особо вредными врагами и решил попробовать проверить их.
Переодевшись, приклеив фальшивую бороду, Михей в ту же ночь постучался к священнику Николаевской церкви, что жил в домике рядом с храмом. Его впустили. Михей представился белым офицером, попросил укрыть его от преследования и, если можно, связать "со своими". Михей сообщил священнику, что дни Советов сочтены - север России захватили французы и англичане. Приморье - японцы, на Кавказе готова к выступлению добрармия Алексеева и Деникина, на Дону взяли власть мятежные генералы Мамонтов и Краснов, на Волге восстал чехословацкий корпус, немцы и турки заняли Тифлис и Баку. Он показал "особый" мандат за подписью очередного "спасителя" России. Намеренно выставил руку с татуировкой "Смерть коммунистам" - Быков нанес синим карандашом, строго запретил мочить.
Батюшка долго отнекивался и наконец сдался - да, есть и тут верные сыны отечества. И повел Михея в тайную ризницу под полом церкви. Там тускло светила лампада. Сыны отечества, их оказалось четверо, придирчиво читали "мандат", говорили неласково.
- Откедова ты, говоришь? - зевнул один.
- Попрошу не тыкать! - строго заметил Михей. - Из ставки генерала Деникина.
- А ты, видать, ухорез! - оживился спрашивающий. - Поднять казачество тут неможно - продались, сукины сыны, за чечевичную похлебку новой власти.
- Свяжите меня с атаманом - я имею к нему поручение.
- Вот я! - чуть приблизился из темноты человек в башлыке.
- Не валяйте дурочку - ведите к самому! - приказывал Михей, зная Гришку по фотографии, отобранной у его родителей.
Бандиты заспорили меж собой.
- Пошли! - сказал человек в башлыке.
На выходе из церкви Михей выстрелил в провожатого и негромко окликнул:
- Антон?
- Я, - ответил комендант.
- Ты там? Держи боковую дверь, а я тут буду.
С убитого Михей снял маузер, залег под каменный крест на могиле скончавшегося на водах архиерея. Хорошо, что в детстве Михей ходил в церковь и знал расположение дверей. Есть третья, выходящая в сад, но она забита еще в начале века. Ночь темная. Шелест сада мешает слушать. Глаза напряглись до боли. В домике священника промелькнул и погас огонек.
Глухой, таинственный шум деревьев, нелюдимый, неживой шум... Какая-то жуть вползала в душу Антона от этого шума. Подумалось о тщете человеческой, инструментальной музыки, а он любил слушать фортепиано.
Медленно открылась боковая дверь - открывалась целую вечность. Никого не видно. Потом туманной змеей сползло со ступенек тело. Из главной двери тоже выползал человек. Антон и Михей выстрелили почти одновременно и переползли на новые места. Из дверей ответили пулями - по кресту архиерея и по дереву, под которым только что лежал Антон.
В те годы на всякий выстрел спешили чекисты, а дежурные пожарники на каланче сообщали направление. Из ЧК уже летела линейка с бойцами особотряда.
Антон перестал стрелять. Михей понял - патроны кончились у коменданта - и пожалел, что затеяли они эту операцию вдвоем, как бы втайне от ЧК. У самого Михея был еще вражеский маузер. Он продолжал экономно стрелять, переползая с места на место.
- Кто стреляет? - крикнули от ворот подлетевшие чекисты.
- Сюда! - ответил комендант и перекатился в сторону - рядом защелкали пули.
- Держать церковь! Говорит Есаулов!
Вдруг зазвонил большой набатный колокол. К церкви бежали люди. Чекистам пришлось сдерживать их чуть ли не огнем. Потом православные отступили сами - с колокольни начали стрелять.
Антон Синенкин, отстреливаясь, медленно поднимался по крутой винтовой лестнице. На колокольне были двое. Под выстрелами коменданта один поднял руки - сдался, а другой вороном прыгнул на каменный двор, и тело сплющилось так, что кости головы оказались в животе.
Сдавшийся показал, что вся банда стоит в Чугуевоя балке. Спешно помчались туда красные конники. К обеду банду переловили - правда, атаман Гришка Очаков и на этот раз ушел. В живых осталось немного. Начальник ЧК Быков и слушать не хотел о следствии - всем расстрел, на месте. Комендант настаивал на следствии и суде.
