- Сиди-сиди, от людей неловко будет: скажут, мол, нажрались вина, как свиньи, и кончили дракой.

Иван обмяк, сел и, будто ничего не было, мирно сказал:

- Чего ж ты сразу не выложил - я б тебя и встретил соответственно, в воротах бы дал выпить и - от ворот поворот. А коли ты от бога никак не отвыкнешь, то слушай мою команду: вот бог, - показал на большой конный портрет Ворошилова, - а вот порог. Ступай, ступай. Видеть твою личность неинтересно. Вино только хорошее зря потратил.

Бешено кинул на пол смятую денежную бумажку Михей - за вино, и только пыль столбом встала за его конем. И бешено топтал эту бумажку Иван, потратив на гостя еще и новую шелковую рубашку цвета кофе с молоком - до самого пупа разорвал на себе единым махом.

Вскоре Золотарев получил решение стансовета, обязывающее его сдать грузовик государству, держать не более одного коня, одной коровы, работников рассчитать.

Отлетели в угол латаные штаны галифе - изобретение кривоногого генерала Галифе, оделся комдив в парадную кавалерийскую форму, грозно распушил усы и при орденах и оружии явился в стансовет, длинную саманную хату, только флаг молодым огнем полыхает. Бешено закричал, затопал на Михея с порога и даже как бы схватился за шашку, а председатель тогда вроде случайно повернулся боком - крутая рукоять нагана выглядывает. Побагровел, засипел Золотарев, рванул на себе еще одну рубашку и, не переводя духу, погнал на автомобиле в крайком партии, за двести верст.

В крайкоме встретили уважительно, сочувствовали по части трудного станичного начальства - Михей и у них в печенках сидел - и поддержали решение стансовета, установив срок сдачи машины 72 часа. Комдив тут же дал правительственную телеграмму в Кремль, длинную, пуганую, гневную. По телеграмме выходило, что Советская власть так и не дошла до Кавказа, казаки некоторые ей путь застремили, и надо опять этот непокорный Кавказ отвоевывать у засевших врагов разных мастей. Ворошилов ответил старому товарищу немедля: новым сроком сдачи автомобиля - 48 часов. Всех больше срок давал стансовет - 10-дневный.

Решения Советской власти обязательны для всех граждан, невзирая на ранги и положения.

С тех пор не кланялись при случайных встречах бывшие соратники и друзья. Сильно переживал свою вину Михей, даже сердце покалывало, будто временами гвоздь в сердце засел, но врачей-то он не признавал. А вину свою Михей читал на лице Золотарева - гас на глазах Иван Митрофанович, и с женой у него не заладилось - слаба оказалась на передок, погуливала - и не пошла ему впрок жизнь в родимой станице, будь ты проклята, а автомобилем Михей будто переехал его. И дело не в самой этой куче железа, меди, резины - честь тронута, сильно пощипал старого заслуженного орла его же выкормыш. А во все времена самым тяжким грехом считалось непочтение родителей. Ведь это подумать только: именно Иван давал Михею рекомендацию в партию! Вот уж подлинно - грел змею на груди. Ну ладно - теории, идеи, принципы, но человечность где? Нельзя же рубить всех под корень. Да, не ангел комдив - а кто тут ангел? И ведь знает Михей, какую суровую школу жизни прошел Иван Митрофанович, сколько сабельных рубцов у него на теле, а одну пулю так и не вытащили - нельзя трогать, и омывается эта пуля человеческой кровью горячей да играет-ноет на погоду. Тыщи раз уже объясняли миру: не сразу, не всем, а постепенно будет коммунизм, а этот, как малахольный, хочет сразу все народонаселение загнать плетью в хорошую жизнь. Ну ничего, найдется и на тебя коршун - только перья полетят! Пробовал Золотарев склеивать из слов и дел Михея троцкиста или хотя бы бухаринца. Троцкист из председателя нашей станицы никак не получался. Было напал Иван на благодатный материал - в Москве встречался Михей и с Рыковым, и с Пятаковым. Но и этот номер оказался пустым - Михей встречался с этими контрами по службе.

При случае, на важных собраниях - он стал активно посещать их - Иван как бы невзначай вставлял в разговор что-нибудь о неполадках в станичной жизни и тему подводил, как коня к овсу, к личности председателя стансовета:

- Вы говорите: религия еще в силе! Как же ей ослабнуть, когда сам голова стансовста бога то и дело поминает, Добро бы - бога мать, а то именно Иисуса Христа из Назареи. Может, и молится тайно, кто его знает. Чуть слово, так бог, Христом-богом, слава богу, милостью божьей. Но это еще так себе, от невежества, хотя невежество руководства недешево обходится простому народу. Опасный он человек. Так и не вышел из девятнадцатого года. Все головы рубит - и левым, и правым, абы рубить, это ему все равно, натура такая, у него и дед атаман спал с шашкой в обнимку. Им люди - что капуста. А еще после гражданской таким рубакам говорили: хватит, теперь идите учиться торговать, сеять, строить, время маузеров кончилось. А этот до сих пор с наганом среди бела дня шастает по станице, люди шарахаются, и не в кобуре наган, а прямо в кармане, как у налетчика, чуть что не так - так и прокрутит тебе весь барабан в упор. Большой вред от такого непонимания. И какой дурак власть дал ему в руки? Башибузук, е й-б о г у, башибузук... тьфу ты за это ей-богу! От него набрался опиума!..

Тут гильотина Михея Есаулова скосила еще одну голову - Якова Уланова, закадычного друга. И в результате Михея Васильевича понизили, перевели на должность председателя колхоза с поста председателя стансовета. А было так.

Председатель колхоза имени Тельмана Яков Уданов писал стихи. Скрытно, конечно, на зорях, в потайных балочках, в кукурузе - пронюхают, не дай бог, станичники, засмеют, ославят, запиявят. А шила в мешке не утаишь. На празднике урожая говорил-говорил по-людски, словами, а потом на стихи сбился, как конь с шага в галоп. Тут ему и зааплодировали, и дебютант залился краской. Писать стихи вынуждала природа, не давала она Якову покоя своими речками, травами, горами.

По совету Михея Яков послал в газету свои стихи, написанные от руки в тетрадке, сшитой Яковом из разграфленных листов колхозной ведомости. Ответ пришел как награда, на прекрасной казенной бумаге - в руки брать боязно, такой глянец, вверху флажок красный, название газеты, а пониже напечатано машинкой. Сперва благодарственная похвала автору, потом некоторое разъяснение касательно содержания и формы. Содержание отличное - о новой колхозной жизни, а форма слабосильная, устаревшая.

Тут они, товарищи из большой газеты, перемудрили. Неясно двум казакам, Якову и Михею, к чему они тут приплели ф о р м у? Пора бы и знать газетным работникам, что форма бывает военная, морская, летная. Еще есть формы, в которых бабы хлеб выпекают. Есть форма чугун лить, есть делать кизеки, но она станком называется. Покумекали казаки и решили, что и газетчики иной раз дают маху - пустого движения рукой, косой, топором. Но все равно большое спасибо за такую чудную бумагу - хоть в рамку заводи, как почетный диплом. А что стихи не пропечатали, не важно.

Не остыла еще авторская гордость и радость Якова - почитай, всей станице показывал листок, и даже копию хотел с него снять у нотариуса, чтобы не мызгать подлипник, - как в станицу прибыл корреспондент той столичной газеты. Встретили его всевозможными почестями. В за стольной беседе выяснилось, что хоть и молод корреспондент, но уже старый революционер, на каторге побывал при царизме и, что особо дорого станичникам, родственник Наума Поповича, повешенного царем революционера, учителя Дениса Коршака и, значит, станичных большевиков. Немецкая фамилия Ротенберг - красная гора - псевдоним журналиста, а вообще-то он по паспорту Чернович, то ли белорусско-польских, то ли югославских кровей фамилия. Зовут Яков, тезками с Улановым оказались.

Приехал он не ради наивных виршей Уланова, а писать о первой в стране коммуне, и тут ему Уланов и Есаулов, незаменимые поставщики фактов о пролетарской коммуне казачьей бедноты, побратавшейся с бедными мужиками, то есть иногородними. В ученом пенсне, в кожаной, как у Свердлова, тужурке, приезжий сразу расположил к себе Михея, но потом у них не заладилось: Яков Давидович привык, чтобы его слушали, а Михей спорит, возражает и даже обвинил Ротенберга в неверном понимании некоторых ситуаций. Журналист поселился у Якова Уланова, который как бы попал в университет: вместе с гостем днюет и ночует, и ни минуты без слов, и все на самые важные темы.

Яков Давидович не просто журналист, а теоретик, философ. Скотина, горы, сенокосы, люди не интересовали его - только идеи, только теории. Он щедро отесывал, гранил и шлифовал податливого и ретивого к знаниям малограмотного Уланова - учиться хлебопашцу не пришлось, а хотелось. Гость такие ему горизонты открыл, такое рассказал, что голова кругом пошла. Вот он, социализм, рядышком, но идти к нему надо правильным, кратчайшим путем. Потому и критикует учитель многое, то и дело цитируя выдающихся марксистов. Очень прельстило Уланова учение Маркса - Энгельса - Ленина об отмирании государства в изложении Ротенберга. Уланов делился новыми знаниями с Михеем, и Есаулова охватывало беспокойство. Как-то вечерком он заглянул к Уланову на огонек и опять схватился с гостем. Михей давно не тот, немало съел уже философской соли, но гость легко расправился с ним в споре к вящему удовольствию хозяина дома. Поверженный председатель стансовета не считал себя и в малой доле учителем станичников в вопросах теории, но тут, неумело противоборствуя, в запале сказал:

- Вы, Яков Давидович, дюже свысока учите, а я, между делом, тоже учительствую, преподаю на курсах в клубе историю партии, и вижу большое расхождение с вашими мыслями.

Гость откровенно рассмеялся:

- Вы - рабби, а я - набби.

Казаки задумались, не поняли. Яков Давидович пояснил:

- Рабби - учитель, а набби - пророк. Я это, конечно, в шутку, но вам, Михей Васильевич, рано еще учительствовать: плохо знаете историю партии. Вернее, знаете хорошо, но примитивно, как примитивны ваши источники. Вы мне напоминаете верующего, а я сторонник критического склада ума. Маркс больше всего боялся, что его учение используют как догму. Чтобы развивать, надо отрицать - это вы знаете по Гегелю.

- Мне кажется, вы инакомыслящий в марксизме.

Яков Давидович не портил свою марку в ответе:

- Прежде чем стать инакомыслящим, надо быть мыслящим. А мыслящих, на мой взгляд, меньше, чем даже талантливых, таланты же, вы знаете, редкость, как радий и уран.

Трудно спорить Михею - вот, например, что это такое: радий, уран? Спросить совестно. Да, много надо учиться.

Недолго пробыл в станице Ротенберг и уехал, а Яков Уланов почувствовал себя человеком, нашедшим клад - столько нового вложил в его голову приезжий философ. Одно омрачало Уланова: все факты из жизни первой коммуны журналист перетолковывал в своих записях на свой салтык, получалось против коммуны. А спорить с гостем Уланов не смел - что спорить глиняному горшку с чугунным котлом!

Прощаясь, Яков Давидович вспомнил стихотворство председателя колхоза, намекнул, что и в газетах сидят долбаки, не признающие народные таланты, но голову вешать не надо, а надо побольше читать художественной литературы, толкающей к фантазированию, к отлету от действительности во имя лучшей действительности. А политической и философской литературой он, Яков Ротенберг, снабдит сам своего нового друга казака.

Читать - страсть Уланова, тут подсказок не требуется, но в таком хомуте, как у председателя колхоза, особенно не почитаешь. Тысячелетний крестьянский воз, завязший по самые оси в болоте, надо было вытаскивать на крепкую дорогу новой жизни. И стихи тут писать некогда - впору лишь успевать записывать разные хозяйственные планы, сметы, проекты, предложения. Все же в редкие минуты отдыха Яков фантазировал, отлетал от станичного бытия к бытию абстракций и идей. Одна фантазия втемяшилась в мужицкую башку. Диалектического и исторического материализма Яков тоже толком не знал, а в дело коммунарское влюбился сразу после революции, работал упоительно, немало сделал, руководит передовым колхозом. И теперь своей цыгански кудрявой башкой - у него и прозвище Цыган - допер, не без помощи заезжего просветителя: не только единоличников надо объединять в гурты-колхозы, но и сами колхозы пора слить в один гигантский Колхоз республики. Поделился мыслью с верным другом Михеем Есауловым.

Михей Васильевич загорелся идеей, хотя масштабы похерил сразу. На пробу соединили три колхоза в один. Кой-какие промашки в эксперименте вылезли, что-то ухудшилось, но потом все переборол материальный фактор новый, укрупненный колхоз через год вышел в "миллионеры", прогремев по стране.

Уланов ликовал. Настаивал на дальнейшем укрупнении хозяйств. Тут Михей Васильевич, окончивший к тому времени заочно Коммунистическую академию в Москве, его не поддержал. Выходила на свет старинная истина, никак не желающая ржаветь: хочешь потерять друга - скажи ему правду о нем. А Михей сроду рубил напрямяк, в открытую, и Якова с его прожектом осадил. Даже дружба их жен охладела. Неприязнь к председателю стансовета Яков прямодушно переносил на стансовет вообще, Михея посчитал отставшим, тормозом, камнем на пути станичного развития. И все чаще задумывался о роли стансовета вообще.

Яков не был поражен, как многие авторы, тайной бациллой славы, известности. Его занимал сам процесс. Впервые в истории получили право мыслить самые широкие слои народа. Культура, образование пока шли не вглубь, а вширь, охватывая всех поголовно. И люди, едва научившись писать каракули, уже писали р о м а н ы, п о э м ы, поощряемые народоправлением, народовластием, демократией. Не следует сбрасывать со счетов, что некоторые гениальные идеи порой высказывались людьми неграмотными, малообразованными. Но - очень редко.

Новую идею о стансовете - о Советах вообще - Яков толково изложил в горкоме партии одному авторитетному товарищу. Тому она пришлась по вкусу. И главное, трогало бескорыстие Уланова, чистое служение трудовому народу Яков предложил, чтобы идея исходила не от него, а от горкома партии, от всех станичников. На это и напирал авторитетный товарищ в разговоре с Михеем по телефону.

- Буза это все, - не стал и слушать и д е ю Михей. - И еще: когда тебе бескорыстно делают добро, подумай, во сколько оно обойдется тебе!

А додумался до идеи склонный к мыслительству Яков в бане. Баня колхозная, а парились в тот раз и не члены артели. Так. Очень хорошо. Колхоз, значит, строит дороги, мосты, фермы, производит сам хлеб, всех кормит-одевает, создает не просто блага жизни, а саму жизнь. Получается, он, колхоз, и есть руководитель, указатель, учитель жизни, хозяин, власть, о чем отдаленно предполагала и такая умная голова, как у его тезки Якова Давидовича. Что же тогда, собственно, станичный Совет, в который опять же главным образом входят колхозники? Хата под ржавым железом, только флагом отличается, да портреты на стенках висят, ну и бумаги там, печать. Состоит этот Совет на иждивении колхозов - чего тут молчать. Лишнего коня иметь не может. Бюджет его - курам на смех. Решения да постановления выносит, а финансировать их исполнение не в силах. Спрашивается: зачем табуну два табунщика? Заработок Якова превышает зарплату председателя стансовета тоже показатель, ведь платят больше тому, кто главнее, важнее, дороже в жизни.

Было еще чуднее. Колхоз имени Тельмана соорудил кладку - висячий мостик через горную речку на стальных канатах. Уже канаты блестят от работы, а стансовет только очухался, спохватился, вынес задним числом постановление соорудить в том месте висячий мост. Ну прямо чудеса с этим стансоветом. Есть, понятно, дела, до которых нет деда колхозам, но вообще Яков Давидович Ротенберг прав: свою функцию мелкие Советы выполнили сельские, поселковые, станичные, районные.

Так и доложил Яков Михайлович станичному Совету на одном из заседаний: поскольку колхозы, а не Советы, создают материальные богатства, а это, по Марксу, главное, то для чего станице два руководства? Советская власть священна, но на местах уже не нужна, отжила, сыграла роль, и теперь, - заглядывал Яков Михайлович в бумажку, - должна остаться лишь на самом верху, для общего руководства - на Кремль все-таки не замахнулся Яков Давидович.

Уланов привел примеры с баней и мостиком: сам колхоз вынес решение, сам построил, для всех - заметьте, стало быть, и руководить жизнью ему, колхозу. Надо думать и об отмирании государства. Коммунизм покамест не построен, но сиднем сидеть, как некоторые, не следует, надо заглядать наперед и постепенно начинать отмирать, с низов, с мелких Советов. Так же и семья отомрет, на что указывал еще незабвенный товарищ Энгельс, ибо она тоже порождение государства и частной собственности... Тут Яков замолчал, запутался, в семье, и спешно подытожил - регламент поджимал: короче говоря, надо немедленно все семнадцать колхозов станицы слить под начало передового колхоза имени Тельмана и передать этому титану всю полноту власти, а титан не подкачает, управится не хуже бывшего стансовета. Кроме того, на местах пока остается, как и в центре, партийное руководство, Яков и сам член горкома партии.

Слушали с большим интересом - не каждый день такое услышишь. Некоторые поддакивали, согласно кивали головами - начальник горотдела Сучков, военный герой Золотарев, злой на стансовет Михея, Горепекина, на то же злая, - она работала в стансовете уборщицей и тихонько примостилась на задней скамейке.

Готовился выступить авторитетный товарищ - не с признанием идеи, а чтобы развернуть по ней полезную дискуссию. Но круто встал на дыбы станичный рабби Михей Есаулов:

- Поди проспись! - И извинился перед депутатами за оратора: - Свадьбы начались, ну он, видать, и хватил липку, отпустим его. Бред сивой кобылы.

- Не вали с больной головы на здоровую! - упрямился Уланов. - Я дело говорю.

- Дело? - дернулся Михей рукой к поясу, где, бывало, носил шашку. Да кто же вас родил, колхозы, мать вашу за ногу?

- Родили меня, скажем, мать с отцом, но я теперь и сам с бородой, родителей докармливать буду, а жить позвольте не по их уставу и воле, а новым разумением...

- Каких только дураков не видал, а такого еще не рожал белый свет, не дает говорить Якову Михей. - Были когда-то зачинщики Советов без коммунистов, а тут заковыристее получается: коммунисты без Советов! Капитаны без пароходов. Ядро без земного шара. Не может быть диктатуры партии - нет такого словосочетания, есть диктатура пролетариата. Понимаешь ли ты, дурья голова, что диктатура пролетариата может осуществляться т о л ь к о через Советы, через народную выборную власть. Иначе диктатура пролетариата превратится в диктат кучки. Партия большевиков сильна не сама по себе, а народом, властью народа, а власть у нас одна - Советская. И потому замахнулся ты, Уланов, не на Советы, а на партию - как бы тебе партийный билет не положить! Мы это еще обсудим. А пока хватит об этом. Мы не в цирке. Тут не балаган. Я лишаю тебя слова и мандата. Переходим к следующему вопросу: о работе культмассовых организаций...

Слова Михея отрезвили поддакивающих Якову - и мигом перекрасились они, не выпуская однако из вида свою постоянную мишень, цель председателя стансовета. Переглянулся струхнувший Сучков с Золотаревым. Комдив аж глаза зажмурил от возмущения, что творит Есаулов на этом заседании: пьяным дурачком представил Яшку, контру выгораживает, смял, скомкал вражью вылазку, а надо нынче же ставить вопрос об исключении из партии врага народа, и не только из партии - из общества.

Поднимаясь по служебной лестнице, честный, исполнительный, полагающийся на ум и решения старших по чину, Сучков с годами тучнел, брил розово голову "под Котовского", ходил в фуражке "под командарма", поставив себя целиком в служение закону, который понимал как предписания сверху. Но, занимая начальственное место, полностью чужим умом не проживешь приходится и самому думать, решать. Да и показатели в работе тоже важны сколько врагов выявил, сколько провел операций. А то недолго и отставку получить.

И в крошечном, не по его фигуре, блокнотике Сучков черкнул карандашом: Уланов - аннулировать Советскую власть... Есаулов - ...Долго думал начальник НКВД, никак не подступишься к станичному Робеспьеру. А валить его надо - еще со времен раскулачивания Михей вставляет палки в колеса Сучкову, показывая его несостоятельность. Лишь на третьем ораторе Сучков против фамилии Есаулова старательно вывел: антипартийные слова... Поскольку слов таких не было, обвел написанное кружочком, что означало: не на сейчас, а на будущее. Дело Уланова спешное.

На допросе Уланов не только не отрицал свою "идею", но старался втолковать, вдолбить ее в голову следователя, что дало обратный результат: следователь оправдал его, никакого криминала не усмотрел, записал так: ахинея вредная, но она из желтого дома, умопомрачение, расстройство сознания, сумерки души. И по станице поползли слушки, что Яшка Уланов тронулся умом. Беседовал с ним Михей. Яков упирался, ощутив терпкую сладость мученичества, подвижничества "за правду".

- Значит, имеешь желание пострадать? - спросил под конец Есаулов.

- За народ, за идею. Но страдать мне осталось не долго: вот-вот придет ответ на мое письмо от Якова Давидовича, газета рассудит.

- Адрес-то у него сменился, у Якова Давидовича, что ж ты газету не читаешь - он уже поди на да-альнем востоке. Смотри, кабы не встретиться там вам в одном бараке. Последний раз говорю: откажись письменно от своей брехни, мол, нашло затмение, пожалей семью. В партии тебе делать нечего. И в колхозе. Ступай.

Из партии Уланова исключили. С мнением следователя Михей не согласился - Яков вполне нормальный. Председатель стансовета предложил отправить его с семьей на выселки, верст сорок от станицы, в Киркиля или в Буруны, землю пахать, лечение от всякого бреда верное.

В НКВД скорректировали предложение Михея, который сам давно на заметке: отправить Якова без семьи, на казенные харчи, куда Макар телят не гонял, в Восточную Сибирь, на пять лет.

Туда бы и Михея пора, да материал не весь подобран, а пока Есаулова сняли с поста председателя стансовета и выбрали председателем колхоза имени Тельмана.

ВРАГИ НАРОДА

Давно собирался Михей Васильевич к егерю Игнату Гетманцеву - была еще одна думка - и наконец выбрался. Домик егеря стоял в самом сердце Чугуевой балки - одной из многочисленных промоин, сбегающих в Подкумскую долину. Сверху балка похожа на рыжий хвост огромного быка, снизу - на его чудовищно мощный лоб, заросший лесом. Скалистые ребра, поросшие ясеневой и кизиловой шерстью, источают ледяные родники, собирающиеся в звонкую речушку.

С детства знает Михей эти яры, сизую дымку, смирное осенью солнце, трепетный, сторожкий шелест тонких в тесноте общежития деревьев, волнующий страх одиночества. В плен берут пни, засевшие в лопухах и лилиях, резкий, предупреждающий крик сойки, кости, полузанесенные песком, близкая - рядом, но недоступная синь неба, медленно текущая над балкой глубокой рекой.

Сказать по правде, Михей хотел бы здесь умереть, пусть неприметно зеленеет могила-холмик, а памятником будет гора в прохладных зарослях, в блестящем поту кварцевых жил, с множеством потаенных балочек, где ржавеют старые гильзы, штыки, монеты.

Егерем тут был когда-то и Михей, с Игнатом же, до революции, после службы.

На свежей нетоптаной полянке конь остановился, упирается, Пронизанный полуденным светом лес обдавал запахом созревающих для осеннего полета листьев. Речушка звенит глухо - под буреломом и сушняком, как некогда подо льдом. Всаднику не по себе. Он на открытом месте. А конь зря не остановится. Михей присмотрелся к вековой иве, космато загораживающей тропинку. Проняла дрожь: так и есть - человеческие глаза. Тихо потянул серебряный кольт.

- У робел? - вышел из-за ивы Игнат Гетманцев. - Я давно за тобой слежу.

- Помнишь подъесаула Маркова, что на германской любил часовых заставать врасплох, пока один не пропорол его штыком? - злится Михей за страх. - Я же стреляю скоро и метко.

- Думал, какой клад ищешь, болтали, что атаманская сотня зарыла тут два пуда золотой монеты.

- Я ж в атаманской сотне не служил! - прячет Михей кольт.

- Не серчай, служба у меня такая - людей проверять, браконьеры тут с ума сходят - восемь медведей осталось в лесу, ну и ходят вокруг них с ружьями. Поехали наверх, я там кулеш варю.

Лесная дорога уходит круто в небо. Наверху ковыльные курганы, и будто сразу за ними острые папахи Белых гор. Стреножили коней, пустили их на траву, присели к костру.

В станице на егеря смотрели как на палача. Будто из-под земли, возникал там, где казаки воровски рубили лес. И давно он приговорен станицей к смерти, только никак никто не мог решиться на исполнение приговора. Неудивительно, что говорили о нем, будто жестокостью он жену в гроб вогнал.

Буро-красное лицо, пронзительные, как стволы ружья, глаза, кожаный пиджак, пахнущий звериной псиной и лесными цветами, болотные сапоги, кинжал и винтовка. В станице бывал он редко, ходил по базару, пил вино с горцами-объездчиками и уносился в свои владения - балки с таинственными лесами, позолоченными траурным солнцем осени, припорошенными зимой, подернутыми весенними туманками, синими, настороженными, как уши боевого коня.

Был Игнат лихим кавалеристом в полку Михея, хорошо брал языков, но после прекращения огня проиграл в карты гимнастерку вместе с орденом. Наказали его так: перестали замечать, демобилизовали. Ушел Игнат с женой охранять сказочное добро - горы, леса, дичь. В Долине Очарования, так все больше называли балку, близ развалин старинной крепости стоял их белый домик. По свидетельству Игната, однажды он нашел жену мертвой, будто ударилась в припадке об угол стола. Следствие это подтвердило. Но толков и пересудов было немало, тем более что и похоронил он жену не на общем кладбище, а в чудесной балочке, где вечно журчит родник и лепечут нарядные белолистины. Бабушка Маланья Золотиха рвала кизил и видела: сидит егерь на могиле и так горько убивается, так плачет, что станичники решили: кается, убил жену, изверг. Иные говорили, что ходит к нему покойница в лунные ночи на свидания, только глаза у нее закрыты и грудь ледяная.

Раз в грозу девчонка отбилась от подруг в лесу. Из ущелья выползала темноголовая ночь. Девчонка набрела на домик егеря. Пугало отсутствие окон. За глухими стенами чудились котлы кипучие, ножи булатные. Гром раскалывал горы, как рафинад для исполинского чаепития. Буйствовали, как казаки на земельной сходке, чистопородные дубы, прочищенные, словно в парке. Девчонка кинулась бежать. Егерь догнал ее и привел в домик. Внутри тепло, лампа горит, пахнет медом и горькой калиной, а окна заложены кирпичом. Игнат накормил девчонку, показал, как запереть дверь, позвал ей на забаву из-под кровати ручного ежа и уехал в блеске молний и шуме воды. Утром он привез ее в станицу, когда сотни людей вышли искать пропавшую. "У, зверюга!" - ругались люди при виде лесника, вырвав у него девчонку, держащую в косынке ежа.

- Завидую тебе, Игнат, - помешивает кашу Михей. - Какие владения себе отхватил - красота!

- Трудная эта красота - за неделю три топора отобрал и одно ружье, опять обещались убить. Топить бабам нечем, а как я им дам рубить такие породы - ягодный лес! Народ знаешь - казачество! Берите, говорю, сушняк, тут на десять станиц хватит, нет - рубят зелень, красное дерево!

- Готов твой кулеш, а фляжка моя.

- Есть? - по-человечески обрадовался егерь.

- Полная.

- А я тут волчий выводок припас, пойдешь?

- Обязательно. Теперь о деле - не охотиться приехал я.

- И не за делом, - перебил Игнат. - Вижу, заморился ты в станице...

- Вроде так, раны приехал зализывать, а все-таки сдаваться не стану давай говорить о деле. Решили мы Каменушку засадить ясенем. Агроном наш, язва, против лесов. Ты как думаешь?

- Мы, лесничество, все время подсаживаем леса. Ясень в Каменушке приживется, можно и бук, орех. А сосна сохнет.

- Не пойдешь к нам лесным бригадиром?

- В колхозе мне делать нечего, а помочь могу. Силенки-то у вас хватит? Лес разводить - не лук на грядках. Не перемудрите. Слыхал, что и озера хотите прудить, осетров вылавливать...

- Посмейся, а вот карпами тебя скоро угостим и утятину будем продавать тоннами...

Холодный глаз луны чутко выглянул из-за утеса, осмотрелся, зябко посеребрил лес, ковыль, волчью шкуру, растянутую на плетне. Перед утром синеватый иней чуть тронул травы и цветы, но только для свежести, без вреда.

Днем стреляли голубей, осматривали питомник, перекуривали, вспоминали сражения, пили чай из котелка, с вкусным дымком.