Допрос вел комендант здесь же, в доме ЧК. Двое из банды оказались недавно мобилизованными. Троим комендант подписал расстрел, а мобилизованных решил посадить в исправдом. Кончив работу, Синенкин поехал в комендатуру. Там тоже оказались неотложные дела. Засиделся с бумагами допоздна.
Около полуночи в комендатуру приехали Васнецов и Сучков. Спросили, почему комендант увез из ЧК материалы допроса, и сообщили, что бандитов расстреляли всех, и мобилизованных тоже. Комендант послал их по матушке и захлопнул за ними дверь.
Ныла под ребрами старая рана. Две пулевые царапины получил ночью. Резко покалывало сердце. Комендант заперся, долго курил, потом погасил лампу.
Фронты приближались, полномочия его опять увеличивались. Деникин набирал силу на юге России. На востоке созревал новый верховный правитель России - Колчак, с запада маячила гроза красному Петрограду. И когда кончится самая страшная война - гражданская?.. Неужели главные сражения впереди, что же останется тогда от России?
За решеткой окна знакомые созвездия - блеск извечной меланхолии. А рядом, в синеве ночи, белые хатки, церквушки, собачий лай. Многоликая, косная, угрюмая жизнь. И он, полномочный представитель власти, бессилен помочь и Невзоровой, любовь к которой проснулась вновь, и Глебу с его тоской по коням, и сестре Марии, что продолжала оставаться в прислугах, а всем им надо было помочь.
Антон прикурил от коптилки и вышел на крыльцо. В темноте маячил часовой.
- Все в порядке? - спросил комендант.
- В аккурате.
- Какая ночь, Степан! Звезды - мириады!
- На погоду, товарищ комендант.
- Нас не было - они светили, нас не будет - не погаснут, внуки наши отгорят - они останутся, чуешь, Степан, какие мы короткие вспышки...
- Это точно. А я вот коня себе выменял - чистый лебедь, хоть бы и комдиву. В аккурат врагов теперь наживу.
- Конь - штука важная. Без коня как без ног. А и без звезд скушно.
- Звезды хлеба не просят, пускай себе светят, а все нет лучше солнышка. Бывалоче, с отцовым братом, дядей то есть, едем пахать или за сеном, а солнышко из-за гор подымается, и роса кругом, и туманчик понизу стелется... Так бы и убежал теперь туда, да бежать далеко... Долго ли еще служить нам?
- Долго. Вся наша жизнь служба. Пока всех врагов не перебьем.
- Все собираюсь у вас спросить, товарищ военный комендант. Революция - это значит, бедные против богатых, чтоб всем поровну. А вот конь мой дюжей других аккуратный - что же, отберут у меня коня, примерно, для начальства? Опять, значит, равнения не получается. Другое хочу я спросить. Вот мой двоюродный брат Петька Анискин сроду хлеба вволю не наедался, ходил сбоку сапог, а теперь самая он белогадюка. А вы, примерно, бывший офицер и командуете красной властью. Вы только не подумайте чего. Я этого Петьку антихриста дюже хочу на мушку поймать - и вроде жалко его, хама бессовестного, ведь он дурак, со своей же властью сражается. Я понимаю, его надо израсходовать немедля как контру, но он же бедняк из бедняков, хотя и казак. Его даже через бедность не взяли служить в Волгский полк, а направили в пехоту, в пластуны, у него и коня не было. А что же получается на поверку? А то, что теперь этот гад за попов и генералов-сатрапов кровь проливает. Я его, конечно, стрельну, бог даст, но и жинку его жалко, и детишков, они и посейчас побираются, стоят под церквой с длинной рукой. Вот вы грамотный - и ответьте мне: зачем таких дураков земля наплодила?
- Дураков, Степан, много, верно гутаришь. И кабы он был просто дурак, а то с маузером да бомбой.
- Вы не сумлевайтесь, я на рыск пойду, но стрельну этого подлеца, добуду его душу. Теперь его надо решать. Вы только не подумайте чего.