Игнат провожал своего командира. Его конь шел спокойно и легко. Конь Михея мудрил, притворно пугался птиц, кустов, прядал ушами, норовил укусить лесного коня. Выехали к началу балки. Как все, она начиналась неприметной точкой, ложбинкой в ладонь, а внизу трехсотметровые скалы и развал боков на версту. С кургана хорошо виден тракт, круто и прямо летящий на станицу. Дорогу проколеили казачьи лошадки сотню лет назад. Тут мчался, загнав под станицей лошадь, Печорин. Скакал и автор Печорина, убитый неподалеку. Ехали солевары, купцы, курьеры. Шли богомольцы, нищие, бродяги. В солнечно-мглистый день по этой дороге въехал в станицу молодой учитель истории, гранильщик алмазов Наум Попович, ставший другом Дениса Коршака...

- В девятнадцатом году, - вспоминает Игнат, - мы тут спускались с Денисом. Дождь со снегом, ветруган дул, вода по буркам текла, на сапогах пуды грязи с соломой, отвалится ком - коленкой до бороды достанешь, так легко станет. И в тот же день нас Греков фотографировал. Свою карточку я потерял, а Дениса берегу.

- Покажи, - просит Михей.

Сидит, запрокинув ногу за ногу, стройный, в кавказской рубахе, комиссар. Серебряный, с набором пояс. Казачья шашка. Сложенные на груди руки, видны большие часы. Каракулевая Шапка заломлена. На сухощавом лице спокойные, уверенные глаза.

- А встречал он нашу сотню с фронта в другой одежде - весь в кожаном, - говорит Михей. - На этой же дороге. Будем тут грейдерное шоссе тянуть, по бокам абрикосовые полосы...

День полон шорохов трав, синей нежности, воспоминаний. Вдруг защемило сердце - не хочет председатель колхоза ехать в станицу, любо ему с Игнатом в революционную даль смотреть. Но час все-таки наступил. Всадники пожали руки и разъехались.

Михей Васильевич много читал. Иногда - путешествия, фантастику, уносясь от действительности в прошлое, необычное или несбыточное. Но чаще - Льва Толстого и Максима Горького, наиболее близких ему писателей. В "Войне и мире" он любовно перечитывал:

"Эсаул Ловайский - третий, также в бурке и папахе, был длинный, плоский, как доска, белолицый, белокурый человек с узкими светлыми глазками и спокойно-самодовольным выражением и в лице и в посадке. Хотя и нельзя было сказать, в чем состояла особенность лошади и седока, но при первом взгляде на эсаула и Денисова видно было, что Денисову и мокро, и неловко, что Денисов человек, который сел на лошадь; тогда как, глядя на эсаула, видно было, что ему так же удобно и покойно, как и всегда, и что он не человек, который сел на лошадь, а человек, составляющий вместе с лошадью одно, увеличенное двойною силою, существо".

Михей Васильевич поражался гению Горького, который, не будучи казаком, как и Лев Толстой, сказал всю - от ногтей до волос - правду о казаках. В один и тот же день Алеша Пешков видел, как пели казаки - и это были полубоги, спустившиеся на нищую землю в золотых доспехах, и как вечером они столкнули с обрыва над Волгой изнасилованную ими женщину, представ как чудовища зла, - и обе правды были справедливы, истинны.

В серый блокнот из планшета Коршака выписал слова Николая Васильевича Гоголя, обожаемого за "Тараса Бульбу".

"Один татарский наезд разрушал весь труд земледельца: луга и нивы были вытаптываемы конями и выжигаемы, легкие жилища сносимы до основания, обитатели разгоняемы или угоняемы в плен вместе со скотом. Это была земля страха, и потому в ней мог образоваться только народ вонственный, сильный своим соединением, народ отчаянный, которого вся жизнь была бы повита и взлелеяна войною. И вот выходцы вольные и невольные, бездомные, те, которым нечего было терять, которым жизнь - копейка, которых буйная воля не могла терпеть законов и власти, которым везде грозила виселица, расположились и выбрали самое опасное место в виду азиатских завоевателей - татар и турков. Эта толпа, разросшись и увеличившись, составила целый народ, набросивший свой характер и, можно сказать, колорит на всю Украину, сделавший чудо - превративший мирные славянские поколения в воинственные, известный под именем Козаков, народ, составляющий одно из замечательных явлений европейской истории, которое, может быть, одно сдержало это опустошительное разлитие двух магометанских народов, грозивших поглотить Европу".

Его пленяли казаки Пушкина, Лермонтова, казаки Сибири, Средней Азии охотники, землепроходцы, строители, воины. С восторгом читал он книгу шведского путешественника, который просил русского императора дать ему в проводники по Центральной Азии казаков, обещая в благодарность за это посвятить книгу о путешествии царю, и который посвятил книгу двум безграмотным казакам-проводникам - столь рыцарственно проявили они себя в путешествии.

Михей Васильевич радовался, когда открывал национального героя, ученого, поэта - казачьих родов. И поселилась у него мечта: создать красное казачество на границах новой России, людей особой воинской породы - один против ста. В ответ на это Михею Васильевичу говорили:

- Ты все от казачества не отвыкнешь. Ленина читал? У Ленина о казаках не встретишь хороших слов. У него что казак, что жандарм - одно и то же.

- Ленина я читал, - отвечал Есаулов. - В его статьях, правильно, не встретишь одобрительной оценки казаков царского покроя, которые подавляли рабочие выступления. А "Казаков" Толстого любил, а Советы казачьих депутатов были созданы не без ведома Владимира Ильича.

Это пристрастие Михея Васильевича к сословию окраинных людей России прошлого не раз приводило его к нежелательным столкновениям, к резкости, нетерпимости, ошибкам. Случалось, что Есаулов действительно был неправ, смотрел назад. Его недоброжелатели стали доказывать, что в душе красного командира, коммуниста еще гнездился сословный дух. Взяли его на карандаш. До поры до времени. До первой волны.

И волна прихлынула.

Старое еще поднимало свою змеиную голову.

В виноградной беседке Ульяна Есаулова гостя потчует - Сучкова чаем с вишней поит, дрожат кольца на пальцах.

- А мы заждались тебя, Михей, - поднялся начальник НКВД. - Порядок и форму знаешь - сдай оружие.

- Мне оружие Орджоникидзе вручал!

- Нету его, Орджоникидзе, сдавай нам.

- А вы кто такие?

- Солдаты революции. А ты враг революции.

Обезоружили. Увезли в появившемся впервые ч е р н о м в о р о н е глухом тюремном автомобиле. Допрашивали три ночи. Несколько раз заставляли писать автобиографию, начиная с прадеда, линейного казака. Отыскалось пятно: дед Михея был помощником атамана, чем Есауловы втайне гордились не лыком шиты! - и чего не скрывали, атаманами были и Ермак, и Разин, и Пугачев, и Платов, и Богдан Хмельницкий, но слово а т а м а н после семнадцатого года лучше было не соотносить с собой. Т р о й к а судила:

"...и за антисоветские действия на посту предстансовета, выразившиеся в спасении двух церквей, массовом раскулачивании середняков и бедняков - с целью вызвать мятеж, а также в ущемлении прав отдельных полноправных граждан, - снять с должности председателя колхоза, из партии исключить... Учитывая ходатайство и поручительство крайкома партии, заключению не подвергать... Просить Верховный Совет лишить ордена Боевого Красного Знамени... звание воинское снять... передать в гарнизон из музея личное оружие бывшего героя гражданской войны"...

Так сработал донос на Михея. Крайком партии с превеликим трудом сумел отстоять своего любимца от пули или решетки. Неграмотный донос подписан несколькими неразборчивыми фамилиями - этого было достаточно. О затаенной против него змеиной злобе Горепекиной Михей знал - он ведь ей всю карьеру испортил. А Золотарев, член тройки, предлагал дать Михею в ы ш к у высшую меру наказания, расстрел. В доносе, по-видимому, под диктовку писалось, что Михей - тайный христианин, выступал в защиту врага народа Якова Уланова, с которым неоднократно пытался аннулировать Советскую власть на местах, что он не одобрял генеральную линию, а о колхозах сказал прилюдно, будто в станице колхозы разнятся между собой, как одно кулацкое хозяйство с множеством бедняцких. В самом деле Михей так сказал на одном собрании, потому что среди семнадцати колхозов - имени Тельмана пользовался особым вниманием и средствами, и Михей хотел все колхозы сделать богатыми, а не один, образцово-показательный. Вновь напоминалось в доносе, что один брат Михея белогвардейский полковник, другой кулак, и оба ныне в бегах от Советской власти.

- Никакой он не полковник, дурак! Он сотником кончил германскую.

- Если впишу эти слова в протокол, крышка тебе, - сказал Алтынников, новый прокурор, присланный в станицу в горячие дни, как на уборку урожая. - Извинись.

- Извини, - переломил себя казак.

- Извините! - поправил его толстогубый прокурор.

- Извините, - повторил Михей, заливаясь смертным потом, врачей-то придется признать, сердце отказывало на допросах.

- Вы свободны, - сказал прокурор.

Михей стоял перед ним, жалкий, сгорбившийся, с обрезавшимся, небритым лицом, рядовой враг народа, которого даже не посадили, а просто выкинули в единоличники, лишив права голоса на пять лет.

- Можете идти, пропуск у часового, в списке.

- А партбилет? - просительным шепотом сказал Михей, отлично понимая нелепость своих слов.

- Не прикидывайтесь идиотом!

- Мне кольт Серго Орджоникидзе дарил, там надпись, не затеряйте его...

- Пошел вон! П-паскуда...

На площади Коршака гулял ветер.

На обелиске высечены трое в гранитных шинелях, со знаменем пурпурного камня. Один ранен и двое других поддерживают товарища. У раненого лицо Михея. Не угадали мастера композиции на обелиске, Невзорова и Анисим Лунь, - двое давно погибли, а Михей как раз жив, но ранен точно. Все трое тревожно смотрят на запад, прислушиваются к отдаленной канонаде пушек. Ярко-красные канны цветут на квадратной клумбе-могиле.

От памятника Михей пошел домой, выбирая переулки поглуше, безлюднее. Присаживался на камень у какого-нибудь двора и отдыхал - может, пойти все-таки к докторам, сердце будто кто ладонью стиснул и не пускает биться.

Пыль, трава, одиночество. Белые горы Кавказа.

Равнодушие к собственной судьбе.

Ночью сидел в звездном саду. Ремень ему вернули, деревья крепкие, выдержат, вот хоть яблоня, что посадил Михей в день своей женитьбы. Есть и патрон в сарае от двустволки, можно прикрутить его к деревяшке и ударить по пистону хвостом напильника, промаха не будет... Есть браунинг-кастет, и три обоймы к нему добыл Михей, но будто чуял обыск, в колхозе спрятал.

Ну нет! Хрен вам в глотку! Не доставит радости врагам народа, а он их видел нынче в лицо! Они пусть стреляются, пока не поздно - придет на них революционный суд! А Михей еще повоюет! Чужие судьбы заставляли его жить, стоять до последнего за Советскую власть.

Чужие судьбы... Расстреляли пекаря Семена Кириакиди - отказался показать на соседей, что они п р а в ы е у к л о н и с т ы. Семен не понимал этих слов, он лишь с трудом писал свою фамилию. Осиротели четверо малых детей. Ивана Бекешева, землекопа - семь душ детей, - заставляли выдать десять врагов, засевших, по мнению тройки, на Деловом дворе, где работал Иван. Деловой двор - кузнечно-слесарные мастерские. С задачей Иван не справился. Пришлось хлопнуть его самого. Был Иван богатырь видом - на голову выше Сучкова, и как-то поборол в бродячем цирке приезжего борца, мастера французской борьбы.

Прошло двадцать с лишком лет со дня революции. Победила Советская власть, закрепленная новой конституцией. Есть в той победе и доля Михея. Но борьба не кончилась. Поэтому бывший член ВКП(б), орденоносец, награжденный почетным серебряным оружием, председатель нашей станицы Михей Васильевич Есаулов тихо выехал со двора в темную, ветреную ночь, таючись. Решением коня реквизировали, но лишь на бумаге - так никто и не явился за конем. Лицо всадник скрыл башлыком, как абрек в набеге, как заговорщик, повстанец. За поясом под буркой крестьянский, пугачевский топор.

Конь-братишка все понимал, чуял напряжение в теле всадника, шел споро, но без лишнего, бахвальского цокота копыт - не на параде. А когда впереди буркнул голос и блеснули искры цигарки на ветру, и вовсе пошел по-змеиному, бесшумно. Миновали и - легкая рысь, галоп, аллюр по мягкой пыльной дороге в сторону лесных балок. Из-за зловещей Монах-скалы тускло глянуло раскаленное пушечное жерло луны и тут же исчезло - дорога пошла низом, садами, над речкой.

Темь безудержная, беспредельная, замогильная. Одиночество, ветер и жуткая воля. Страшно шумели камыши. Стыдясь коня, Михей всхлипнул лишь в шуме болотной рати. А когда ветер примерк, ласково потрепал холку коня: ничего, братец, казакам не привыкать к дальним странам. Доедем и мы до утра-солнышка!

Ночная Чугуева балка. Луна надвое распахала ее - одна сторона черная, лесная, другая в тусклом, мертвенном свете, ковыль-трава. А по долине едет мертвый рыцарь, прикрученный к седлу, свесив голову на грудь. Вот и мрачная сторожка лесника Игната Гетманцева, что командовал в полку Михея эскадроном разведки.

- Игнат, пусти, я это, Есаулов... Какой, какой! Михей, тебе говорят! На всю жизнь вас испужал Спиридон...

Не зажигая огня, сидели у каменного очага. Помешивая жар, Михей поведал о случившемся, просил приюта, пока придет ответ на его письмо в ЦК ВКП(б). Он на свободе, но береженого бог бережет, лучше пока пересидеть смутное время, взять могут в любую минуту, обвинив хотя бы в краже коня конь ведь реквизирован. Попросил наведываться в станицу, держать связь с секретарем горкома партии Кларой Арамовной Овчинниковой, которая не согласна с тройкой в деле Михея, но с тройками тогда не спорили люди и повыше Овчинниковой. Она и отправила в ЦК письмо Михея, тайно, спецпочтой.

- Может, зря ты бился с братцем Спиридоном? - потрясен несправедливостью Игнат.

- Когда? - показал красные от жара в печке зубы командир Игната.

- Когда с германской вернулись.

- Еще раз такое спросишь, я тебе не гость и не товарищ.

- Дык, Михей Васильевич...

- Никаких дык! Контра голову гадючью высунула, только она в переодетом виде. Советская власть и хотела бы, да не сотворит беззакония такая у нее природа, а вот под маской ее много еще нечисти по земле ползает. Есть ошибки и у наших настоящих товарищей, люди ведь не из железа, это говорится так: железные большевики... Железного бы пуля не взяла - да и не возьмет нас никакая пуля!.. Был тут один из Москвы, под видом работника газеты, вырядился точь-в-точь под большевика, а чуяло мое сердце: или эсер бывший, или батьки Махна соучастник по анархизму. Так и вышло: контра! Гражданин Золотарев, дюже хорошо тебе известный наш комдив, а ныне частник, говорит, что я отстал, не вышел из девятнадцатого года, когда Колчак, Юденич и Деникин мертвую петлю накидывали на шею России да промахнулись. А я и не вышел. И выходить не собираюсь. Война с контрой не кончена - долго она будет вылазить на свет божий в разных обличьях. У тебя какое тайное оружие есть?

- Господь с тобой, Михей Васильевич, вот винтовка, кинжал - инвентарь лесничего, все числится в НКВД.

- Не бреши. Так я тебе и поверил. Давно я хочу всю станицу обыскать, все чердаки-подвалы. Чтобы казак да не сохранил с давна, после стольких войн, какой-нибудь завалящий револьвер или винт - не верю. Дай его мне на время, мало ли что!

- Не могу, сам же потом и отправишь меня в Нарымский край за тайное хранение.

- Неси-неси, а то, может, кто заследом ехал.

- Лишек у тебя один есть в характере.

- Какой?

- Честность у тебя дюже большая, жить с тобой людям тяжело - не одной честностью мир стоит.

- А вот будет стоять! И правдой!

- Я нынче бабу в лесу захватил - дуб заповедный срубила. По правде, я ее должен упечь в тюрьму, а у нее трое детей, вдова, в сумке оладик черный, лет сорок ей, а голова белая. Отпустил. И топор отдал. Конечно, до повторения... Выпить хочешь?

- Дай, и перекусить чего-нибудь, давно не ел - в глотку не лезет.

Выпили по кружке.

- Хороша? - спрашивает хозяин.

- Огонь!

- Вот тебе и честность, - смеется Игнат. - Самогонка это, незаконная, сам сварганил, крыша в кладовке прохудилась, сахар подмок - полмешка, я его и успел обработать.

- Ну, будя-будя агитацию разводить! Придет и самогонщикам конец... Знатная арака получилась... А с виду - вино.

- Соку кизилового пустил для цвету, а то она дюже синяя, да и дух сивушный кизил отбивает...

В ту же ночь Игнат спровадил коня Михея к своим друзьям карачаевцам в горский табун, верст за пятнадцать.

Потянулись унылые, мокрые, в багряном холоде осени, невыразимо прекрасные грустью прощания и оттого еще более мучительные дни быстротекущей жизни. Это осеннее чувство роднило Михея и с Марией, и с Глебом, и с Антоном Синенкиным. То ли обреченность в себе чуяли эти четверо, то ли в самом деле страшно коротка человеческая жизнь.

Дослав патрон в патронник, бродил Михей по волчьим тропкам, подолгу смотрел с вершин балок в туманную даль станицы, жег неприметные костры, вялил добытую в речке форель, зорко озирался по сторонам - не дай бог встретить кого из станичников или напороться на отряд НКВД. Иногда и ночевал в лесу, свыкся с волчьим житием.

Примостившись у камня, часами писал что-то в сером блокноте Коршака химическим карандашом, слюнявя его языком, от того синим, как виноград у сторожки. Еды и отдыха вдосталь, а похудел, почернел Михей Васильевич, один, как лист осенний, чудом уцелевший на ветру. Он был уже в том возрасте, когда силы в человеке не прибывают, а убывают, как вино сквозь прохудившийся бурдюк, и когда хочешь не хочешь, надо иметь теплый угол, прочность, опору в детях и друзьях. Он же опять в горах да лесах скитается, как раньше в этой балке бедовали его братья и многие станичники - иные и кости свои тут сложили.

Игнат регулярно наведывался в станицу и город, слившийся с ней. Заходить в горком к Кларе Арамовне не резон - по каким таким делам, спросят в приемной. А вот не торопясь проехать под окнами ее кабинета можно, тут подозрения никакого. Он сперва на площади покрутится на коне, будто разглядывая товары на прилавках, потом к окнам. Овчинникова мотнет рыжей головой - нет. И, не спеша, лесник уезжает. Зашел разок и к начальнику НКВД, по службе, мол, из патронов выбился. Сучков дал ему три обоймы. Поговорили о том, о сем. О Михее Сучков ни полслова. Дым из трубы Михеевой хаты идет - дома, значит, Ульяна, не трогают пока.

И день настал: Овчинникова кивнула Игнату - да! заходи! Пришла реабилитация Михею Васильевичу. Сказано коротко: восстановить в партии. Значит, и в жизни восстановить. А то уже Ульяну турсучили: где муж?

Кабы конь Игната не казенный, он бы загнал его в тот раз. Скакать тут не много, верст десять - пятнадцать, но хотелось пулей лететь с такой радостной вестью - и на этот раз победила Советская власть.

Молча выслушал Игната Михей и торопливо ушел в самую гущину барбарисовую, к звонко бегущей речонке, дочери мощного в верхах родника, что пополам с нарзаном. Не возвращался долго. Лесник обеспокоился - и с радости люди сигают в пропасти, пошел следом, шаг у егеря бесшумный, путь разведчика не виден.

Сидит Михей на камне-валуне, и плечи его вздрагивают - неужто? Эх ты, казак, а еще к девкам шутя собирались! Да и то сказать, большие тягости падали на эти плечи. Егерь тихо удалился, дал командиру выплакаться, выгоревать, а потом подошел шумно, насвистывая песню кавалеристов времен гражданской войны.

К вечеру привел вороного брата из табуна, и тут опять вышла конфузия с геройским казаком: прыгнул, как встарь, Михей в седло, да не тут-то было, только охнул, за левый бок схватился, как простреленный, и долго отлеживался на холодной блекло-желтой траве. Диагноз поставили сами: сердце. Может, и сердце. И камень в огне лопается, а тут огни до сих пор полыхают. Но сильны горные травы и дикий мед в избушке лесника - за день согнали с сердца порчу-сову.

- Ну, спасибо тебе, Игнат, за все, - сказал на развилке Михей.

- А наган?

- Какой наган?.. А-а, этот... Нехай еще со мной побудет.

- Как же ты, честный человек, слова не держишь? На время ведь брал!

- Правильно. На время. Так оно ж еще не кончилось, время!

- Ну и ухорез! - закручинился от потери ценного казачьего имущества Гетманцев.

В горкоме партии вернули партбилет. В НКВД отдали именной кольт, а за орден извинились - затерялся в суматохе последних дней, начальство спешно менялось. В результате этой перемены и Сучков, и Алтынников получили в ы ш к у: открылось, что они - враги народа. Сучков успел повеситься. Золотарева отстранили, и он уехал в Москву искать правду и сбежавшую с деньгами и золотом жену - Тамара Эрастовна тоже оказалась врагом народа, через того летчика, что посадил свой самолет на чужой льдине - вроде авария, а на самом деле враг народа, докопались в НКВД.

УЛИЦА БОЛЬШЕВИСТСКАЯ

Осень эта даром не прошла - сдавало здоровье. Михей Васильевич стал председателем общества охотников. Но больше ходил на процедуры воспользовался наконец благами курорта, лечебниц, источников минеральной воды. Часами сидел в саду - врачи прописали климатолечение. Смотрел на отодвинувшийся выше Эльбрус, на вечный плеск неостановимой речки, в которой синь переходила в зелень, а стеклянная прозрачность - в тьму воронова крыла. В ненастные дни, когда по саду бегут туманы и дожди, прибивая к земле палые листья, читал в своей каморке книги о казаках и путешествиях.

Раз десять на день сходит к коню, чистит, холит, кормит. Ульяна ругалась - зачем он, конь? Лучше корову держать на том же сене. Не понять бабе казачьей услады. В старину безопасней было жену-красавицу иметь, нежели статного скакуна. Не один Азамат сложил голову за коня. Людская зависть приметила: держит охотничий командир боевого коня, а он, может, Красной Армии позарез нужен. Дошли эти базарные разговоры до Михея Васильевича. Вычистил коня, как монету, покрыл малиновым седлом, взнуздал серебряной уздечкой и прискакал в воинскую часть, в соседний город.

- Берите, дорогие кавалеристы, хороший конь, с пальца выпоил, сам обучил военному делу!

- Что вы, товарищ комполка? - смутились кавалеристы, а глаз от коня оторвать не могут.

Вернулся Михей на электричке, бодрился, шутил, по поубавилось его земное солнышко. Тяжело казаку без коня.

Ходить на охоту здоровье не позволяло. Завел удочки. Посидел часа два на рыбалке, плюнул и удочки те сломал - не по нутру ему такая жизнь.

И не по нутру ему Ульяна, ударившаяся в собственность. Собственность - его главная неприязнь. А Ульяна разводила птицу, овощи, держала кабанов, торговала медом, фруктами. Михей выговаривал ей, но жена плакала:

- Что ж я, сиднем сидеть буду? Я без дела не умею жить.

Это Михей понимал - трудно жить без дела. В эти дни он сдружился с Иваном Есауловым, работником Глеба. Иван помогал колоть свиней, обрезать деревья, копал огород. Михею приятно поговорить с ним о разных забавных и страшных случаях из богатой истории нашей станицы. Да и спать на вольном воздухе вдвоем сподручнее.

Михею Васильевичу не забывали прислать пропуск на трибуну в дни революционных праздников. Он числился еще председателем ПВХО, но по существу доживал свой век как ветеран, как почетный гость станицы. Оставшись не у дел, он даже завел шуточный роман с Марией, бывшей невесткой. Томился, когда она долго не приходила в гости, и загорался, как электрическая лампочка, когда она открывала калитку.

- Не так, Маруся, получилось, - говорил он Марии при Ульяне. - Мою бы надо за Глеба выдать - у них хватка одна, а нам с тобой пожениться!

- Кобель старый! - улыбалась дородная Ульяна.

- Как ты могла его полюбить, волка? - спрашивал он Марию.

- Дюже красивый был. Усы с ума сводили.

- Зверь - он завсегда красивый, чистый, бессовестный.

Михей смотрит на Марию, и разговоры у них одни - о колхозных делах, о новой жизни. Старый мир ненавистен Михею. Богомольный казак Никита Верный зашел к родне покурить, ушел, и обнаружили - деньги с божницы пропали. Сестры Семиглазовы удушили мать за узелок денег, припасенных на смерть. Жена коновала Забарина тайком выучилась грамоте, муж узнал и избил сатану...

- Хорошо все-таки, - говорит Михей, - что речка эта казачья обмелела, на рукава пошла - я вот тоже рукав, - в песках и лиманах теряюсь... А новым родникам надо давать ход, чтобы стекались они в большую реку новой жизни...

Дивно Марии и Ульяне слушать эти слова. Смысл ясен, но больно чудно говорит старый большевик. А он еще чуднее закручивает:

- Вчера глядел, как леса в горах горят. Змейка малая красная ползет. Навстречу ей такая же гусеница. Рядом каменья-рубины тлеют. В ущелье волчий глаз светится. А ну-ка приложи бинокль к глазам - какой там дровосек орудует, жрет версты дуба и ореха, трещит, шипит, гонит зверя и птицу, камень плавит - близко не подойдешь. Так и прошлое наше - без бинокля тихое да золотое, песенное и нарядное. Слава богу, обмелела речка казачества, в турбины ее загнали, а то она все сады, долины размоет...

Болезнь Михея в станице понимали по-всякому. Однажды тихонько кто-то поскребся в дверь. Заглянула серенькая мышка-старушка из монашествующих, умильная постница, поклонилась хозяевам до земли, прошелестела древесно:

- Михей Васильевич, родной ты наш, от Хмелевых я, не откажи младенчику, будь отцом крестным, на завтра назначено, прямо в церкву и приходи...

Бледная ярость перекосила лицо председателя:

- Может, и в попы записаться? Да садики-огородики разводить, да яблочками на базаре торговать? Не будет этого! И скоро все церкви сломают!

Еле успокоили кавалера. Но не совсем. Тише, но и решительнее сказал:

- Лет мне за пятьдесят. Чудок поизносился котелок. А вот пойду на чертову горку Эльбрус, посижу у нее в седле! Кабардинец Хилар Хаширов еще в 1829 году взошел на Эльбрус. Англичанин Дуглас Фрешфильд поднялся в 1857 году. Топограф Пастухов с казаками ходил. Киров взял вершину. Вот и я подержусь за Гриву Снега!

И, чуть поздоровев, он стал председателем спортивного и оборонного общества, вербовал из подростков будущих альпинистов, стрелков, парашютистов, летчиков, танкистов. Сокрушался, что тиры в стране не бесплатные, дорого стоят велосипеды и мотоциклы. Воевать-то придет я. Враги готовятся. Сжимается бронированный кулак немецких дивизий. Маршируют "Мертвая голова", "Стальной шлем", "Викинг", "Желтый слон", "Эдельвейс"... Волны тевтонцев победно топчут Европу. Римский орел легионеров снова расправляет крылья. Бог Вотан воскрешен. Выпущены из стойл железные кони Круппа. Гудит грани г Парижа, Праги, Варшавы. "Смерть и ненависть! Кровь и пламя!" Черепа сорока веков смотрят пустыми глазницами на Восток - Запад снова готовил меч, крест я огонь.

Думая о казачестве, Михей Васильевич вспоминал Спиридона, пропавшего без вести. И клял его на чем свет стоит. Скажите, пожалуйста, что делает человек, пойманный на месте преступления? Уменьшает свою вину. Не так поступает казак Спиридон Есаулов. Когда его, белого сотника, берет красный отряд, он объявляет себя белым... полковником! И злой плач о гибели казацкого войска вскипал в груди Михея Васильевича. Простой хлебороб, честный, добрый Федор Синенкин берется атаманить в момент, когда атаманской власти история вынесла смертный приговор. О Глебе и говорить нечего - акула, финансовый гений. А если бы всю силу и Спиридона, и Федора, и Глеба, а их было немало, направить в одно правильное русло воевать за Советскую власть! Или вот Мария. Нет-нет да и зайдет в церковь. А зачем? Не терпится ему поскорее построить на всем земном шаре мирную, сытую, красивую жизнь. Мария еще живет на улице, которая называется Старообрядской. Зато улица, на которой жили Коршак и Михей, навечно названа в их честь Большевистской. И улиц таких в стране уже миллионы.

В ГОРОДЕ МАДРИДЕ БЫЛО

Спиридон Васильевич Есаулов добывал стране никель в заполярной тундре, рубил тайгу, рыл канал. Не присвой он себе в момент поражения звания полковника, о нем бы давно забыли. Но причудливо ткали ему судьбу богини жизни.

Казакам не привыкать сражаться в дальних странах - прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников-индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!