- Надо решать, Степан. Через себя переступать. У меня отец по дурости попал к белым. Мне теперь предстоит... Ты бы отца мог убить?
- Не знаю, я возрастал без отца.
- Ну мать, брата, сестренку?
- Мать у нас строгая, упаси господь, она нас, товарищ комендант, лет до двадцати скалкой била по горбу.
- Революционер не должен иметь жалости к врагам. В себе врага открыл - себя кончай... А тяжко стрелян, в отца... Ладно, смотри тут в оба.
Некоторое время окно кабинета светилось - Синенкин что-то торопливо писал. Перед светом часовой услышал выстрел у коменданта. Подбежал. Рванул дверь. Заперта изнутри. Поднял по тревоге команду.
Дверь взломали. В сумерках утра лежал комендант, мертвый. Рядом кольт с именной надписью на рукояти - дар георгиевских кавалеров. На шапке красная звезда. А на коричневом нерусском френче - темно-синий английский крест, полученный на германском фронте.
Федора Синенкина тянули к новой жизни красные ниточки - Антон, считай, красный полковник, Сашка школами у красных ведает, и Федька, вражина, сбежал к красным, пулеметом, говорят, командует - способный до всякой механики хлопец. Подумывал и Федор вернуться в станицу с повинной, но как-то совестно было перед людями. Белые уважали его как самостоятельного хозяина, сынами не укоряли, был он честным, работящим, отзывчивым к чужому горю, чтил бога, царя, родителей и стародавний порядок.
В первые дни гражданской войны красные, занимающие станицу, не были Федору помехой. По субботам он тайно приезжал домой, парился в бане, пил калмыцкий чай - молочный с травами, исполнял супружеский долг, отлеживался на сеновале, а в понедельник чуть свет набивал торока махоркой и сухарями, отдавал Насте распоряжения по хозяйству и скакал на войну. Сыны, конечно, не знали этого, а мать и дочь умело прятали отца. Внуки Федора, дети Марии, тоже держали язык за зубами. Только раз чуть не проговорилась Тонька. Активист Оладик Колесников хотел борону у Синенкиных взять незаметно. "Я вот скажу сейчас дедушке!" - отчаянно завопила девчонка. "А иде он, дедушка?" - насторожился Оладик. "Сама знаю, - важно поправилась Тонька. - В горах".
В одной станице Федор реквизировал два новых хомута в пустом доме. Хозяйствовать, однако, не пришлось. Война не кончалась. Так и возил хомуты за собой по балкам, боясь, что дома их заберут красные.
Раз перед вечером вызывает его командир. Стояли в лесу за Юцой. Спиридон Есаулов с тоской посмотрел на постаревшего Федора:
- Готовься, Федор Моисеевич, с Антоном приключилось.
- Чего? - задохнулся Федор.
- Прослыхали мы, покончил он молодую жизнь своей рукой.
С той минуты Федор стал стариком. Смотрел на губы сотника, но больше слов не понимал. Не взял и фляжку с аракой. Обнял коня, понуро положившего голову на желтеющие дубовые ветки, и застонал навзрыд:
- Насте не говорите!
- Должно, знает уже, - невесело усмехнулся сотник.
В ночь Федор галопом погнал в станицу. Скакал с нелепой мыслью: скрыть горе от Насти, тайно похоронить сына.
А Настя в старенькой кофте и сапогах, в черной косынке, скрывающей лоб и подбородок, с изуродованными работой руками, уже стояла у гроба и причитала:
Да сизенький голубочек...
Да на кого же ты нас оставил?..
Да куда же ты улете-ел?..
Да как же мы теперь будем?..
Да как же мы тебя забудем?..
Да возьми нас к себе-е...
Старухи, окружавшие гроб, что стоял на повседневном столе, изрезанном ножом Насти, ласково смотрели, как мать убивается за сыном. Дьячок читал каноны. Горели тонкого огня свечи.
Без страха проехал Федор по ночным улицам - кто теперь может остановить его? Во дворе сжался от криков Насти. Его уважительно пропустили вперед, кто-то принял коня и ослабил ремни. На шею отцу кинулась черноликая, кричащая на голоса Мария. Внуки потянули деда за карман - он никогда не забывал привозить им гостинцев. Сняв шапку, Федор перекрестился и вошел, как чужой.