Впоследствии он вспоминал:

- В тридцать четвертом году я совершил побег - за кордон.

В Неаполе афиши разносил театральные. Как на покосе выматывался, но платили неплохо. Тогда объявился у меня дружок, поляк Зданек, машинистом на сцене работал. Стал он мне вроде родного брата - по-русски с ним говорили, он до революции в России учительствовал. Был он членом компартии Италии. Начал и меня подбивать на разные забастовки, а тогда мода на них была. Я и давай жать на администратора: эксплуатация налицо - ни выходных у меня, ни нормы в работе. Раз, два выслушал меня администратор, покачал головой и уволил. Я к Зданеку. Он мне толково все объясняет: был бы ты, к примеру, хоть членом профсоюза, за тебя вступились бы.

Вид на жительство я имел, но подданства не было. А ты, говорит Зданек, мировое подданство прими. Как? А так: вступай в коммунистическую партию. Я же белый офицер! Ничего, грех ты уже искупил, ты крестьянин, рабочий - тебе с коммунистами по пути.

Верный он был человек, Зданек, но губили его женщины - тут он собой не владел. Посмеялся я над его сливами и нашел новую работу.

Работа случалась всякая. Тогда и дворяне русские становились мойщиками окон, прислугой, служили в полиции, а один даже подделывал бриллианты и разбогател так, что, когда его накрыли, сумел откупиться.

Брался и я за разное рукомесло. Но, случалось, сам себе дорогу перебегал. Приступит с ножом к горлу тоска: вынь да положь мне родимую станицу, братьев - и тогда ничто не мило. Нанимаюсь, спрашивают: национальность. Казак, говорю. Такой, смеются, нации нет, русский? А я упрусь, ровно бык: казак, и все. И не берут меня, хотя в документах ясно, кто я. Черт с вами, думаю, русский-то я русский, но казак все-таки!

Так и носился, как дурень со ступой, с этим казачеством, тоску свою прогонял. Пообломали мне роги - брюхо заставит на поклон идти. Все же ночью лежу и про себя помню: я есть терский казак - и я еще повидаю родные станицы, где нарзан-вода с гор бьет!

Стал я членом профсоюза грузчиков - горизонт приобрел. Тут уволили Зданека - неприятность вышла через одну молоденькую актрису. Но парень был ловкий. Устроился на завод и меня туда перетащил. Стояли мы на мойке деталей. Там подружились с мастером Луиджи. Этот сумел уговорить меня вступил я в Итальянскую компартию.

Срам - на собрании слушаю слова против бога и религии, а приду домой и тайком молюсь, как мать с детства научила. Конечно, эти молитвы и были ей, матери, да земле русской. Надежды на встречу с родиной прибавилось. Говорили, что поедут в Россию несколько коммунистов. Я просился в делегацию - не взяли, ехали руководители.

На чужбине много пыли пришлось проглотить. И разглядел я: рабочему человеку, окромя своей партии, податься некуда. Капиталу приходит каюк, стоит он у ямы, но держится цепко, надо гуртом спихнуть его и закопать.

И, скажи на милость, тут я сам стал капиталистом.

Зданек встретил какую-то подругу детства, польскую еврейку, получившую наследство - три такси с гаражом. Зданек решил уехать с новой любовью в Германию, где у нее была фабрика, а автохозяйство продал, почти подарил мне. Машины были старые, разбитые, но я, механик, поставил их на ноги, подкрасил, подмазал, нанял шоферов. И это дело оказалось по плечу. Дядя мой тоже гонял фаэтоны, что раньше заменяли такси, даже Шаляпина возил, он бывал в нашей станице, форель в речке ловил, за вечер в театре брал тысячи золотых и дяде извозчику подавал золотой за сто метров езды от гостиницы до театра.

Были у нас и бедняки, и побогаче меня - один даже пароход свой имел. Однако казус вышел со мной. Постепенно мои машины стали обслуживать местный комитет партии. Доходы мои падали, шоферы работать за так отказывались, я и сам еще не научился жить общим котлом. Раз не даю машину, два не даю. Меня вызывают и давай песочить. Один припомнил мое белое прошлое и говорит: таким не место в партии. Я обиделся и вышел из рядов. Я, себе на уме, не пропаду и без партии... Пропал. У власти стояли фашисты. Такси мои вытеснили машины нового треста, и я с трудом продал их. Стал вылетать в трубу, запахло в моей квартире опять пролетарским духом. На работу меня не берут - коммунистическое прошлое. Обратиться к бывшим друзьям-коммунистам неловко, да и репрессии против них начались, Луиджи посадили в тюрьму.

Тут мне Зданек письмо прислал - они уже с женой жили в Париже, в Германии преследовали, приглашали меня. Я поехал. Оформился на жительство. Зданек подкармливал меня. Свой капитал он вложил в какое-то дело - и прогорел, акциями можно было обклеивать стены клозета. Правда, у них был еще магазин, торговали художественными картинами и красками.

Мне не хотелось быть нахлебником, и, полностью обнищав, я решился пеши идти в Россию - что будет. Зданек не советовал. Если и дойдешь, говорил, дорога тебе одна - в Сибирь. И как раз у него открылась вакансия. Стал я в магазине упаковщиком, но часто обедал с хозяевами за одним столом.

Зданек и сам рисовал картины, мы с ним выезжали на пленэр, и это были хорошие дни. Утро раннее. Туманок стелется. Птицы поют. Вода в ручейках звенит. Мы идем по пояс в траве. Я несу складной стул, этюдник, харчи, а Зданек ружье и фотоаппарат. День целый на воле, а потом ночевка на деревенском сеновале - лежишь, звезды считаешь. И, конечно, тоска душит. Перелететь бы моря и горы и очутиться в родной станице.

А Зданек везде был как дома. Я удивлялся даже. Спрашивал: где же твое отечество? Смеется: где светит солнце. Я этого не понимал.

Пробовал он меня лечить от тоски - была у него в магазине хорошенькая продавщица. Я сперва ни в какую. После работы не с Мадлен иду погулять, а к русскому консулу записываюсь, чтобы выхлопотать себе прощение и вернуться домой. Назнал я дорогу и в "Союз возвращения на родину", но без толку.

Время шло. Мадлен родила. Но кто же пустит меня в Россию целой оравой - с дитем, женой? Я это понимаю и говорю ей, француженке: так, мол, и так, дитю своему я отец, а венчаться пока не будем. Я в те дни ждал важного ответа на запрос о возвращении. Мадлен все поняла, только заплакала. И потом - я не турецкий султан, чтоб две жены иметь, у меня есть уже, в станице, я только так, с тоски баловался.

Тут мятежный генерал Франко опять поднял восстание в Испании против республики. Со всего света двинулись революционеры, чтобы помочь испанским рабочим и крестьянам в борьбе, уничтожить фалангу. В "Союзе возвращения" один кунак мне и шепни: хочешь вернуться в Россию скорым порядком поезжай в Испанию и насыпь перцу под хвост генералу Франко, победите фашизм и вернетесь в свои Палестины как герои.

Я поручил Зданеку свою семью, нашел пути в Испанию. Даже на обман пошел: сказал, что в белой армии был полковником. Военные специалисты ценились на вес золота. Я же был не просто кавалерия, но удивительно владел пулеметами разных систем.

В Испании стал я бойцом Интернациональной бригады, а после второго боя командовал ударной пулеметной ротой.

Я тогда не жил, а пел, все во мне гудело от радости - я будто частично вернулся уже в Россию: повстречал русских, и не наших, парижских, а советских.

Правда, со мной они не очень якшались - посты занимали высокие, но мне и так, со стороны, глядеть на них умилительно. И только после одного случая представили меня русскому генералу, чуть ли не самому главному. Имя его мне неизвестно - товарищ Фернан, и крышка. А чую, или из донских степей он, или из семиреченских, скуластых казаков.

Воевал я исправно, но, что греха таить, имел свою корысть, как всякое существо. Бью по фашистской цепи из пулеметов, а сам думаю: вот там, за чертой, победа и родича. Поэтому отступления не понимал - и меня любили. Уразумел: под лежачий камень вода не течет, никто меня в Россию не возвернет, надо пробиваться самому, с пулеметом в руках сквозь вражеский стан, как и деды наши пробивались из турецкой неволи.

И я пробивался. Рота моя стояла насмерть. Вклинивалась в противника, нарушая его боевые порядки.

Так вот случай-то, как я к генералу на прием попал. В городе Мадриде было. Рота моя оказалась отрезанной. Три дома занимаю я. Сзади меня марокканцы-фашисты. Спереди в домах той стороны улицы испанцы-фашисты. Справа улица замкнута хорошими замками - танки фашистские, а вот слева еще никто не дислоцировался, пустые дома, выход.

Про этот выход я не думал - не хотел уходить с позиций, уж больно ловко под самую душу перехватили мы тут фашистов, срывали всю их наступательную операцию. Девять "максимов" у меня. И дома занимаю важные штабные, фашистские. Бумаги разные, карты и даже знамя мы прихватили фашистское. Я это знамя понимал как большой трофей и держал при себе свернутым.

Бой шел основательный. Как я говорю, отступать я не мог, а когда сам ложился за пулемет, то и промахов не имел по той же причине: Россию себе отвоевывал. Патронов у нас навалом, имелись гранаты, только с водой бедствовали - пулеметы жрали ее, как кони после долгой скачки.

Так вот случай. Как, что, почему - ничего до сих пор не знаю. Только выскочила на улицу в момент краткого затишья машина. Грузовик, полный испанских детей, беженских или каких там. Улицу прекрасно простреливали фашисты, а моя рота еще чище, как метлой, подметала все, появившееся в секторе.

Ладно бы, он проскочил, но оттуда фашисты пульнули очередью, и то ли мотор, то ли шофера повредили - остановился грузовик. Фашисты стали бить по нас пушками - аж кирпичи брызгают, вот шрамик остался, чиркнуло.

Мы на вражескую стрельбу не отвечаем - дети все же, опасно, зацепить можно. Вдруг замолчали и гады. Да только они поумней нас были. Не успели мы моргнуть, как один гад вскочил на грузовик с ручным пулеметом и из-за детских головенок давай поливать мою прославленную рогу свинцовым дождичком. Как назло, с грузовика ему открылся мой первый взвод.

Ах ты, ору, зараза, на детях воюешь, так получай же!

Был у меня немец Георг Викланд, анархо-синдикалист, он гранатой здорово работал в бою. Вижу, роняют козырьки мои хлопцы из первого взвода, французы. А пулеметы мои молчат - не будешь же бить по детям.

Георгий, кричу немцу, дай парочку-тройку гранат по этому гаду. Георгий гранату достал. Стой, кричу, я сам прижму гада. Но ведь дети же!

И ударило мне в голову: выкинул я знамя фашистское вперед себя и побежал к машине. Георгий выстрелил в меня - посчитал за дезертира, изменника, я только чуть захромал, бегу.

И точно: остановился гад, опешил, дисциплина сработала, не смог стрелять в свое знамя, а когда сообразил, что дал маху, я его уже срезал.

Пацанов душ двадцать, мамка при них, губы трусятся, шофер ничком в кабине лежит. Трогай, говорю, мать честная. Мотор, показывает, пшик.

Метров сорок до фашистов. Столько же до нас. Посередке дети испанские. Одну девчушку в соломенной шляпе, с босой ножкой - туфельку потеряла, я даже в лицо запомнил. Ей-то еще воевать рано.

Слева, метров через пятьдесят начинались ничейные дома, за которыми можно укрыться и уйти из-под огня. Ну, думаю, видно, такая моя судьба иного пути домой, на Кавказ, нету. Только по этой улице.

Слазь, показываю детям и мамке. За мной. Знамя держу.

Тихо стало, как в церкви, когда выносят святые дары.

Марокканцы не видят этого. Испанские фашисты не бьют - знамя, да и политику понимают: дети.

Мои парижане молчат тоже - знамя вражеское надо сбивать немедля, но под ним дети, женщина тоже.

В сапог мне уже натекло - Георгия работа, но иду скоро, тут все на одном дыхании делается, и детишки понимают, аж обгоняют меня.

Все же какой-то мой снайпер не выдержал - чуть оставалось до углового дома, и дзиньк мне в руку. Я сказал, снайпер, потому что он бил точно - в руку, что знамя держала.

Я в другую руку древко. Тут и фашисты очнулись, разгадали мою игру огонь открыли. И вторую ногу прострелили - нечем идти. "Марш!" - крикнул я детям и упал.

Какой-то оголтелый пес фашистский кинулся ко мне зигзагами - знамя свое вернуть, крест заработать, и заработал: Георгий гранатой его на воздух поднял, а опускаться было нечему.

Вытащили мои хлопцы и меня. Дети спаслись все. Шофер оставался в кабине - наверное, убитый.

К вечеру третий батальон бригады выбил марокканцев, что отрезали нас от своих, и меня увезли в госпиталь. Выписался через месяц. Вызывают в штаб бригад - лимузин прислали.

Приезжаю, еще с палочкой. Встречают не по-военному, а просто, как бы по-русски - обнимают. Испанцы, немцы, поляки. И советский генерал, товарищ Фернан. Этот даже поцеловал. Оглядел меня, засмеялся:

- Неприлично, товарищ Есаулов, командиру ударной пулеметной роты революционных войск ходить по улицам с фашистским знаменем. За это тебе выговор от командования. Сознание у тебя хромает - да и то сказать: беспартийный, бывший белый, - никак мое прошлое не забывалось. - А за это самое знамя ты награжден орденом. И, сказать по правде, тебе еще два полагается: один от международного рабочего класса за то, что ты добровольно пришел сражаться с фашистской чумой, а другой от Испании - за спасение города Мадрида и ее детей. Салют! Но пассаран!

- Салют! - крикнули все. - Но пассаран!

- Салют! - ответил я. - Но пассаран!.. Не пройдут, значит, они, фашисты, по-испанскому.

А самому стыдно - какой же я доброволец, если корысть имею. Но поблагодарил всех, щелкнули меня в аппарат, адъютант поднес мне добрую кружку коньяка, повел в каптерку одеть - в госпитале мне выдали чьи-то обноски.

До сих пор жалею, что не сообщил товарищу Фернану свою личную просьбу вернуть меня после войны на родину хотя бы чернорабочим. Да ведь и так обещано было.

Война кончилась. И опять я торговал в магазине Зданека. Не пустили. Не то чтобы обманули, просто не до нас было. Победил тогда генерал Франко. Прошел. Во Франции нас встретили полевые жандармы. Я, правда, лагеря избежал - Зданек помог, он уже с министрами дружил и состоял в другой партии.