- Ни печали, ни воздыхания... - басил дьячок.
Голубоватое в порошинках лицо Антона костисто. Голубоватый оскал зубов.
Увидев дружку, Настя с новой силой заголосила напевным плачем, обращаясь к нему:
Да, Феденька, ты мой родный...
Да посмотри на свово сыночка...
Да как он лежит хорошо-о...
Да ничего он не просит...
Да ничего не говорит он...
Да не спешит никуда...
Да, может, тебе он скажет...
Да, может, все расскажет...
Да спроси его, Федя-а-а...
И бессильно билась в руках соседок, распоряжавшихся чином. Федор склонил голову на гроб, плечи его затряслись. В углу плакал юный красноармеец Федька. Чему-то улыбался дед покойника Моисей. Вытирал слезы Александр Синенкин. Марию держали подруги, она рвалась и кричала:
- Пустите меня! Пустите! К братцу Антону!..
Вошли без шапок Михей Есаулов и Денис Коршак, боевые товарищи Антона. При виде коммунистов нескрываемой злобой загорелись глаза Золотихи, Кати Премудрой, Прасковьи Харитоновны и старух-богомолок - здесь они не боятся ничего, здесь, у врат вечности, их царство, их мир.
На другой день, когда выносили гроб, Денис и Михей первыми подставили плечи. Потом казаки менялись. И только не менялись Федор и Федька - никому не хотели уступить дорогого места.
Самоубийц церковь не хоронит, и нет им места на Кладбище. Но по просьбе родных Денис Иванович приказал новому батюшке отпеть новопреставленного.
Потом распоряжался фотограф. В скорбном молчании встала вокруг гроба родня. Маленьких пустили вперед. Фоля Есаулова, когда фотограф крикнул "Снимаю!", красиво улыбнулась в глазок камеры, похожей на гармонь, и не забыла уронить кудри на лоб, божья мать. Дети Марии, чувствуя себя хозяевами, их дядю хоронят, вертелись, перебегали с места на место, пришлось взять их за руки, а чтобы смотрели прямо, им сказали, что из аппарата сейчас вылетит воробей, - так и вытаращились в ожидании.
Тронулись в последний путь. Впереди казачата вели коня Антона. На алом седле шашка. За гробом шло полстаницы. Следом кавалерийский эскадрон коменданта с черными лентами в гривах. Потом полк Михея Есаулова с приспущенным знаменем. Трубачи играли военные сигналы и "Интернационал".
На кладбище Коршак сказал речь о мировой революции. Полк и эскадрон дали залп. На могиле установили крест с датами рождения и смерти. Многие подивились молодости покойного - тридцать два года. На кресте Михей укрепил пламенную звездочку из жести.
С кладбища шли к Синенкиным на поминки. Хозяйство их отощало, и Денис Иванович распорядился выдать из армейских запасов. Федька, как и Михей, в церковь не заходил - не признавал бога и божеских обрядов. Поэтому и на обед идти не хотел. Но Коршак взял его за руку и повел:
- Давай, Федя, помянем брата - такого у тебя больше не будет!
Вечерело. Столы стояли во дворе. Соседки разливали по чашкам лапшу, следили за очередностью поминающих. Сперва кормили нищих, чужих, под конец близких и тесную родню.
Глеб Есаулов прибыл в дом Синенкиных с провиантом - завхоз. С рушником через плечо обносил гостей самогоном, нищим давал с гущей, чужим - чуть получше, с дымком, своим - первач.
Федор сидел со стариками. Марию отхаживала в светелке подруга Люба Маркова, оставшаяся в девках. Насти за столом не было.
Постепенно столы оживлялись, завязывались тихие беседы, негромкие разговоры. Александр Синенкин при смене блюд просил добавки. Бывшая барыня Невзорова гутарила с казачками и, захмелев, заплакала. Потом запели. На казачьих поминках траур смерти не налагает запрет на песни и вино, нельзя только петь веселые.
Ой, Кубань, ты наша родина,
Вековой наш богатырь,
Многоводная, раздольная,
Разлилась ты вдаль и вширь...