У Мадлен был другой интересант, он тоже не спешил жениться, но хорошо содержал ее и мою дочь - лавочник. Девочку свою Анюту - мы звали ее каждый по-своему - я тоже повидал, на мать мою похожа, на бабку, вся ее выходка. Жаль, по-русски только не знала.

Вскоре и Зданек отказал мне. Начались преследования коммунистов. Я не был членом партии, но я воевал в Мадриде. Правда, напоследок Зданек помог мне деньгами и переправил жить в рыбацкий поселок, где у власти стоял тайный коммунист, мэр, ну вроде атамана.

Рыбачил, сети чинил, пил вино в кабачке - и продолжал тосковать по родине. Помнил и Испанию. И берег в сундучке испанскую одежду: берет, красный шерстяной шарф, замшевую на меху куртку и егерские брюки - к ним выдавали ботинки, но я всегда ходил в сапогах, казак все же...

Немца я знаю с первой войны. На второй встретился с немцами в Париже. Вступил в Сопротивление, не раздумывая, чтобы, значит, сквозь это немецкое кольцо по Европе дойти домой. Но они обогнали меня - я был в Марселе, а они уже хозяиновали в Киеве. Из Марселя доплыл в Турцию. А там дело привычное - границу перешел. Представился своим пограничникам. Встретили очень хорошо. Дали запрос. Послали мою испанскую бумагу, что я награжден. Но ветер переменился. Отправили меня в первую мою тюрьму, в городе Ростов-на-Дону, для новых следствии: то ли не всех врагов выкорчевали с двадцать первого года, то ли усомнились в моей биографии. Вскорости враг ворвался в Ростов. Пришлось мне снова сделать побег - под бомбами в сорок втором году. Жаль, бумажка та пропала, за подписью товарища Фернана. В ней кратенько говорилось, как я казаковал на чужбине... Как я детей водил... по городу Мадриду...

...В ТОМ САДУ БУДЕТ ПЕТЬ СОЛОВЕЙ

Встала вдали первая синяя гора Кинжал. Прошумели по окнам электрички ветки бештаугорских дубов. Промелькнули поселки, станции, города. Запахло паленым железом - крутой спуск. Английский, дикорастущий парк. Станица.

С вокзала Глеб Есаулов вышел через какую-то дыру в заборе, хотя давно никаких заслонов не было. На переезде ему повстречалась машина. В кузове, за деревянной решеткой, понуро и тесно стояли кони. Кони, у которых по четыре ноги, - зачем же им машина? На вопрос Глеба шофер ответил: на бойню, кур кормить.

Богатырей - на корм! курам!

Кормил и Глеб кур мясом, но не конями. Сердце скотовода облилось кровью. Убивать скот приходилось и ему, но так вот, на машине, он никогда не видел. И посочувствовал меньшим братьям. Немало перевидал он людских арестантов, но так не переживал, как при виде коней в тесном решетчатом ящике. Потому что люди-арестанты при случае могли сами стать конвоирами. Кони - никогда.

Боже мой! За каких-нибудь десять лет даже горы изменились! Половину одной стесали на камень - динамитом рвут, под другой город вырос. Изменилась и станица. Первый порядок - тьфу ты, дьявол! - надо переходить по зеленому огоньку - нешто поймут быки? Но быков не видать, потеснили с главных улиц. И лица новые, чуждые, незнакомые.

"Мужитва понаехала!"

Есть и радостные перемены - сильно обмелел Подкумок:

"Запустила чертова власть речку!"

Д о м в о л ч и ц ы потемнел, будто просел, похилилась железная волчица, утратила ярый блеск зубов и сосцов, отполированных ветрами и снегами. На крыше, чтоб вы провалились, две трубы:

"Ровно у мужиков".

По занавескам видно, люди живут. Веранду занехаили. Ворот нет остались белые ноздреватого камня столбы с ржавыми винтами:

"Дуй, ветер, тащи крышу, в поле травушка не расти!"

Ставни не крашены со времен Глеба. Сукины сыны - желоб водосточный починить не могут, угол фундамента подмыт. Ступени парадного заколоченного крыльца заросли травой, но стоят прочно. Камни тесали, как сейчас помнит, с дядей Анисимом под бугром, красным от маков, Солнце в тот день палило. Потом ударила гроза с молоньей - спасались под яром, гудящим от черной воды. Клены под окнами срублены. Строений и служб нет. Уничтожен "кабинет" Глеба, лавчонка прадеда Парфена Старицкого.

По двору прошла голорукая баба, сзывая цыплят. Цыплята выбегали из зарослей хрена, посаженного Прасковьей Харитоновной.

Как там в подвале - цел ли тайник?

К Синенкиным идти не посмел - Мария давно не отвечала на письма. Долго не мог отдышаться у речки на пригорке, запорошенном гусиным пухом. Тут и он пас гусей еще бесштанным мальцом. Потом телят. Купался. Купал коней. Было здесь в старину игрище, дотемна играли в орла, чиркали спички и зажигалки, чтобы рассмотреть упавшую монету.

Интересно, сохранилось ли то добро, что разносили с Ванькой по дворам перед раскулачиванием? И должок какой-то ему причитается со станичников.

По улицам прошел быстро, избегая встречных. Зашел к троюродной тетке Анфисе Тимофеевне Коршак. Восьмидесятилетняя тетка обняла "служивого", всплакнула. Все казаки близкой присяги с ее сыном, думала она, воевали в его красном отряде. И тетка первым делом спросила:

- К Денису заходил?

- Видал.

- Добро, не обессудь, проели в голодовку. Оконные рамы целы, вот они, можешь забрать.

- Нет, спросил так, для порядка.

Анфиса Тимофеевна сняла с божницы Библию в серебряных крышках, большую, как икона.

- Пускай лежит, тетя, это Спиридонова.

Узнав невеселые станичные новости - колхозами живут, стал прощаться. Бабка захлопотала:

- Постой, я тебе четверть молочка налью...

- Куда ж мне его? - горько усмехнулся Глеб. Обдало теплотой старинного хлебосольства. Вот такие были и мать, и Мария - всех оделят, никого не забудут, того накормить, тому с собой дать - русские люди!

- А где ж ты проживаешь, голубчик? - наклоняет бабка тугое ухо.

- Я теперь, тетя, проживаю в гостиницах - в "Метрополиях", "Бристолиях" да "Гранд-отелиях"!

- Головушка горькая! - запричитала старуха. - А хоть кормят там?

- Два официанта стоят за столом - один вина подливает, другой вареники в рот бросает, как тому цыгану!

- Ну, слава богу, - крестится успокоенная мать.

Во дворе Михея кинулась на него овчарка, загремев цепью. Он небрежно оттолкнул ее. Собака с недоумением навострила уши, завиляла хвостом. Из-за сарайчика выглянул Ванька Сонич, приемыш Глеба.

- Сынок! - всхлипнул Глеб.

Взволновался и Ванька при виде скитальца.

Торопясь подошел Михей. Братья расцеловались. Обрадовалась Ульяна. Под заветной яблоней готовит-стол.

День долог и ясен. В прозрачной синеве смешался с кучевыми облаками Эльбрус. Плеснёт форель в двух шагах. Радужные индюки пыжатся на траве. Бежит и бежит вода, светлая снеговая слеза Шат-горы, куда бежит - никто не знает.

- Рассказывай! - как на допросе, сказал старший брат.

Что ему рассказывать? Жил потихоньку, да и все. Ну, дурак был, кулаков давно отменили конституцией, и слова такого нет, а Глеб все хоронился в норках. Постепенно скиталец разговорился.

После бурь и гроз Кавказа поселился в старом Самарканде. Стал адъютантом Тамерлана - сторожевал при гробнице повелителя. Торговал там порошками от бесплодия, милиции это не понравилось, пришлось уволиться. Поступил грузчиком на шелкомотальную фабрику, заваленную желтыми стогами коконов. Он научился мотать шелк на станке, разбирался в тутовнике, шелковичных червях - маленькая такая скотина, а пользительная. Его поставили в ткацкий цех, где работались тяжелые, скользкие джемперы ярких расцветок. В период стахановского движения первым стал работать на шести станках. Зарабатывал так, что и при нэпе не снилось.

Почему ушел с фабрики, Глеб умолчал. А было так. Остановили его на проходной. Пощупали. Восемь джемперов на нем. "Холодно?" - "Дюже замерз!" - признался казак в азиатской жаре. "Ну пошли, сейчас согреем". С ведущей профессии его перевели на подсобную - в завхозы. Но так и не перевоспитали - опять попался с джемперами. Видно, кашу с Советской властью не сваришь, не дали работать. Стал простым свидетелем прорастанья всемирных судеб. Пошел опять в сторожа в городе на реке Амударья, на туркмено-еврейское кладбище, разграниченное стеноп. Платили ему две общины - мусульманская и нудаистская.

Покойники вели себя тихо. Ни агитации, ни профвзносов, ни собраний, за исключением последних - у могилы. Сон на зеленых полянках под цветущими розами и персиковыми деревцами.

Цветы на могилы приносили в газетах. Сторож читал их и подозревал мир в сумасшествии. Пишут: в Америке сжигают зерно, топят в море какао, выливают в реки вино. Кто этому поверит? Не он, рыцарь копейки, наследник Иудушки и господина Гобсека. И зерно и вино продать можно.

Умолчал он и о сюжетах кладбищенских мечтаний. А были они достойны поэм. Окончив дела мертвых, гробмейстер ложился в гамак, привязанный к душистым деревьям, наблюдал движение древних светил и предавался разгульным мечтам, в которых он - бог, хозяин, самостоятельный господин. Здесь ему никто не указ. Вот он поворачивает рычаги, режет миров приводные ремни - и катастрофическая тишь закрементовала планету. Союзы, блоки, народы, государства - все стерто с лица земли. Но вещи остались - так действует нейтронная бомба. И вот ему, Харону, за многие страдания одному дарована жизнь. Тут было два сюжета. Если творцу угодно, он станет схимником. Пища святого - шиповник и вода. На многогрешное тело багряницу из конского волоса. Пахать клинушек землицы деревянным букарем. Освещаться смольем. Пророчествовать перед птицами и травами. Данный сюжет рассчитан на то, чтобы господь внял его молитве-мечте и сотворил светопреставление. А уж потом Глеб Васильевич развернется. Соберет всесветное золото, пустит все заводы - отсутствие людей не смущало. Все доходы - в один сундук. Ему каждая долька солнца, апельсинового на востоке, гранатового на западе. Горы, цветы, облака, моря - ему. Пространство и время тоже Есаулову-сыну. Пробовал приблизительно подсчитывать мировые прибыли - нулей не хватало.

Встретится ли он с Марией и детьми? Теперь, когда бога отменили, нет надежды на встречу в небесах. Остаются короткие земные встречи, непрочные, неутоляющие. Начал писать ей письма. Ответ пришел скоро: нет, она не согласна стать хозяйкой кладбища, и писать перестала. Он продолжал ей писать, но письма уже не отсылал.

В знойной рыжей пустыне дремлет оазисом кладбище. Гниль стоячей воды в арыке. Вдали скрипят колхозные арбы. Там гомон, крики, там божественные кони. А он, как первобытный человек, отстав от клана, коротает век в одиночестве. Вытачивает на камне ножик. Ухаживает за могилами. Слушает свист ветра в надгробьях... Халдеянин, испытывающий слабый дух на рубеже безводной пустыни. Наделает мишалды, наестся и спит сурком.

Для поддержания огня собирал сухой помет, ветки кривого саксаула. Держал каракулевых овечек. Имел и верблюда. Безлунными ночами таскал с колхозной бахчи дыни, виноград - об этом тоже умолчал. Праздновал христианские праздники, тепло вспоминая в эти печальные дни мать, старину, богомолья. На пасху красил яйца сандалом и отваром луковой шелухи. Нравилась строгость чужих религий. Подумывал выкреститься в иудейство и принять новое имя - Исаак или Ханаан - на могилах когда-то вычитал.

Из растений он больше всего любил кукурузу - Прасковья Харитоновна рассказывала, что и родился Глеб в кукурузе. Он сеял ее тут, между могилами, сосал молочные початки, спеленатые холодным шелком волос, часами слушал родной звон и шелест длинных стеблей. А из животных ему дороже коней и собак - коровы. Он подходил к пастухам, делился папиросами, вспоминал легенды и тайны из коровьей жизни. Рослые, скуластые пастухи с искривленными ногами высокомерно молчали - что он понимает, могильщик! Но однажды он вылечил издыхающую телку, и пастухи подивились силе кладбищенского начальника.

Юная вдова, об этом тоже не сказал, приходила убирать могилу мужа. Приносила сторожу сыр, вино, чурек. Сторож, было ему сорок пять, утешил вдовицу. Стала она ходить чаще, лила свежую воду на могильные розы, задерживалась под гранатовыми деревцами до рассвета. Призналась, что мужа не любила, были они обручены при рождении, и ничего подобного в любви не испытывала. Но и в самый лучший момент Эсфирь сказала, что Глеб тяжелый, жестокий, нехороший человек. Почему, не знает, просто чувствует. Она забеременела и спешно вышла замуж, перестав ходить на могилу первого мужа.

Изредка зимой бывал снежок. Это радовало, напоминало снежные горы Кавказа.

Рассказал о крупном выигрыше по облигации займа. Десять тысяч. Чуть удар не хватил. Темные стороны белого света. Мгла летит над кладбищем. С пустыни идет самум, поднимая к ржавому солнцу удавов смерча. А в сторожке светло от новеньких красных тридцаток. Совзнаки. Пир глазам. Как запах нарда, вдыхал дух казначейских билетов - иные пахли одеколоном, керосином. Новенькие бумажки звенели золоченой жестью. Боясь девальвации, сшил из овечьих шкурок мешок и обменял деньги на разменное серебро - оно надежнее.

Так он листал короткую книгу дней.

Молоко волчицы не просыхало на губах.

Мир развивался. Копился стаж. Глеб ведает уже не складом районных отгоревших тел, а учреждением областного масштаба. Он по этому случаю заказал себе у главы еврейской общины, портного, новый лапсердак, купил велюровую шляпу, неуловимого, как потусторонний мир, цвета. Золотые монеты глаз тускнели. Многое забывалось, но тем навязчивее вбита в голову мысль о неполученном долге - сверлом решетила череп.

Текли годы, не принося утоления. Стали случаться с ним обмороки. Он выбрал себе место на еврейской половине, посадил по краям четыре яблони, написал завещание. Три сердца изнашивались. Подходил неостановимый вечер. Скоро, в субботу жизни, постучит ему вечная невеста.

Годы, какой ямщик гонит ваши бешеные тройки?

Знакомый врач - ходил на могилу сына - прописал ему средство: поехать лечиться на Кавказские Минеральные Воды. Толковый врач попался, лекарство верное - лазоревые да ландышевые балки, фиалковые взгорья, целительное серебро гор. Да как туда поедешь - в лапы НКВД? Семен Израилевич, врач, дай богему здоровья, уверил сторожа, что раскулаченных давно не преследуют и могут они проживать в любом месте. Вот и решился приехать подлечиться богатырь-водой.

Молча слушают Михей, Ульяна, Иван. Рассказали о себе, о Марии, Антоне, Митьке.

День показался особенно прозрачным и грустно-синим. Воздух в саду свеж, а Глебу нечем дышать. Душила боль тридцати годов любви. Помнит ли она, что сегодня их день?

В этот день и час она сидела у ручья в Долине роз. Новый председатель колхоза обнаружил, что хозяйства, занимающиеся редкими культурами, богатеют успешнее зерновых и льняных. И пятьдесят гектаров засадили розами, получая солидные доходы.

Мария, звеньевая розового звена, сидит и плачет. Митька! - чтоб ты провалился! - виноват. Техник-пастух, он придумал пасти опытное стадо неподалеку от роз. Звеньевая противилась этому - проглядят пастухи, и коровы потравят ценные насаждения. Восемнадцатилетний сын пренебрежительно отмахивался:

- Семь лет маку не родило - и голоду не было!

Так и случилось. Коровы вошли в алый ковер плантации и помяли триста сорок семь кустов чайных роз.

- Что делать будем? - хочет казаться строгой мать. - Из своего кармана заплатите. Попередохли бы они вам, ваши коровы!

А сердце екнуло - Митька вылитый отец, так и кружится волчком. Глеб временами проводил руками по бокам, словно вылезал из старой шкуры, - и такой же точно жест у сына. Но сейчас не до воспоминаний - розы жалко. Вволю наругавшись с Митькой, Мария взяла тяпку и пошла к звену. По дороге ей дали письмо от старшего сына. Антон обещал скоро приехать на гастроли с оркестром, и мать спешила оповестить об этом подруг.

День, длинный, хлопотный, с радостями и огорчениями, подходил к концу. Повеяло горной прохладой. Женщины умылись и тут же, в садах, отмечали день ангела Любы Марковой, красивой игруньи, прожившей без замужества и детей. Пришли гости, косари и трактористы, принесли вино и подарки. Потом предложили всем вместе поехать в кино на полевой стан.

Мария было согласилась, хотя спешила домой - ответить Антону.

И тогда вспомнилась давняя звездная ночь, которую они с Глебом посчитали за свадебную и уговорились отмечать каждый год. И никуда не пошла. Сидела у ручья. Смотрела на робкий огонек под Пикетом - хутор Петьки Глотова.

Прошлое стояло рядом, уходило медленно. То находили в земле ржавые клинки и пули, то неожиданно проступали в травах стежки-дорожки далекой юности...

Не о чем говорить братьям. Сидят рядом, а будто между ними отвесный горный хребет. Двадцать лет они шли в разные стороны - далековато возвращаться! Вспомнят мать, детство - чуть потеплеют, и снова лед между братьями, ставшими неродными. Выручил захмелевший Иван. Запел, подражая казакам старых времен:

Скучно время, пройди поскорей, поскорей,

Протекайте, часы и минуты,

Ой, минуты - дни наши люты...

На ночь Ульяна пошла в хату, а казаки расстелили под яблоней тулупы и долго говорили при звездах. Иван дважды ходил в подвал за вином. Говорил Михей. О немецкой угрозе России. О падении Европы. Сюда им, конечно, не дойти, но на границе могут беды наделать...

Пала утренняя роса, и Глеб, привыкший с детства вставать рано, двинулся над туманной речкой, постукивая кизиловым костыликом, захваченным на подворье брата. Близко прошел мимо овчарки - не подняла головы. Тревожил покой береговых пеночек. Пугал сорокопутов - крошечных хищников, с виду певчих пташек, что про запас насаживают на шипы кустов крупных птиц.

Немолчной песней звенит Подкумок. Синим серебром трепещет на перекатах, белыми бурунами кипит на огромных булыжниках, вороненой сталью маузеров отливает в тени склоненных плакучих ив. Краснотал, луговые ромашки, мята и золототысячник. Сизые кулиги капусты, оранжевые цветы огурцов, толстое зеленое кружево помидорной ботвы. Молодые сады. А рядом галечник, мочаг, мослатые пни, цепкие корневища колючих терновников. Попыхивая дымком, рокочет трактор, режет плантажным плугом камыши, выворачивает тросом клубки деревянных змей - серые коряги. Будут родить эти дебри, станут золотым дном.

Припекало. Глеб вошел в тенистый шафранный сад. В златую тень. Где призраками застыли о н и о н а и то время, когда сажали тонкие прутики, ставшие теперь неохватными великанами. Как пел братец Спиридон:

Чудный сад рассажу по Кубани,

В том саду будет петь соловей...

Оглянулся - никого. И сорвал наливной шафран. Откусил твердый бок. Замутив очи, сползла по щеке холодная волчья слеза.

Деревья припали ветками к траве. Тянут к хозяину унизанные плодами руки.

Старые яблони! Им не до красоты - им надо рожать и рожать!

А молодые стоят высоко, не клонятся. Пусть покрасуются, пока молоды. Придет время, и они согнутся до земли под сладким бременем плодов.

В сад вошли женщины с корзинами - поспела ранняя черешня. Задумчиво запели:

Скакал казак через долину,

Через кавказские края.

Скакал он, всадник одинокий,

Блестит колечко на руке.

Кольцо казачка подарила,

Когда казак пошел в поход.

Она дарила-говорила,

Что через год буду твоя...

Глеб узнал голос Марии. Спрятался за куст красной смородины. А Мария направилась к этому кусту. Тут же бросилась к нему, обняла с радостным стоном. Заплакали оба. А говорить не о чем.

- Вот и вырос наш сад, - сказала хоть что-нибудь.

Расставаясь, даже на время, люди навсегда теряют друг друга. Ведь при встрече каждый думает обнять другого таким, каким он был при расставании. А человек уже другой - все течет. Конечно, и при этом человек остается дорогим. Мария давно жила иной жизнью, иными встречами. Ей и жаль старой любви, она плачет, хочет дотянуться до нее, а между ними версты ревущего времени - не вернуться им в этот сад, не есть его золотых плодов, только и можно обронить слезу на горючий песок времени, и даже следа этой слезы не останется.

А он не видит потока времени, прожив, как проспав. И ревнивым хозяйским глазом видит лишь одни перемены: спелые груди Марии не сдержать батистом блузки, на шеках две бесстыдные розы полыхают, глаза молодые, влажные, а круп, как у хорошей кобылы. А он-то вспоминал ее в затрапезкой юбчонке, замученную, покорную. Должно, имеет хахаля - может красивая баба верность мужу хранить? Да и какая тут верность, когда Мария сразу выложила: развелась она с ним. Громом отозвались ее слова. А еще говорят: старый друг лучше новых двух. Вот и пролетела жар-птица, хоть бы перышко уронила!

Спасительная бутылка. Она оказалась в кармане. Сели под главное дерево, матку сада, выдолбили стаканчик из крупной зеленой груши, выпили и закусили стаканчиком.

Марию душила жалость-гадюка, вползающая в сердце.

- Насовсем или так? - спрашивает она.

- Думал, насовсем... - Из гордости, чтобы не подумала чего, заторопился: - На пасеку пойду, деда Исая проведать - сколько же ему лет?

Дрогнул подбородок Марии:

- У меня тут конь в бедарке, туда же еду за корзинками.

Резво бежал сытый конь. Мягко покачивалась рессорная таратайка. Летний день хорош. Глебу захотелось править конем. Вдруг открылся до самого горизонта бело-розовый пламень. Долина роз.

- Цветками, что ли, занимаетесь?

- И цветками, курортам продаем и в парфюмерию.

С утра захмаривало. В пересохшей земле змеились трещины. Сухо чиркнула над горами молния. Крупные капли монотонно застучали по дороге и травам. Мария накинула брезент на двоих.

Экипаж тесен. Жжет нежностью тугое бедро Марии. Пахнут мокрые пшеничные волосы, одуряют воспоминаниями. Он и башлык старинный сохранил в скитаниях, а она, ровно городская девка, в коротком узком платье. Свет белый без нее пуст. Имей он хозяйство, прожил бы и один, конями да коровами утешался бы. А так жить не сможет. Уныло вздрагивало сердце.

- Мужа имеешь или так живешь? - спрашивал с нехорошим волнением.

- Зачем тебе знать? Сколько же мне быть разоренным гнездом, а тебе коршуном? И дети выросли, и мы другие стали... Ты чего? Эх ты, казак!

Она положила его на мокрую траву, брызгала дождевой водой в лицо. Ему было плохо.

Гроза пошла на Юцу. Повеяло свежестью с умытых полей. Глеб очнулся. Ехали шагом. Мария на ходу сорвала поздний лазорик, что безбоязненно вырос близ дороги.

- На, отвык от наших цветов в Азии.

Но он и цветок уронил, колесо в лепешку его раздавило - красная капля на грязной дороге. Показался голубой городок пасеки.

- Маруся...

- Не надо, Глеб, понимаешь, теперь все, поздно...

- С кем ты живешь?

- Не важно, с тобой уже не могу. Митьке ты помогал - с ним и знайся. Мне налево.

Он слез и поплелся к пасеке. Погостив у деда Исая, двинулся на табор косарей.

Синий ветер свежо охладел. Неприютно Глебу, никому не нужен. Но и признать невозможно, что Мария чужая, - и поэтому продолжал ходить, дышать, говорить. Намотавшись за день, косари хлебали похлебку, равнодушно расспрашивали станичника о дальних странах и, не дослушав, отваливались на пахучее сено, засыпали.

Они в самой чудесной стране - дома.

Никнут травы. Глохнет степь ночная. Снова земля стала небом вспыхивали бесчисленные светляки. Ночью с горы покатилась луна. Глеб пошел в степь. Блеснула у, копны коса. Зачем-то взял ее с собой. Потом заметил: косит. Сонные травы в звездах ложились ровно - не забыл крестьянской науки. Вспоминал свою встречу с Марией в кизиловом лесу в дни пастушества.

Что делать? Третий роман давно кончился, а четвертый не получался.

Вчера затеплилась тайная мысль идти в колхоз пастухом. Михей советовал, обещал походатайствовать. Но на кой шут ему колхоз без Марии? Вжикала сталь. Глеб торопился, словно там, за морем травы, которое нужно проплыть стальным веслом, был блаженный берег.

Кто виноват? Что делать?

Все пошло на распыл - хозяйство, семья, здоровье. Думал, конца-краю ее любви не будет, а вот уже и конец всему. Как цветки мотыльку, давалась ему эта любовь. Сколько бегала она за ним еще в детстве, молилась на него в юности, просила, как собачонка! Сколько натерпелась с детьми потом!

Да, жаль, что не течет вода вспять, а то бы и он жил по-иному. Все еще вспыхивала ревность. Раньше за такие дела плетью, шашкой - кровью смывали гнойную сукровицу позора и бесчестья: муж вернулся, а она рыло воротит!

В песне, что пели женщины в саду, дальше говорилось:

Вот год прошел, казак стрелою

В село родное прискакал.

Навстречу шла ему старушка,

Слезливо речи говорит:

- Напрасно ты, казак, стремишься,

Напрасно мучаешь коня,

Тебе казачка изменила,

Другому сердце отдала.

Свернул казак коня налево

И в чисто поле поскакал.

Он снял с себя свою винтовку

И жизнь покончил навсегда.

Да, как ни живи, от смерти все равно не откупишься. Дума за горами, а смерть за плечами. Антон Синенкин выстрельнул в себя - не копнулся. Казак Огнеедов, что жену за клинок променял, взошел однажды на гору Джуцу, выпил, покурил и повесился на лыче. Троюродный брат Глеба Семен Игумнов жил долго, легко, с песнями и удачей. Всегда помнил себя ловким, скорым, красивым. Как-то задержался у осколка зеркала, вмазанного в глиняную стену хаты. Седой, усталый, дряблый. В хату как раз вошла соседка и услыхала: "Фу, до чего же я стал некрасивый, и смотреть тошно!" Побрился, прифрантился, выпил стакан омолаживающей араки, и через два дня нашли его - покончил в красивой кизиловой балке - не захотел быть никому не интересным.

Какую бы долгую и развратную жизнь ни прожила Мария, все равно ее скелет будет гнить в земле, оскалив белые подковы больших зубов, - оскал этот знаком ему. И всем ж а б а с и с ь к у д а с т.

Так чего же медлить? По крайней мере, похоронят в родной земле, и сумеет ли она не голосить у гроба! Вот и маузер сгодится, если уцелел в подземелье, - только выкрасть надо. Мир ушел, как уходят поезда.

Луна быстро катилась вниз. Слабее турчали степные сверчки. На заре он бросил косу - полдесятины вымахал, жадно напился из родничка - бурные ключи вихрили песчинки - и зашагал в станицу добывать маузер.

ПЛАН "БАРБАРОССА"

В основе гербовых слов Р у с ь, Р у с и я, Р о с с и я - понятия русый, светлый, красный, рыжий, рудый (р у д ь - кровь, при этом и р у с ь, и р у д ь указывают и на движение, течение реки, крови). Древнеславянское р у с ь, к р а с н о е попало и в языки германских племен. Так, один верховный правитель немецких народов назывался Б а р б а р о с с а, то есть рыже-, светло- или краснобородый.

Немецкий император Фридрих I Барбаросса утонул в Крестовом походе семь столетий назад.

Б а р б а р не только борода, но и в а р в а р - варвары и были бородатыми. О значении бороды говорить не приходится, вспомним хотя бы Петровскую эпоху.

Адольф Гитлер, австрийский немец Шикльгрубер, носил под носом черную латочку квадратных усов, а вместо бороды шарф и галстук. Однако борода крестоносца не давала ему покоя. К тому же в начале XX века слухи об утопленнике были опровергнуты: оказалось, что Барбаросса не утонул, а скрылся в недра легендарной горы Кифхойзер, где продолжает, как прилежный мастеровой, обтачивать и шлифовать свою любимую идею - мировое господство Германии. Временами император спит, потом из недр горы вновь слышатся глухие стуки - работает, кует, точит. И отзываясь на эти подземные сигналы, куют танки и пушки кузницы Рура, пока Адольф Гитлер прилежно р а с ч е с ы в а л бороды-теории своих предков, варваров, вандалов, завоевателей Рима, Иерусалима, Константинополя.

Только зря он забыл - или плохим филологом был, не знал этимологии, что ли, - что Р о с с а главным образом не цвет бороды, а цвет и имя Р о с с и и, К р а с н о й, С в е т л о й, и связываться с этим русским, красным не с руки, что знали еще магистры Тевтонского ордена.