- Спиридона Васильевича песня, - сказал дядя Исай Гарцев, вышедший по старости из войны.
- Где он, Спиридон? - отозвал Федора в сторонку Денис Иванович.
- Он на месте не стоит, был в Чугуевой, - соврал Федор.
- Сдашь оружие, признаешь вину - не тронем.
Так Антон вернул отца в станицу.
Сытые, захмелевшие станичники крестились, вставая из-за столов, Глеб, понимая горе хозяев, не давал расходиться своим, подливал в кружки еще, угощал табаком курящих. Его потянул за рукав сын Антон - зовут. Глеб вышел на улицу. В конце ее маячили двое верховых. Подошел. От Спиридона. За водкой и кутьей. Помянуть славного казачьего есаула, с которым довелось нюхать порох на германской линии. Глеб незаметно вынес бочоночек и чашку святой кутьи из риса с изюмом, наказав при случае вернуть посуду.
Двоюродный дядя покойного Анисим Лунь, насытившись, произнес:
- Говорю вам: не печальтесь, ибо удел его лучший, нежели ваш!
Глеб сменил Любу возле Марии, прикладывал мокрые платки к ее вискам и незаметно поцеловал глаз, попорченный плетью Петьки Глотова.
Наконец все разошлись, и Синенкины остались наедине с горем.
ВОЛЧЬЯ СОТНЯ
В горах объявился какой-то восточный человек в цветастом бухарском халате и белой чалме - знак паломничества в Мекку. Он вербовал охотников в армию шахиншаха. Соблазнял и Спиридона с его казаками прелестями дворцовой службы. Не пошли от родимой земли. Так и рыщут близ станиц и хуторов, трут подковы и амуницию, т о л ь к о в е т е р с в и щ е т в т р а в а х, т о л ь к о т р а в ы к л о н я т с я. И патроны есть, и шашки наточены, а уж не всегда выйдешь из глухомани. Ближе и ближе подходят конники Михея Есаулова, треплют сотню, как волк котенка. На трясинах шепчутся камыши, машут солнцу сухими метелками, а зимние квартиры, волчьи трущобы, набили оскомину еще на западном фронте.
В горечи дозоров и тревог легла на сердце Спиридона злая тень. Обносились, обовшивели его воины. Уже не помогали им богатые хуторяне и колонисты, обрывались связи со станицами, и получила казачья сотня новое наименование - банда. Сотник почти перестал есть. Утром кружка араки и сухарь, вечером две кружки и какая-нибудь вобла, реквизированная в сумке косаря или лесоруба. Лицо бледное, длинное, испитое, в оспинах, как у Прасковьи Харитоновны.
Круги сужались. Уже едва отстреливались от красной конницы. Тут выручили всадники в шапках волчьего меха, с волчьими хвостами на башлыках - волчья гвардия генерала Шкуро, которую он снарядил на золото, добытое в Персии. Есаул Шкуро был известен своей отчаянной смелостью и в числе первых получил золотое оружие на германской. Спиридон слышал о нем, а теперь довелось встретиться.
С гор Приэльбрусья хлынул в кубанские долины интернациональный полк под красно-зеленым знаменем - "исламокоммунизм". Залил кровью станицы, выбив и белых, и красных, и повернул опять в горы. Но это уже не легкая кавалерия - за тюками и хурджунами с добычей и всадников не видать. В зеленой со сквознячком балке полк, полтысячи сабель, остановился. Начали жарить баранов, пить бузу и вино. В обозе с утра шли пять бочек кубанского хлебного спирта, к обеду бочки опустели. Постепенно верх взял сон.
Сотня Спиридона, сто двадцать клинков, подошла леском, спешилась. Окружили бивак. Бесшумно сняли дремлющих часовых. Пластунами вползли в самую гущу полка. Спиридон крикнул кукушкой. Двести сорок клинков - у каждого, кроме шашки, кинжал - вонзились в горла спящих. Сытых, сонных рубили и кололи, как капусту. Били в упор из наганов. Кинувшихся убегать косили пулеметы, поставленные на пригорках. Заржала кобыла, волоча окровавленного седока в женских рейтузах.
Спиридону донесли, что вблизи показался полк Михея, что шел на расправу с "исламокоммунистами". Едва успев схватить трофеи, казаки Спиридона по сигналу тревоги вскочили на коней, но поздно - шестьсот сабель красного полка косили белых, как траву.
Треть сотни бежала до Баталпашинска, теряя портки и оружие. Спасибо, кони оказались свежими, а полк Михея перед боем сделал длительный переход.
На въезде их встретил на белом жеребце невысокий, с плотными плечами человек с генеральскими аксельбантами. Вяло посмотрел на бегущих казаков. За ним волчья сотня - двести пятьдесят человек. Генерал выстрелил из маузера и зычно крикнул:
- Стой! Откуда?
Спиридон Есаулов доложился.
- Встать за моей сотней! С нами бог! Кавказ поднялся. С Дона идет на Москву миллионная армия! Ужинать будем в вашей станице. Завтракать у Кинжал-горы, а скоро пообедаем в престольном граде! И там казаки волчьей сотни получат чин полковника и атамана кавказских станиц! Кличут меня Андрей Григорьевичем.
И грохнули карабины волков, приветствуя пополнение. И грохнули вторично - повалились носом в яр те, кто слишком медлил выполнять приказ Шкуро.
- Дозвольте, ваше высокопревосходительство, нам первым войти в станицу, - попросил Спиридон. - Посчитаться за нонешнее.
- Нет, вперед батьки в пекло не лезь. Первым войду я сам.
В ночь Шкуро выбил полк Михея из станицы, разгромил гарнизоны в соседних станицах, с Кубани подошли войска добрармии - "доброй армии", как иронически называли ее сами казаки.
Белое море надолго, до двадцатого года, затопило Северный Кавказ.
Бесшумные, как туманы, в стремительно медленных днях всадники Апокалипсиса мчатся на черных конях.
Свои библейские угрозы дядя Анисим адресовал теперь белым:
- "Вы, съедающие народ мой, как едят хлеб!.. Растерзаю тело ваше терновником пустынным и молотильными зубчатыми досками... Смерть будет пасти этих овец, человеков... Хватает пса за уши, кто, проходя мимо, вмешивается в чужую ссору... Посели в доме твоем чужого, и он расстроит тебя смутами, и сделает тебя чужим для твоих... И шли они крича: - Меч господа!.. И преследовали их, как делают пчелы..."
Не мех барашка - волчий мех покрыл казачьи шапки.
...Ночь. Ветер. Река неожиданно выходит из берегов, коварно плещется у порогов хат, жадно лижет двери. И какие-то тени неслышно крадутся к спящим хатам.
Ночь. Выстрелы. Истекающие кровью крики...
Михей Есаулов и Денис Коршак ушли с отступавшей армией на Волгу через злые астраханские пески. Рядом с Михеем его жена - Ульяна, больше не осталась в станице, боясь Алешку Глухова.
Долго держались друзья, Михей и Денис, вместе. Потом приказами их разбросало. Денис стал комиссаром в дивизии, а Михея послали в родные места - поднимать народ на войну с белогвардейцами.
В тех балках и над теми кручами, где бедовала сотня Спиридона, пытал свой жребий и Михей с горсткой партизан. Из старых бойцов у него Игнат Гетманцев, Афоня Мирный и два чекиста - Васнецов и Сучков. Пробовал Михей привлечь на свою сторону брата Глеба, что остался хозяйствовать при белой власти, - ничего не получилось. Спасибо и на том, что Глеб не выдал белым, что в горах появились партизаны. Вскоре к отряду прибился Федька Синенкин.
Летом девятнадцатого года белые и сами узнали о партизанах. И хотя сердце России было в огненном кольце белых, затопивших две трети России, с партизанами приходилось считаться. Они налетали с самой неожиданной стороны, жгли обозы, рвали железнодорожное полотно, убивали офицеров, не давали спокойно хлеборобить в степях. На какое-то время у белой власти станицы создалось впечатление, что тут орудует крупный красный отряд. В горы послали парламентера с белым флагом. Михей встретил его, дал понять, что у него действительно в глухих бекешевских лесах два полка, и принял предложение атамана о трехдневном перемирии - созрели хлеба, надо народу дать спокойно убрать их.