Идею мирового господства лелеяли и грели многие народы. Сарматы, гунны, скифы, финикийцы, вавилоняне, персы, шумеры, евреи, монголы, арабы, турки, римляне, французы, испанцы, португальцы, голландцы, англичане, шведы, немцы - и кончили тем же, чем кончат сионисты и великоханьский Китай, провалом, конфузией, - с чем так же не посчитался вышеназванный Гитлер.

С рыцарской беззастенчивостью он оповестил мир о своем плане - план "Барбаросса" - и ударил киркой в гору Кифхойзер. Гора раздвинулась, и длинная многовековая борода старого императора поползла по Европе, с запада на восток, - двести с лишним дивизий.

Под диктовку Рудольфа Гесса фюрер написал "Майн кампф", а его другой подручный Геббельс по собственному почину создал "Немецкий дневник". Суть их сводилась к следующему:

"Засохшая груша расцвела!"

"Могущество немецкой нации восстало!"

"Зигфрид победит дракона!"

"Тотальное уничтожение евреев и коммунизма!"

Ранним июньским утром Германия двинулась в новый крестовый поход на Россию, оплот коммунизма.

Забыв про семисотлетний лед Чудского озера, пятисотлетние дубы Грюнвальда...

Забыв полки Суворова, которому великий философ Кант выносил золотые ключи от города-крепости Кенигсберг...

Забыв, что русские солдаты хаживали по Берлину, а немцы по Москве лишь в качестве гостей и военнопленных...

Забыв предостережение более позднего Фридриха о русском народе: долго запрягают, но ездят быстро.

С детства Глеб избегал людских сборищ и любил только одно скопление людей - базар. Без всяких дел мог часами слоняться между рядов. А теперь и винца напоследок выпить захотелось. Ларьки еще не торгуют, а на базаре, понятно, есть.

Утро. Воскресенье. Припекает солнце в дымном золоте. Укорачиваются тени. На базаре, под отвесной горой, с нависшими скалами, исписанными именами заезжих туристов, гомонит воскресный люд. В холодке потягивают винцо буровые мастера, землеробы, чабаны, шоферы. Шипят мангалы с шашлыками. Кипит в масле лук. Румянятся пирожки с ливером. Мясо на шашлыки и пирожки рядом - еще живое, связанное веревками, с невинными, испуганными глазами. Извергаются пивные бочки-вулканы. Цветет обилие рынка, созданное грубыми руками ткущих "на шумном станке мирозданья".

Отведал Глеб Васильевич прасковейского вина, откушал георгиевского, попробовал и местного завода. С удовольствием ходил меж лежащих длиннорогих быков, азартно приценивался к валухам, подолгу, как иные женщин, осматривал красавца коня под седлом. Чуть не купил голубоглазую гусыню с желтобархатным выводком гусят, да вовремя вспомнил о своем положении - замыслил убийство себя.

После азиатской спячки приятен певучий говор смуглых, румяных казачек и горянок, торгующих на возах абрикосами и вишней. Идет в мясные ряды, где стоят пятисотлетние пни в четыре обхвата, а могучие дяди в кровавых передниках ловко разрубают широкими топорами свиные и бычьи туши, на крючьях висит жирное красное мясо. Пирамиды яиц. Молочная река. Засахарившиеся меды. Редиска, зелень разная. И все нипочем, копейки, тут и торговать неинтересно, всего хоть завались, хоть пруд пруди, всюду колхозные лотки и палатки. То ли дело в голодном двадцать первом году, когда тиф, паратиф и голод косили людей, как косилкой.

Выпив еще, повернул к д о м у в о л ч и ц ы. Вино размыло сомнения - удастся ли взять маузер в подвале. Шел смело, чтобы при всех, в родовом гнезде застрелиться - пусть поплачет тогда его женушка, белая лебедушка!

По дороге встретил знакомых казаков - тоже навеселе. Они пригласили его на колхозный праздник по случаю окончания одной косовицы и начала другой. Что ж, спешить ему некуда - т у д а все успеем! День еще упоительно свеж, и неплохо посидеть в тени ив над речкой, где колхозницы накрывали столы - во всю улицу. На столах пшеничные снопы, перевязанные алыми лентами, - первый хлеб пошел в закрома. Рядом кипят котлы с лапшой, жарятся подсвинки и куры на вертелах. Девчонки ставят на столы цветы в банках.

Тут до смерти перепугал стряпух какой-то лихой парень, чертом влетевший на тракторе к самым котлам.

- Куда ты, нечистый дух! - разбегались принаряженные и припомаженные толстухи.

А парень доволен эффектом - того и хотел. Одет он и по-нынешнему, и по-старому - рубаха цвета электрик с коротким, советским рукавом, а галифе и сапоги казачьи. На прицепе бочка с вином, ящики с разным кондитерским товаром. В радиаторе трактора запутались полевые цветы - без дороги, что ли, ехал, окаянный!

Глаза Глеба и парня встретились - одинаковые глаза.

- Митя? - шагнул Глеб.

Парень перестал улыбаться, неловко смял в кулаке папиросу, хотя сам уже отец, и задохнулся, подав отцу руку, тут же обнял морщинистого человека в старомодном башлыке - будто с того света вернулся.

- Совсем? К нам?..

- Да нет, проездом, мать-то бросила нас, знаешь, - и прослезился: жаль Митьку, ведь он, Глеб, считай, уже теперь покойник.

Митька не унывал. Он не из тех, кто живет спустя рукава или зажирел, обленился - мыша не поймает. Хоть у него хозяйство с гулькин нос, а худо-бедно тысчонку денег имеет уже, у него и выжимки в ход идут, он при случае и объегорить сумеет партнера, будет смогаться за свое, а противника расчихвостит, за семь верст киселя хлебать не пойдет, а ради дела, заработка день при дне будет г о н я т ь п о ч т у - бегать туда-сюда. Занимать, кланяться, просить не любит, чужого не любит, помня казачью поговорку: с чужого коня серед грязи долой. Во многом похож на отца, а говорить им не о чем.

Подходили люди, здоровались с возвращенцем, угощали табаком.

- Едут! - закричали проворные казачата, завидев линейки начальствующих.

На первой катит старый большевик Михей Васильевич. Ради праздника принарядился и он. Ребятишки неотрывно смотрят на его почетное серебряное оружие, какое видели только в кино, у Чапаева.

Михей издали, незаметно, кивнул брату, которого Митька посадил рядом с собой.

За столы сели человек триста.

- Товарищи! - начал Михей Васильевич. - Двадцать лет назад мы организовали первую в стране коммуну, ставшую колхозом имени Тельмана. Много горя хлебнули первые коммунары - и убивали их белые банды, и дурманом поповским травили, а они выжили, не отступились от великого дела всей земли. Среди нас нет первого нашего коммунара Дениса Ивановича Коршака. Погиб наш славный механик Сережа Стрельцов... Прошу почтить память павших вставанием. ...Прошу еще внимания. Президиум Верховного Совета республики поручил мне вручить награды лучшим колхозникам...

В длинном списке награжденных Глеб услышал и свою фамилию - Мария Федоровна Синенкина, бывшая Глотова, осталась Есауловой.

Она вышла получать награду, красивая, нарядная - на высоких каблуках, вся в шелку, с золотыми кренделями кос, уложенных на голове.

- Звеньевая Есаулова первая у нас коммунарка, - продолжал Михей Васильевич. - Прошу всех выпить за ее здоровье до дна!

Подняли триста стаканов. Мария, отметил Глеб, чокнулась только с одним человеком - новым председателем колхоза и убежала во двор.

- Есть предложение выпить еще за одною коммунара - за Михея Васильевича Есаулова! - кричали возбужденные колхозники.

Михей Васильевич протестовал, он в первой коммуне не был - полком командовал, но собравшиеся выпили и за него.

Митька получил награду, ручные часы. Он спешил в поле - к пастухам и скотине, да и трактор не может простаивать. Глеб уже освоился за колхозным столом. Когда Митька уехал, соседом Глеба оказался Титушкин, бывший кулак, заведующий МТФ. Титушкин втолковывал что-то Ивану Есаулову о коровах. Иван не соглашался, посмеиваясь, сказал:

- Вы, Антип Прохорович, еще соленого зайца не ели в этом деле, я вас помню, вы занимались не коровами, а хлебом, ваши поля были у Нахрапкиной балки. Нехай вам скажет Глеб Васильевич - он коров получше нас с вами понимает.

- Соленого зайца я не ел, а жареный петух меня клевал! - куражился подвыпивший заведующий. - Вы по животноводству морокуете? - с пьяной вежливостью спросил он Глеба - они не знали друг друга.

Глеб понимал новое слово "животноводство" и ответил:

- Приходилось.

- И как вы считаете: первотелку лучше шесть раздоить или три раза на день?

- Два раза.

Иван торжествующе наливал вино.

- Почему, позвольте поинтересоваться? Мы получили брошюру академика, он пишет: шесть раз.

- Написать все можно, - говорит Глеб, начисто забывший о маузере.

- Почему?

- Когда это требуется корове, а не академику. К каждой корове свой подход.

- У нас пятьсот голов.

- Тогда и говорить нечего. Мы Зорьку доили и пять раз, и два, когда как. Таких коров, как Зорька, теперь нету.

- Это почему же? - обиделся Титушкин.

- Перевели.

- Неверно гутарите, гражданин. Коровы Митьки Есаулова на выставке медали получили, а бугай все призы превзошел...

Грянул колхозный оркестр.

- Музыка! - кричал зарозовевший Михей Васильевич. - Постойте с фокстротом - Шамиля давай! Кто со мной?

Но и танцы и песни были новые.

Лишь старики тихо тянули старинные песни.

Было десять часов утра. Колхозный бал только начинался. Захрипела на столбе черная тарелка репродуктора. Внезапно и четко разнесся железный голос диктора. Люди стихли, окаменели, сбились к столбу.

Война! С Германией!

Из соседних улиц бежали казаки, как в старину бежали их отцы при громе набата к белой хоругви с монгольским лицом Андрея Первозванного.

Бежали к черной тарелке на столбе.

Осуществлялся план "Барбаросса".

А кузнец Гефест незримо, беззвучно трудился. У него уже миллионы подручных, реализующих великие открытия в области химии и физики - уже квантовой, в невинной кузнице под вывесками лабораторий, университетов, колледжей и академий.

Вторая мировая война получит название "войны моторов". Авиация и артиллерия сметали города и сотни тысяч людей в считанные часы - как в Токио или Дрездене, хотя потом это оружие будет считаться чуть ли не безобидным атрибутом бытия, как ложка, плуг или молоток. Но уже перед этой войной был создан урановый котел - усилиями сотен и тысяч простых и выдающихся умов - таких, как Дирак, Планк, Эйнштейн, Ферми; Роберт Оппенгеймер, как многие другие лауреаты Нобелевской премии, Мария Склодовская-Кюри дважды удостоена премии Нобеля, изобретателя динамита. Атомную бомбу сознательно творили лишь в последние годы войны, а до этого постигали новые тайны материи и пространства. Как за редким зверем, в годы войны враждующие государства охотились за физиком из Дании Нильсом Бором, пока он не был переправлен из Дании в Англию, где помогал ковать страшное оружие века.

В конце войны оно уничтожит Хиросиму и Нагасаки. Со временем выкуют и ракетно-лазерный меч. Он сможет подстригать планету из космоса так, что плеши и лысины на полях жизни не зарастут никогда - или уродливая трансмутация от радиооблучения приведет к появлению нового, зверообразного населения мира.

А пока казачки тронулись на войну на конях, с шашками, с винтовками образца 1891/1930 года. Но войну уже определяли моторы, металл, нефть, электричество, взрывчатка.

Трупами убитых во вторую мировую войну можно опоясать Землю по экватору непрерывным ожерельем - каннибальским нарядом планеты середины XX века: около шестидесяти миллионов душ.

Война уже шла семь часов. Уже в русской пшенице лежали трупы, немецкие солдаты завтракали, не останавливая огня, смывали пот и кровь в тихих речушках, озерах и увеличивали скорость смертоносного железа на фронте в тысячи километров.

Стало быть, помирать не годится, другие идут смертоносцы. Может, и возвернется старое, и уж тогда Глеб поучит свою жену, поговорит с благоверной, как деды говаривали, с плеточкой в руках.

Планов у него пока никаких, а Б а р б а р о с с у через год одобрит.

Полно-полно тебе, бабочка, шалить,

Не пора ли своего мужа любить?

- Своего мужа повек не люблю,

На постылого глазами не гляжу.

Надоело мне на хуторе жить,

Не пора ли во станице младой быть.

Во станице молодые казаки.

Удалые все уряднички.

Они знают, как на улицу ходить:

Они с вечера все с девушками,

Со полуночи с молодушками,

На белой заре - к молоденькой жене...

Часть IV

А ЖЕНА ЕГО ДА ВСЕ ВИНТОВОЧКА

В горах скалистых и обширных

Царь-голод властвовал кругом.

Как по тем горам высоким

Шли кавказцы-молодцы.

Долго-долго мы ходили

По горам и по степи.

Днем мы отдых не имели,

Ночь стояли во цепи.

Возле крепости, возле Карса*

Есть огромная скала,

Но кавказцы, не робея,

Понеслися на ура.

И зато ж мы поживились

У проклятых басурман:

Спирт казенный вволю пили,

Мясо ели по фунту...

_______________

* "Осматривая укрепления и цитадель, выстроенную на неприступной

скале, я не понимал, каким образом мы могли овладеть Карсом"

(П у ш к и н А. С. Путешествие в Арзрум).

ВЫНУТЬ ШАШКИ НАГОЛО!

В сорок втором году двери камеры распахнулись и охранник бесстрастно вызвал Спиридона. Повезли в закрытом автомобиле, опять-таки, как важную птицу, одного. Мост был еще цел, но бой уже шел в городе. На мосту машину перевернуло взрывом. Охранники были убиты, шофер тяжело ранен, Спиридон отделался царапинами и легкой контузией. Он дотащил шофера до берега, сунул два нагана в карман и зашагал на восток в родные края.

Поезда и на восток уже не шли. Станции забиты людьми. Составы, составы, составы. Обезумевшие от бомбежек беженцы. Вещи - бери, сколько хочешь. Спиридону приглянулся новый чемодан. Парень в кепке о восьми углах сообщал за тысячу рублей "точно", какой состав пойдет первым. Пронеслась молва, что паровоз резервом, без вагонов, пойдет в сторону Кавказской. Паровоз облепили. Спиридон суетливо влез почти на трубу. Проторчав на горячем железе часа два, кинулся за кучкой умных с виду людей, сумел втиснуться в четырехосный пульман, но вагон загнали в тупик.

Загрузка...